Пепельная чета
Он ударил по стеклу, лежавшему на жертвенном камне, и стекло рассыпалось в пыль, в белый порошок, в то, чем натирают себя те, кто уже мёртв. Я стоял у порога, ближе, чем позволял любой обет, и в жертвенной нише, где никогда никого не было, стоял человек и молотил по стеклу, обращая его в пепел. Пепел был на нём повсюду — в бровях, в складках шеи, в бороде, будто он вывалялся в кострище, будто сам был последним углём, которого забыли потушить.
— Ты пришёл сюда, чтобы убить меня, — сказал он, поднимая круглые глаза, налитые каким-то нечеловеческим флюидом.
— Я пришёл спросить.
— Спросить можно издалека. Вблизи спрашивают только те, кто уже решил.
— Кто научил моего брата пеплу? — сказал я. — Кто научил его уходить в степь? Он оставил жертвенный огонь, о котором был дан обет. Он оставил дом, род, имя. По закону он должен был быть наказан, и я пришёл наказать того, кто его совратил.
— Твой брат перешёл через черту. Теперь его закон — на той стороне. Он уже не твой брат. Он уже ничей.
Он ударил себя в лицо — так, что щека дёрнулась, — и расхохотался. Громко, хрипло, отвратительно, так, как смеются в полночь на пустой дороге. Потом ударил себя по другой щеке и закричал: «Да! Да!» — и передо мной был безумец, богохульник, оскорбитель всего, чему я служил, и мне надо было бежать.
Но вместо этого я попросил научить меня.
Три года я жил в стороне от дорог. Огонь не разводил — ни для пищи, ни для тепла. Ел зерно, проросшее среди пепелищ, корни, плоды, которых не касались люди. Пил из лужи, к которой не прикасался ни один живой, чтобы пить первым. Раз в месяц, в полнолуние, я брил голову камнем, потому что голова должна была быть голой, как у покойника, и я должен был притворяться хромым, глупым, лживым, бесстыдным, чтобы люди меня ругали. И когда они ругали, я брал. Я брал их проклятие себе, как берут подаяние, и оно не имело надо мной власти, потому что мне оно было пищей. Я брал их гнев, их презрение, их злоречие — и они отдавали его мне и уходили домой чище, чем были. И никто из них не знал об этом. И никто из них не благодарил.
Я был чище жертвенника. Чище воды в горной реке, чище огня в жертвенном углублении. Я брал чужое зло в себя и уносил его в степь, и оно рассеивалось по ветру, и в этом было все мое служение.
На третий год я перестал слышать слова: я чувствовал, как шевелятся губы, и мысль о слове не возникала. И тогда я ушёл в расщелину, в чёрную впадину, и там повторял пять слогов. Слог за слогом, вдох за вдохом. Слог терял значение. Слог терял звучание. Слог терял форму. Слог стал моим дыханием. Моё дыхание стало слогом. Где кончалось дыхание и начинался слог — там уже была одна непрерывность.
Я не буду описывать это. У меня нет слов, и ни у кого их нет. Скажу только: я жил.
Потом наступил день, когда я вышел и пошёл к кладбищу, чтобы умереть. Я шёл ночью, по дороге, залитой луной до того густо, что свет лежал на земле слоем в пол-ладони, и я шёл по этому свету, как по воде, и с каждой верстой свет густел, и тело стало лёгким, и я почти не касался земли, и я думал: вот оно, приближение, то самое, которое приходит к тем, кто очистил себя обменом, повторением, одиночеством.
И тут я увидел Её.
Она стояла на груде обломков, на развалинах древнего святилища, и свет шёл от неё собственной силой, в обход луны. Она стояла одна. Обнажённая — и украшенная: ожерелья из костей на шее, браслеты на голенях, кольца в ушах, пояс на бёдрах — всё из того, чем украшают мёртвых. В правой руке посох, увенчанный черепом; в левой чаша из черепа, и в чаше вино. Глаза её были закрыты. Она улыбалась той улыбкой, которой улыбаются, поднимаясь с ложа, возлюбленному, которого сама создала.
И я упал лицом вниз, всем телом, на пепел и камни, и что-то во мне, ещё не умершее, ещё держащееся за имя, за род, за приговор, который я нёс через степь, — что-то во мне жалко просило без слов. Пепел вошёл в рот. Пепел во рту — тоже причастие.
— Вставай, — сказала Она. — Не ползай.
Я встал. Ноги держали — тело, шедшее умирать, держало, и это было уже чудом. Она рассматривала меня без стеснения, как рассматривают вещь, которая предстоит стать частью вещи большей. Взгляд её скользил по мне, и где он скользил, там кожа поднималась, как под невидимой рукой, и я не знал, стыдиться мне или гордиться, и я держался на ногах усилием, которое было уже почти мольбой.
— Ты хочешь силы, — спросила Она, — или освобождения?
— Освобождения, — сказал я, и голос мой был спокоен, и я сам удивился этому спокойствию.
— Силу дают все. Силу даёт первый встречный, который научит слогам. Сила — то, что берут. Освобождение — то, что отдают. Ты готов отдать?
— Что я должен отдать?
— Всё, чем ты владел до сих пор. Имя. Род. Приговор, который ты нёс через степь. Цель, ради которой ты вообще пришёл сюда.
— А если я отдам?
— Тогда ты не будешь знать, кто твой брат. И кто ты.
И Она протянула мне чашу. Чашу из черепа, с вином, и в вине виднелось лицо, и лицо было моего брата — младшего, того, что ушёл в пепел первым. Рука её, держащая чашу, струилась, как пламя над углём, и я смотрел в вино, и брат мой в вине смотрел на меня.
И я поставил чашу на землю. Медленно, осторожно, как опускают на весы нечто, что может перетянуть мир. И выпрямился.
Внутри у меня засмеялись. Тёплый смех поднимался из груди, разливался под кожей, как разливается вино из поднятой чаши, и я чувствовал: есть во мне такое, что Она хочет выпить. То, ради чего я вообще пришёл. Редкие богини просят цель. Она просила: отдай Мне то, ради чего ты вообще пришёл. И я открылся. И Она выпила.
И стал расцветать рассвет.
— Теперь ты свободен.
— От чего?
— От цели.
— А я кто теперь?
— Никто. Ничей. На той стороне черты.
— А брат?
— Он на той же стороне, что и ты. Его цель тоже выпита. Теперь между вами два места, где были цели, и в этих местах...
Она не договорила. За моей спиной раздался хохот — тот самый, хриплый, богохульный, — и я обернулся: по дороге шёл нищий, хромой, босой, голова голая, лицо в пепле, с чашей, с посохом, с барабаном-трещоткой, и он кричал что-то бесстыдное, и прохожие его ругали, и он брал их проклятия, как подаяние, и уносил в степь.
— Это твой брат, — сказала Она. — Твой брат отдал Мне то, ради чего пришёл. Он шёл по твоему следу. Он стоял за камнем у твоей расщелины и слушал слоги. Слоги сделали своё дело и в нём. Он ушёл к кладбищу раньше тебя, чтобы умереть без имени, и там Я его выпила.
И тот, другой, подошёл, и остановился, и мы посмотрели друг на друга — двое в пепле, двое босых, двое с местами, где были цели.
— А ты кто такой? — спросил я.
— Тот, кто отдал первым.
— А я кто?
— Тот, кто отдал после.
— И теперь мы?
— Теперь вы будете брать проклятия для людей и отдавать им их же гнев, очищенный, и люди будут становиться чище и никогда не узнают.
Она начала танцевать — медленно, тяжело, как танцуют на похоронах, среди камней, в ожерельях из костей, с посохом и чашей, и смех во мне отвечал смеху в Ней, и рассвет был уже полный, белый, и Она сказала:
— Присоединяйся.
И я вошёл в круг её танца.
Я не знал шагов. Она взяла меня за руки — обнажённые, в костяных браслетах, — и повела, и тела наши, белые от пепла, смешались с тенями, и смех поднимался во мне, и я смеялся вслух, и Она смеялась в ответ, и смех наш встречался над обломками, над кладбищем, над миром, и где кончалась Она и начинался я — там уже была одна непрерывность.
Потом Она отпустила, и мы с братом ушли — босые, в пепле, с чашей и посохом, и посох стучал, и барабан отзывался, и чаша позвякивала, и тени удлинялись, и мы шли через степь, по старой дороге, и в далекой степи, среди пепелищ, росло зерно, которого не касались люди.
Мы шли, и проходящие ругались, и мы брали, и люди становились чище, и никто не знал, и никто не благодарил, и посох стучал, стук, стук, стук, и смех во мне поднимался из груди, тёплый, разливающийся под кожей, как разливается вино из поднятой чаши, и слог за слогом, вдох за вдохом, слог терял значение, слог терял звучание, слог терял форму, слог стал моим дыханием, моё дыхание стало слогом, где кончалось моё дыхание и начинался стук, там уже была одна непрерывность, стук, стук, стук, и брат смеялся, и я смеялся, и люди становились чище, и никто не знал, и никто не благодарил, и слог за слогом — вдох за вдохом — слог терял значение — слог терял форму — стук — вдох — слог — вдох — стук — где кончалось моё дыхание и начинался смех — там уже была одна непрерывность.
Свидетельство о публикации №226110701781