Незаконное потребление наркотических средств, психотропных веществ и их аналогов причиняет вред здоровью, их незаконный оборот запрещен и влечет установленную законодательством ответственность.
Компромат на сопромат Сборник рассказов и новелл
1. Деноминация
Глушакова я давно знаю. Лет двадцать, почитай. Мы с ним долго в соседях были. В одной парадной жили. Он электриком на нашем заводе работал, пока не сократили. Прикладывался, конечно, не без этого, но не буянил. В бутылку по-пьяни не лез, отдыхал культурненько, но немного покочевряжиться для форса мог. С соседями по коммуналке поцапается слегонца, после песню любимую душевно споёт: «…и лежит у тебя на погоне незнакомая, чья-то нога», и в постелечку, мирно, без посторонней помощи протопает. Раз только, помню, он из себя вышел. Это когда Настасья, соседка его, чувырла ещё та, курицу у него из кастрюли спёрла. Нет, бить он её не стал. Он её за шиньон взял и три раза мордой лица в унитаз окунул. Для воспитательных целей. Умыл — и успокоился. Песню любимую спел, и спать отправился.
В девяносто седьмом при Бориске беспалом сменял я комнату, на Петроградку переехал. Не виделись мы с Петровичем долго, а тут вот на Почтамт пришлось ехать, — грех было в родной двор на Якубовича не зайти.
Гляжу, сидит мой корешок на скамейке. Понурый, маненечко подпитый, конечно. Собака в ногах у него грустит, глазами блымкает.
— Что, — спрашиваю, — взгрустнул, Петрович? Недопил?
— Если бы, — отвечает. — Это дело завсегда поправимое. Тут вся жизнь под откос покатилась! Деноминация, Коля! Деноминация, будь она не ладна! Под корень она меня подкосила.
— Что тебе та деноминация? — говорю. — Тебе, что за горе, сколько нулей на деньгах? У нас с тобой банковских счетов не было и не будет. Нам миллионерами не стать.
— Не скажи. Я мог им стать при старых-то деньгах, при миллионных, до деноминации, — говорит. — Деноминация не дала. Мы с Чапой, с псиной моей, только, только интерес в жизни увидели, только на ноги вставать стали. Под корень она нас подкосила.
— Да, причём тут деноминация? И собака твоя? — нервничать начинаю. — Какая тут связь? Что ты заталдычил: деноминация, деноминация!
— Погодь, — говорит, — сейчас всё доложу.
Достал он из кармана «малёк», мы с ним маненько глотнули, и стал он рассказывать про своё горе.
— Простого человека, — говорит, — завсегда к пирогу не подпускали. Запахом только аппетит раззадорят, после дулю под нос вывернут и под зад коленом поддадут для лёгкости полёта. Я уже шесть царей пережил. От Ёски усатого, отца народов, правда, его не помню — пацаном был, до Мишки Меченого. Даст Бог здоровья, и нынешнего алкаша, беспалого уральца переживу. И что характерно, Коля, всякий новый царь завсегда экскримент над народом проводить начинает. Любопытно ему, значит, с люминия мы или с железа. И всё, значит, словами мудрёными прикрываются. Приватизация, дескать, коллективизация, инфляция. Деноминация, тьфу, — проституция! Будь она не ладна! Меня, Колян, когда с завода в девяносто четвёртом сократили, я халтурками перебивался. Кому звонок починю, кому на счётчике систему сварганю, чтобы он назад мотал, кому выключатель или розетку заменю. Заработок — пшик. На пиво не хватало. Времени свободного много было, наладился я с Чапой от скуки гулять. На Сенатскую схожу, к Эрмитажу прошвырнусь, к Петропавловке, в Летний Сад, к «Авроре» загляну. Гляжу, однако ж, не у всех-то с деньгами туговато — жизнь-то ключом бьёт! У Медного Всадника толпища, свадьбы тут, шампанское хлыщут. Иностранцы на автобусах подкатывают, все с фотоаппаратами, на память щёлкаются, варежки раззявили. Питерские гуляют, пивко посасывают. Кругом столики, мороженое, винцо, водичка, лимонадик, кофеёк, значит. Дети на осликах, лошадках катаются, кареты стоят, для тех, кто по-царски прокатиться желает. Торговля процветает. Иконки, матрёшки, медали, книжки, значки, тельняшки, гимнастёрки нарасхват идут. Гулял, значит, я гулял, и думаю: люди деньги не знают куда деть, развлечься как, а мне на пиво не хватает. Надо, думаю, из этого пользу, какую извлечь, тем более, что демократия, свобода торговли, частная собственность, ёш твою налево. Пораскинул мозгами и торкнуло меня, Чапуля меня надоумила на этот, как его… бизнес-проект. Мы когда с ней гуляли, граждане к ней всё привязывались: тю-тю-тю, да сю-сю-сю, какая, дескать, собачка у вас, мужчина, расчудесная и умненькая. Конфетами кормили. Она, значит, за это на задних служила: она умная псина, много чего может: танцует под «Собачий вальс», хомяка моего на спине катает, кувыркаться может. Одна мамашка для своей дочки даже купить её хотел. Пять долларов давала. Почесал я репу и думаю: почему в цирк за деньги ходят на дрессированных собак и кошек смотреть, а я при такой умной собачатине страдаю финансово? Слабо мне свою Чапку обучить и деньгу стричь? Ухватился я за эту затею, стал Чапку тренировать. Год почти её натаскивал. От себя отрывал, лучшие куски кормилице отдавал. Номер приготовил козырный на медицинскую тему. Сходил я к Николе Морскому, свечку ему поставил, и двинули мы с Чапой на Сенатскую выступать, значит. Народу тьма, в субботу это было. Шляпу я у памятника Петруше медному приспособил, сам в халате медицинском и колпаке, как у Айболита, на спине мне художник один за полбанки крест красный нарисовал и написал: «Минздрав предупреждает: курение опасно для вашего здоровья». Чапа передо мной на цырлах пляшет, поскуливает. Я громко так ей говорю: чего, — говорю, — расскулилась, мамзель? Папирос не получишь. Даже и не проси. Она пляшет. Скулит жалобно. Обступать стали. Иностранцы фотоаппаратами защёлкали. Ишь, — говорю Чапе, — привыкла. Прочитай вон — чего на спине написано. Ну, тут кормилица моя воем воет. Ползёт ко мне, туфли мне лижет, дескать, на всё я согласная, только закурить дай. Я к людям: видите, господа, до чего дошла несчастная! В ногах валяется. Жить без курева она не может. Достаю папиросу, протягиваю ей. На, говорю, пропащая душа, травись. Она папиросу в зубы — цап! Типа курит, зубы от счастья скалит. Тут, конечно, в публике оживление, хохот, обступают плотнее. А теперь, говорю, господа дорогие, посмотрите, что может с теми случится, кто курить приучен. Ну-ка, дорогуша, говорю, покажи нам, что с курильщиками случается. Чапа папиросу выплёвывает, — брык! на спину, лапы вытянула, замерла. Издохла натурально. Все ржут, друг друга локтями тыкают, в ладоши хлопают. Я начинаю Чапу оживлять, беру шприц, вроде укол ей делаю. Она вскакивает, прыгает, в нос меня лижет. Ожила, значит, благодарит. Будешь, спрашиваю, ещё курить? Она головой качает и скулит. Цирк, конечно, полный! Но на мою пенсию, говорю, тебе, дорогуша, до Кисловодска не доехать, пройдись-ка по кругу и собери денежек себе на лечение, тебе, говорю, с твоим ослабленным курением здоровьем срочно нужно туда на лечение ехать. Помогите, люди добрые, собачке несчастной. Чапа людей обходит, служит на задних, хвостиком виляет. Денежки зубками аккуратненько берёт и в шляпу сносит. Но на сотню или двести рублей она обижается. На такого жлоба она лает и не уходит, мол, давай, жлобяра, нормальных денег. Люди хохочут, подначивают крохобора. Я её целый год на тысчонки и пятисотки натаскивал — она к ним привыкла. Как только такой жлоб появляется, я публике говорю: не обижайтесь, Бога ради на бедное животное, она барышня из приличной семьи новых русских и к мелким купюрам не привыкшая. Тут, конечно, хохот. Скряга краснеет, в карман лезет. К долларам Чапа сама быстро привыкла. Иностранцы ей доллары давали. Видать сила, какая-то в этих долларах, что даже собаки соображают, что это крепкая валюта. Побочно и другие денежки сами капали мне в карман: желающих сфотографироваться с Чапкой много было, все желали. Платили. Такая у нас жизнь с Чапой началась! Во всех карманах деньги шуршат. Телевизир себе купил, холодильник пивом забил. 362 доллара в заначку отложил. Бабу себе нашёл. Ничего себе бабёнка. Няней в яслях работала, культурная, с маникюром, причёска «домиком», своя — не шиньон. В хорошие дни по тридцать тысяч с Чапой заколачивали. С мильтонами, правда, пришлось делиться, чтоб не прогоняли. Раз только нцидент случился. Чапа, ёш твою налево, на тётку одну чего-то озверилась. За палец цапнула. Та — в крик. Все, думаю, конец цирку моему. А другая дама, солидная такая, в шляпе с пером, выручила. Чего орёшь, говорит, тётке этой, морда твоя брехливая. Товарищи, говорит, воровка она! Своими глазами видела, как она из ихней шляпы деньги скоммуниздить хотела под шумок. За то её пёсик этот и цапнул. Ну, конечно, зашумели, тётки и след простыл… народ у нас завсегда за справедливость. К зиме, конечно, дела у нас неважно пошли, да и Чапу не хотел морозить. А как пригревать стало, мы опять работать стали. Только деньги-то старые, мильонные у людей скоро все вышли. Публика зажлобела, монетами стали расплачиваться, редко, кто полташечку или сотенку подкидывал. Чапа моя нервной стала. Ничего не поймёт, рычит, психует. Ей, разве ж, про деноминацию объяснишь — она ж собака. Она же к старым привыкла, к тем тысячам да пятисоткам научена. Прощальную гастроль мы с ней в Летнем Саду отработали. Там она девчонку одну цапнула. Девчонка ей в рот рубль железный пихать стала, она её и цапнула. Девчонка, как заверещит, мамашка — орать. Безобразие, кричит. Почему в сад собак пускают? Может, она бешеная, кричит. Может, ребёнок теперь заикой станет. Народ роптать стал. Мы под шумок-то и смылись с Чапкой. А чего спрашивается орать? Она девчонку ту и не укусила даже, а так — щипнула слегка. Она к бумажным деньгам привыкшая. Нечего собаке мелочь в рот пихать. Если уж люди привыкают, к чему нибудь, то собаки тем более. Взять меня, к примеру. Я бельё привык носить только простое, хлопковое. У меня на нейлоны и болоньи всякие лиргия. Или вот ещё. Ежели я натощак папиросу не выкурю, то умру, наверное. Поэтому не рискую, завсегда первым делом, как встаю, папироску закуриваю.
— Привычка — вторая натура, — соглашаюсь с Петровичем. — У нас на заводе токарь был. Ты его знаешь, носатый такой. У него присказка была: японский городовой. Через слово, как заведённый говорил: японский городовой да японский городовой. Говорят, это после того, как его током 360 вольт шибануло стало. А ты, Петрович не пробовал Чапу-то переучить?
— Пробовал, — говорит, — бесполезно. И слышать бедолажка про новые деньги не хочет.
— Так ты, — говорю, — новую собаку заведи. Дело-то выгодное.
— Нет, говорит, не хочу. Новую собачатину, конечно, натаскать можно, ежели смышлёная попадётся, да животное жалко. Натаскаешь её, а власти опять какой-нибудь экскримент, деноминацию или ещё какую-нибудь другую ацию придумают. Ты на Чапу-то глянь, что с ней деноминация сделала, как животинушка страдает. У нас ведь как, Колян? Только к действительности приноровишься — глядишь, всё поменялось. Одно расстройство с деноминацией этой. Совсем она меня подкосила. Может по пиву? — спрашивает.
Взяли мы с ним в ларьке четыре бутылки «Балтики» девятого номера и к воде пошли. На ниверститецкую набережную к финксам. Жарко в тот день было.
2.Нераскрытое дело майора Протасова
Борис Николаевич Протасов слыл в нашем городке личностью легендарной. Без малого тридцать лет прослужив следователем, он за время службы раскрыл рекордное количество самых невероятных и запутанных преступлений. Судачили, будто бы он обладает даром предвиденья, владеет приёмами гипноза, поэтому, дескать, преступники так быстро сознаются в своих злодеяниях.
Ничего такого на самом деле не было. Это был профессионал своего дела, въедливый педант с прекрасным аналитическим умом и острым глазом, психолог, отлично пользующийся в работе дедуктивным методом. Часто мельчайшие, казалось, ничего не значащие детали, на которые его коллеги могли не обратить внимания, для него становились отправной точкой, идя от которой, он мог раскрутить хитроумные преступления.
Когда он вышел на пенсию, его пригласили работать в частное сыскное агентство и он не отказался: здоровье у него было прекрасное, да и работа эта ему вполне подходила. Его жена умерла десять лет назад, детей у него не было, он больше не женился и жил в своей «двушке» тихим бобылём.
Эта печальная и невероятно странная история, перевернувшая жизнь Протасова, началась поздним осенним вечером, когда в лифте своего дома он увидел на стенке кривоватую надпись черным маркером с коротким словом — лох.
Большинство людей, скорей всего, даже и не обратили бы внимания на эту бессмысленную надпись, но Протасова, верного девизу: «Чисто не там, где метут, а там, где не сорят», эта мазня возмутила. Человек военный, дисциплинированный он имел чёткую и активную жизненную позицию. Либеральных «толераций» он не признавал, был прям, консервативен, а голову в песок никогда не прятал. Мог, к слову говоря, в переполненном автобусе поднять на ноги молодых людей, делающих вид, что они едут в пустом автобусе, когда рядом с ними в толчее и духоте томятся пожилые люди, беременные женщины и инвалиды. Делал он это просто и эффективно, без нотаций и уговоров: подходил к такому задумчивому индивиду-наглецу и зычно и жёстко произносил командным голосом: «Резко встал, новобранец! Уступил место женщине!». Действовало это безотказно.
Южане-ларёчники боялись его больше, чем налоговых обирателей: с теми можно было договориться — с Протасовым договориться было нельзя. При нём всегда был фотоаппарат и диктофон, пользовался он ими с большой пользой для дела. Появляясь неожиданно, он выявлял продавцов, которые продавали несовершеннолетним пиво и сигареты и отвертеться торгашам уже не удавалось, он «сигналил» в прокуратуру, и чтобы дело не спустили на тормозах контролировал ход расследования. Он непременно добивался наказания для проштрафившихся, причём, совсем не боялся тратить на это личное время.
Неудобный это был человек для нынешней начальствующей братии, принявшей «присягу» верности диким законам рыночной экономики, но, как говориться, и один в поле воин, если он умеет воевать.
Вот и сейчас он твёрдо решил: «Этого я так не оставлю. Только что лифт отремонтировали, новые стенки поставили. Вычислю подлеца, заставлю прилюдно оттирать эту абракадабру, а заодно и остальные гадости в подъезде. А родителей его расчихвостю, что бы за детками-акселератами цвета индигового дерьма присматривали».
А между тем, в его голове непроизвольно уже возник слабенький буранчик, частенько становившийся предтечей мощнейшего мыслительного тайфуна. Его мозг зацепился за это короткое слово, которым, (его острый глаз это давно заметил), были нынче испещрены стены многих подъездов города. Это означало только одно: Борис Николаевич уже начал некое расследование, стал анализировать и думать.
Весь вечер он размышлял о том, почему именно этими современными петроглифами украшаются теперь стены подъездов, лифтов и заборов. «И раньше, — думал он, — реже, чем сейчас, но всё же появлялись известное слово из трёх букв на заборах и стенах, но это можно было объяснить: слово это появлялось в связи с подростковым гормональным всплеском, плюс — естественное, дурацкое желание выпендриться, похулиганить. Теперь же акселераты пишут какое-то постное слово, больше похожее на выдох или междометие. Само слово, впрочем, в нынешних исторических реалиях, конечно, не без смысла: означает оно сущность человека наивного, которого можно легко «надуть», человека упустившего какие-то возможности, индивида, не добившегося успеха, оставшегося на обочине жизни. Но, чёрт побери, скажите мне на милость, чего ради, какие-то идиоты ходят и пишут именно это слово? Не о себе же пишут, в конце-концов, не себя же лохами обзывают? Когда пишут «Петров лох», — тут мне понятно: успешный господин двоечник выставляет чёрную метку неудачнику и лоху Петрову, но в большинстве случаев пишут-то это тоскливо одинокое «лох» …»
Некая неоформившаяся мысль томилась его в голове. Утром в лифте он внимательно рассмотрел слово с помощью мощной лупы. Из лифта он вышел в сильной задумчивости.
После обеда ему пришлось ездить в предместье по одному делу. В доме, в котором ему довелось быть, стены были расписаны всякой гадостью, в том числе и новомодным «лох». Когда же он вернулся на работу, то и в лифте дома, в котором находилось сыскное агентство, появилось это слово, хотя ещё утром его не было. Тут Протасова посетила нелепая мысль: а не один ли человек всё это калякает, уж очень почерк сходный? Это нужно было проверить: педант Протасов обязан был проверить свои мысли. Всю следующую неделю он фотографировал это слово везде, где оно ему встречалось. Скинув снимки на флешку, он отнёс их старому другу графологу Логинову. Резюме графолога выглядело совершенно невероятно: «Все слова написаны одной рукой».
Не верить другу Протасов не мог. Логинов был настоящим профессионалом, но и скепсис присутствовал, заставляя сомневаться. Согласиться с тем, что какой-то бездельник-идиот шатается по всему городу, ездит во все его концы и даже в пригород ради того, чтобы черкнуть маркером три буквы было трудно. На такую «работу» нужны не только время, но и средства — городской транспорт и бензин, если он ездит на автомобиле, стоит денег и немалых. И поразительно, что при такой невероятной активности «художника», никто и никогда не видел этого неуловимого подлеца и надрал ему уши!
В эту ночь Протасов лёг спать поздно. Сидя на кухне, за крепким чаем, он на листе бумаги, написал слово «лох» и, рассматривая его, пытался сделать какие-то выводы.
Сделал он следующее заключение: слово это очень лёгкое для написания — это почти клинопись. В самом деле: л — это просто галочка, или закорючка; о — кружок; х — крестик. На написание такого слова уходит минимум времени, а учитывая, что во время этой зловредной акции, нужно не попасться — это, конечно, является благоприятным фактором для марателя стен: закорючка — кружок — крестик— гадость сотворена!
У Протасова на написание этого слово уходило две секунды. Размышления привели его к мысли, что графология всё же не математика и ошибки возможны. Твёрдо он уверился пока лишь в одном, что пишут это популярное словцо совсем юные подлецы, с неустановившимся почерком (о каком почерке можно говорить сейчас во времена компьютеров!), от того и схожесть написания. «Пора заканчивать это гиблое дело» — решил он, но неудовлетворённость и сомнения остались.
Вскоре у него образовалась череда командировок по одному невероятно сложному делу. За два месяца он побывал в Москве, Ростове-на-Дону, Воронеже и Нальчике. Он ездил с фотоаппаратом и по инерции снимал все увиденные на стенах факсимиле из пресловутых трёх букв. Собралась порядочная коллекция автографов. Вернувшись домой он снёс снимки Логинову и попросил сравнить новые снимки со снимками первой, местной серии. Изумлению его не было границ — Логинов сообщил, что все слова написаны одной рукой!
Протасов впал в транс, такого в его практике ещё не было. Он изменился, стал раздражителен, задумчив, после семилетнего перерыва закурил. Согласиться с тем, что он не в силах разгадать этот ребус ему не позволяло самолюбие, шансов схватить за руку человека, который одновременно мог находиться в разных местах, практически не было. Тоскливое состояние безысходности однажды даже попыталось подкинуть ему идею плюнуть на эти бредни, успокоиться, свалив всё на сверхъестественные силы, мистику. Этого он совсем не мог сделать, потому что был прагматиком и закоренелым материалистом. Внешне он продолжал жить обычной жизнью, но внутренний надлом лишил его уверенности и покоя. «Надо дать воде отстоятся, — решил он, — в конце концов, всё как-то должно проясниться.
И однажды его осенило! В голове ярко вспыхнуло: «Логинов! Скотина! Да он же меня за нос водит, за дурака держит! Прикалывается! Он всегда был мастак по части розыгрышей. Ну, мерзавец, ну, подлец, как я раньше не догадался! Фиаско приколиста будет страшным. Будет и конец дружбе! Я, в конце концов, следак и сам могу «разводить» людей. Знаю, знаю, как его вывести на чистую воду! Напишу это слово сам, отнесу своё творение Логинову и попрошу сличить его с прежними автографами. И если он мне скажет, что оно совпадает по почерку с прежними словами, получит он от меня по первое число».
В девять утра он стоял у двери кабинета Логинова с листком бумаги, на котором сам наисал ненавистное слово.
— Вот, — сказал он, — представляешь, в почтовый ящик бросили. Прямо-таки, лоховская эпидемия какая-то. Егорушка, сравни с моими прежними материалами, пожалуйста.
Логинов устало и грустно глянул поверх очков на Протасова.
— Ты бы завязывал, Борис, с этой галиматьёй. Крыша может съехать, она и у меня уже съезжать начинает.
Но Протасов насел на друга и тот пообещал ему, что сделает всё через пару дней. Через два дня Логинов положил на стол перед Протасовым лист бумаги, с коротким резюме: «Все 586 слов написаны одной рукой».
Протасов прочитал и расхохотался. Погрозив Логинову пальцем, он весело проговорил:
— Вот ты и попался! Козёл же ты, Егор, редкостный! Тебе, что делать нечего? Долго ж ты надо мной стебался! Последнее слово писал я! Вот этой самой рукой два дня назад на своей кухне. Хороши шутки — друг называешься, забудь, что мы знакомы.
— Делать мне нечего, Боря. Факты — упрямая вещь, — ответил Логин. — Тебе, Боря нужно отдохнуть. Развеяться. Съездить в тёплые края. Ты устал.
— В тёплые края говоришь? Совершеннейшая ты скотина, Логинов, — закричал Протасов и, разорвав резюме, швырнул клочки бумаги вверх к потолку. Выбежал он из кабинета друга совершенно взбешённым.
А дома его ждало сильнейшее потрясение: на его новенькой металлической двери, облицованной под светлый дуб, чёрным маркером кто-то вывел проклятое слово.
Протасов простоял перед дверью целую минуту, иступлённо бормоча: «Подлецы, подлецы, подлецы — это вы наипервейшие лохи, мерзавцы и трусы!»
Чтобы оттереть слово пришлось смочить губку ацетоном, после чего на месте слова осталось серая прогалина, портившая вид новенькой двери. Четыре рюмки водки свалили Протасова на диван. Он забылся тяжёлым и беспокойным сном.
В три часа ночи его, будто пружиной подкинуло. Дико ныла голова, через минуту он понял, что в этом виновата не только водка: за стеной его квартиры слышались дикие крики, ругань, плач детей. Протасов недавно поставил соседу пьянице и дебоширу на вид, что он не потерпит его выходок, и если он, ещё хоть раз, услышит такого рода свару за стеной своей квартиры, он примет суровые меры. Зная, что Протасов слов на ветер не бросает, месяца на три сосед утихомирился — и вот…
Протасов долго звонил в соседскую дверь. Когда дверь, наконец, открылась, расхристанный пьяный сосед, долго изучал лицо Протасова, и, сказав: «Отвалил, лошара», захлопнул перед его носом дверь.
Протасов нашёл в столе чёрный маркер и аккуратно вывел на двери соседа жирное — лох. Отойдя от двери на шаг, он полюбовался своей работой, подправил букву Л, добавив ей завиток.
После он, влекомый непонятным порывом, исписал этим словом двери квартир со своего шестнадцатого по третий этаж.
На третьем этаже, зашипев: «Что ж ты делаешь, лошок!» — его схватил за руку крепкий мужчина в пижаме.
— От лошары слышу! — расхохотался ему в лицо Протасов.
Мужчина занёс кулак для удара, но Протасов ещё не утратил милицейских навыков. Он перехватил руку мужчины, вывернул её на излом. Мужчина истошно закричал. Вышли люди, скрутили Протасова, вызвали милицию.
В милиции, в той самой, в которой он много лет прослужил, его часик подержали для приличия в закрытой комнате, после напоили чаем с печеньем, покорили немного. Его уже решили отвезти домой, но он попросился в туалет. Возвращаясь из туалета, он маркером, который у него не догадались изъять, жирно вывел на двери начальника милиции проклятые три буквы. Маркер у него отобрали и вызвали скорую.
На следующий день Логинов пришёл в психиатрическую больницу проведать друга. Он говорил с главврачом и тот сказал, что Протасову ещё нескоро придётся покинуть гостеприимные пенаты больницы.
— Нельзя ли мне увидеть его? — попросил врача Логинов.
— Да ради Бога, — согласился врач. Только не давайте ему ничего пишущего. У нас здесь сплошные лохи-графоманы. Один каждый день в Европейский суд пишет, требует с Чубайса 799900012 евро моральной компенсации за обман народа. Шельма, точно как высчитал! Другой мемуар про Горбачёва строчит, доказывает, что «меченый» был агентом ЦРУ, третий, пишет письма Пан Ге Муну с одной фразой: «Миру — мир, ёш твою тридцать девять». и подписывается Михельсоном Львом Ароновичем, хотя он Иванов Иван Иванович. Ваш, тоже фрукт, ходит тихо и у всех просит фломастер. Зуд у него писательский.
Логинов говорил с Протасовым в коридоре. Тот просил у него карандаш или авторучку, не получив ничего, погрустнел и на все увещевания друга согласно кивал головой. Логинов просил его образумиться, вернуться к нормальной жизни.
Следующие две недели Протасов ходил по больнице, блаженно улыбаясь, слушая, присматриваясь, а после напросился к главврачу.
Вальяжно усевшись в кресло, он поведал ему о жутких нарушениях творящихся в его скорбном заведении, о которых тот, само собой знал лучше него. Больной не больной, но «следак» он и в больнице «следак». Протасов открыл нарушения, которые прямо попадали под статьи уголовного кодекса. В своей скорбной епархии главврач поставил дело на рыночные рельсы. Среди больных было немало людей здоровых, закоренелых преступников «косивших» под ненормальных. У этих был отдельный рацион, спиртное сигареты и телефоны. Всё это было, конечно же, не «за так», да и сами эти «больные» не таились, бахвалились, что скоро со справкой из «дурки» они выйдут на волю. Кроме всего, неплохие денежки имел главврач и с призывников, которых сердобольные мамаши и папаши с деньгами отмазывали от службы. Было и банальное воровство, недовложение продуктов в блюда, побои и много чего противного сердцу Протасова.
Главврач выслушал Протасова и, криво ухмыляясь, вызвал санитаров. Когда те скрутили совсем не сопротивляющегося Протасова, он приказал:
— Вколите этому лоху настоечки смирительной.
Вкололи. Протасов пять дней не мог ходить, поднялась температура, начался жесточайший и болезненный понос. Когда он оклемался, выкрал у плотника, чинившего окна, гвоздь и дверь кабинета главврача украсилась весьма неприятным для него словом. Вкололи «настоечки» три раза. Больше Протасов не бастовал.
Выпустили его через полтора года неузнаваемо постаревшего, бородатого, седого. К двери своей квартиры он подошёл с пакетом, в нём лежали яйца, масло, кусок сала, помидоры и хлеб. Его будоражили радужные мысли о ванной, яичнице на сале, теплом шерстяном халате. Однако попасть в квартиру не получалось: ключ не открывал дверь. Дверь была та же, но замок, по всему, был другой.
Неожиданно дверь распахнулась, и на пороге возник моржеподобный мужчина в кальсонах, а за его спиной «моржиха» с бананом во рту.
— Те чё надо, лошара? Нажрался, хату не можешь свою найти? — процедил мужчина, окидывая Протасова презрительным взглядом.
— Я собственно… домой пришёл, — промямлил Протасов.
—Чё?! — мужчина повернулся к моржихе и расхохотался, — он, домой пришёл, Тань?!
— Это моя квартира, я был в больнице… вот вернулся, — сказал Протасов, предчувствуя с тоской, что всё это он говорит впустую.
— Эту квартиру мы купили год назад, — пропищала «моржиха». — Хозяин этой квартиры умер, а наследников у него не было. Наш юрист проверял все документы.
— Да нет же! Здесь произошла какая-то ошибка, — безо всякой надежды пробормотал Протасов.
— Умер, я тебе говорю. Умер хозяин этой квартиры, умер, — моржеподобный побагровел, развернул Протасова за плечи и, дав ему крепкого пинка, захлопнул дверь.
Из парадной Протасов вышел, сгорбившись, со слезами на глазах. Очнулся он только тогда, когда оказался у кладбищенских ворот.
Потоптавшись у калитки, он вошёл в кладбищенский двор, в центре которого высилось здание администрации, перед которым стояли ряды дорогих иномарок.
Был тихий и тёплый июльский день. Раскидистые ивы клонились над могилами, где-то куковала кукушка, щебетали птицы, воздух был чист, пахло свежескошенной травой. Всё здесь было ухожено, чувствовалось, что здесь уважают порядок и есть хозяин.
Протасов вдруг вспомнил, что на этом кладбище похоронена его жена, а он уже более двух лет не был на её могиле.
Он взволновался и, оглядевшись, засеменил по посыпанной кирпичной крошкой дорожке. Ему нужно было обойти здание администрации, но когда он поравнялся с ним, его окликнул человек с сигаретой во рту, стоящий на крыльце здания:
— Не понял я! Николаич, ты? Какими судьбами? Век тебя не видел. Если гора не идёт к Магомеду — Магомед идёт на кладбище? Ты чего такой понурый?
Протасов узнал Кротова, директора кладбища. Когда-то в 1993-ем году в самый пик разгула бандитизма, у него выкрали дочь. Требовали крупный выкуп, грозя отрезать ей пальцы за просрочку платежа. Кротов обратился за помощью к Протасову, а тот лихо раскрутил это дело. Дочь вызволили из плена, похитителями были люди Лёньки Мороза, крутого и жестокого мерзавца, наводившего ужас на торгашескую братию. Вознаграждения с Кротова Протасов не взял, на что Кротов сказал ему:
— Мужик! Рад буду видеть тебя в моей ойкумене.
Кротов любил ввернуть к месту и не к месту умные словечки или выражения. Протасов тогда, улыбаясь, ответил перекрестившись:
— Свят, Свят, Свят.
Но точку поставил в том разговоре всё же Кротов, резонно сказавший:
— Все здесь будем.
Когда умерла жена Протасова, Кротов ему «отомстил» — не взял с него ни рубля, ни за погребение, ни за место, ни за мраморное надгробие — добро он помнил.
Конечно же, Протасов догадывался, что Кротов, при его блатной должности, не лыком шит и водятся за ним грешки, которые тянут на статью и не одну, возможно. Но он не мог и подумать, что Кротов после освобождения дочери лично расстрелял Лёньку Мороза и пятерых его нукеров, закопав их трупы в соседнем с кладбищем лесочке.
— Николаич! — спускаясь с крыльца и пожимая руку Протасова, — воскликнул Кротов, — Никак ко мне в гости пожаловал? Что-то ты неважно выглядишь.
Протасов, переминался с ноги на ногу, смотрел в землю, молчал. Кротов внимательно оглядев его, участливо спросил:
— Стряслось что-то, Николаич?
Протасов поднял голову и заплакал.
В своём кабинете Кротов напоил Протасова чаем с лимоном и коньяком и, выслушав его историю в кратком изложении, изрёк:
— При современном развитии глобализма усугубляется социальная несправедливость и абсурдическое мироощущение.
Опрокинув рюмку коньяка, он продолжил:
— К сожалению, друг ты мой, сейчас не 93-ий год. Тогда я всяким хитрожопым менеджерам из агентств недвижимости, и тем, кто хаты у людей бедных отжимал, в два счёта мог обеспечить местечко под камнем в моём хозяйстве. Эмпирически это было сделать просто — все мочили друг-друга, как в американских вестернах. Французы говорят, что когда стадо быков задавит человека — искать виновного бессмысленно. Сейчас мы вступаем в новую фазу абсурдной демократии, её законы замешаны на толерантном, то бишь, на педерастическом киселе. Значит, так. Мне нужен сторож. Прежний спился. Будешь жить в прекрасном, хе-хе, бунгало с русской печью, там есть топчан, стол, стул, свет. Получать будешь двадцать тысяч рублей — это нормально, не спорь, не спорь, — это больше, чем твоя пенсия. Будут и премии по ходу дела. Кроме всего, есть работа и по твоей части, хорошо, что я тебя увидел. Нужно одно дельце раскрутить. Кто-то меня подсиживает, спихнуть хочет с насиженного места. Неплохо было бы узнать имя этого лоха, и дать восторжествовать справедливости.
Улыбаясь, он, подморгнув Протасову добавив: «Pereatmundus et fiatjustitia» *1
Протасов, согласно кивая головой, спросил:
— Как дочь ваша Настенька?
— Настя-то? Она в городской Думе заседает. Председатель Совета по этике.
— А жена?
— Какая? — хохотнул Кротов. — У меня этих лахудр длинноногих и коротколобых было … идём, покажу твой особняк. Особняк для «особняка», — скаламбурил он.
Они шли к сторожке тенистой липовой аллеей. Протасов ободрился и успокоился. Неожиданно Кротов остановился и выругался.
— Погоди-ка, — вот же тварюги! Нет у тварей ничего святого! — сказал он, и быстрым шагом прошёл к могилке без ограды, но уже с плитой из тёмного камня.
Протасов пошёл за Кротовым. Побледнев, он уставился на надгробие, на котором кто-то мелом кривовато вывел ЛОХ! Кротов вырвал из земли пук травы, стёр надпись, и сказал раздражённо оцепеневшему Протасову:
— Знаешь, что объединяет всех лохов? У них у всех один почерк. Последнее время страна стала массово идентифицировать себя в этом качестве.
Послесловие
Протасов жил на кладбище вполне счастливо, ему здесь было хорошо. Каждый день он приносил на могилу жены полевые цветы, подолгу сидел на скамейке, мысленно разговаривая с ней. Между делом он распутал дело, порученное ему Кротовым. Оно оказалось с очень неприятным запашком: захватить кладбище — доходнейшее предприятие, намеревались дочь Кротова со своим мужем владельцем местного пивзавода.
Узнав об этом, Кротов три дня пил, запершись в кабинете. А через некоторое время пивзавод неожиданно сгорел, (неполадки в проводке), зять Кротова пропал, говорили, — уехал в Англию, дочь неожиданно сложила с себя депутатские обязанности и стала работать кассиром в одном из магазинов принадлежащих её отцу.
Протасов умер в своей сторожке во сне. Ему приснилась жена, с которой он шёл, взявшись за руки по бескрайнему полю с цветущими васильками. Они шли улыбаясь. Протасову так хорошо было в этом его последнем сне, что он не захотел просыпаться. Когда вспомнили о нём и пришли в сторожку, он лежал на спине, на лице его застыла улыбка.
Кротов похоронил Протасова рядом с его женой. Поставил надгробие из мрамора, на котором было выбито: «Здесь покоится честный человек. Господи, упокой его душу. Ниже со слов Кротова резчик выбил на латыни два изречения, которые переводились, как: "Правосудие должно свершиться, даже если погибнет мир" и "Я сделал, что мог, кто может, пусть сделает лучше".
3. Август
Для выведения потомства шмель-кукушка проникает в гнездо шмелей-хозяев, предварительно дав им примерно месяц на развитие. Паразит проникает тайно, первое время прячется от хозяев гнезда, пока не приобретёт их запах, затем выбирается и намеренно прохаживается перед ними, чтобы проверить их реакцию. Шмелей, не обращающих на него внимания, он не трогает, а тех, кто пытается его атаковать, убивает. Его хитиновый скелет значительно прочнее шмелиного, жало длиннее, а челюсти острее, с крепкими зубцами, и ранят сильнее шмелиных. Но иногда шмели атакуют большой группой, и незваный гость гибнет, так как в его броне есть уязвимые места: конец брюшка и шея.
“Ж-ж-ж-ж” — бурчал старый шмель, вылезая из махровой розовощёкой петуньи, в которую он забрался по задние ножки. — Хорош цветочек, правильно говорят — мал золотник да дорог. Хотя продуктивней было бы по цветущей кинзе пройтись, ишь как выцветилась. Братья говорят, клопами пахнет, что за зверь такой? Не встречал. По мне — вкусный запах, хоть и мал цветочек.
Старый шмель огляделся, тихо добавив:
— Ж-жарко сегодня будет, и по радио на соседнем участке вчера о ж-жаре говорили.
Он спланировал на крупный вызревающий подсолнух, с удовольствием уткнулся в горячую и пухлую желтизну, мимоходом отмечая: «На убыль август пошёл. Птицы выклёвывают семечки. Кушать всем хочется».
От работы его оторвало жужжание. Рядом с ним бесцеремонно присоседился молодой шмель.
— Ж-ж-ж-Жил? Ты что ли? — спросил он гостя.
— Я, я, - дядя Ж-ж-ж-Жул, - рассмеялся шмелёк.
— Ж-ж-жив! Рад тебя видеть. Как наварчик сегодня, племянник? Что-то ты раненько. Мы за тебя переживали, милок. Почему на вечерней поверке не было тебя?
— Да заработался вчера. Ж-жадность фраера сгубила, как любит говорить братец Ж-ж-ж- Жюр. Такой нектарище вчера был везде! Не просёк, как ночь опустилась. Заночевал на подсолнухе, а холодно было ночью, — бр-р-р! чуть не околел. Вот пару кругов скоростных сейчас нарезал, чтобы согреться.
— Все волновались за тебя. Знаешь, участились случаи, когда наш молодняк запутывается в парниковой плёнке, бьётся, обессиливает, а там супостат паук дож-жидается. Тётя ж-ж-ж-Жужула плакала всю ночь.
— Нехорошо вышло, дядя, каюсь.
— То-то, давай на эхинацею, пока наших мало. Ха! Эхинацея – от всех болячек панацея.
— Давай. Люблю её.
Объект был рядом, и шмели рьяно взялись за работу.
— Передохнём-ка, племяш, притомился я чего-то, – сказал через некоторое время дядя Ж-ж-ж-Жул.
— Сегодня почти все розы цветут. Не пойму я, и чего хозяева участков помешаны на этих колючках? Какая польза от неё? От кабачка и огурца, пож-жалуй, пользы побольше будет! — чихнул Ж-ж-ж-Жил.
– Это ты напрасно. Полезность – она не обязательно должна измеряться граммами, литрами, метрами. Вот и розы из этого списка. Роза – королева сада. Для тебя их красота бесполезна, а для хозяйки этого цветника, если ты не заметил, она полезней будет эхинацеи — радость ей дарит. Ты как-нибудь обрати внимание на неё, когда она, проснувшись, выходит из дома. Первым делом к своим розам идёт и такое счастье у неё на лице – прямо-таки светится и слёзы, слёзы! Это не шмелиное счастье – собрать пыльцы побольше. Ну, не поверю, салага, что тебе больше нравятся участки, где королевами крапива, сныть, да одуванчик. Что-то ты не летун в такие края. А тут вся эта дрянь изничтожается. Здесь и к нам хозяева с уваж-жением относятся – сколько питания нам обеспечили. Ну, и мы их не подводим, помогаем с урож-жаем.
— На соседнем участке задохнуться мож-жно. Приедут, и — мясо ж-жарить, да пить. Орут, пляшут, спят и опять орут. Недавно братец Ж-ж-ж-Жикс залетел туда. Пустой полетал, полетал, путного ничего не нашёл. Видит букет роскошный на столе в вазе стоит. Рассказывал, что не видел никогда таких цветов, ну и «нырнул» в букет. Пулей из него! Полчаса чихал после, потом рвал, температура поднялась. Неделю болел, маманя Ж-ж-ж- Жула его ромашковой пыльцой отхаж-живала.
— Мой тебе совет: не суй нос, куда не след. Это осам на цветках тля нравится. А братцу Ж-ж-ж-Жулу «повезло» на магазинный букетик нарвался. Это отрава заморская, но людям отчего-то всё такое дальнее нравится, рядом с собой красоту не замечают. М-да, хорошо ж-ж- ж- жив остался ж-ж-ж-Жул. Так что красота – красоте рознь. Оводам, например, дерьмо нравится, — за красоту его почитают. Тебе дерьмо нравится? То-то. Или, к примеру, наши зловредные родственники шмели-кукушки такие красавицы, глаз не оторвать. Да красота их для нас гибельна. Шептуны, будь они не ладны. Полетим-ка, брат, к настурциям, хе-хе, отличная продукция, просто замечательный десерт. Или для начала давай флоксы подчистим, что-то они в этом году рановато стали осыпаться.
Улететь сразу им не удалось. Рядом с ними грациозно и плавно спланировала молодая шмелиха, сходу недовольно заявившая:
— Привет. Меня Ш-ш-ш-Шаава зовут. Уже подчистили?
Она смотрела на соседей пристально и с какой-то странной злобой. Племянник с дядей принюхиваясь к гостье, переглянулись, а дядя Ж-ж-ж-Жул, почему-то принял боевую стойку, хотя и улыбался.
— В натуре «порожняк», – сказала неожиданная гостья, не сводя с полезных сородичей глаз. – И чё вы здесь толчётесь, трудяжки-труды ваши тяжки?
— Кто рано встаёт, тому Бог даёт, — сказал Ж-ж-ж-Жул.
— Бог? Кому бог, а кому голова умная помогает, да красота, — презрительно поджала губки гостья. — Ладно, пока, пока, хрен вам под бока, трудяги-доходяги. Каждому по способностям, так, что ли? Жарко … пора и мне отдохнуть от трудов праведных.
Она взмыла над ними, покружилась и, прошептав: «Быдло убогое», набирая скорость понеслась к кудрявой груше. Урожай на ней был отменный: увесистые груши ждали сбора, на их «попках» дрожали медовые капельки.
— Красавица! – проводил взглядом шмелиху Ж-ж-ж-Жил.
— Красавица! – передразнил племянника дядя. — Шааава! Шалава! Шептуниха. Не строит, не работает. Ты такую в дом пусти – она маманю твою быстро убьёт, личинки и яйца выбросит вон и заж-живёт на всём готовом, тобой добытом. У неё ж-ж-жало, меж-жду прочим, поболе нашего.
— Так это «кукушка» была? – на мордашке Ж-ж-ж-Жила застыло выражение ужаса.
— Она самая. Да ты не дрейфь. Наши деды давно научились с этой гадостью «общаться». Сотнями, взводами налетим, порвём, как тузик грелку. Опыт есть. Но гадость, конечно, редчайшая. Эх, красота-то кругом какая! Годецию чуешь? А лобелию? А кларкию? А анютины глазки? А бархатцы? А левкой-то, левкой!
— Чую, дядя, чую. Аж-ж дух захватывает! И почему цветы всё больше ж-женскими именами богаты?
– А гладиолус? Чем не король сада? Ирис ещё, Вася-василёк, нарцисс. Ж-женских названий больше, конечно, но без нас, муж-жиков, дружище, девочки-цветочки завянут, — молодо расхохотался Ж-ж-ж-Жул.
— Смотри, дядя, смотри! Ёж-ж-ж-жик!
— Трудяж-жка. Помощник, всяких гадов вредителей изничтожает. К зиме готовиться брат ё-ж-ж-жик. Ему вес набирать надо, чтобы выж-ж-ж- ить.
На порог дома вышла бледная хозяйка дома. Она потянулась и прошла к цветнику, с улыбкой нагнулась и понюхала алую розу, на которой сверкали капли росы.
— Мама дорогая! – прошептала она. – Какая красота, Ванечка! Боже мой! Как хочется жить!
К ней подошёл муж, обнял за плечи, спросил тихо:
— Как ты себя чувствуешь, родная?
— Когда вижу эту красоту, про свои болячки забываю, Боже, Боже, как хочется жить!
На глазах женщины выступили слёзы, она не отрывала глаз от розы, шепча: «Чудо, чудо, чудо!»
— Ну, ну, дорогая, ты будешь жить, — мужчина стал целовать глаза женщины.
Ж-ж-ж - Жил и Ж-ж-ж-Жул оставили работу. Притихнув, замерев, они смотрели на людей.
— Давай подлетим и присядем на эту розу, — прошептал на ухо Ж-ж-ж-Жилу Ж-ж-ж -Жул, - эта ж-женщина каждый раз так радуется, когда видит нас. Подарим ей эту радость. Ей это по-всему очень, очень нуж-жно.
4. Сублимация
День не заладился у Савушкина с самого утра. Вначале не захотела заводиться машина, пришлось выкручивать свечи, очищать их от нагара, зачищать контакты прерывателя и регулировать зажигание. Когда его старая «девятка», наконец, завелась, он был вынужден подняться в свою квартиру, чтобы отмыть руки, где он столкнулся с женой, вернувшейся с ночной смены.
Не ответив на его приветствие, она усталым и бесцветным голосом отчитывала дочь за невымытую посуду, горой пролежавшую в мойке целые сутки. Дочь, уставившись в монитор, что-то пожёвывая, и, сосредоточенно стуча по клавишам, лениво огрызалась.
Когда Савушкин, вымыв руки, зашёл на кухню выпить кофе, жена, закурив, перекинулась на него. Тема была излюбленной: «в этом доме никогда не было хозяина». Она зудела о подтекающем кране, о выключателе в прихожей, работающем через раз, о сгоревшей конфорке на электроплите. При этом, как обычно, она приводила ему в пример известных в стране людей: артистов, композиторов, политиков, которые дома делают всё сами, несмотря на свою знаменитость и занятость. Примеры эти она черпала из телевизионных передач.
Савушкин пил кофе и не возражал жене, с тоской думая о том, что за этой «увертюрой» может зазвучать и «патетическая мемуарная симфония». Так и случилось. Воспоминания жены всегда были избирательны: вспоминала она только всё негативное из их долгой и корявой супружеской жизни. Заканчивались же эти мемуары слезами и всегдашним резюме, что он загубил её жизнь, что нужно было слушать мать, которая сразу раскусила его.
Бросив короткое и злое: «Блин, достали!», дочь, хлопнув дверью, ушла в институт. Зная, что лучше помалкивать, потому что любое его возражение тут же вызовет у жены лавину новых обвинений в его адрес и новый всплеск негативных эмоций, Савушкин, улучив момент, когда она на миг умолкла и занялась мытьём посуды, тихо вышел в прихожую, оделся и выскользнул из квартиры.
В лифте он ехал с Натальей, соседкой с верхнего этажа. Пять лет назад её муж погиб, вдова осталась с десятилетней дочерью. Савушкин поздоровался с ней, она ответила на его приветствие коротким кивком головы и отвернулась, дальше они ехали молча.
Савушкин смотрел в грязный пол лифта, а соседка в дверь, будто видела там, что-то очень интересное. Он успел заметить, что она сильно постарела, одета для середины весны очень тепло, а сапоги у неё стоптанные, со сбитыми носами.
Ещё недавно, встречаясь, они с удовольствием говорили о разных пустяках: Наталья была человеком весёлым и общительным, но год назад их отношения разладились. Произошло это, когда её дочь попала в больницу, и потребовались деньги на срочную операцию. Она прибежала к ним зарёванная, просить денег взаймы, предлагала в залог какие-то колечки, серьги, цепочки, пыталась встать на колени.
Денег о ей не дал, хотя они у него в тот момент были: он прилично заработал на одной халтуре: демонтаже нескольких коммунальных квартир, выкупленных одним денежным мешком. Работа была тяжёлой. Снимали старый паркет, двери, сбивали кафель, штукатурку и лепку, спиливали батареи, ломали старинные камины, таскали всё это вниз руками: лифта в доме не было. Но воротила заплатил сполна, без обмана и долларами.
К долларам Савушкин испытывал трепетно-нежные чувства и старался без нужды их не менять на рубли. Помявшись, он сказал Наталье, что денег у него нет, мол, перебивается случайными заработками, а живут они сейчас на смешную зарплату его жены медсестры. Соседка вышла от него, опустив голову, не попрощавшись. С тех пор они не разговаривали.
Когда лифт остановился, Наталья чуть ли не бегом выскочила в подъезд и так же быстро выбежала из него. Савушкин, провожая взглядом быстро удаляющуюся фигуру соседки и, чувствуя подступающее раздражение, пошёл к своей машине. У машины он выругался: заднее колесо машины было спущено. Поругиваясь, он заменил колесо, обтёр руки и выехал со двора с напрочь испортившимся настроением.
На автобусной остановке голосовал хорошо одетый молодой человек с портфелем в руке. Савушкин никогда не брезговал подзаработать и остановился. Парню нужно было до метро, это было по пути. Кивком головы Савушкин пригласил его садиться и тут же попросил оплатить проезд.
Молодой человек не отказался, охотно достал бумажник. Сдачу с пятитысячной купюры Савушкин дать не мог: у него в наличии было две с половиной тысячи, ещё несколько десяток и полтинник.
Пассажир спокойно сказал, что разменяет деньги у метро и расплатиться. От таких «штучек» Савушкин всегда напрягался. Совсем недавно он дал сдачу с тысячи рублей одному молодому человеку с чистыми невинными глазами, полновесными кровными рублями, а тысяча оказалась фальшивой.
Рядом с метро его пассажир попросил остановиться у торгового павильона со словами: «Я мигом». Закурив, Савушкин ждал минут пять. С нехорошим предчувствием он зашёл в магазин, где сразу понял, что его вежливый пассажир со своей неразменной купюрой уже далеко отсюда. Павильон был в виде буквы Г и обе части его соединялись общим коридором; с другой стороны была ещё одна дверь, которая выходила на улицу, пересекавшую проспект. Из машины Савушкин не мог видеть своего пассажира смывающегося через вторую дверь.
«Кинул», — озлобленно прошипел он. Подойдя к своей машине, он зачем-то пнул колесо ногой, и лишь затем сел за руль. Вместо первой передачи с расстройства включил третью. Машина резко дёрнулась и заглохла. Задние машины нервно засигналили. «Да, сейчас, сейчас, уроды», — проговорил Савушкин, трогаясь.
Проезжая рядом с метро он увидел Наталью. Рядом со входом в станцию она в оранжевом жилете торговала лотерейными билетами.
—Тоже мне принцесса! — пробурчал он. — Морду воротит. Обиделась на всю оставшуюся жизнь. Ну, не занял я ей денег. Наверное, не только я один ей отказал, когда она бегала, деньги собирала, а обижается только на меня. Сама то, вон, не уборщицей работает, торговлей занята, а это живые деньги.
Думая так, он безжалостно зачеркнул в блокноте, хранящемся в голове, причину по которой соседка просила у него денег, но в тёмных глухих подвалах памяти, вдруг ожила запись, сделанная пять лет назад, когда муж соседки ещё был жив, заставив его заёрзать в кресле и покраснеть.
Тогда он «въехал» в дорогущую иномарку. Это была не «подстава». Ехал он быстро, притормозил опрометчиво, забыв про гололёд, его закрутило и кинуло в сторону. При встрече с акулой у салаки шансов спастись, почти никогда не бывает. В машине были ребята из акульего племени. У него забрали права и дали время до утра. Отдать нужно было три тысячи долларов, и над ним грозно нависло, часто употребляемое тогда слово «счётчик». Он собирал деньки по сусекам, а Наталья одна из первых принесла ему двести долларов.
Первая пробка образовалась перед переездом у станции Новая Деревня. Переезд долго не открывался. Машина Савушкина стояла напротив места дуэли А.С.Пушкина. Ему хорошо была видна стела, установленная на этом месте, люди, гуляющие в парке и множество мамочек с колясками.
Неожиданно ему подумалось, что он уже тысячу раз проезжал мимо этого знаменательного места и ни разу не сходил туда. Он закурил. Медленно потекли воспоминания о том, как раньше он с женой, а потом и с дочерью облазили все достопримечательности города. Воскресные дни стали временем посещения музеев, ездили в Павловск, Стрельну, Гатчину, Павловск, Кронштадт, белыми ночами ходили смотреть открытие мостов, летом катались по Неве, зимой ездили на Ладожское озеро, летом загорали на Заливе, ходили на футбол, концерты, в театры и на выставки.
Вспоминая ту жизнь, он с тоской думал о том, как круто она изменилась и заспешила под уклон, о силе неумолимой инерции времени, не дающей притормозить, остановиться, о том, что друзей распылило, жена постарела и отдалилась, дочь — оторва; всех удовольствий телевизор, а иногда бутылка пива после тяжёлого дня. Даже дни рождения теперь превратились в тяжёлую повинность, когда уже в начале праздника хотелось, что бы всё это поскорей закончилось.
Просвистела электричка, переезд открыли, зашустрили ловкачи на иномарках, вклиниваясь слева и справа. Не доехав несколько метров до переезда, опять пришлось остановиться: переезд закрылся. Только минут через десять тронулись, после того, как проехал товарный состав. После переезда поехали живее.
За мостом Савушкин свернул на Песочную Набережную и полз в пробке до Тучкова моста. Длиннющая кишка машин была похожа на автомобильную стоянку, которую на тросе тянут по шоссе тягачи.
В автомобильных пробках есть несомненная польза, особенно когда едешь один. Может быть, это тот самый положительный момент человеческого одиночества, который так иногда нужен человеку. Жизнь в такие минуты будто замедляется. Изменить ситуацию ты не можешь, вынужден вместе со всеми медленно двигаться вперёд и тут тебе может представиться реальная и чудесная возможность остаться, наконец, одному, погрузиться в те мысли, которые в вечной суете огромного мегаполиса ты вынужден гнать от себя.
Савушкин опять подумал о своей соседке. Ярко вспомнил день, когда она пришла за деньгами, и какое отчаяние было во всём её виде. Он поморщился. От жены он знал, что с дочкой у соседки всё сладилось, операция была успешной, девочка ходит в школу, да он и сам видел, как она лихо гоняет по микрорайону на роликах.
«Могла бы уже и не дуться, всё же обошлось», — пробормотал он, и тут произошло нечто, что стало приводить его в полную деструкцию: из невидимого мешка на него посыпались камни, камешки и булыжники. Они с тупым звуком падали на голову непрерывным потоком, и от каждого попадания он вздрагивал, бледнел, поёживался и слабел. Увернутся от них, возможности никакой не было. Нельзя было крикнуть: «Эй, память, прекрати, — я не хочу этого слышать», камни падали и падали из чёрной пустоты прошедшей жизни, в которой ничего нельзя было уже изменить.
Первое воспоминание о том, как дрянно и безобразно он кутил, когда его жена была в роддоме, заставило его нервно заёрзать в кресле, он почувствовал, как краснеют уши. Вслед за этим давним случаем вспомнился ещё более давний: вспомнились ему издевательства армейских «стариков», которым он ни разу не дал отпор и сам, став старослужащим, поступал так же, как поступали с ним. Пришло и коробящее«Могла бы уже и не дуться, всё же обошлось», — пробормотал он, и тут произошло нечто, что стало медленно приводить его в полную деструкцию. На него из невидимого мешка посыпались камни, камешки и булыжники. Они падали с тупым звуком на голову непрерывным потоком, и от каждого попадания он вздрагивал, бледнел, поёживался и слабел. Увернуться от них возможности никакой не было. Нельзя было крикнуть: «Эй, память, прекрати, — я не хочу этого слышать», камни падали и падали из чёрной пустоты прошедшей жизни, в которой ничего нельзя было уже изменить.
Первое воспоминание о том, как дрянно и безобразно он кутил, когда его жена была в роддоме, заставило его нервно заёрзать в кресле, он почувствовал, как краснеют уши. Вслед за этим давним случаем пришёл ещё более давний: вспомнились ему издевательства армейских «стариков», которым он ни разу не дал отпор и сам, став старослужащим, поступал так же, как поступали с ним. Пришло и коробящее воспоминание из далёкого детства, как он школьником, когда его посылали за молоком или хлебом, зажимал сдачу, врал, что потерял деньги. Ему совсем стало плохо, когда вспомнил, что уже два года не проведывал могилы матери и отца. С дрожью подумал он о том, как часто он думает плохо о людях и даже о своей дочери и жене. Пришло воспоминание из застойных советских времён, заставившее его нервно дёрнуться и тяжко вздохнуть. Он тогда работал на фабрике и на собрании проголосовал за увольнение отличного, умного человека, с которым был в хороших дружеских отношениях. Преступление его было в том, что он говорил начальству в лицо правду. Не все были за его увольнение, но он, стыдливо опустив голову, проголосовал с основной бесхребетной массой. Вспомнилось, как однажды пассажир забыл у него в машине телефон и после названивал ему целый день с просьбой вернуть его, так как в нём были очень важные для него номера, а он продал этот телефон в скупку — тогда они стоили немало. Дышалось ему сейчас тяжело, разболелась голова, а перед глазами встала девушка-дурнушка, хромоножка Инна, кладовщица фабрики. Она была влюблена в него, а он водил её за нос, говорил ей ласковые слова, делая вид, что она ему нравится, сам же, глумливо хохоча, рассказывал друзьями о своём гнусном флирте, за что схлопотал от одного из них пощёчину и не ответил ему. Вспомнил он, как вчера прошёл, опустив голову, мимо двух худосочных мерзавцев, которые издевались над молоденькой девахой, толкая её друг другу и не давая ей уйти, вспомнил как…
Тут ему стало так плохо, что он резко затормозил. Слева вынырнул серебристый мерседес, из окна высунулась стриженая голова и обложила его трёхэтажной матерной конструкцией. Руки Савушкина тряслись, глаза застлали слёзы, он завернул в переулок и остановился.
Положив голову на руль, он обхватил её руками и горячо зашептал: «Мразь, какая же ты мразь, Савушкин! Что ты скажешь там? Что скажешь, когда встретишься с теми, кого надул, кого обидел, кому не подал руку, от кого отвернулся? Что матери с отцом скажешь? Как же безобразно и бездарно ты прожил свою жизнь, а её осталось всего-ничего!».
Он поднял голову. Его душили подступающие рыдания, дышать было тяжело, болело сердце. Судорожно вздохнув, он вытер мокрые глаза ладонью, сглотнул ком, подступивший к горлу, и, посмотрев в стекло невидящим взглядом, наконец увидел, что стоит у церковной ограды. Ощущая нервный озноб и неприятную давящую тяжесть в груди, он вышел из машины и пошёл к храму на ватных слабых ногах.
На паперти стояли попрошайки, по виду бомжи или опустившиеся алкоголики, но ему сейчас они показались разнесчастными и жалкими созданиями. Он дал им по десятке, они разом забормотали какие-то здравицы, невпопад крестясь опухшими разбитыми руками и кланяясь ему негнущимися спинами.
В полутьме и тишине храма его охватила необъяснимая робость. На цыпочках он прошёл к свечной лавке, купил несколько свечек и, узнав, где нужно их нужно ставить за упокой, побрёл в сумрачный угол. Со скорбным видом он остановился у выпиленной из фанеры фигуры Спасителя, распятого на кресте, перед которой стоял большой латунный поднос со множеством горящих свечей. Он долго смотрел на печальный лик Христа, пытаясь вспомнить какую-нибудь молитву, но не смог. Вздохнув, он перевёл взгляд на мирно потрескивающие свечи, зажёг одну из своих, вставил её в углубление на подносе и закрыл глаза.
Каялся он горячо и искренне, корил себя за совершённые проступки, бичевал себя без жалости, жёстко и прямолинейно, и это доставляло ему странное необъяснимое удовлетворение. С раскаянием и любовью он обращался к своим покойным родителям, просил у них прощения, обещая непременно привести могилы в порядок, и впредь не забывать об обязанностях живых людей перед усопшими.
Долго он стоял с закрытыми глазами, а когда открыл их, увидел, что его свеча почти догорела. Тяжесть в груди исчезла, необыкновенная лёгкость и умиротворение охватили его, а в храме будто светлее стало.
После он поставил свечки у иконы Богородицы, Николая Угодника, Ксении Петербургской и Святого Георгия, поблагодарил своего покровителя за то, что он не отвернулся до сих опор от грешника.
Вышел он из церкви с ощущением сброшенного тяжкого душевного груза. У его машины стоял гаишник, рядом была припаркована его машина. Гаишник козырнув, представился невнятно и попросил документы. Мельком взглянув в права, он предложил ему пройти в машину. Савушкин недовольно последовал за ним. В машине гаишник достал протокол, приспособил его на планшетке и стал медленно писать, сопя и шевеля толстыми губами. Поёрзав в кресле, Савушкин спросил нетерпеливо:
— Командир, а в чём дело, собственно?
Гаишник, продолжая писать, сказал:
— Будто вы сами не знаете. Солидный человек, а так грубо нарушаете ПДД.
— И что же я такого нарушил? — дёрнулся Савушкин. — Здесь знака запрещающего останавливаться нет.
— Эт, точно, — гаишник ухмыльнулся. — Останавливаться здесь можно. Вот только въезжать сюда нельзя. «Кирпич» не заметили? Он же вот — за нами.
; Как же я его не заметил? — пропотев, удивился Савушкин. — Может, простишь, командир… рублей за пятьсот… клянусь, больше нет. С работы недавно уволили. Сам знаешь, кризис…
— У всех кризис, — ответил гаишник. — Данное нарушение не штрафами карается. Это лишение прав, понимаете?
— Ну, ладно, ладно, ты же видишь, что я не пацан, у меня стажу двадцать лет. Так мне хреново было, командир, не заметил я знака. Зашёл в церковь, понимаешь, плохо мне было.
— Это не по моей части, это к священнику, — гаишник перестал писать. — И что же вы предлагаете с вами делать, Георгий Иванович?
Он достал телефон, набрал на нём цифры и показал Савушкину — на экране высвечивалась цифра 5000.
— И это только из-за кризиса и с учётом вашего солидного водительского стажа. Вообще-то за это нарушение совсем другие цифры светят. Сами понимаете, изъятие прав дело для водителя очень обидное и хлопотное, — лениво добавил он.
Савушкин высыпал все свои деньки на планшет гаишника, потряс пустым бумажником, показывая, что он пуст.
Гаишник, скосив глаза, глянул на деньги, немного подумал и, вернув ему документы, сказал казённым голосом:
— Будьте внимательны, Георгий Иванович. Старайтесь впредь не нарушать правила дорожного движения.
Понурив голову, Савушкин обиженно поджал губы. Чувствуя быстро нарастающую злобу, забыв, как горячо он только что каялся, покраснев от обиды и шепча: «Жирная свинья. Губошлёп. Нажрал харю за наш счёт. Чтоб ты в первый столб въехал, паскуда», он пошёл к своей машине.
Объезжая храм, он увидел за оградой церкви попрошаек, устроивших пикник на траве сквера. На газете у них стояли две бутылки вина, пачка сока, несколько бутылок пива и какая-то закуска. Это были те самые люди, которым он подал недавно милостыню.
— Вот твари! — прошептал он. — Пристроились в тёплое местечко. У церкви пасутся сифилитики несчастные.
Настроение, с которым он вышел их храма, испарялось. С лицом, перекошенным от злобы и обиды, он выехал на оживлённый проспект и влился в плотный поток машин. Его часто обгоняли и подрезали дорогие автомобили, в которых сидели хорошо одетые люди с уверенными лицами. Савушкина всё теперь раздражало — и эти шикарные автомобили, и люди в них, пешеходы, прущие под колёса, яркие рекламные щиты на облупившихся фасадах зданий, осеннее солнце, ядовито бьющее в глаза, и особенно гаишники в нелепой мешковатой серой форме, торчащие на каждом углу.
На очередном перекрёстке рядом с его машиной остановился только что вымытый серебристый джип. Молодой водитель в белоснежной рубашке и клетчатом пиджаке, пожёвывая жвачку, говорил по телефону, лениво и сыто улыбаясь, ехал он без ремня безопасности.
«Сопляк. Рубашечку боится замарать. Таких гаишники точно не трогают. Этот из папенькиных сынков. А папаша, скорей всего, мироед, воротила какой, сволочь из новых. Я тут себя в великие грешники записал, поедом себя поедал, перед святыми себя наизнанку выворачивал, да что мои грехи по сравнению с грехами вот таких ублюдков? Эти с чистой совестью убьют и глазом не моргнут, и каяться не будут», ; злобно прошептал он дрожащими губами.
Зелёный никак не загорался. Савушкин глянул вправо и приподнялся в кресле, вытаращив глаза: справа от него стоял новенький изумрудного цвета «Опель», за рулём сидел длинноволосый, не старый, с модной короткой бородкой священник в чёрной рясе. Он с благодушным выражением лица выбивал на руле пухлыми белыми пальцами какой-то ритм, видимо, в такт музыке. Словно почувствовав взгляд Савушкина, он повернулся к нему и улыбнулся. Лицо Савушкина сделалось кислым, он быстро отвернулся.
Последние остатки раскаяния покидали его.«На какие такие праведные, спрашивается, попик-толоконный лобик, себе такую тачку отхватил? На какие? Я вот вкалываю, вкалываю, а наскрести деньжат на приличную машину смогу ли? — спросил себя он и сам себе тут же ответил: — У них живые деньги. У кого крестины, кого обвенчать, а кого отпеть, кому машину, яхту или особняк освятить. Кто иконку купит, кто свечку, кто книжку — вот тебе и наварчик не хилый выйдет. С нищего копейку, попику — «Опель». Кругом, кругом, кругом дуриловка. Ишь, пальчиками поигрывает. А пальчики, пальчики-то! Недаром постоянно пишут в газетах об их «несчастной» жизни. Ни одного гвоздя в своей жизни не забил, дармоед, отпускатель грехов. Господа попы, гаишники, торгаши, депутаты и вся остальная сволочь, как бы вы жили без нас, без своих кормильцев, а?
И тут в его голову закралось крамольное озарение. Произошло то, что происходит с некоторыми веществами при их нагревании, когда они из твёрдого состояния переходят в газообразное, минуя состояние жидкое. Научно это называется сублимацией.
«Но Бог-то, Бог, он за кого стоит? Да за них за всех и стоит! Всю эту сволочь он и любит со всеми святыми. За таких, как я, святые не заступаются, такие, с копеечной свечкой, им не интересны. Не тот клиент, не тот. Чего ж ты, мой заступник Георгий, не уберёг меня от гаишника, не проткнул его своим копьём за наглость? Не отогнал его от моей машины? Не внушил ему простить бедного человека? Я молился, каялся, из церкви, можно сказать, другим человеком вышел. А жирная харя гаишная подкатила, деньги отобрала и нет греха. Небось, в храмы ходит, благодарит святых за то, что такую хорошую работёнку ему Бог дал, народ бессовестно обувать. В небесной канцелярии не видели этого? Или у них обеденный перерыв был? — сработал процесс сублимации в его голове.
Сзади ему засигналили, заморгали фарами, и он с опозданием тронулся. Джип из левого ряда шустро вильнул и занял место впереди него, «Опель» священника обогнал его и свернул в переулок.
Он перестроился в правый ряд. На лобовое стекло неожиданно упали капли зарождающегося дождя. Быстро стало темнеть, солнце закрыла невесть откуда налетевшая туча, в небе громыхнули, сталкиваясь, невидимые валуны, разорвала тучи ветвистая молния, дождь забарабанил по крыше сильнее и, наконец, полил бешено, как из ведра.
Савушкин свернул в боковую улицу. Старинное здание справа ремонтировали, оно было в лесах и накрыто зелёной сеткой. По тротуару были проложены деревянные мостки, а над ними был устроен навес для безопасности пешеходов. Под этим навесом стоял человек в белом костюме с кожаной папкой в руке. Он не решался идти дальше, видимо, решив переждать дождь под навесом. Перед ним простиралась огромная лужа, пучившаяся от мощных потоков дождя, стекающих с навеса.
И Савушкин включив третью передачу, перегазовал, и сделал то, что ему подсказала злая, молнией сверкнувшая в голове идея. С разгона он въехал в лужу, окатив человека в белом костюме грязной со строительным мусором и масляными пятнами водой, тот от неожиданности выронил папку.
Савушкин с рёвом пронёсся мимо. Взглянув в зеркало, он увидел, что человек стоит, разведя руки в стороны, и ошарашенно разглядывает себя. Савушкин переключил передачу.
5.Анчоусы
Говорят, хотеть не вредно. Но, вот Дмитрий Иванович Синцов, тридцати девятилетний преподаватель истории, от долгого хотения потерял аппетит, похудел, потерял сон, стал ужасно рассеянным и даже иногда ощущал сильную тахикардию с ним никогда прежде не случалось.
Вожделенным объектом хотения Дмитрия Ивановича была загорелая, всегда с лёгким румянцем на щеках, двадцатидвухлетняя преподавательница физкультуры, пришедшая в школу в этом году, сразу же после окончания института физкультуры. Звали её Дарья Павловна.
Надо заметить, «хотеть» её было за что. Точёная фигурка гимнастки, лёгкая летящая походка, большие серые ласковые глаза, пухлый чувственный рот, и коса! Настоящая русая коса, доходящая почти до пояса! Волосы у Дарьи Павловны были прекрасные, слегка вьющиеся, и их не касались ещё, по всему, современные вредоносные достижения химии: всяческие красители, гели и, бальзамы. Девушка была родом из далёкого сибирского посёлка, жила на птичьих правах в общежитии, в комнате с двумя подругами, которые ещё учились в институте.
Недурён собой был и Дмитрий Иванович. Высокий, кареглазый шатен, спортивно сложенный, с волевым лицом, слегка подслащённым ямочкой на подбородке. Волосы у него были жёсткие, стригся он всегда коротко: под «ёжик». Безжалостная седина только-только начала гостевать на его висках. Инициатор и душа учительских посиделок, он пел, играл на гитаре, любил поэзию и прекрасно читал стихи; было у него интересное и вкусное хобби — кулинария.
Влюбился он в Дарью Павловну сразу, как её увидел, но любовь эта, увы, оставалась до сих пор безответной. Неизвестно почему не происходило сближения: то ли Дарью Павловну смущал возраст Дмитрия Ивановича, (хотя, что это за возраст для мужчины — 39 лет?), то ли боязнь пересудов в маленьком пенсионном коллективе школы, то ли её природная скромность, а может быть, просто не случилось ещё счастливого случая пробежать искорке притяжения. Всему в этом мире нужно время.
Страдания Дмитрия Ивановича длились уже третий месяц. Весь коллектив школы и не только учителя, но и старшеклассники с интересом следили за развитием событий и ждали несомненной счастливой развязки, как всем казалось, зарождающегося прекрасного романа. Дмитрий Иванович стал ухаживать за девушкой сразу после её прихода в школу, но встретил улыбчивое и твёрдое сопротивление. Когда же он попытался стать смелее и откровеннее, её улыбчивость перешла в холодное отчуждение. Поняв, что этот путь не подходит, Дмитрий Иванович приготовился к длительной осаде неприступной, но желанной крепости.
Коллектив школы, как водится, был женским. Мужчин было трое: завхоз Васильич, Исаак Львович Левитан преподаватель рисования, который уже был на пенсии, но продолжал работать, ну и сам Дмитрий Иванович. Однажды вечером, когда Дмитрий Иванович с Исааком Львовичем, оказались в учительской одни, тот глядя, куда-то вдаль, ни к кому не обращаясь, сказал:
— Я со своей женой прожил в мире и любви тридцать лет. Всё у нас вроде хорошо было. Но до сих пор не могу я забыть одну прекрасную девушку, Викторией её звали. Было нам тогда по двадцать лет. Замечательный полный мечтаний и сил возраст. Я смотрел на неё, как на божество. Все оттягивал решительные действия, объяснение в любви. Но откуда-то, из глубин океана, наверное, появился моряк подводник — большой, красивый, решительный, и уволок моё божество, мою Вику в своё подводное царство. Знаете, Дмитрий Иванович, я так аллегорично вам скажу. Стихами, с вашего позволения. Их один американец написал. Всё стихотворение я не буду вам читать, оно длинное. Поэт этот писал, что есть два греха: грех совершения, — это то, что делать не нужно и грех упущения, он заключается в несовершении того, что вы делать должны и даже обязаны, но не сделали этого. И этот второй вид греха, по сравнению с первым, считал поэт, худший из грехов. Основная его мысль так звучит: «В мире много утех для души и тела, но нас не может осчастливить то, что нами не сделано». Я бы с этим согласился.
Он повернулся к Дмитрию Ивановичу и сказал деловито:
— Здесь, дорогой коллега, поступили агентурные сообщения о том, что нашу несравненную Дарью Павловну стал настойчиво встречать у школы какой-то тип из «новых». Подкатывает к школе на джипе. Дарья Павловна к нему в машину не садится, но он упорно её провожает до остановки автобуса. Женщины, знаете, такой безответственный ветреный и переменчивый элемент. Передайте, пожалуйста, мне журнал 5- го Б.
Эта новость доконала Дмитрия Ивановича. Он не спал ночь, продумывая варианты покорения Дарьи Павловны, и один из них он решил попробовать завтра же. Он решил претворить в жизнь банальный принцип: путь к сердцу мужчины лежит через желудок. Не мудрствуя лукаво обобщив, что сердце женщины может оттаять под воздействием прекрасного ужина, а специалистом в кулинарии он был отменным.
Днём, в перерыве между сменами, он зашёл в спортзал, где коротала время Дарья Павловна. Она сидела на скамье и сноровисто вязала шапочку. Он присел рядом и, заметно волнуясь, заговорил:
— Подпишите акт о моей капитуляции, милая Дашенька. Я сейчас говорю себе то, что говорил японский император во время капитуляции Японии во Второй Мировой Войне: терпите нетерпимые факты. Я понимаю, стар для вас, не симпатичен, не в вашем вкусе, сердцу ведь не прикажешь. Если я вам докучал, простите меня, Бога ради. Больше этого обещаю, никогда не будет. Приговор, я думаю, окончательный и обжалованию не подлежит.
Последние слова он украсил трагическими обертонами.
— Да что вы такое говорите, Дмитрий Иванович, — краснея, воскликнула Дарья Павловна. — Я к вам хорошо отношусь. И не докучали вы мне вовсе… мы коллеги, у нас тёплые товарищеские отношения…
Произнося эти слова, она испытывала сильнейшую досаду, думая о том, что лишается такого симпатичного обожателя. К досаде примешалась и обида, она почувствовала себя даже несколько оскорблённой: надо же, она такая красивая, молодая, (спортсменка, комсомолка!) перестаёт вдруг быть объектом обожания красивого зрелого мужчины, который ещё вчера был, по всему, от неё без ума. И даже возмущение в ней вспыхнуло, говорившее: все мужчины одинаковы — любят уступчивых девушек, и этот устал, видите ли! Спасовал. Такой же, как все. Утомился ухаживать, бедненький.
Ещё ничего между ними не было, а она уже почувствовала себя жестоко обманутой, брошенной женщиной! О, женщины! Все вы, от Евы начиная, любопытны, самолюбивы и легкомысленны. Легко поддаётесь на хитрые уловки змея искусителя, который расставляет свои сети, именно на эти ваши качества надеясь. Хотя уже всем давно известно, что яблоки на древе познания плод запретный и, наверное, поэтому хочется его попробовать, тем более они обычно висят на доступных нижних ветвях мудрого дерева.
Она опустила голову вниз, перестала вязать, проснувшаяся интуиция стала ей усиленно подмаргивать и нашёптывать: «Дашка, Дашка, а не упускаешь ли ты свой шанс, ведь такого случая больше в жизни может и не быть?»
— Да, конечно, — ответил Дмитрий Иванович, глядя в глаза Дарье Павловне. — Мы коллеги, друзья и, надеюсь, останемся ими. Но это ещё не всё… я решил уйти в другую школу. Меня давно туда звали. А здесь я больше не могу находиться — это для меня мука. Вот, что я вам хотел сказать, Дашенька.
У Дарьи Павловны задрожали руки, она выронила клубок ниток.
Дмитрий Иванович привирал, привирал намеренно, чтобы увидеть реакцию девушки, при этом он смотрел на неё взглядом полным невыразимой печали. Произведённым эффектом он остался доволен: вид у Дарьи Павловна был явно расстроенный, она даже отложила спицы на скамью, и нервно вытерла платком вспотевший лобик. Дмитрий Иванович с грустным лицом продолжил:
— Ну, а теперь у меня к вам, сударыня, просьба. Просьба осуждённого страдать вдали от вас, невинная, впрочем, и последняя, думаю.
— Слушаю вас Дмитрий Иванович, — ответила быстро Дарья Павловна, где-то внутри неё уже зрело решение согласится на любую его просьбу.
— Дайте слово, что исполните.
— Но, как я могу дать слово, не зная, о чём вы будете просить? — покраснела она.
— Ничего противоестественного, уверяю вас.
— Но, Дмитрий Иванович…
—Умоляю, вас, исполните последнюю просьбу осуждённого, обречённого на мучительные воспоминания о тяжёлой душевной драме, — сказал Дмитрий Иванович, и испугался: «А не перегибаю ли я палку, больно театрально выходит?»
— Ну, я не знаю…
— Даёте слово?
— Ну, хорошо, хорошо.
— Что хорошо, Дашенька?
— Даю слово.
— Исполнить мою просьбу?
— Да, да, даю слово.
— Вот и чудесно, — Дмитрий Иванович удовлетворённо потёр руки. Глаза его сияли. — Сегодня вечером в семь я жду вас у себя дома. Где я живу, вы знаете, приходили меня проведывать с учителями, когда я болел.
— Но… я даже не знаю! — Воскликнула Дарья Павловна, опустила голову и стала так быстро вязать, будто участвует в конкурсе на скоростную вязку.
— Во-первых, вы дали слово, во-вторых, это всего лишь прощальный ужин с коллегой. В-третьих, г-мм, мы с вами цивилизованные люди и я даю вам слово джентльмена, что это будет, собственно, прощальный кулинарный подарок коллеге. Вам же уже донесли, думаю, о моих кулинарных талантах те, кому удалось побывать на моих гастрономических вечерах? Давайте меню обсудим, у меня есть намётки, но может быть, я услышу ваши пожелания. Вообще-то я сторонник вегетарианской кухни, но в этот раз я решил приготовить нечто экстравагантное и с горячим кавказским акцентом. Специально для вас я приготовлю купаты по-кахетински, к ним подам сливовый ткемали. Надеюсь, вам понравится и долма по-эчмиадзински, а не десерт будет шакар-бура по-шекински. Разумеется, будут овощи, зелень, фрукты, кинзочка, эстрагончик, рейганчик, корнишончики крошечные собственного посола, броколли в мексиканском соусе, земляные яблочки, посыпанные укропчиком и молодым лучком, маслицем оливковым политые. Завершится ужин кофе и «петушиным хвостом», состав которого я сам придумал. В нём восемнадцать секретных компонентов. Извините, а какие у вас будут пожелания? Что вы любите, Даша?
Дарья Павловна сглотнула голодную слюну. Она так обалдела от всех этих экзотических названий, что от волнения нечаянно уколола палец. Магазинные пельмени, макароны и картошка были главным продуктом в её рационе, питалась она плохо: на зарплату учителя не нашикуешься.
— Я даже не знаю… это как-то неожиданно всё, — сказала она дрожащим голосом.
— Да, совсем забыл вам сказать, — добавил Дмитрий Иванович, будто не слышал слов девушки. — Будет ещё кое-что вкусненькое. Меня этим один знакомый бутлегер снабжает. Ну, совсем заговорился!
— Ах, да мне из Франции привезли анчоусы, в наших магазинах таких не бывает они там стоят очень дорого. Тают во рту, — глаза Дмитрия Ивановича лукаво вспыхнули.
Он внимательно смотрел на Дарью Павловну. Так, наверное, змей искуситель смотрел на Еву в райском саду. Он продолжал играть свою игру в красивые названия, ходил, что называется, по лезвию ножа. Его придумка с ужином и с загадочными интригующими названиями блюд, кажется, проходила.
— Вы любите анчоусы? — спросил он.
Дарья Павловна покраснела, она не знала, что такое анчоусы. Когда слышала это красивое слово, то думала, что это какие-то чудесные тропические плоды, но как-то не удосужилась до сих пор заглянуть в словарь. Она пожала плечами и ответила уклончиво:
— Ну, не так, что бы очень.
— И правильно, такая мелочь, чего там, — сказал Дмитрий Иванович, продолжая пристально смотреть на девушку, усмешка блуждала по его лицу — Вещь довольно обыкновенная.
Ещё тень сомнения оставалась у Дарьи Павловне, но эти анчоусы окончательно добили её.
«Когда ещё такое попробуешь?!» — подумала она и твёрдо ответила:
— Хорошо, я приду.
В десять минут седьмого Дарья Павловна, специально не обедавшая в этот день, позвонила в дверь квартиры Дмитрия Ивановича. Он радушно пригласил её войти, помог снять пальто, проводил в ванную комнату, а сам ушёл в гостиную. Вымыв руки и придирчиво оглядев себя в зеркале, Дарья Павловна прошла в гостиную. Дмитрий Иванович усадил её за стол, в центре которого стояла ваза с великолепными жёлтыми розами и серебряный подсвечник с тремя свечами. Пока Дмитрий Иванович, суетился, бегал на кухню то за салфетками, то за хлебом, Дарья Павловна огляделась. В комнате было чисто, пол был устлан мягким ковром, всю стену занимал стеллаж с книгами, ну, а стол был просто великолепен! Столовое серебро, старинная фарфоровая посуда, тончайший хрусталь, льняные салфетки…
Оглядывая стол, Дарья Павловна, ощутила в животе голодные колики: аппетитной горкой высились на блюде долма — маленькие голубцы, завёрнутые в виноградные листья, от одного запаха которых собиралась слюна во рту; от купатов исходил другой запах: острый и пряный, запах незнакомой ей пряности, к купатам прилагался сливовый соус в фарфоровой чаше. В хрустальной, объёмной менажнице, в её секторах лежали горкой маслины зелёные и чёрные, икра чёрная и красная, дольки лимона и сливочное масло. На плоском блюде веером лежала зелень: петрушка укроп, базилик, тархун. На другом блюде дымилась молодая картошечка, присыпанная зеленью и луком. Были еще помидоры, огурчики, одинаковые, как близнецы, редиска с розовыми бочками…
Дмитрий Иванович вернулся из кухни, открыл шампанское, налил его Дарье Павловне в высокий тонкий фужер, себе в рюмку налил настойки из графина и по комнате поплыл густой апельсиновый дух. Встав, он поднял свою рюмку.
—Я хочу выпить за то, что мне довелось испытать редкое чувство мучительной радости любить прекрасную женщину. Видеть её и любоваться ею. И пусть не сбылось — но это чувство всегда будет со мной, и я счастлив безмерно от того, что вы сидите сейчас напротив меня, дорогая Дарья Павловна, будьте и вы счастливы, — с горечью в голосе закончил он.
Дмитрий Иванович выпил до дна. Дарья Павловна хотела выпить чуть-чуть, но шампанское было такое холодное и вкусное, что она выпила весь фужер. Потом они ели и Дмитрий Иванович ухаживал за гостьей, всё время подкладывая ей вкусности, рассказывал, как он готовит все эти яства, веселил Дарью Павловну анекдотами и смешными историями.
Дарья Павловна, не заметив, выпила три фужера шампанского, охмелела, ей стало хорошо и уютно, она хохотала заразительно от острот Дмитрия Ивановича и, глядя в его ласковые глаза, думала: «Боже мой, как же это приятно, когда тебя любят, ухаживают, боготворят, угадывают все твои желания. Как спокойно на сердце, когда с тобой рядом заботливый сильный и преданный мужчина».
Когда, наконец, Дарья Павловна взмолилась:
— Всё! Больше, наверное, ничего съесть не смогу, вы меня закормили, Дмитрий Иванович! – Он, улыбаясь, сказал ласково:
— У нас ещё десерт будет. Я сейчас быстренько уберу со стола, и будем десертничать.
— Я вам помогу, — попыталась встать Дарья Павловна, но Дмитрий Иванович придержал её за плечо:
—Вы гостья. Гостья дорогая, и вам положено отдыхать.
Он усадил Дарью Павловну в кресло, включил музыкальный центр, а сам стал сноровисто прибираться. Снёс посуду на кухню, сложил стол парту, за которым они сидели, перенёс свечи на журнальный столик. Затем он принёс медную турочку с ароматным кофе и шакар буру по-шекински: малюсенькие сладкие с глянцевой медовой корочкой пирожочки, выпеченные в духовке, начинённые измельчёнными грецкими орехами, мёдом и кардамоном. Кофе был крепким и ароматным, шакар-бура таяла во рту. Ледяной коктейль в высоком стакане пах шоколадом, коньяком, лимоном и ещё какими-то будоражащими запахами.
Дарья Павловна увидела гитару и попросила Дмитрия Ивановича спеть. Дмитрий Иванович спел несколько песен на стихи Есенина, пару песен Высоцкого, потом разошёлся и спел несколько песен из битлов. Отложив гитару, он стал читать стихи. Дарья Павловна слушала, затаив дыхание. Когда он закончил читать, она восторженно воскликнула:
— Какой же вы оказывается талантливый, интересный и разносторонний человек! Ну, а ваши кулинарные способности — тут у меня вообще слов нет!
— Вам понравилось? — тихо спросил Дмитрий Иванович.
— Ещё бы. Все так здорово, — ответила Дарья Павловна, и, наморщив лобик, спросила лукаво улыбаясь:
— Только, где же ваши хвалёные анчоусы? Ведь обещали же.
Дмитрий Иванович, хитро прищурил глаза, в них сверкнула лукавая и искорка и Дарья Павловна неожиданно подумала, что она совершила какой-то промах и удивлённо подняла свои чудесные собольи бровки.
— Ах, простите, ради Бога! Знаете, я подумал, это будет выглядеть оксюмороном, а наш стол стал бы похож на судовой камбуз. Хамса — она и во Франции хамса. На нашем столе она бы выглядела, как пальма в берёзовом лесу. У меня есть такая привычка обставлять всё красивыми иностранными словечками. «Петушиный хвост» — это коктейль, кстати, это так и переводиться с английского, картошка у меня с французским акцентом, то бишь, земляные яблоки, рейган — это базилик, эстрагон, — он же тархун.
Дарья Павловна несколько мгновений смотрела изумлённо на Дмитрия Ивановича, потом вспыхнув, закрыла лицо руками и расхохоталась. Она смеялась долго, и сквозь смех прерывисто говорила:
— Какая же всё-таки ещё дура и неуч! Как же мало я знаю. Боже, Боже мой… анчоусы… а я то… возьмите надо мной шефство, дорогой коллега. Вы столько всего знаете.
Дмитрий Иванович сказал серьёзно:
— Никакая вы не дура. Вы прелестная молодая девушка, мозги которой ещё не забиты всякой ненужной билибердой. Жизнь ваша только начинается, и вы столько ещё узнаете.
Он взял её руки в свои и нежно поцеловал кончики её пальцев. И не остановился — стал покрывать её руки поцелуями, и она не противилась. Потом они танцевали при свечах, и Дмитрий Иванович целовал её шею, глаза, горячие губы и она льнула к нему молодым, напряжённо вздрагивающим телом, полным желания, крепко обхватив его за шею.
Она осталась у него. Утром они пришли в школу, держась за руки. Так они вошли в учительскую. В наступившей тишине весь учительский коллектив заворожено смотрел на сияющих Дарью Павловну и Дмитрия Ивановича. Нарушил тишину Исаак Львович: он встал и захлопал в ладоши. К этим аплодисментам подключилась завуч школы, тоже вставшая из-за стола, а затем зааплодировали стоя и все учителя.
Вечером этого дня Дарья Павловна, собрав свои нехитрые пожитки, переехала к Дмитрию Ивановичу. Через месяц они обвенчались, но это уже другая историям, которую я вам, возможно, когда-нибудь, расскажу.
6. Кобель
Кабинет врача. Врач сидит за столом и перебирает бумаги. Дверь приоткрывается и в дверной проём просовывает голову улыбающийся мужчина лет 35-ти. Он рычит и неожиданно оглушительно лает. Врач отрывается от бумаг, опускает очки на нос, мрачно разглядывает мужчину.
— Что это с вами? Входите, кошек здесь нет. И не надо больше лаять, пожалуйста.
Мужчина входит, садится в кресло, осматривается.
— Хорошо у тебя тут, док. Я в детстве врачом мечтал стать. Самая благородная профессия, понимаешь.
— Давайте, голубчик, о профессиях и юношеских мечтах как-нибудь в другой раз. Вы по какому вопросу. Проблемы? — досадует врач.
— Да всё в порядке, док. Единственное, что мне осложняет иногда жизнь — это то, что чувствую себя собакой, — говорит мужчина, рычит и лает. Вид у него развесёлый.
— Я же просил вас не лаять. Значит, собакой, говорите. И давно это вы, г-мм, стали чувствовать себя собакой?
Мужчина смеётся:
— Ещё щенком.
— Тогда вам к ветеринару. Он вас осмотрит, даст рекомендации. А я в настоящий момент могу угостить вас «Педигрипалом», если хотите. Я его своему пуделю купил, он страсть, как его любит. Если не секрет, какой вы породы собака? — ухмыляется врач.
Мужчина обиженно поджимает губы.
— Я к нему со всей душой, а он с подковырками. Нельзя же, док, всё так буквально понимать. По поводу собачьего корма я вот, что тебе скажу: уважающий себя пёс есть такое не будет. Я лично ем только всё натуральное — здоровье дороже. Правда, сейчас я на диете. Похудеть для формы не помешает. Тебе, док, кстати, килограммов десять тоже не помешало бы сбросить.
Врач оглядывает себя, морщится.
— И что это за диета? Утром кость телячья, в обед куриная, а на ужин баранья?
— Напрасно ты так. Диета у меня замечательная и очень эффективная. А главное, доступная. Я, док, ем только куриный бульон и ничего кроме бульона, но секрет диеты не в этом.
— А в чем же? — врач внимательно смотрит на посетителя.
— Я его ем китайскими палочками, — заливается здоровым смехом мужчина, обнажая прекрасные зубы.
Врач мрачнеет гуще.
— Попытаюсь суммировать. Вы собака, в человеческом облике, лаете и рычите в общественных местах, говорите с незнакомыми людьми на «ты». Питаетесь исключительно куриным бульоном, причём едите его палочками. И это нормально? Что вы мне тут впариваете? Ты зачем здесь?
— Док, ты всё упрощаешь, — говорит мужчина, не обращая внимания на грубость врача. — Разве я сказал, что я собака? Я сказал, что чувствую себя собакой! Улавливаешь разницу? Не улавливаешь, — по лицу вижу. Объясняю: быть и чувствовать — вещи разные.
— Шопенгауэр, доморощенный Кант с Гегелем в одном флаконе, — устало говорит врач. — Прикалываешься? С «травой» дружишь, признайся?
— Какая тут философия. Я тебя, как мужик мужика хочу спросить. Вот, к примеру, видишь ты бабу, она товаристая, всё при ней. Приглянулась она тебе, тянет к ней, ты не прочь бы с ней… хе-хе, познакомиться. Но вот вопрос, хочет ли она этого? Как это почувствовать? Ты можешь это с ходу определить, док?
— Странные ты вещи говоришь. Это всё зависит от обстоятельств, это дело тонкое и сугубо индивидуальное.
— Причём здесь обстоятельства? — восклицает мужчина, — Чувствовать нужно, чувствовать! Люди инстинкты растеряли, нюх потеряли. Муравей, маленькая козявка живёт в глубине земли, а знает, когда урожай созревает; выходит на поверхность, чтобы запасы заготовить. Белка за 24 часа до приближения холодов жильё своё утеплять начинает. Кот мой Тимоха, ежели, учует, что где-то кошечка затосковала — ничем его не удержишь. Через балкон уйдёт на неделю, другую. Природа, брат, всё расписала! Только мы люди от неё удалились, живём в квартирном раю со всеми удобствами, в телевизор шары выкатив, переживаем за бразильских скотоводов. Мне одна барышня рассказывала, кстати, такая взрывная штучка! Она в своего начальника была влюблена. Она, когда к нему в кабинет входила, то у неё температура подскакивала градусов на пять. От волнения и желания. А он, козёл, каждый раз при её появлении говорил: «Кажется, кондиционер барахлит». Представляешь, сидит козёл, потом обливается и не замечает рядом с собой источник дикой невостребованной энергии. Я, док, такое усекаю сразу. Я как такую бабёху узрею, меня сразу в жар бросает, потом в холод. Как магнитом притягивает. Реле срабатывает на её зов. А раз он есть, то всё будет тип-топ. Женщины они народ тонкий. Они инстинкты, не в пример нам, мужикам, не растеряли. Ну, а дальше, как говориться, дело техники, детали. У меня скоро юбилей, док, вот-вот буду праздновать круглую дату: тысячную победу на любовной тропе.
Врач решает не церемониться с посетителем, говорит язвительно:
—Тысячную?! Да ты половой разбойник, редкое ископаемое из семейства сексопотамов! А говорил собака, да ты кобель! И сколько же у тебя побед на сегодняшний день?
— 997, — с гордостью говорит мужчина, — сегодня вечером, наверное, станет 998. Хотя почему, наверное? У меня проколов никогда ещё не было, зов я услышал.
— И когда же ты всё это успеваешь? Богат, времени свободного полно и женат, если судить по кольцу на руке? — врач держится язвительного тона.
— Женат, — тяжело вздыхает мужчина, — пятнадцать лет, как окольцован. Сыну скоро пятнадцать. Работаю, как все, вкалываю, как раб на галерах. Дома, док, — ад! Жене постоянно доносят на меня. Шило в мешке… скандалы, одним словом. Я супруге моей пятнадцать лет уже объяснить пытаюсь, что устроен я так, а она одно: кобель, кобеляка, кобелище. Любит она меня, док. Я её не обижаю, и на неё меня хватает, но бабы есть бабы. Они ж собственницы. Так вот и живём — скандалим, миримся. Недавно крупно с ней поцапались. Сынок, щенок, керосина подлил в костерок семейного разлада.
— Он то, что учудил? — заинтересованно спрашивает врач.
— Весь в отца, — усмехается мужчина, — учительницу французского на дачу звал, приглашал отвязаться. Училка в истерику. Меня в школу вызвали. А дивно хороша, чертовка!
— И с ней? — таращит глаза врач.
Мужчина разводит руками.
— От неё такой зов шёл.
— Ну, достаточно. Пора и честь знать, — врач приподнимается в кресле.
— Погоди, — отмахивается посетитель, — тут такая история! У меня выходной сегодня, я за хлебом вышел в магазин. Впереди блондинка лет тридцати, ягодка в соку, глазища голубые влекущие, бюст, как у Мэрилин Монро, фигурка точёная, экстеръерчик я тебе доложу! Меня в жар, в озноб, иду, как зомби за ней, дар речи потерял, про хлеб, про жену, про всё забыл. Она входит в твою клинику — я за ней. Скрывается, потом появляется в белом халате. Идёт мимо улыбается призывно, я ей тоже улыбаюсь козырной улыбкой № 26. Заходит она в регистратуру, садится за стол… (Врач падает в кресло с отвисшей челюстью), что проняло тебя? Вижу проняло. Сейчас доскажу. Короче базар-вокзал, устанавливаю с ней тёплые отношения …
Врач вытирает со лба обильный пот, спрашивает слабым голосом:
— Зов-то сильный был?
— Могучий! —мужчина потирает руки. — Через час, как работу она закончит, мы с этой медрегистраторшей в кафешку. Всё на мази, док. Ну, а к тебе я зашёл время скоротать, у вас тут мёртвое царство: ни души, клиентов чего-то не видно, заодно решил провериться, что-то отдышка стала у меня появляться.
Врач, стуча зубами о край стакана, пьёт воду, бормочет:
— От кого от кого, но от неё я такой подлости не ожидал. Хорошо, что этот кобель вовремя мне открыл сущность этой самки.
Мужчина смотрит на часы.
— Чего ты там бормочешь, док?
— Тебя благодарю, за нужные, своевременные и полезные сведения.
— Не понял? — поднимает брови мужчина.
— Эта медрегистраторша с экстерерчиком, как ты изволил выразиться, была моей невестой… до сегодняшнего дня, — улыбается нехорошей улыбкой врач.
Мужчина испуганно смотрит на врача, чешет затылок.
— Во, попал-то, а? Док, ты не сердись. Я же не знал. Она же ничего не говорила, зов только. Я вот, что… извиняй, короче. Мня здесь не было, ни какой медрегистраторши я не видел. Испаряюсь, как дух. Ну, бабы, ну, бабы… под носом можно сказать… пойду я.
Он торопливо встаётт, идёт к двери.
Врач кричит ему вслед:
— Чего уж там: валяй! Давай и с этой, с экстерерчиком. Какая разница теперь? А тебе рекорды надо побивать. Ведь надо, а?
Мужчина мнётся.
— Неудобно как-то…
— Неудобно трусы на шубу одевать, — зло говорит врач.
Мужчина подходит к двери, мнётся, хочет что-то сказать врачу.
Врач багровеет, встаёт из-за стола рычит и громко лает на мужчину. Тот быстро скрывается за дверью.
7. Косенькая
Ольга встретилась с Иваном Фомичом в подъезде у почтовых ящиков. Их ящики были рядом, как и квартиры на восьмом этаже. Она поздоровалась с ним, а он, внимательно глянув в её усталое лицо, сказал:
— Погоди, Ольга, вместе пойдём.
Достав из ящика квитанцию, повертел бумажкой в воздухе.
— Письмо счастья. Натыкали камер по всему городу. Осторожничай не осторожничай, а на камере засветишься. Мы все под колпаком, как говорил один небезызвестный герой. Пошли, Ольга. Сумку давай, лифт не работает.
— Да я сама, Иван Фомич…
— Нет, позволь, позволь, не упирайся, — отобрал он у неё сумку. — Что у тебя там? Пивом затарилась?
— Мука, картошка, лук.
Ивану Фомичу до пенсии оставалось четыре года, но он не выглядел записным дворовым пижамным доминошником. Это был высокий плечистый и подвижный мужчина, всегда хорошо одетый, с живыми серыми глазами, слегка погрузневший к своим годам. У него была модная седоватая бородка а-ля «деловой мужик» и всегдашняя короткая стрижка. Ольга помнила этот вечный «ёжик» на голове соседа ещё иссиня-чёрным, когда он был для неё «дядь Колей».
Пружинисто шагая по лестнице, он успел расспросить Ольгу о житье-бытье, работе. На лестничной площадке восьмого этажа они столкнулись с матерью Ольги, ходившей выбрасывать мусор в мусоропровод. Распатланная, с сигаретой в зубах, в каком-то с застиранном байковом халате и в стоптанных войлочных сапогах «Прощай молодость». Она зло взглянула на дочь, но тут же рассмеялась, притворно вывернувшись:
— Мать моя, Фомич! Сколько лет, сколько зим, давно не виделись. Хотела звонить уже тебе, думала, уж не заболел ли соседушка…
Иван Фомич дышал ровно, будто и не прошёл только что лестничный марш в восемь этажей, он сухо улыбнулся.
— Утром зарядка — здоровье в порядке.
Пока был жив муж соседки, с которым Иван Фомич дружил, он поддерживал отношения с его женой, вернее сказать, вынужден был терпеть её беспардонный нрав и ядовитый несдержанный язык. Некоторое время он терпел её и после смерти рано умершего соседа. Но после у него у самого умерла жена, с которой он прожил двадцать семь лет, а Анна Фёдоровна с необычайным натиском развила бурную деятельность по сближению с соседом-вдовцом, когда не прошло ещё и полугода со дня смерти жены. Она надоедала помощью, в которой он не нуждался, и даже, как говорят в народе, стала откровенно напрашиваться на «шишку».
Иван Фомич в диком сне не мог себе представить близость с этой женщиной. Нет, он её не ненавидел, не презирал, но с давнего времени испытывал к ней брезгливость и отторжение. И этому способствовало не только его личное восприятие личности Анны Фёдоровны, но и откровенные рассказы её покойного мужа о своей жизни с этой женщиной.
Вероломную осаду соседки он терпеть не стал, вежливо и твёрдо остудил её пыл, хотя и предполагал, что это приведёт к враждебности с её стороны. Противостояние надолго обозначилось. Она стала «по-соседски» шпионить за ним. Могла неожиданно позвонить в дверь поздним вечером, чтобы попросить соли, спичек или муки, просунув свой длинный нос в прихожую, по-собачьи принюхиваясь и шаря вороватыми глазами. Приходила и в его мастерскую, утомляя пустыми разговорами и поедая злыми глазами молодую приёмщицу. Однако ей так и не удалось за прошедшие три года со дня смерти жены Ивана Фомича засечь в его квартире женщин. И не потому, что сосед был хитёр и изворотлив, а потому что он, в самом деле, женщин к себе не водил. Но на вопросы товарок по бабьей лавочке, разведёнок и вдовушек о личной жизни завидного вдовца, она обычно зло отвечала на правах всезнающей соседки: «Та щас дырок-то! Шалава на шалаве. Жарит, котяра, прошмандовок на стороне, чтобы дома не светиться. Святой, блин. Не мог год вытерпеть. Мне про него его сотрудница одна такое рассказывала!» После чего непременно добавляла: «Подпольщик хренов».
Ольга не стала слушать продолжение разговора матери с соседом. Поблагодарив его, взяла у него свою сумку и зашла в квартиру.
Мать проводила её раздражённым взглядом и повернулась к Ивану Фомичу:
— У меня комфорка одна на плите не греет. Не посмотришь, Фомич, на досуге?
— Я же уже смотрел, — с удивлением проговорил Иван Фомич. — Накрылась она медным тазом. В «Строителе» такого размера «блины» завезли. Шестьсот рубликов. Купишь — заменю.
С кислым лицом Анна Фёдоровна зашла домой, хлопнув дверью.
Иван Фомич был инженером радиотехником, программистом, мастером на все руки. Когда цеха родного радиозавода в девяностые годы стали обрастать пекарнями, офисами, швейными мастерскими и «секс-шопами», а работников принялись сокращать, он не двинулся как все в челноки, а открыл в местном универмаге мастерскую по ремонту компьютеров, телефонов, принтеров, телевизоров, мелкой бытовой техники. Здесь можно было сейчас купить батарейки, пульты, изготовить ключи, заправить картриджи принтеров. Тёртый калач, специалист и крепкий руководитель он прошёл «огонь и медные трубы» раздрайных годов ельцинского правления, сумел не расстаться со своим детищем и не потерять лица.
Дома он переоделся в спортивный костюм, накормил кошку, выпил кофе и достал из холодильника этим утром им приготовленную для жарки горбушу нарезанную дольками, уже присоленную, приперченную и политую лимонным соком. Сглотнув слюну, он поставил на плиту сковороду, вставил в музцентр диск любимого Френка Синатры и стал куховарить.
А Анна Фёдоровна в это время, кусая ногти, сидела на диване и смотрела «Поле чудес. Ей не смотрелась. Она думала об Иване Фомиче и медленно закипала, раздражённо вспоминая запах лаванды, который от него шёл, его чистые щегольские остроносые ботинки и спокойствие, с которым он с ней говорил. Думая: «С Ольгой зубы скалил, псина, небось, сумку ей тащил, партизан, а со мной в лифт брезгует заходить, придумывает разные отговорки, святоша. А тебе, Фёдоровна, не показалось ли, что он на косенькую нашу, как-то уж странно ласково посматривает? Не шуры-муры ли завели голубки?».
Она поёрзала нервно на диване и не в силах сдержаться, трусцой пробежала на кухню. Сложив руки на груди, стала в дверном проёме и вперила в дочь прокурорский взгляд. «Чайник» в её голове зашумел.
Ольга с печальным лицом жарила картошку, к матери не обернулась. Анна Фёдоровна выпустила первую порцию пара:
— Ты, чё клеишься к этому м-мм…чудаку или он к тебе мажется?
— Что ты несёшь, мама? — не поворачиваясь к матери повела плечами Ольга.
— Сумки, старый хрен, тебе носит. Дала ему уже? — хохотнул чайник в голове Анны Фёдоровны.
Ольга швырнула деревянную лопатку в сковороду.
— Ты опупела вконец! Что за гадости ты городишь?
— Давай, давай, колись, как у вас случилось, — с шипением выдал свисток.
— Скотство, скотство, скотство! Какой же ты можешь быть подколодной змеёй! — вскричала Ольга и бросилась в прихожую. Одевалась она торопливо со слезами на глазах, а мать вышла в прихожую и выпустила последнюю струю пара, который сублимировал в заряд напалма:
— Да пошутила, пошутила я. Кому ты такая нужна… косенькая. У предпринимателя нашего профурсеток этих молодых…
Ольга выскочила из квартиры, рыдая, бежала к лифту, забыв, что он не работает и столкнулась с Иваном Фомичём.
— Тпру! — изумлённо воскликнул он. — Что случилось, Оленька?
Ольга, всхлипывая, закрыла заплаканное лицо руками.
— Ясно. Опять ведьма бесилась, — пробормотал Иван Фомич
— Дядя Ваня, она совсем озверела! Гадостей наговорила… про вас и меня, косенькой обозвала, — сквозь слёзы проговорила Ольга.
— Ведьма. Была и ею осталась. Ну, всё, всё, не плачь. Вот ещё, — ласково сказал он, как маленькой вытер ей глаза платком, приобнял за плечи, — Пошли ко мне, кудряшка Сью. Она же тебе и поесть, наверное, не дала, а у меня рыба и картошечка жареная. Хочется тебе, Шарапов, картошечки да рыбки в кляре?
Ольга, всхлипывая, жалко улыбнулась.
— Очень хочется, дядя Ваня.
Когда она в прихожей разделась, он дал ей мохнатые тапочки с кошачьими мордашками, приказал умыться, а сам скрылся в кухне.
— Красота! — воскликнула Ольга, войдя в кухню и окидывая взглядом стол, в центре которого стояло блюдо с рыбой присыпанной луком, вазочка с грибами, графин с коньяком и хрустальная рюмка. Она с жадностью вдохнула аромат горячей еды, а Иван Фомич положил ей на тарелку прямо из дымящейся сковороды горячей картошки и рассмеялся.
— Когда ты меня сейчас дядей Ваней назвала, я сразу тебя девчушкой вспомнил, а себя молодым с усами. Мы с моей Тонечкой кудряшкой тебя звали. Оль, тебе же в прошлом декабре двадцать шесть стукнуло?
— Ну, да. А что? — с удовольствием поглощая картошку, ответила Ольга.
— Я к тому, что тебе уже, наверное, разрешается коньяк. И, по всему, он тебе даже сейчас показан для релаксации. Выпьешь?
С набитым ртом она кивнула, Иван Фомич принёс вторую рюмку, разлил коньяк. Сам не сразу выпил. О чём-то задумавшись, и будто очнувшись, вздохнул:
— Зима… зима жизни.
Подняв рюмку, посмотрел на Ольгу, погрустневшими глазами:
— За тех, кого с нами уже нет.
— Вкусный какой! Я такого не пила, — сказала Ольга, выпив. — Давайте ещё?
— Разогналась. Закусывай. Рыбу бери, — строго сказал Иван Фомич.
После второй рюмки Ольга, потянулась к графину, со словами:
— Хочу ещё.
Иван Фомич шлёпнул её по руке.
— Вы чего? Жалко? — рассмеялась она.
—Третью под кофе оставим, соседка, — строго постановил Иван Фомич.
Третью пили под пирожное и крепкий кофе, приготовленный в турке. Ольге было хорошо и уютно в этой тёплой кухне с человеком, которого она знала с детских лет.
— Как хорошо у вас, — сказала она, — мне у вас всегда нравилось бывать, когда с папой к вам приходили. У меня кукла ещё жива, которую ваша жена мне подарила
— Я закурю, — нервно дёрнулся Иван Фомич.
— А я рыбки ещё поем, — ответила Ольга.
Открыв форточку, Иван Фомич закурил у окна. Не поворачиваясь к Ольге, спросил:
—А ты, что ж замуж-то не выходишь, девушка?
— Не берут, — рассмеялась принуждённо Ольга. — я ж косенькая, уродка. Меня и в детском саду, и в школе и техникуме дразнили, да и после перепадало. А маманя… бывало, уроню что-нибудь, а она: косенькая. Отец ругался с ней, говорил, что нужно операцию сделать в Москве у Фёдорова, а ей, то сервиз «Мадонна» нужен был — стоит пылится в серванте, — то цветной телевизор. Знаете, сколько тогда он стоил? 720 рублей! Это ж деньги были тогда, доллар-то меньше рубля стоил. После видеомагнитофон ей понадобился ужастики смотреть, дачу строить затеяла, кому она нужна сейчас? Без папы разваливается, зарастает. А после всё подорожало, папка умер, а доченька её косенькой осталась, — с саркастической интонацией, в которой прозвучала горькая обида, закончила она.
— С этой мадам, прости, всё давно ясно, — сказал Иван Фомич, — а насчёт уродства ты хватила. Совсем это не уродство, а даже этакая особость, которая привлекает умных мужчин. Ты сказку «Морозко» смотрела в детстве?
Ольга кивнула головой, смакуя поджаренный кусок рыбы.
— В главную героиню фильма актрису Наталью Седых, с таким, г-мм, уродством вся страна была влюблена. А Анна Самохина? Боже мой, какая красавица! Какая она роскошная женщина в «Царской охоте»! Мужики штабелями у ног этой косенькой падали. Ты не наблюдательна, Оля. Вспомнить можно ещё Анастасию Вертинскую, Бриджит Бардо молоденькую. Уж французы-то, французы, ценители женской красоты! Выстроились в почётном карауле. И она не жадная была, щедро некоторых одаривала своей красотой. По мне зря она операцию сделала на глазах, убрала изюминку. Знаешь, есть такая штука, в мужике такая вот мелочь в лице красивой женщине, может жалость к ней вызвать. А жалость к женщине — это шаг к любви и страсти. Мы о тебе с твоим папой часто говорили. Рассказать?
— Расскажите, расскажите, — встрепенулась Ольга.
— Оль, я буду всё своими именами называть, ты уже большая девочка, не возражаешь?
— Господи, говорите, да у нас работе уши вянут, от «производственных» разговоров.
— Я всё же без «ёклмн» обойдусь, — улыбнулся Иван Фомич. — Мы с твоим папой на одном заводе работали, хаты эти от завода получили, соседями стали, дружили, не раз пиво вместе пили, в парилку ходили, в футбол играли. Со мной он откровенничал. Причину твоей проблемы он видел в том, что твоя мать тебя не хотела, она вообще детей не хотела. Не знаю, может травма какая душевная из её детства глодала или ещё чего там психологическое, но детей она, факт, не любила и своего ребёнка совсем не желала, а Сергей хотел очень. Он же из многодетной семьи, да ты сама знаешь. М-да, а Анна Фёдоровна с упорством соблюдала «правильные» дни, таблетки глотала, что б не дай бог не залететь, презервативы в тумбочке хранила. Короче, радости отец твой от такой любви не получал. Но один раз мать твоя ошиблась в своих расчётах, а небесам, видимо, надоела эта арифметика, и случилась ты. Она вытравить тебя хотела, да видимо папина мечта о детях сильней была её злобы, м-да… а он после твоего рождения не спал с ней. Только тобой жил. Да надорван был не без помощи Фёдоровны. Умер рано, сетовал, что останешься ты без опоры и защиты, когда его не станет. Просил нас с Тонечкой по возможности помогать тебе, да ты, считай у нас и выросла…
— Папка, папка, — горестно покачала головой Ольга.
— Оля, а тебе никто и никогда не говорил, что у тебя потрясающая фигура, красивая грудь, хорошая кожа, что ты весьма мила? — спросил Иван Фомич.
— Да кто сейчас комплименты-то такие говорит? Спроси, что такое комплимент, так не ответят. На работе на праздничных посиделках только после пары стаканов оживают мужики. В школе и техникуме, помню, вообще, атас, какие нравы были. Пацанов одно интересовало, извините, давалка не давалка, соска не соска.
— Повезло тебе пойти в школу в девяносто первом развальном году, — Иван Фомич сел за стол, глянул на неё пристально:
— Смешной вопрос, конечно, для нынешнего века…что ж, у тебя мужчин не было?
— Были. Козлы.
— Ты ведь не пьяная сейчас? — Иван Фомич смотрел на неё странным пристальным взглядом.
— Да, с чего тут? Приятный такой дурман, я такого вкусного коньяка не пила никогда. Я б ещё выпила, так хорошо у вас.
— Ну, давай выпьем, мне тоже захотелось, но после нужно притормозить, — согласился Иван Фомич.
Когда они выпили, продолжил:
— А не будем ещё пить потому что это начинает выглядеть спаиванием расстроенной девчонки.
— Да ладно вам, — рассмеялась Ольга. — Глупости какие!
Иван Фомич помолчал, глядя в стол, а когда поднял голову, сказал:
— Я привык правду в лицо рубить — так сердцу спокойней и честней. И сейчас я честно хочу тебе сказать, что был бы счастлив, если б ты, Оленька, осталась со мной сегодня. Пожалуйста, не нужно слов сейчас, Оленька, я ещё кое-что хочу тебе сказать…
Ольга не сводила глаз с его раскрасневшегося лица, слова Ивана Фомича поразили её и взволновали, а он, запнувшись, продолжил:
— Я сейчас свободен от обязательств. И если бы не сегодняшняя моя встреча с тобой, я бы завтра, послезавтра, непременно сказал бы тебе о том, что хотел бы быть с тобой. Я это не сегодня понял. Моя Тонечка умирала страшно. Перед последним вздохом я держал её за руку, а она смотрела на меня, уже почти угасшими глазами, и я бы исполнил всё, о чём бы она меня попросила, а она попросила. Она просила меня три года не сходиться с женщинами. Это ей казалось чем-то очень, очень важным, а времени спрашивать её не оставалось уже, да и глупо было спрашивать об этом. Это не эгоизм был с её стороны, она, наверное, в последние мгновения своей жизни хотела услышать от меня слова любви, верности и преданности. Кто знает, Оля, что видит и чувствует человек, заглядывающий в глаза смерти? Я любил Тоню и я ей это слово без колебаний дал, и слово сдержал. Мне не трудно было это сделать, честно сказать, я и представить себе не мог тогда, что захочу после неё какую-то женщину, смогу целовать чужого мне человека. И вот прошло почти четыре года. Этот последний год я тебя видел каждый день, думал о тебе, о твоей горестной жизни с матерью-тенью, бесприютности и твоих убегающих годах. И сейчас, Оленька, я хочу, чтобы ты осталась… и это не коньяк, нет, нет. Я, знаешь, даже думаю сейчас, что и моя Тоня и твой отец, не стали бы возражать против нашего союза …
— Какой вы, дядя Ваня, — не смогла выразить своих чувств Ольга, и тряхнула кудрявой головой. — Знаете, как я вас была влюблена в седьмом классе? И тётю Тоню любила, признаюсь, и… завидовала ей.
— Я знаю, кудряшка, — лицо Ивана Фомича было серьёзно.
— Откуда?
— Опытные мужчины вполне могут заметить влюблённость девчонок. Ты останешься?
Ольга рассмеялась:
— Останусь.
— Я тебе ванну приготовлю, — Иван Фомич вышел из комнаты и прошёл в ванну. Ольга допивала кофе, волновалась и ждала его. Он вернулся минут через десять и взял её за руку:
— Пойдём, кудряшка.
Ванна была наполнена пеной и ароматизаторами, Ольга смело смотрела на Ивана Фомича. Он повесил на крючок женский халат и рассмеялся:
— Нет хуже одежды для женщины, чем джинсы, этого современного пояса верности, — сказал он, — надень халат после ванны. Я заварю кофе.
Алый шёлковый халат с драконами был ей впору и очень ей понравился. Она удобно устроилась на кухонном диванчике, поджав под себя ноги, глаза её сияли. Иван Фомич смотрел на неё таким любящим гипнотизируемым взглядом, что будоражащие мурашки бежали по её спине; свежий кофе был ароматен и густ, мандарины душисты и сладки, рахат-лукум таял во рту.
Они молчали долго. Иван Фомич нервничал, бесцельно разглаживая скатерть. Ольга первой нарушила молчание:
— Тётю Тоню я Белоснежкой называла, она такая всегда чистенька была, беленькая, будто только из ванной.
Сказала и стушевалась, осознавая, что не совсем к месту сказала.
— Она мартовская — рыба, — улыбнулся Иван Фомич. — Чистюля. Я часто относил её в ванну на руках.
— Наши бабы на работе, почти все поразводились. Мужики не то, что в ванну отнести, здравствуй, разучились говорить, от мужней работы отлынивают, пьют, налево смотрят, — сказала Ольга.
Иван Фомич задумчиво заговорил:
— Вот отчего столько разводов? Ну, скажем, и порнуха нынешняя способствует, но главное в другом: мужик нынешний трудиться не хочет, он хочет, что б его ублажали. А какой резон женщине — не проститутке, у этих своя песня, — женщине порядочной, ублажать лодыря, который её не удовлетворяет? Долго такие отношения не длятся. Любимую нужно любить, Оленька. Вот тысячи лет назад люди в Библии написали: «Утешайся женою юности твоей, любезною ланью и прекрасною серною: груди её да упояют тебя во всякое время, любовью ею услаждайся постоянно. Представляешь, любезная лань, прекрасная серна! А не шкура, мочалка, бикса, стерва, чувиха, соска, давалка. Если любимую называешь любезной серной, будешь любовью, г-мм, услаждаться всегда, Оленька.
— Как красиво! — Ольга смотрела в глаза Ивана Фомича, ей было легко с ним, и совсем не стыдно говорить с этим человеком на любую тему.
— А скажите ещё так — Оленька, — потянулась она к нему.
— Оленька, — повторил он, обнимая её, — Ты мучаешься, я вижу. Ищешь замену «дяде Ване» и Ивану Фомичу, подбираешь местоимения, говоришь мне «вы».
— У меня не получится Ваней назвать вас… Ваня… нет, не могу.
— Ничего, у нас будет много время. Научишься. Давай пока переходи на «ты», и зови меня дядя Ваня.
Ольга расхохоталась.
— Отлично! Я тебя дядей Ваней, а ты меня косенькой?
Иван Фомич взял её лицо в свои руки и, внимательно вглядываясь в глаза, изрёк серьёзным тоном:
— Между прочим, этот крохотный дефект уже стал рассасываться. Я предлагаю продолжить работы по его устранению, это мы можем сделать в нашей спальне.
Он поднял взвизгнувшую, смеющуюся Ольгу на руки и отнёс в спальню. Скинув халат, он проговорил:
— А работа нам предстоит серьёзная, нам дети нужны.
Давно уже Ольга не спала так безмятежно и так долго, и никогда ещё пробуждение не было таким радостным. С закрытыми глазами она пошарила рукой рядом с собой и, не обнаружив рядом горячего тела Ивана Фомича, открыла глаза и испугалась, подумав, что это был всего лишь сон. Но она была в его спальне, за закрытыми шторами угадывался позний зимний рассвет. Сладко, до хруста, потянувшись, она встала, накинула халат и прошла на кухню. На столе её ожидали молочник, банка кофе, сахарница, вазочка с печеньем и лист бумаги. «Родная, я в магазин. Холодильник пустой. Целую, Ваня», — прошептала с наслаждением Ольга и громко проговорила: «Родная…», вслушиваясь в это новое для неё, пронизанное нежностью слово. Тряхнув головой, она рассмеялась.
Звонок в дверь звучал хрипло и настойчиво. Улыбаясь и напевая: «Только раз в холодный зимний вечер мне так хочется любить…», Ольга вышла в прихожую, открыла дверь. Её мать с открытым ртом, с непроговорёнными злыми словами, остолбенело стояла перед ней, давя на кнопку звонка. По её лицу, как по ёлочной электрогирлянде, пробегали, меняясь цветами, судорожные огни. Ольга отняла её руку от кнопки звонка. Мать икнула, все лампочки в гирлянде перегорели, кроме одной зелёной. К ней, наконец, вернулся и позеленевший голос:
— Ты, чего это… чего ты дома-то не ночуешь? Я в милицию звонила…
— В милицию? Чего там сказали? Не поступала? — рассмеялась Ольга, поправляя распахнувшиеся полы халатика.
— Ты чего это? — повторила Анна Фёдоровна и от напряжения, прощально пыхнув, сгорела и зелёная лампочка. Лицо её резко осунулось, сморщилось, посерело, морщинки разбежались от глаз к щекам, на глазах выступили слёзы, как на проявляющейся фотобумаге, на лице медленно проступала беспросветная серая старость.
— Неужели, мама, ты совсем не рада, что косенькая твоя доченька обрела счастье? — с жалостью в голосе сказала Ольга.
— Пропадите вы все пропадом, твари, сдохните! — закричала, трясясь, Анна Фёдоровна, закрыла лицо руками и бросилась к двери своей квартиры.
— Мамочка! — закричала Ольга, — Погоди! Я сейчас оденусь, зайду, мы поговорим, успокойся.
— Что бы вы сдохли! — брызжа слюной, выкрикнула Анна Фёдоровна и захлопнула дверь.
Ольга закрыла дверь, прошла на кухню, села за стол и, опустив на него голову, заплакала.
8. Антон и Антонина, Исаак и Ребекка.
В фойе стоял бессвязный гул голосов, хорошо уловимый запах человеческих тел, смесь разных парфюмов и алкоголя. На лицах людей выходящих из зала шумливой и плотной толпой было какое-то одинаковое глуповато-растерянное выражение. Толпа оккупировала гардеробную — шла битва за шубы, пальто и куртки. Полный, нестарый мужчина, по всему, ещё находился под чарами только что завершившегося концерта. Он периодически похохатывал, не худенькая его половина укоризненно шикала на него. Он замолкал, с лукавым выражением лица прикладывал к губам палец, но через некоторое время опять прыскал в кулак. Люди поглядывали на него с улыбками, понимающе переглядывались.
Толпа вывалилась на проспект, рассыпаясь на ручейки. Люди заспешили к метро и автобусным остановкам, часть устремилась к своим машинам, оставленных в ближайших переулках. Было холодно, сыпал колючий снег.
Антон нажал на кнопку пульта, машина послушно пискнула. Антонина села в машину, за ней тяжело опустился в кресло её муж, сразу же включив радио на станцию «Юмор FM». Не глядя на жену, он сказал:
— Не хило расслабились, а Тонь? Я в «Панораме ТВ» читал, что смех самое лучшее лекарство от стрессов, нервы укрепляет и продлевает жизнь. Как тебе концерт?
Антонина икнула.
— Нормально.
— Нормально? Прикольно. Куда прёшь, паскуда! — закричал Антон, резко вильнув вправо, когда его чуть не сбил «Лексус», ехавший в противоположном направлении, нагло совершающий тройной обгон. — Купят, блин, права, уроды. Нет, Тоня, артисты отработали как надо, классный концерт.
— Галкин сморчок какой-то. Я думала, что он как-то поинтересней выглядит. Да и старьё тюхал народу — одни и те же пародии. Опять Софку Ротару парафинил. Сколько можно? — зевнула Антонина.
— У неё с Пугачихой старые тёрки, вот Максим и опускает её. Примадонне настроение понимает, — хохотнул Антон.
— Чё с губой-то у него нижней? Накачал что ли?
— А чё ему? Что губу накачать, что деревню переименовать, при его-то бабках!
— Ты о чём?
— На НТВ показывали. Он замок строит у деревни с вонючим названием Грязи. Говорят, переименовал её в Галкино.
— Галкино-Пугачёво назвать нужно было, — сострила Антонина, с болезненным выражением лица потирая правый бок.
— Боря Моисеев, вот ведь бесяра! После инсульта, а дёргался, как репер. И голос так ничего, да?
— Голос… плохому танцору знаешь, что мешает? Хотя ему-то это, наверное, уже давно не мешает, у него другие интересы.
— Да ладно тебе? Пусть себе. У артистов это у всех, особенно у танцоров.
— Ты, что ж, такое одобряешь?
— Ну, как сказать… не осуждаю. Это его дело.
— Ой, Антошка, доодобряешься, — ухмыльнулась Антонина.
— Ладно тебе, это не по мне. Тонь, пиво дома есть?
— Я утром упаковку в холодильник поставила.
— Жрать что-то захотелось. Обратила внимание сколько у них в буфете кофе стоит? А коньяк! Полтинничек дерьмового коньяка больше трёхсот рублей! Я такой в супермаркете нашем бутылку за триста беру, оборзели, твари.
Антон плавно припарковался у бордюра и бросил жене:
— Тонь, извини. Не донесу, пузырь лопается.
Приплясывая, он стал близко к машине, суетливо расстегнул брюки. Глядя в небо, гнусаво пропел: «Посмотри на это небо и на эти звёзды, ты видишь это всё в последний раз…»
В лифте он навалился на жену. Обнял крепко за ягодицы, притянул к себе и с пошловатой улыбкой промычал:
— Ты как, Антуанета?
Антонина оттолкнула его, скривилась:
— Нормально, нормально, сегодня закончилась.
— Живём, — бодро потёр руки Антон без радости в глазах.
— Тише, тише, — одёрнула она его у дверей квартиры, — не шуми — Светку разбудим.
Пока муж в прихожей раздевался, скинув сапоги, она прошла в комнату дочери. На тумбочке стояла тарелка с недоеденными бутербродами, пачка чипсов, пузатая бутылка Пепси, горела настольная лампа. Миловидная девчушка спала, на груди у неё лежал открытый ноутбук, у кровати валялись кофта, бюстгальтер и джинсы.
Антонина взяла ноутбук, ткнула кнопку: на экране высветились загорелые полуголые красавцы в разных позах. Она выключила ноутбук, подняла с пола вещи дочери, сложила их на стул, забрала тарелку с бутербродами и вышла из комнаты, прикрыв за собой дверь.
Когда, переодевшись, вошла в кухню уже в халате и тёплых тапочках, Антон сидел за столом и пил пиво, уставившись в экран огромного настенного телевизора, где шла передача «Смешные и голые».
Антонина поставила на стол тарелку с копчёной курицей, зелень, кетчуп, оливки, сыр. Антон вгрызся крепкими зубами в сочную мякоть. Прожёвывая, мычал:
— Задолбают эти праздники. Через три дня Рождество, потом старый Новый Год, после это, как его, Крещение. Дикая нагрузка на печень! Тонь, а чё, в Саратове нет врачей, обязательно в Питер нужно ехать твоей сестре на обследование?
— Сравнил, в Питере медицина покруче. Да она ненадолго, максимум на неделю.
— На неделю, — недовольно буркнул Антон. — Подумала бы во что ей дорога выльется, и как её здесь обдерут доктора наши светлые. На такие бабки и в Саратове можно хороших врачей найти. Может, выпьем чего? У нас там виски оставался.
— Я, наверное, тоже глотну, что-то тяжеловато, — вздохнула горестно Антонина. Достала из холодильника початую бутылку, поставила на стол два тяжёлых квадратных стакана, плеснула немного себе, мужу налила почти половину стакана.
— Ну, давай, — Антон стукнул своим стаканом о стакан жены, — за всё хорошее.
Закусив сыром, он откинулся на спинку стула. Лицо его посерело, веко подёргивалось.
— Чё-то мне тяжко, — поморщился он, — такое чувство, будто я вагон с цементом разгрузил. Вроде расслаблялись, в концерте балдели…
—И мне, что-то нехорошо, — ответила Антонина, опуская стакан, она пить не стала.
— Это не бутерброды ли буфетные? Что-то мне запашок их не понравился, — уныло пробормотал Антон.
Понуро опустив голову, Антонина сосредоточенно смахивала со стола невидимые крошки.
++++
Весна в этом году пришла рано. Стояли тёплые дни. Склоны окрестных гор были покрыты яркой зеленью и цветами. Ночи были тихими и звёздными. Днём с Галилейского озера тянуло прохладой.
Исаак и Ребекка лежали во дворе своего убогого глиняного дома, на соломенной подстилке, укрывшись грубым одеялом из верблюжьей шерсти. Они устроились рядом с овчарней, из неё исходил тёплый дух; иногда какая-нибудь овца блеяла во сне, а лохматый пёс, пристроившийся на земле рядом с хозяевами, поднимал голову и незлобиво рыкал.
Исаак лежал на спине с открытыми глазами, подложив руки под голову. Он мечтательно смотрел в звёздное небо. Ребекка лежала на боку, прижавшись к мужу.
— Тебе не спится, Исаак? — спросила она шёпотом.
— Ему чуть больше тридцати, — сказал Исаак.
— Ты о Нём? Он красивый и глаза такие чистые, детские.
— Мне скоро тридцать семь будет, — Исаак повернулся к жене. — И мне никогда не приходило в голову такое, о чём Он говорил сегодня. Ты когда-нибудь видела столько народу, что внимает, затаив дыхание, одному молодому человеку, в простой одежде?
— На Пасху народу всегда съезжается много, — сказала Ребекка.
— Это другое, жено. Люди идут за Ним, как движется тень за солнцем, всем хочется прикоснуться хотя бы к его одежде, к ногам, у Него слава исцелителя, Он изгоняет бесов. Даже саддукеи, книжники и фарисеи приходят слушать Его. При этом лица у них становятся злобными, ведь они уверенны, что только они знают истину. Простые же люди не сводят с Него глаз, внимая каждому Его слову.
— Говорят имя ему Иисус, сын Давидов, что Он пришёл из Назарета. Знаешь, как у нас говорят шутники: «Что хорошего может выйти из Назарета? — улыбнулась Ребекка
— Шутники, — хмыкнул Исаак, — теперь все шутники толпятся у Его ног и внимают Его речам с благоговением. Хотя поговорка наша никуда не исчезла. Она древняя. Сказано: «Кто громче всех кричит: «Осанна!», тот завтра крикнет: «Распни». Я этого боюсь, ведь ходит слух, что Он Мессия, как предсказывали пророки. Я, Ребекка, строго соблюдаю закон Моисея, но, когда сегодня я слушал Его, сжатый со всех сторон многотысячной толпой, я вот о чём подумал… ты, знаешь, что когда Господь давал Моисею закон на горе Синае, никто не мог подойти к горе кроме него: сверкали молнии, гремел гром, раздавались страшные трубные звуки. Ты видела, как было сегодня? Никто не ушёл от Него неутешенным! Какая благодать разливалась вокруг! Понимаешь ли ты, жено, что он давал нам новый закон, закон Любви?! Он обещал всем вечное блаженство в будущей жизни. Ты знаешь, книжники наши только и знают запугивать, стращают нас страшными карами. Никто из них никогда не сказал так, как сказал сегодня Он: «Да будет слово ваше: «да, да», «нет, нет»; а что сверх этого, то от лукавого». Не фарисеи ли разводят умные речи, где да — это нет, а нет — это да?!
— Исаак, ты не должен так говорить об учёных людях.
Он досадливо махнул рукой и замолчал. Ребекка крепче прижалась к мужу.
— Исаак, у нас полный дом гостей. Твои братья с детьми и жёнами пришли на Пасху и ещё моя сестра с мужем, да и четверо наших детей, а муки осталось одна мера…
— Будет день и будет пища. Он сказал: «Взгляните на птиц небесных: они не сеют, не жнут, не собирают в житницы, и Отец Ваш Небесный питает их. Вы, не гораздо ли лучше их?» Собьёшь масла из козьего молока, Ребекка, я займу муки у Иеремии. Не пропадём, гостей нужно уважать. Давай спать, жено.
Когда на небе осталась одна звезда, и край горизонта озолотился, Исаак тихо встал и бережно укрыл жену одеялом. Он отошёл подальше от дома, перед ним был овраг, поросший кустарником, в нём уже просыпались птицы, радостно приветствуя наступающий день. Он улыбнулся и тихо проговорил: «Отче наш, сущий на небесах! Да святится имя Твоё; да приидет Царствие Твоё; да будет воля Твоя и на земле, как на небе; хлеб наш насущный подавай нам на каждый день; и прости нам грехи наши, ибо и мы прощаем всякому должнику нашему; и не введи нас в искушение, но избавь нас от лукавого. Аминь».
9. Соблазн
Деньги он пересчитывал часто и любил это делать. Обычно делал это втайне от всех, хотя мог делать это и при братьях, зная что они ему доверяют, но в этом случае он не получал бы того наслаждения, того сладкого и трепетного заряда от фантазий, которые начинали его обуревать при тайном общении с монетами.
Но всегда, когда затаив дыхание, он начинал их раскладывать, то непременно и с раздражением, возвращался мыслями к Нему. Мысли эти вызывали в нём раздражённую реакцию, замешанную на досаде, чувстве странной тревоги и предчувствии каких-то близких бед. Думалось ему в такие минуты, что равви мог бы в один миг наполнить перемётные сумы своих учеников золотом и серебром, но вместо этого им приходится скитаться, сбивая ноги в кровь, ночевать под звёздным одеялом, питаться скудной пищей. Что стоило Ему сделать такую малость? Ему, с Его силой, силой обращать воду в вино, мёртвых воскрешать, дарить свет слепым, — не плёвое ли дело наполнить наши сумы золотом? Эти мысли будоражили, возбуждали, заставляя надолго впадать в тоскливое состояние, вели к внутреннему, молчаливому противостоянию с Ним.
В эту среду он вновь пересчитывал деньги. Делал он это в тихой рощице у мирно текущего ручья. Стоя на коленях, он высыпал монеты из потрёпанного холстяного кошеля на полотенце, разложил их цепочкой и, тыкая в каждую монету пальцем, принялся их пересчитывать. Денег было немного: с десяток динариев, столько же разных потёртых серебряных монет; больше всего было медной мелочи — квадрантов.
Пересчитав деньги, он погладил динарии ладонью и задумался. Мысли его текли ровно, немигающий взгляд был устремлён вдаль. Он снова думал о Нём.
«Пройдёт очередная Пасха, и мы вновь начнём ходить из места в место, — текли неприятные мысли. — Ради чего? Побредём за Ним, как овцы за пастухом. Он давно мог стать Царём, прогнать проклятых римлян, мы бы жили сытно и весело, а я мог бы быть казначеем великого царя в великой стране. Вместо этого Он озлобляет против Себя, начальников и старейшин, ломает столы менял, пророчествует. Какая глупость его недавнее восхищение лептой вдовицы! Две лепты! Что на них купишь? Богатые сыпали в храмовую сокровищницу пригоршни монет, Он же восторженно заявил, что вдовица положила больше всех. Иногда Он кажется мне наивным ребёнком! Или недавний случай в доме Симона: позволить вылить на себя дорогое миро, которому цена около трёхсот динариев?! Ребёнок! Богатого юношу принуждал раздать всё своё имущество нищим. Он совсем не знает людей. Всё должно кончиться плохо».
Вздыхая скорбно, он собрал монеты в кошель. Озираясь, припрятал в тайный карман под одеждой пару динариев. Он побрёл в город, решив узнать, какие цены нынче на хлеб, вино и сыр — должность держателя общей кассы обязывала его заниматься этим.
На главной площади города было не протолкнуться. Он ходил от лавки к лавке, интересуясь ценами и его охватывало раздражение от того что торговцы задрали цены в преддверии Пасхи.
У одной из лавок, где были выставлены изящные медные подносы, кувшины и чаши, он столкнулся со стариком с чётками в богатой одежде, по виду книжником. Тот глянул на него из-под густых седых бровей и, приблизившись к нему близко, тихо шепнул:
— Ты был с Ним.
Он не испугался. Пожав плечами, усмехнулся.
— Был. Что здесь такого? С Ним многие были.
— Я видел твои глаза, когда Ему подали динарий и спрашивали: позволительно ли платить подать кесарю или нет? — сказал старик, буравя его глазами. — Пойдёшь со мной?
Раздумье было коротким. Он пожал плечами:
— Почему нет? Пойдём.
Они пришли во двор дома, в котором толпились старейшины, первосвященники и книжники. Старик обратился к важному, пышно одетому первосвященнику:
— Этот с ним был, Каифа.
Все собравшиеся здесь люди разом посмотрели на гостя, которого привёл старик, а он сказал:
— Не я вам нужен. Не Он ли тебе нужен?
— Ты сказал, — угрюмо проговорил Каифа.
— Что вы мне дадите, если я предам вам его?
Каифа подозвал молодого книжника, что-то прошептал ему на ухо и тот, согласно кивая головой, выслушав его, удалился, но быстро вернулся, неся в руках кожаный кошель. Он передал его Каифе, а тот швырнул его к ногам гостя со словами:
— Там тридцать. Тридцать серебряников.
Вариантов было два: нагнуться и взять деньги или, рассмеявшись уйти. Он недолго раздумывал. Мысли его давно зрели, наливались соком предательства. Плод созрел полностью: он поднял кошель, взвесил его на руке и вышел. Дорогой он успокаивал себя тем, что Учителю невозможно навредить, что Его сила выше сил людей, задумавших злое дело. Он лукавил и понимал это, но продолжал себе это повторять.
На следующий день, когда Учитель сказал ему на Вечере: «Что делаешь, делай скорее», он с ужасом осознал, что равви покорен судьбе и ничего не сделает ради своего спасения. А после был сад, где он, поцеловав учителя, слышал горькое и печальное: «Друг! Для чего ты пришёл? Целованием ли предаёшь Сына Человеческого?».
Это всколыхнуло его сердце, в нём забилось раскаяние, он готов уже был броситься в ноги Ему, просить прощения и рыдать, но обернувшись к толпе, которую он привёл, понял, что не будет ему прощения уже никогда, что пути назад нет и, нырнув за спины воинов, убежал. Всё было кончено. К проклятым предательским деньгам, которые он вернул Синедриону, первосвященники боялись прикоснуться, на них купили землю горшечника, для захоронения бродяг. Остался один единственный путь — к проклятому дереву. Он шёл к нему. Он плакал.
9. Обострение слуха
— За свет заплатил? — тарелка полетела в мойку. Пена метнулась на кафель и на стол, медленно оседая вниз, радужно переливаясь.
Он сидел за столом и смотрел в её спину. Закрыла кран, вытирая руки полотенцем, не поворачиваясь к нему, повторила:
— Заплатил?
Чиркнул зажигалкой, закурил, думая: «Она стала фигурой похожа на свою покойную мать», тихо вымолвил:
—Заплатил.
Кран подтекал. В наполненную пенной водой и посудой раковину с равными промежутками времени падали крупные капли. Руки лежали на столе. При каждой падавшей капле воды поднимал указательный палец и опускал его на стол, будто отбивал такт, только одному ему слышимой мелодии.
— Когда заплатил?
Не глядя на него, села за стол, отпила из чашки остывшего чая, поставила чашку на блюдце, брякнула ею о блюдце. Брови дёрнулись — звук был глухой, бесцветный, бессмысленный.
—Вчера.
Перестал отбивать такты, затушил сигарету. Капли падали в раковину: «Плимк-плимк-плимк». Темп падения капель замедлялся. «Poсoapoсoritenuto», —дрогнули в улыбке губы.
— Вечно ты всё затягиваешь, откладываешь. Платить нужно до двадцатого числа. После пеня растёт, — пробурчала, выговаривая слова раздельно, с паузами между ними.
В верхней квартире раздались глухие ритмичные звуки: «Бдумс-бдумс-бдумс-бдумс».
«Что-то он сегодня поздно встал, — поднял голову к потолку. — Хотя, сегодня же воскресенье. Сегодня он сделает не сто, а пятьдесят прыжков. В воскресенье он даёт себе послабление».
Из прихожей послышались усиливающиеся звуки: «Цоп-цоп-цоп».
Глаза рассмеялись: «Кошачье крещендо».
Кошка вошла в кухню остановилась с независимым видом, поздоровалась коротким: «Мяу-у», и прошла к блюдцам. Похрустев сухим кормом, принялась лакать воду. Чавкала громко, чего раньше не замечал. Попив воды, посмотрела на людей немигающим взглядом янтарных, с вертикальными зрачками глаз, зевнула и вышла из кухни. Стук когтей по полу затихал. «А теперь diminuendo», — подумал, улыбаясь внутренне.
Прыжки соседа в верхней квартире закончились. «Как в аптеке. Пятьдесят!», с отметил с удовлетворением и опять закурил: «Теперь время хеви-металла».
Мысленно взмахнул невидимой дирижёрской палочкой, и тут же вверху, динамики в бешеном темпе выплюнули ритм обезумевшей электрички, несущейся сквозь снежную замять и примитивный трёхаккордовый риф, на фоне которого гитарист разливал однообразные мажорные арпеджио, в них были только круглые тридцатьвторые ноты». У глаз собрались напряжённые морщинки: «Барабанщик немного не догоняет».
Затушила сигарету, отнесла пепельницу к мойке, открыла дверку шкафа, ссыпала окурки в ведро, с силой захлопнула кривовато висевшую дверцу, и швырнула пепельницу в мойку.
С болезненным выражением лица вздрогнул.
Повернулась к нему. Оттого, что наклонялась и резко выпрямилась, лицо покраснело.
— Ты когда нибудь эту чёртову дверцу починишь?
Гитарист сделал головокружительный пассаж, и будто гора сложенных в поленницу сухих дров обвалилась: барабанщик обрушил хаотичные удары палочек в разнотонные барабаны. Мучил и истязал их долго, но, наконец, оркестр сошёлся в последнем, как за хлопнувшаяся от сквозняка тяжёлая металлическая дверь аккорде. Сосед выключил музыку.
«Сейчас мыться пойдёт, а краны откроет так, что они засвистят пиколло флейтой», — повернулся к ней, глаза непроизвольно отметили, скорбно опущенные уголки губ, тёмные подглазья.
— Чего отмалчиваешься?
— Бесполезно. Я её уже столько раз чинил, опилки раскрошились, пора выкинуть этот хлам.
— Плохому танцору, — смела со стола невидимые крошки.
«А руки совсем молодые», — отметили глаза. За окном натужно воя, заработал мотор. Потёр лоб: «Мусоровозка стонет, как больной человек».
Закурила. — Что тебе сказали в агентстве?».
Вздохнул, посмотрел на календарь. Ответ обещали дать через три дня, но ответил, что пойдёт сегодня за ответом. Соврал — это был хороший повод уйти из дома.
— Сколько платить обещают?
— Двадцать семь — тридцать тысяч.
— Др-р-р-р-р-р, дуб-дуб-дуб, др-р-р-р-дуб-дуб, — где-то близко заработал перфоратор, люстра качнулась.
— Опять соловья баснями кормишь, — презрительно скривила губы, — другие мужики пристраиваются, не чураются ни какой работы, не сидят сиднем. Пошёл бы, что ли, банки собирать или металл. Что здесь зазорного? Бабушки ходят интеллигентные…
Невидимый детектор выпрямил в голве слова жены в голове в визг тупой пилы, по сучкастому дереву: «Вжик-вжик-вжик-вжик».
Выдержал долгую паузу, вслушиваясь в скрип лифта. Лифт остановился на их площадке. Лязгнули двери. Громко процокали женские каблуки. Они затихли у соседней двери. Звонок за этой дверью визгливо и фальшиво выдал «Турецкий марш». «Тональность «не родная», — дёрнулся. Щёлкнула задвижка. Хриплый мужской голос произнёс: «Пива-то взяла, Клав?» Затихающий женский голос: «Взяла, взяла. Когда уже зальёшься, тварь?». Хлопнула дверь.
Нервно дёрнулся. В форточку влетел шмель и стал биться в стекло. «Выж-ж-ж. Пауза. Выж-ж-ж-ж. Пауза. Выж-ж-ж-ж».
Наблюдая за шмелём, сказал:
— Сегодня всё определиться. Уверен, почти на сто, что они меня возьмут.
Встала из-за стола, подошла к окну, ругнулась, шмякнула шмеля полотенцем. Он свалился спинкой на подоконник, крылышки дёргались. С интересом понаблюдав за ним, придавила его полотенцем, хрустнуло беспомощное тельце. Взяв шмеля полотенцем, кинула его в раковину.
Болезненно вздрогнул. За окном включилась сигнализация. Раз за разом, повторяя: «Виу-виу-виу, после — тлю-тлю-тлю-тлю, а в третий раз: тои-та-ти-та-ти-та.
— А мы пока палец будем сосать, да? — почесала родинку на подбородке.
— Я же три дня назад дал тебе двадцать тысяч, которые занял у брата.
— Надолго их хватит? Это, по-твоему, деньги? Твой брательник хорошо знает, что это мелочь, а не деньги, он с такими деньгами в супермаркет не ходит…
« Вжик - вжик - вжик - вжик…»
— Нашёл покупателя на мою виолончель, сегодня обещал позвонить. Напрасно ты так о Степане. Он не олигарх, чем может, тем и помогает.
— Не олигарх?! Двух детей усыновил. Это в наши-то времена. Мы одну нашу дуру одеть и прокормить не в состоянии. Своих детей Бог ему не дал, так нет же, требуется пострадать, нам нужно в Царствие Небесное попасть. Пить нужно было меньше. Нет, чтобы брату помочь…
Расстегнул верхнюю пуговицу рубашки, будто трудно дышать, посмотрел на неё пытливо, их глаза встретились. В её глазах горел испытующий интерес и какая-то удовлетворённость.
Встал, глаз дёргался.
— Пойду я.
Быстро вышел в прихожую, с покрасневшими глазами одевался в темноте.
Перфоратор вгрызался в бетон, фыркая, и злясь: дуп-дуп-дуп — д-р-р-р-рг — др-р-р-рг — буп-буп-дуп.
— До свиданья, — закрыл за собой дверь.
— Прощай, придурок, — отшвырнула ногой кошку, решившую потереться, выругалась.
Улица оглушила грохотом. Экскаватор с лязгом бросал ковш в котлован, доставал грязную землю, после скидывал её с грохотом в кузов грузовика. Вокруг распространялся стойкий запах канализационных нечистот. Быстро пошёл по дорожке, шепча: «Обострение, обострение, обострение … все рецепторы сегодня будто оголились.
За оградой детского сада звенели высокие детские голоса, кучка детей создавала яркое и шумное многоголосье. Остановился у ограды, поднял голову верх: маленькая пичужка на самой верхушке тополя ухитрялась перекричать детей, она вертела головкой, кого-то призывая: фьють, фьють, фьють. Замолчала и радостно завертела хвостиком, когда рядом с ней села на ветку такая же серенькая пичужка. «Любовь», — улыбнулся.
Шёл к прохладе, к Неве. Июль прогрел воздух, на клумбах цвели петуньи и бархатцы, распаренный народ бродил с ленцой, остановился на набережной у ресторана, который расположился на деревянной шхуне.
Чайки визгливо кричали, бросаясь в воду за добычей.
«У этих птиц голоса, как у красивых женщин с прокуренными голосами, — подумал и вдруг стал рассеянным, задумчивым. Нервно хрустнул пальцами, голос в голове говорил: «Лето быстрое такое, стремительное, а после сразу осень и долгая зима. Как я мечтал в детстве, попасть в жаркие страны, ходить в шортах без рубашки, есть бананы и апельсины. Мама, мамочка… когда мне было одиннадцать, мы с тобой ездили на Каспий. Там было жарко, в садах висел набрякший пыльный инжир с медовой капелькой на донце, налитые соком груши гнули ветви к земле, виноград, — такого я никогда больше нигде не ел, он назывался «шаны», сладкий, как мёд; после одной съеденной кисти этого винограда долго не хотелось есть. Море было такое тёплое, прозрачное, мелкое, а у берега плавали малюсенькие осётрики, было так покойно, так хорошо, когда мы с мамой истомлённые, пахнущие солью, возвращались в пансионат. Мама, мамочка — никто и никогда меня так не любил как ты, никто не понимал меня так, как ты!»
Рассеянно побрёл по тротуару. Где-то в небе, далеко-далеко, еле слышно зарождались нежные звуки флейты. Приостановился, испуганно поднял голову вверх к небу. Музыка крепла, флейта вела чудесную мелодию. Её сопровождали виолончель, контрабас и скрипка. «Ми минор, как он хорош, — шевельнулись губы в улыбке. Покачивая головой в такт этой мелодии, весь во власти чудесной музыки, шёл, глядя в небо.
Не заметил, как сошёл с тротуара и пошёл по дороге. Единственное что успел сделать байкер, так это — посигналить. Удар был такой силы, что его выбросило на тротуар, к парапету набережной. Когда душа его отлетала, и на некоторое время зависла, паря рядом с Ангелом на шпиле Петропавловского собора, музыка ещё продолжала звучать для неё.
Прохожие быстро сгрудились у тела. Глазели молча, с интересом, байкер трясся и плакал. Подъехала скорая. Врач нагнулась, пощупала пульс, с укором сказала: «Разойдись, пожалуйста. Он умер». Люди неохотно стали расходиться. Музыка зазвучала крещендо. Замерев, её слушали деревья, рыбы, птицы, муравьи, вода в реке, собаки и кошки, цветы, пчёлы, кузнечики и ящерицы, её слышал весь мир. Не слышали только люди.
10.Весна. Год 2045-й
Несерьёзная фантастическая миниатюра
— Не могу я привыкнуть к этим вражьим сигаретам, — пробурчал Пётр, оборачиваясь к старику в лисьей шапке с опущенными ушами и овчинном тулупе. Старик лежал с закрытыми глазами, задрав голову к солнцу. Он ничего не сказал и глаз не открыл.
— Загораешь, старый, — хмыкнул Пётр, — я всю жизнь «Беломор» курил или свой самосад. Где его теперь достанешь? Тьфу, дерьмо трофейное! — выплюнул он сигарету. — Всё у немчуры какое-то слабохарактерное. Водка одеколоном воняет, сигареты мятой, а я её на дух не переношу; колбаса кислая, невкусная. Ты чего, Лукич, запаковался-то так? Вспреешь, жара такая на дворе.
Старик опять ничего не ответил. На лбу выступила россыпь пота, на лице плавилось блаженство.
— В этом годе весна ранняя, — раздумчиво сказал Пётр.
— Пар костей не ломит, — не открывая глаз, наконец откликнулся старик. — Холодно мне чего-то в последнее время, Петюня, видать костлявая близко уже подобралась.
— Брось, Лукич. Не отпустим мы тебя к ней — без командарма нам не жизнь. Ты ж сам говорил, что пока Варьку замуж не определишь, к праотцам не двинешь, — сказал Пётр, приподнимаясь на локтях, — глянь-ка, Лукич, глянь, Фриц-то наш, Фриц-то — аккуратист! Ему бы в аптеке работать. Во чертит-то, во чертит, как по линейке!
Парочка расположилась на капоте раскуроченного НАТОвского джипа, рядом с Петром лежала штурмовая винтовка FN F 2000 c подствольником, у старика на коленях лежал старый «Калаш» с треснутым прикладом, обмотанным изолентой. Перед ними расстилалась пашня, упирающаяся в далёкий лес, уже покрывшийся первой нежной зеленью. На пашне трудился немецкий танк «Леопард», к которому был прицеплен плуг.
Старик открыл глаза и стал наблюдать за работой пахаря. Доехав до леса, танк развернулся и медленно пополз назад.
— Как по линейке чертит! — повторил Пётр восхищённо.
— Нехай отрабатывает свой хлеб, — кинул старик, — у него другого выхода нет.
Пётр бросил взгляд на часы:
— Без четверти три. Обед скоро.
Помолчав, он, хохотнул:
— А Фриц-то наш, кажись, на твою Варьку глаз положил. Краснеет, как пацан, когда рядом с ней оказывается. И всё: фрау да фрау, битте да дритте. Да и она сама гусыней ходит. Гляди, командарм, как бы интернационал у них ни случился.
Старик ответил не сразу, вид у него был благодушный:
— Вперёд обженим его. Мужик он справный, от работы не отлынивает, ест хорошо и в технике петрит. А Варвара в девках может засидеться, двадцать первый годок пошёл девахе. За кого выдавать? Мужики у нас все заматерелые, женатые, а у пацанов наших женилка ещё не выросла. Самому старшему Димке Давыдову пятнадцать. Как ни крути, а немец этот самый подходящий жених Варьке. Не то, что другой пленный, тот, что у Грибачёвых работает.
— Нежненький-то? — ухмыльнулся Пётр. — Этого девки наши жалеют, косички ему заплетают.
— Нежненький? — скривился Лукич. — Еле взяли его. Весь боекомплект расстрелял, гад. Слава Богу, ни в кого не попал.
«Леопард», пыхнув выхлопом, остановился рядом с джипом, из люка показалась голова в шлеме, а после и сам пахарь. Он показал Петру на часы, постучав по ним костяшкой согнутого пальца.
Пётр, быстро глянул на свои часы:
— Вот ведь, сучок! По нему часы можно проверять: ровно три, время обеда.
Обедали в открытой беседке на краю пашни. На столе стояла бутыль молока, заткнутая пробкой из газеты, каравай хлеба, грубо нарезанное сало, варёные яйца и картошка в мундире. Немец ел чинно, тщательно прожёвывая пищу, наблюдая, как на разворошённой пашне суетятся налетевшие птицы. Лукич лишь пригубил молока, а Пётр не стал есть. Закурив, он сказал старику:
— Забыл сказать тебе, Лукич. Ёся, жидок из города, приходил на наше КПП.
— Что хотел, сквалыга пархатый?
— Муки просит.
— Сколько?
— Пять тонн.
— Что даёт?
— Бутылку водяры за килограмм.
— Тю! Шустрый! А хухо не хухо? У нас самогонки полно и своего вина. Когда придёт?
— Завтра обещал.
— Скажешь: десять литров солярки за кило муки. Это окончательно.
— Не согласится.
— Как миленький согласится! Поплачет для дела и согласится. В городе за кило муки канистру двадцатилитровую бензина дают.
В лесу периодически постукивали выстрелы.
— Пацаны наши. Дичь пошла, — сказал Пётр и немного помявшись, добавил: — Да, Лукич, тут ещё … из-за реки от моджахедов Аслан-бек приходил. Аллах акбар, говорит, я ему: воистину акбар, чё надо, джигит? Варька ваша, говорит, сыну моему приглянулась. Дадим, говорит, за неё машину патронов, антибиотики чешские и четырёх пленных норвежцев. Сказал, за ответом в понедельник придёт.
— Четырёх норвежцев? Да их же не прокормишь! Вот наглая морда. Варька ему нужна! Да не в жисть этого не будет. Внучку нехристю родную отдай! Говна собачьего от меня получит! — гневно выкрикнул Лукич.
— Это понятно, — раздумчиво сказал Пётр, — да обидятся сильно джигиты, набегать начнут, мировую нарушать, зловредные они, шакалы.
Старик задумался ненадолго, глаза его лукаво блеснули. Хлопнув Петра по плечу, он весело произнёс:
— А мы их обведём, Петюня, хитростью возьмём.
— Как?
— Опоздал, скажем, ты, Асланчик, извиняй. Варька наша, скажем, непутёвой дочерью оказалась — с пленным немцем успела сойтись. Джигиты, Петюня, страсть, как порченых баб не любят, такую не в жисть в жёны не возьмут. А Варьку мы быстренько за фрица выдадим. Мол, позор замылить решили. Сегодня у нас что?
— Пятница.
— Вот, хорошо. Завтра свадьбу и сыграем. Отец Нафанаил и обвенчает.
— Дык, у него завтра финальная схватка в «рукопашке» с городским чемпионом, — почесал затылок Пётр.
— Ничего, с утра обвенчает, потом с хорошим настроением, быка этого и завалит, нам всем на радость.
— Наполеон! — восхищённо крутанул головой Пётр.
Лукич глянул на немца, полирующего пилкой ногти, усмехнулся.
— Фриц, ты Варвару любишь? Варвара гут, натюрлих?
Немец встал, приложил руку к сердцу, вытянувшись, воскликнул:
— Фарфара! О, я отшень любиль Фарфара.
— Когда это ты уже успел? — расхохотался Пётр.
Не сдержался и старик, рассмеялся.
— Завтра свадьбу сыграем. На Варваре женишься, голь баварская. Дам я за Варьку тебе дом, всё, что в доме полагается, худобу на развод, мотоцикл японский. Завтра и обвенчаетесь. Ну, а теперь работать. Арбайтен, Фриц, ферштейн?
— О, я отшень любиль Фарфара… — повторил немец, надевая на голову шлем
— Теперь будешь любить часто и на законных основаниях. Иди, иди, — сдерживая улыбку, сказал старик и повернулся к Петру: — Дозоры у реки усилить нужно.
— Понятное дело, — кивнул головой Пётр.
Немец, что-то пришёптывая, шёл к танку. Пётр с Лукичом провожали его взглядом. Пётр сладко, до хруста, потянулся.
— Весна! Я б сам женился, если б не моя майорша.
11. Обжаловать нельзя наказать
— Сейчас, док, никак не могу. Через пару недель я ваш. Дела заедают, — Борис Геннадьевич ласково тронул профессора за руку.
— Странно. Так к своему здоровью относиться нельзя, — пожал плечами профессор. — Я бы не советовал вам тянуть с обследованием. Знаете, святой привратник Пётр работает без выходных и отпусков.
— С ключником мы договоримся. Думаю, и там берут, — рассмеялся Борис Геннадьевич,
— Ну, не знаю, — протянул профессор с неудовольствием, — там своя валюта.
Борис Геннадьевич о смерти не думал, и умирать в данный момент не собирался. Сердце грел аванс полученный от банкира Нефёдова и он собирался жить долго и счастливо. Дело было плёвым: закончить его бракоразводный процесс с очередной жёнушкой-молодкой, глупой дурочкой разбухшей от неумеренных аппетитов, оставить её, что называется, «на бобах». В таких делах он был докой и в успехе дела не сомневался.
В последнее время его тревожили боли под левой лопаткой, поэтому он и встретился сегодня со знаменитым кардиологом. Профессору не понравилась его кардиограмма, и он предложил ему срочно обследоваться, прямо сказав, что прогноз неутешительный. Но лечь на обследование сейчас Борис Геннадьевич никак не мог: Нефёдов был крутым товарищем и требовал быстрейшего решения вопроса, этого требовал и договор.
Профессия приучила Бориса Геннадьевича никому не верить. Не вполне поверил он и знаменитому кардиологу, подумав, что вся врачебная мафия только и мечтает затащить денежных господ на больничную койку, подольше их удерживать в своих пенатах, чтобы доить, пугая страшными диагнозами. Слушая профессора, льстиво кивая ему головой, он снисходительно думал: «Пугай, пугай, светило. Я точно так же делаю, как и ты, стращаю клиентов сложностью ситуации, чтобы выжать деньгу. Закончу дела и лягу подлечиться».
Он поехал в свой офис. В дороге ему позвонил сын от первого брака из Лондона, просил денег. Борис Геннадьевич выругался и посоветовал ему найти работу. После звонила его новая пассия, ведущая развлекательного канала. Она фальшиво сетовала, что чувствует себя вдовой, плаксиво ныла, что он совсем её забыл, не навещает. «Вдова! — хмыкнул Борис Геннадьевич. — Денег давно не подкидывал — овдовела. Хотя, можно и заехать. Расслаблюсь».
Он назвал водителю адрес любовницы, с раздражением думая о том, что жена его больше совсем не волнует, а дочь стала похожа на лупатую лягушку. Мысли о разводе уже не раз приходили ему в голову в последнее время.
У любовницы он задержался и в свой загородный дом попал после полуночи. Жена встретила его, приветливо улыбаясь, но сочившаяся на её лице радость показалась ему фальшивой. Скривившись, он не удержался и бросил: «Вижу сильно рада меня видеть». Улыбка сползла с лица жены, она растерянно замялась. А он, пристально на неё глянув, сказал про себя: «Всё — прогоню без выходного пособия. Надоела, дура».
Он не стал ужинать, прошёл в спальню, лёг в постель и задремал под бормотание телевизора. Глаза он открыл от боли. Ему казалось, что его голову закрепили в тисках и медленно сжимают, отпуская на время нажим, с тем, чтобы уже через несколько секунд опять сдавить.
— Наталья! — взвопил он, а когда жена появилась, простонал:
— Скорую…
Жена смотрела на него с ужасом: перекошенное серое лицо будто присыпали цементом, нос заострился, левый глаз и левая рука подёргались, бескровные губы кривились в муке.
— Скорую, дура, — простонал он.
Жена дозвонилась и вызвала неотложку, а когда она повернулась к мужу, то поняла, что ему уже ничего не поможет: он хрипел, выгибаясь дугой.
Но тиски неожиданно ослабили нажим, Борис Геннадьевич расслабленно обмяк. Его глаза встретились с глазами жены. На её лице блуждал странный злорадный оскал и нескрываемая радость. «Сука», — выдохнул он. Это были его последние слова, — тиски сжали голову с такой силой, что она «лопнула».
Вслед за этим к Борису Геннадьевичу пришла изумительная лёгкость. Он кричал и куда-то летел в кромешной темени с далёкими всполохами. Посвистывал ветер, где-то далеко угадывался рассвет, ему было страшно и холодно. Когда вдали, в молочном тумане, стали различаться неясные холмы, скорость полёта резко упала, и он плавно приземлился на ноги у крепостной стены с крепкими широкими воротами и узкой калиткой, окованной позеленевшей от старости медью.
За стенами слышался неясный гомон людских голосов, крики. Борис Геннадьевич огляделся. Место было пустынное, с чахлой растительностью; по прихваченной сизой изморозью поникшей траве стелились клочья утреннего тумана. «Холодно, однако», — клацая зубами, подумал он, привычно вскидывая руку, чтобы взглянуть на часы и оторопело замер: его дорогущий Rolex был без стрелок. Он поднёс часы к уху, — они молчали.
Со сторожевой вышки кто-то гортанно крикнул: «Новенький у ворот!». Заскрипели петли, и из калитки вышел седовласый старик в странной одежде похожей на тяжёлый шерстяной халат до пят, с наброшенным на плечи цветастым покрывалом. Он раздражённо махнул рукой.
— Ну, что телишься? Живее, живее, шевелись, холодно.
И Борис Геннадьевич, не ожидая от себя такой прыти, побежал, а когда приблизился к старцу, то похолодел: на поясе старика висело ржавое кольцо с множеством больших ключей.
«Неужели? Я умер и стою у тех самых ворот, а это ключник Пётр, про которого вспоминал сегодня врач?» — ошеломила его страшная мысль
— Вот ещё! — сварливо сказал старец, будто прочитал его мысли. — Надо апостолу с каким-то адвокатишкой встречаться, у него полно дел поважнее. У нас всё демократично. Всяк на своём месте, хотя иерархию никто не отменял. Задумаешь апелляцию подать, адвокат, по инстанциям придётся побегать, как и на бренной земле. И здесь администрирование. Сообразительные новички понимают бессмысленность таких телодвижений и апелляций не подают. И запомни, проходной земной вариант: «не подмажешь — не поедет», здесь не работает. Вовсе не работает, вникай.
— Я ни какой-нибудь, адвокатишка, у меня ордена, я знаменитый, меня сам президент награждал, у меня стаж работы, — обиделся Борис Геннадьевич.
— Знаменитый! — ворчливо проговорил старец. — Стаж у него! Ордена от президента! Когда-нибудь ваш президент непременно и сам к нам попадёт, и ему здесь напомнят, кому и за что он ордена раздавал, и самого по косточкам разберут. Не в плюс ему это выйдет. И вообще, нам без разницы, кто кем был. Мы пенсий не назначаем, а большой стаж здесь не достижение — он предполагает большее количество накопленных грехов и большее наказание.
Старец остановился, хохотнул и отрезал:
— Знаменитый он! У нас тут Паблий Ювентий Цельс, Тит Ауфидий Гоэний Севериан молчат в тряпочку, а Понтий Пилат положенные ему пять тысяч семьсот двадцать семь умываний рук в сутки, прописанные ему нашим судом, который век, молча, выполняет. Вымоет руки, вытрет полотенцем, и снова моет. Ты думаешь, ты тут шишкой на ровном месте будешь? Вашего сословия господ тут пруд пруди. Гонораров не получают, живут, кхе-кхе, согласно приговору. А поскольку гонораров здесь нет вообще, то и здешним прокурорам и судьям смысла ловчить нет совсем. Всяк своё непременно получит по делам своим. Проходи, проходи, адвокат — «купленная совесть». Подлючая профессия, надо сказать, хуже самой древней. У нас тут пословица гуляет: «Один ловкий адвокат — хуже трёх пройдох-прокуроров». Проходи живей, на сквозняке стоим, а я подпростыл маненько. Не завидую я тебе, адвокат.
Старец грубо пихнул Бориса Геннадьевича в спину:
— Иди прямо по тропке, увидишь стрелку «Офис дознаний» — свернёшь.
У Бориса Геннадьевича от холода заслезились глаза, он полез в карман за платком, но рука его скользнула по холодному бедру, и он неожиданно с изумлением обнаружил, что он голый! Он покраснел и быстро прикрыл срам руками.
Старец хихикнул:
— Жаль, что вторых рук нет, зад прикрыть, да? Ты ж, скакун-потаскун по саунам с негодными девками да молоденькими мальчиками ошивался, тряс мудями и не краснел, что теперь-то? Эх, люди! Никогда не слышал, что человек в мир голым приходит и голым уходит? Иди, иди, скоро забудешь про срам.
Прикрывая мошонку и подрагивая от холода, Борис Геннадьевич затрусил по истёртой миллиардами босых ног по каменной дорожке, озадаченно размышляя о том, что совсем не так он представлял себе загробную жизнь: здесь довольно холодно и чертей с вилами и сковородок раскалённых не видно.
Он постучал в дверь с табличкой «Офис дознаний», ему никто не ответил и он вошёл. За дверью была огромная комната похожая на обычные земные районные присутственные места; с облупленной штукатуркой, деревянными стеновыми панелями в метр высотой и с рядами скамей приткнутых к ним. На них плотно сидели голые люди с озабоченными бледными лицами.
Никто не прикрывался. Он присел рядом с полной женщиной, стараясь не касаться её, но его сразу же бесцеремонно придвинул к ней мужчина, разрезанный от горла до лобка, разрез был грубо сшит крупными стешками. Влажная и холодная женщина, смотрела вперёд, не мигая, как слепая, Борису Геннадьевичу стало страшно. Разрезанный мужчина высморкался и тихо заплакал.
Происходило нечто странное. Периодически, безо всякой команды, по какому-то неслышному сигналу, кто-нибудь из присутствующих вставал и торопливо входил в широкие двустворчатые двери. Через эти же двери люди довольно быстро выходили назад, и, опустив головы, направлялись в дальний конец помещения, исчезая по лестнице круто спускающейся куда-то вниз. Однако количество людей не уменьшалось, постоянный приток новых людей, создавал давку на скамьях.
Борис Геннадьевич осмотрелся. Здесь было множество молодых прелестных дам с прекрасными телами и печальными лицами. Старый сладострастник исподтишка разглядывал их, удивляясь тому, что не чувствует никакого трепета и эротического подъёма. Неожиданно у него в голове прозвучал грубый голос: «Рыбчинский Борис Геннадьевич!». Он, вздрогнул, быстро поднялся, как до него поднимались другие люди. Перед ним распахнулись двустворчатые двери, он вошёл в овальный зал с высоченными купольными потолками с облупившейся мозаичной картиной Страшного суда.
Всё было похоже на обычные судебные заседания. Отдельно сидел, по всему, прокурор в форме напоминающей военную, троица судей была в мантиях, стражники с копьями в медных латах стояли у дверей. Бледного хлыща в костюме, Борис Геннадьевич опытным взглядом определил в адвокаты, подумав с завистью: «Ловко устроился. Может и мне подфартит?».
Два стражника с копьями бесцеремонно толкнули его на скамью, стали по краям. Пару минут судьи пристально его разглядывали, после пошептались и повернули головы к прокурору. Тот встал и сказал:
— Господа судьи! У подсудимого такой зловонный букет грехов, что рука не поднимется отправить его на прожарку к чертям. Это было бы для него слишком мягким наказанием, к тому же, вы знаете, что взгляды чертей стали удивительно либеральны, на лицо коррупционное влияние последней партии чиновников из России. Представьте себе, в преисподней теперь даже устраивают часы на обед и перекуры, развели, понимаешь, кумовство и блат. Полюбуйтесь на этого представителя профсоюза раскалённых сковородок, на его наглую ухмыляющуюся физиономию…
Прокурор ткнул пальцем в дальний конец зала, судьи повернули туда головы. Посмотрел туда и Борис Геннадьевич и увидел нагло развалившиеся в кресле существо с рожками, поросшее редкой шерстью с ухмыляющейся харей, неуловимо похожего на его коллегу по цеху Харчевского.
— Господа, вы, конечно, уже знаете всё о ничтожной и вредоносной земной жизни подсудимого, — продолжил прокурор, — и согласитесь, что он заслуживает особого, уникального наказания, сопоставимого с тяжестью его преступлений, я имею в виду применение третьей части нашего кодекса …
«О каких это преступлениях он говорит?» — недоуменно поднял брови Борис Геннадьевич в этом месте речи прокурора. — Какая третья часть, какого кодекса?
… не кажется ли вам, уважаемые господа судьи, — продолжал прокурор, — что мы должны предоставить подсудимому возможность… (тут он усмехнулся и подмигнул судьям), вдосталь пообщаться со всеми пострадавшими от его, г-мм, долгой преступной профессиональной деятельности? Общение с ними я думаю, будет для него полезным. Надеюсь, вы меня, понимаете? Приговор должен быть таким, чтобы наш адвокатишка через месяц-другой стал бы мечтать, г-мм, о раскалённых сковородках у наших рогатых сотрудниках.
Судьи переглянулись, закивали головой.
— Понимаем. Но Dura lex, sed lex, мы обязаны предоставить слово адвокату подсудимого, — сказал главный судья.
Адвокат встал, извиняюще глянул на Бориса Геннадьевича.
— Ваша честь, мой подзащитный всё же однажды в детстве м-м-м-м…
— Прямо-таки, «м-м-м-м»? — поднял брови судья.
— Совегшенно вегно, ваша честь, — именно «м-м-м-м» …
— В детстве мы все чисты и можем себе позволить совершать добрые дела, — сказал судья задумчиво. — Это не аргумент для смягчения приговора. Увести подсудимого. Нам нужно посовещаться.
Грубо толкая Бориса Геннадьевича копьями, стражники загнали его в тёмную клетушку и закрыли дверь. Когда же его ввели обратно, он, быстро оглядев лица судей, пал духом: полжизни он провёл в судах, был хорошим физиономистом и, то скрытое торжество, предвещавшее суровое наказание, незримо витавшее на лицах неумытных судей и прокурора, он сразу увидел.
Но приговор его озадачил, удивил и даже немного ободрил. «Не огненные сковородки, в конце концов, — подумал он, однако расслабляться не стал, смутно догадываясь о каком-то подвохе.
Стоя, он выслушал вердикт суда, удививший его.
Вердикт гласил: «Подсудимый приговаривается к вечному и бессонному заточению. Все жертвы его преступной деятельности, умершие и находящиеся ныне в нашей ойкумене будут оповещены о решении суда и получат полные сведения обо всех закулисных действиях подсудимого, приведших к несправедливым и трагичным решениям судов по их делам. Процесс посещения узилища преступника пострадавшими будет свободным и круглосуточным. Они могут входить в узилище в любое время суток, оставаться там, сколько им захочется, делать и говорить все, что им заблагорассудится. Ныне живые жертвы его преступной деятельности по своей будущей кончине так же будут посещать осужденного согласно приговору. Решение суда обжалованию не подлежит и вступает в силу сразу после оглашения приговора».
После оглашения приговора Борису Геннадьевичу было предложено сказать последнее слово. Он встал и открыл, было, рот, но судья скривился и прикрикнул на него:
— Молчите, ради Бога. Достаточно. Мы это враньё устали слушать. Уведите его.
Стражники привели Бориса Геннадьевича в коморку, с крошечным зарешеченным окошком и ушли, стуча копьями о каменный пол.
Борис Геннадьевич огляделся. Вся «мебель» была каменной. В центре коморки стоял прямоугольный стол, по его длинным сторонам две скамьи. Он заглянул в окошко, за которым на предзакатном голубом небе висел тусклый серп молодой луны и устало присел на скамью.
Ему невыносимо хотелось спать, голова клонилась к столу, глаза закрывались, но неожиданно открылась дверь и в коморку вошла молодая женщина, держа за руку прелестную девочку. Борис Геннадьевич их никогда прежде не видел, но сразу же затрепетал, узнал их: он видел их фотографии в деле, которое когда-то вёл. Лет десять назад эта мать с девочкой погибли под колёсами джипа любовницы главы местной управы на пешеходном переходе. Пьяная в хлам молодка неслась в здоровенном джипе с непозволительной скоростью и сбила мать с ребёнком. Истцами были муж этой женщины и её мать. Он хорошо помнил это дело: деньги от главы управы он получил хорошие, всё устроил, как надо. Покладистыми оказались врачи — анализ крови покойной женщины «показал» сильное опьянение, а шалава-гонщица стала совершенно трезвой, следователи, прокурор и судьи были «справедливы». Всё это моментально пронеслось в голове Бориса Геннадьевича.
Он нервно заёрзал на скамье, ожидая неприятного разговора. Но женщина не заговорила. Она с девочкой присела на скамью напротив него, ребёнок склонил голову к её плечу, женщина поглаживала её по голове. Иногда она смотрела на него с печальной улыбкой с выступившими на глазах слезами, а Бориса Геннадьевича бросало в трясучий озноб, он отводил глаза в сторону.
Они сидели долго, после тихо встали и ушли. А на скамье невесть откуда появился мужчина. Он тихо плакал, на его животе чернел страшный отпечаток ожога в форме утюга.
Борис Геннадьевич, холодея от страха, узнал и его. Это было в начале девяностых. Крупный водочный воротила восхотел квартирку с эркерами в старинном доме в центре столицы, но хозяин не хотел её продавать. Нанятые ублюдки пытали хозяина квартиры, «отжали» у него квартиру в пользу заказчика. Хозяин стал бомжем, подал в суд. Борис Геннадьевич был адвокатом воротилы. Потерявший квартиру мужчина, услышав вердикт, умер прямо в зале суда.
Рот Бориса Геннадьевича будто склеился, он не мог отвести взгляд от лица мужчины. Тот сидел и тихо плакал, иногда поднимал руку и грозил ему пальцем. После него в каморку птицей влетела худющая седая старуха с огненным взором. Не дав Борису Геннадьевичу опомниться, не сказав ни слова, она плюнула ему в лицо, отвесила увесистую оплеуху и исчезла. Борис Геннадьевич озадаченно потёр щёку, он не смог вспомнить эту старуху.
Стемнело. Вошёл стражник, поставил на каменный стол тусклую лампадку. К коморку продолжали входить люди. Они подолгу, молча, сидели на скамье и смотрели на него. Когда он не мог вспомнить некоторых, они сами рассказывали ему о себе, о своей судебной тяжбе и её печальных для них результатах, а он вспоминал своё участие на стороне выигравшей дело, перипетии этих дел и суммы гонораров за свою грязную работу.
К рассвету он «клевал» носом, желание закрыть глаза стало нестерпимым, но как только он закрывал глаза, влетала страшная старуха с жёлтыми горящими от ярости глазами и хлёсткой пощёчиной будила его.
Когда холодный луч солнца заглянул к нему коморку, опять пришла женщина с ребёнком. После неё вошла другая женщина, и он узнал в этой ещё молодой, с распушенными седыми волосами женщине Нину, свою первую жену, судьбой которой он давно перестал интересоваться.
— Ты думал, что никогда меня не увидишь? — сказала она тихо, и Борис Геннадьевич заёрзал на каменном стуле. — Я-то давно здесь, после того, как ты меня упрятал в психиатрическую больницу и отнял у меня сына. Ты и ему сломал жизнь, а мне жить расхотелось. Я свела с ней счёты. За мной ушёл папа, после мама, они здесь со мной…
«Чёрт, — подумал Борис Геннадьевич, — это же мне и с ними придёться встретиться».
— С мамой моей ты уже встречался, — сказала Нина тихо, будто услышала его мысли, — когда я умирала, она поклялась, что если встретит тебя по своей смерти, то непременно плюнет тебе в лицо и ударит. Я больше не буду к тебе приходить, не хочу больше тебя видеть, Борис. Мне жаль тебя.
Она встала. У двери она обернулась.
— Я просила маму не приходить к тебе, но не смогла её убедить. Прощай.
Борис Геннадьевич сжал голову руками и зарыдал.
12. Дама с каменьями
В кабинет врача входит блондинка не первой молодости в платье с глубоким декольте, открывающим увядающие прелести. Вместе с ней в кабинет входит стойкий приторно сладкий запах дорогих духов. На даме немыслимое количество дорогих ювелирных побрякушек: на руках толстые золотые браслеты, на пухлых пальцах перстни и кольца с бриллиантами, на груди сверкает колье с крупными камнями, в ушах серьги с сапфирами. Лицо подштукатурено косметикой. Она жеманно присаживается на стул, воркует прокуренным голосом:
— Чао, котик.
Врач несколько секунд рассматривает даму. Улыбается лукаво.
— Здравствуй, кисонька.
— Какой милый! Такие всегда женаты, — кокетливо поводит дама плечами.
— Две весьма неудачные попытки вкусить прелести семейной жизни надолго отбили у вашего покорного слуги охоту к третьей, — смеётся врач.
Дама поправляет перстень на руке.
— Ой, зайчик, не зарекайся! Я вот восемь раз замужем была, но всё ещё мечтаю встретить его — единственного, неповторимого, сильного, благородного. Прынца. Ха-ха-ха.
—Как романтично. Ну, а ко мне тебя, что привело, кисонька? Приворотных средств у меня нет, порчу не снимаю, сводником никогда не был.
Дама скучнеет лицом.
— Ой, котик. Подмолодить девочку надо. Прибрать кое-где, кое-что подрезать.
— Это я могу. Повернись-ка личиком вправо, теперь влево. Нос менять будем?
— Нос я в позапрошлом годе меняла. Доктор, а шрамов не будет?
— Все будет в лучшем виде, сеньорита. Но проблем ни каких шрамов. Подбородочек подберём, морщиночки разгладим, шейку подмолодим. Как у нас говорят: сделал тело — гуляй смело. Бюст силикончиком, силикончиком подкачаем, складочки на животике уберём-с.
— Бюст не надо. Бюст у меня ещё новый, в прошлом годе в Италии делали, — хмурится дама.
— Как скажете. Сейчас заполним карточку, завтра с утра анализы, рентген, осмотр и на операцию. Фамилия?
— Моё?
— Свою я знаю.
— Ой, лапонька, сейчас, сейчас… я этих фамилий семь сменила, запутаешься в них.
Дама роется в сумке, достаёт паспорт, читает по слогам:
— Вет – рю-ган Дуль-си-нея Трофимовна.
Врач записывает, говоря:
— Ветрюган Дульсинея… имя у тебя с испанской грустью, прямо таки Дульсинея Тобосская.
— Угадал, котик. Сибирячка я. Тобольские мы, — радостно говорит дама. — Вообще-то меня Дусей зовут. Это мой восьмой супруг так меня прозвал, даже в паспорте заставил имя сменить.
— Возраст?
— Господи, ужас какой! В этом году тридцать два стукнет, — не моргнув глазом, отвечает дама
— Тридцать два? — врач чешет авторучкой голову, — жить и жить еще. Семейное положение?
— Сейчас свободна. Я ж говорила тебе. А так восемь раз была. За одни придурком даже два раза. Может, слышал про Никиту Порожняка? Пятикратный чемпион СССР по боксу. Сногсшибательный мужик! В смысле с ног сшибал с одного удара. Только это и умел. Вот он и был моим вторым и четвёртым мужем, стал быть.
— Гепатитом не болела?
— Да ничем я никогда ни болела. Никита Порожняк — король ринга! Зальёт харю, бывало, и давай тренироваться на мне. Всякие у него боксёрские привычки: апперкот, хук, левой снизу, прямой в челюсть. Я в оборону глухую уходила. Так он меня достал! Недолго терпела, однако: огрела его разок разделочной доской по тыкве. Доска дубовая, мне её мать в приданное дарила, больше нечего было дарить. Часа два пролежал мой чемпион в нокауте, а утром опохмелился и опять за своё. Я его тем же Макаром на пол уложила и ушла к Арчибальду Геймоверу…
Врач перестаёт писать.
— Это же знаменитый гроссмейстер! Чемпион страны по шахматам!
— Он, он самый. Знаешь, что такое быть женой гроссмейстера?
— Не приходилось
— Он даже в туалет с шахматной доской ходил. Хоть стучи, хоть дверь ломай — не откроет. Задачи свои решал. Я к соседям ходила в туалет в такие разы, представляешь? Дурдом! Как-то пошли мы с ним в театр. Проходили через парк, а там старики на лавочках в шахматы играли. Арчик, гад, к ним подсел и стал им лекции читать. Иду из театра одна после спектакля. Ночь. Сидит мой гроссмейстер под уличным фонарём и сам с собой в шахматы играет. Пять месяцев я на этой шахматной каторге провела. Потом Никитка мой появился, оклемался…
— Сногсшибательный?
— Ну. Пришёл, стал быть, приполз, скорее. Все, говорит, пальцем тебя больше не трону. Поверила, дура. Развелась с Арчиком. Он мне книжку на память подарил «Шахматные этюды» называется. А через неделю Никитка опять за своё. Напьётся, форму динамовскую наденет, перчатки, в позу станет, перчатками постукивает и орёт: «Реванш! Реванш, Дуся». Достал он меня, гад!
— Доской разделочной? — заинтересованно спрашивает врач.
— Доску жалко. Хорошая была доска. Треснула она во время второго нашего боя. Сковородкой чугунной, тогда фуфлоновых ещё не было.
Врач отодвигает от дамы пресс-папье и графин.
— Ну, Никитка на пол и мух ловить, — вздыхает дама
— А говорила сногсшибательной. Это ты сногсшибательная женщина, — хохочет врач.
— Три всего у Никитки поражения было, и все три от меня, а с ринга он непобеждённым ушёл. 56 побед, одна ничья.
— Против лома нет приёма. Кардиограмму давно делала?
— Никитка-то опять просился. Он, правда, чего-то подмаргивать стал.
— Пусть ко мне заходит, я ему трепанацию черепа сделаю. Бесплатно, как пострадавшему от стихийного бедствия.
Дама вытирает мифическую слезу.
— Ох, разбередил ты мне душу, котик. Я Германа вспомнила.
Врач, не отрываясь от письма, бормочет:
…уж полночь близится, а Германа всё нет.
— Это ты зря, — говорит дама, — он поздно никогда домой не приходил. Он семьянин хороший был. Налево — ни-ни. Ты, что не знал Германа Кошкина? Писатель известный. Диссидент. Борец за права. Так всех достал в Союзе, что его выперли из страны. В Англию. Там он на Би- Би-Си пристроился, бороться за права продолжил. Он без этого не мог.
— А тебя, что же не взял с собой на берега туманного Альбиона?
— Ха! Пусть бы попробовал не взять. Недолго, однако, наслаждалась я той свободой. Ох, и сыро там и индусов полно. На него видимо климат повлиял. Завёл себе этого, как его… бой-френда. Или тот его завёл? Всё стало вокруг голубым и зелёным, как поётся в песне. Пыталась я его вразумить. Куда там! Это, говорит, мой выбор, моё право, свобода выбора, говорит. Ну, я этому бой-френду… за Германа обидно стало. Жалко. Наш всё-таки, советский, а тот гад — капиталист, вражина.
— Сковородой?
— Клюшкой. Клюшкой для гольфа. У них всё с гольфа начиналось. Играли, значит, и прямо на моих глазах голубели. Друг дружке ручки пожимали, поглаживали друг друга, тьфу, заразы!
— Знай наших. Англичанин-то как? Выжил?
— В больнице месяц пролежал. В суд хотел на меня подать. Кошкин упросил его не делать этого.
— Вот и выбирай, что лучше: бой-френд или бой-баба, — говорит врач. — И чего это он стал голубеть, Кошкин твой? В Союзе-то, ничего такого не замечала за ним? Предпосылок не было?
— Ха! Предпосылки! Да это такой мужик был! Ему не журнальчиков, ни порнофильмов не нужно было. Он от чтения советских газет возбуждался, вулканом становился. Я от него газеты прятала, когда гости к нам приходили. А от «Правды» он сам не свой становился. В такое возбуждение приходил! Читает, читает, и дрожать начинает, бегать по комнате начинает, волосы на голове рвать, приходилось срочно снимать его напряжение, ведь помереть мог. А в Англии он сник. В России перестройка пошла, после Ельцин хозяйничал, у нас такие свободы появились, что англичанам и не снилось. Ни тебе КПСС, ни пленумов ЦК, ни КГБ — от чего возбуждаться? А в Англии всё чинно, тихо и туалетной бумаги полно, Короче, бороться ему не с кем стало, тут он и захирел. И ещё этот гольф, будь он не ладен. Уехала я, котик, в немытую: сил уже не было смотреть на Кошкина с его хахалем.
— Кто же утешил Дульсинеюшку на родине?
Дама загорается.
— Такой мужчина! Вахтанг Камикадзе вру… Вахтанг… нет, всё-таки Камикадзе… кажется. Директор ресторана. Какие подарки дарил, какие букеты, как ухаживал! Только через год я узнала, что он трёх шалашовок молодых содержит, кобелина. Всё любил мне говорить, подлец:
— «Нэ лубит такую жэнщину — прэступление, лубит— наказание».
Врач считает на пальцах.
— Ещё про троих не рассказала.
— Ой, про первого и говорить не хочется: наш тобольский механизатор. Шалопай. Молодая была, глупая. Шестым был Антон Фу — русский китаец. Психотерапевт. Я недолго с ним прожила. Он всё больше медитировал, на меня ноль внимания, но подарки дарил дорогие. Седьмого назвать не могу, не имею права: давала подписку о не разглашении. Сейчас он там. (Дама кивает головой на окно). Выполняет государственное задание. Ну, ты понимаешь, рыбка. От него у меня остались хорошие воспоминания: квартира в центре, дача, машина, счета в банках. О восьмом два слова: шестисотый Мерседес, барсетка, часы за тридцать тысяч бакинских.
— Да о такой партии барышни могут только мечтать! — восклицает врач.
— Такими, как он, хорошо печь в сырую погоду разжигать, — хмыкает дама. — Он до сих пор думает, что Гонолулу это рядом со Жмеринкой. Дубина! Это ж совсем в другой стороне — в Индии. Кстати, я его сделала миллионером.
— С ума сойти!
— Он чуть не сошёл. До меня был миллиардером, — заразительно хохочет дама, а с ней и врач.
Дама встаёт.
— Бежать надо. У меня встреча с очень хорошим человеком.
Врач подмигивает даме.
— Подпольная кличка «Девятый»?
— Очень даже может быть, котик, тьфу-тьфу-тьфу.
Она достаёт зеркальце, смотрится в него, задумчиво спрашивает:
— Киса, может мне глазки чуток расширить?
— Не стоит, рыбка, они у тебя и так большими станут, когда счёт за операцию получишь.
Дама хохочет, шлёт врачу воздушный поцелуй.
— Чао, котик, до завтра.
Врач смеётся.
— Чао, золотко, удачи.
13. Иван-кровать
Софья Ибрагимовна Наршарабова, сидя на пуфике перед трёхстворчатом трюмо, обозревала свою внешность перед выходом из дома. Из зеркала на неё глядело сонное, сильно напудренное лицо сорокалетней женщины с искусственным румянцем на щеках и неумолимо наметившимся вторым подбородком. Она повертела головой, скривилась, показала зеркалу язык и встала. Пуфик, освобождёно вздохнув, медленно принял изначальное положение.
Спустившись на первый этаж, она ненадолго задержалась у ещё одного большого зеркала на стене холла и осталась недовольна техническим состоянием своей фигуры. Поджав обиженно тонкие губы, она досадливо думала: «Ну, и расстарабанило ж тебя, Софка! Если так и дальше пойдёт, скоро станешь похожа на дойную корову. Придётся, наверное, идти к этому мяснику Ульманису жиры вырезать. Фитнесы всякие не для меня: здоровья совсем нет (она почмокала губами), может губы подкачать? Сейчас это модно…».
Повернувшись к зеркалу спиной, вывернув голову, она осмотрела себя сзади, одёрнула юбку, поправила потерявший симметрию бюст и вышла во двор, где её поджидала машина с немолодым, гладко выбритым мужчиной с военной выправкой, в строгом чёрном костюме и в форменной фуражке с гербом несуществующей страны.
Водитель низко поклонился ей, поздоровался и предупредительно открыл заднюю дверь. Бросив водителю: «Здорово, Петро», крякнув, как утка, Софья Ибрагимовна вскарабкалась на сиденье, пробурчав: «И чего это всем нравятся эти джипы, гробовозки форменные? Надо будет поменять машину, купить нормальную, типа «Мерседеса»». Заметив, наконец, что водитель ждёт распоряжений, она сказала:
– В мебельный салон «Иерархия Патрициев». Ерархия, блин, – язык сломать можно. Написали бы, как раньше – «Мебель», и все дела.
Софья Ибрагимовна ехала покупать диван. Старый, добротно сделанный румынский, доперестроечного качества, стал противно скрипеть, обивка его местами истёрлась, а остов пошатывался.
Был субботний день, люди разъехались по дачам, до салона домчались минут за пять. Когда Софья Ибрагимовна вошла в магазин, к ней навстречу подскочил прыщавый молодой человек в белой рубашке с бейджиком «Администратор» на кармане, Подобострастно вытянулся.
– Могу ли я чем-то вам помочь, миледи?
Софья Ибрагимовна, отодвинула его рукой, хмыкнула:
– Миледи… Палыча позови, сынок, да поживей. Скажи: Соня пришла Наршарабова.
Молодой человек, побледнев, нажал на кнопку рации.
– Николай Павлович, тут к вам дама пришла… Наршарабова. Вас желает видеть.
Не прошло и минуты, как навстречу Софье Ибрагимовне спешил на коротеньких ножках, радушно улыбаясь, директор магазина. В кассе уселась на своё место кассирша, на дерматиновом диване местной фабрики, на котором висела табличка «ЧИСТАЯ КОЖА!!!», грузчики, резавшиеся в карты, быстро исчезли; проснулась дремавшая на великолепной кровати с балдахином уборщица магазина тётя Нюра, она спустила ноги с кровати, долго искала свои тапочки.
Подойдя к Софье Ибрагимовне, директор, потирая ручки, стал быстро сыпать фразами: какое счастье… как я рад вас видеть … совсем вы нас забыли, дорогая Софья Ибрагимовна… Всё хорошеете.
Глаза его при этом светились радушием и неподдельной радостью кота, повиливающего хвостом в ожидании рыбы от хозяйки.
Поморщившись, Софья Ибрагимовна прервала его монолог:
– Не трещи, Палыч, мне диван нужен. Хороший. Есть у тебя, что-нибудь путное?
– Диван! – воскликнул директор восхищённо, будто в этом слове скрывалось нечто важное, замечательное, совершенно недоступное и таинственное. – Для вас, дорогая Софа, всегда самое лучшее. У нас огромный выбор. Если ничего не подберёте – закажем из столицы по каталогу… Но это, понимаете, по цене будет значительно дороже, но я вам организую чудесную скидочку. Кого-кого, а вас я обязан уважить, дорогая Софочка.
– Не надо мне из столицы. Мне сегодня диван нужен, сейчас, – ответила Софья Ибрагимовна, очень жалея, что надела новые неодёванные туфли на высоком каблуке. – И скидок не надо мне твоих. Всё равно, подлец, надуешь честную женщину. Цена, знаешь, меня совсем не колышет. Плачу чистоганом.
Цены действительно её не «колыхали». Женщиной она была состоятельной. Покойный муж, местный бензиновый воротила, убитый в прошлом году во время очередного передела собственности, с собой на небо, естественно, ничего не взял. Но Софье Ибрагимовне кое-что перепало, благодаря тому, что её супруг заглядывал за «забор», и вовремя подсуетился о судьбе жены: с двух заправок она получала стабильный процент, был ещё автомагазин, накопления, дом и квартира в Хорватии.
Подвижное лицо директора приняло скорбное выражение.
– Дорогая Софочка, извини, я на минуту.
Он подбежал к администратору и прошипел ему на ухо: «Срочно Ваньку найди. Пусть идёт в отдел диванов и кроватей».
Он вернулся к Софье Ибрагимовне и взял её под руку.
– Пойдём в закрома, Софочка. У нас товар не хуже, чем в столице. Фирма у нас старая, солидная, её ещё мой папаша основал при большевиках.
Софья Ибрагимовна останавливалась у разных диванов, присаживалась на них, подпрыгивала, проверяя упругость, щупала и разглядывала обивку. В самом конце зала, на коричневом кожаном диване, раскинув по его спинке мощные руки, свесив голову на грудь, дремал русоголовый богатырь в цветастой ситцевой косоворотке.
На краю спинки дивана стояла табличка из прозрачного оргстекла, вроде детских касс букв и слогов, в ней можно было менять буквы и цифры. Сейчас в ней было набрано: ИВАН-КРОВАТЬ. ЭКСКЛЮЗИВ! Буква «Д» в слове «диван» куда-то подевалась. Софья Ибрагимовна с интересом уставилась на богатыря.
А он, будто почувствовав её взгляд, открыл глаза, широко улыбнулся, показав ряд крепких белых зубов, с хрустом потянулся и радушно произнёс мягким баском:
– Доброго здравия, сударушка. Уж извиняй меня, лапушка-красавица. Притомился я что-то. Служба тут нервозная. Ни присесть ли желаешь? Сделай милость, лапушка, сядь, передохни.
Софья Ибрагимовна повернулась к смутившемуся директору, который с грозным лицом делал богатырю какие-то знаки, на которые тот не обращал никакого внимания. Богатырь на Софью Ибрагимовну смотрел ласково, прямо в глаза.
– А что? И сяду! – сказала Софья Ибрагимовна задорно, и села рядом с богатырём.
Поёрзав, она придвинулась к нему поближе, прижав колено к его горячей ноге. От богатыря приятно пахло дешёвым вином и забытым запахом одеколона «Тет-а-тет», смешанным с запахом крепкого мужского тела. Софья Ибрагимовна почувствовала, как сердце её забилось быстрее, а в низ живота стала вливаться горячая волна. Она обмякла и ослабела.
Её покойный муж был на двадцать пять лет старше её и последние годы супружества ослабел совсем по мужской части. А в Софье Ибрагимовне в это время закипел коктейль из множества кровей её разнообразных кавказских предков, она хотела жить беззаботно, менять мужчин, купаться в шампанском, жить широко и весело, без оглядки. Приближение старости приводило её в отчаяние, она хотела успеть получить то, что недополучила за годы замужества с мужем, которого больше интересовали цифры, вернее, их материальное воплощение.
Горевала она после смерти супруга недолго и пустилась во все тяжкие, но ожидаемого удовлетворения и радости она не получила. Местные бонвиваны, мужчины среднего возраста, изнурённые демократическим двадцатичетырёхчасовым изобилием пива и лежанием у телевизора, почти утеряли основной инстинкт. Их мужская продуктивность была очень высокой за столом и резко падала в постели. С молодёжью Софья Ибрагимовна не связывалась – она её боялась.
– Это Ваня Варфоломеев, грузчик наш, передовик, – сказал директор смущённо, пряча ухмылку в седые усы. – Ты бы, Ваня, встал, надо всё же приличия соблюдать. Он у нас парень простоватый, Софья Ибрагимовна, это у него болячка такая, как бы лучше сказать… эпос он русский любит, а так парень что надо – исполнительный. Встань, Ваня, пожалуйста.
– А я чего? Я ничего. Чего гневаться сразу? В кои веки с такой вот пампушечкой рядом посидеть довелось, счастье-то, какое! – ответил обиженно грузчик, и хотел встать, но Софья Ибрагимовна положила руку ему на колено, придержала:
– Сиди, Ванечка.
После этого она, хохотнув, повернулась к директору:
– Я этот беру. Очень хороший… Иван-кровать… Мне нравится.
На лице директора проступил лихорадочный румянец, он стыдливо потупился в пол и шаркнул ногой, как взволнованный конь.
– Вы извините меня, Софья Ибрагимовна, но это не совсем диван – это комплект. «Эрудит» называется. В него входит сам диван, два кожаных кресла, две полки для книг и журнальный столик. Мы просто не можем всё в зал выставить, держим на складе. Поэтому и цена, понимаете… Диван итальянский, стоит дорого – 96 тысяч, два кресла – 27 тысяч, столик – 9 тысяч и полки – 3 тысячи. Всего значит – 135 тысяч стоит этот «Эрудит».
– Ерундит не ерундит. Беру, – весело ответила Софья Ибрагимовна, и, достав из сумочки пачку денег, быстро и ловко, послюнявив пальцы, отсчитала нужную сумму новенькими пятитысячными купюрами.
Директор цапнул деньги из её рук и побежал отдавать распоряжения грузчикам. Лицо его помолодело и светилось тихой радостью лавочника, объегорившего покупателя: он сильно завысил даже первоначальную цену комплекта, который уже дважды уценялся. Полки же вообще не входили в комплект и пылились на складе уже три года.
К дивану, на котором сидели Софья Ибрагимовна и Иван, подошёл пожилой грузчик и сказал:
– Пойдём на погрузку, Ваня.
Иван встал с дивана, приложив руку к сердцу, низко поклонился Софье Ибрагимовне.
– Ты уж не обессудь, сударушка, – сказал он, – любо-дорого мне с тобой посиживать, да дело делать надо.
– Ты не исчезай после погрузки. Нужен ты мне, добрый молодец. Есть для тебя кое-какая работа у меня в доме. Поможешь одинокой женщине, – сказала Софья Ибрагимовна строго.
– Мило мне тебе услужить, красавица, – ответил Иван, и, поклонившись ещё раз, пошёл за своим коллегой.
Споро погрузив мебель в грузовик, грузчики уселись в кузов. Иван тоже было хотел залезть в кузов, и уже взялся за борт, когда на крыльце появилась Софья Ибрагимовна.
– А не желаешь ли, Ваня, с сударушкой прокатиться в её карете? – спросила она.
– Как можно такого не желать, голубушка! – воскликнул Иван. – Да, я же с превеликим!
Провожать знатную покупательницу вышел на крыльцо весь коллектив магазина. На всех лицах, кроме понурого лица тёти Нюры, играли бликами дождевых луж фальшиво-радушные улыбки. Лицо директора было растроганным, казалось, вот-вот и из его глаз потекут слезы умиления.
Он приветственно махал ручками.
Иван пропустил Софью Ибрагимовну в машину, поддержав её за локоть. Когда она уселась на кресло, он обернулся к провожающим, широко улыбаясь, подмигнул им и уселся в машину.
Как только джип отъехал, лицо директора стало скорбным. Он вытащил из кармана калькулятор и, пощёлкав, сказал работникам, которые не расходились:
– Товарищи, после обеда ко мне в кабинет за зарплатой. Дай Бог здоровья нашему Ванюше.
– Пороть, видно, не было кому в детстве, Ванюшу нашего, – проворчала тётя Нюра. – Вот охальник-то! Ой ты, гой еси добрый молодец, методу взял баб охмурять на манер добрых молодцев. Такой ласковый – прямо ангел с крылышками. Слыхали бы эти бабы, как он здесь матом всех охаживает, бесстыдник. С утра уже винищем залился. Тьфу! И дуры эти клюют на это. И эту вот, корову старую, потянуло на свеженькое…
Директор передёрнул плечами, голос у него стал озабоченным, в нём периодически позвякивал металл:
– Это ты, Васильевна, зря, – сказал он. – В корень смотреть надо. На дворе экономический кризис и, если бы не Ванюша наш, сидели бы мы все без зарплаты. Ваня на этом экономическом этапе наш главный стратегический товар. Что-то памятью коротка ты стала, Васильевна. Ты вспомни, вспомни, Катерина Ивановна, прокурора покойного вдова, только из-за Ванюши нашего стенку в прошлом месяце у нас взяла, диван с креслами и карнизов пять штук. Эта, как её – Глафира, директора рынка Михалыча, которого кокнули полгода назад, упокой его душу Господи, жена, забыл, как её по отчеству, ну, размалёванная, как клоун, кровать двуспальную, кухню, холодильник и два ковра приобрела за один раз. Ванюша её часа полтора за локоток водил по магазину – втюхивал, хе-хе, добрый молодец импортную продукцию Самарской губернии. Ещё вспоминать? И чего нервничать-то? Парень он молодой, холостой, крепкий и видный. Бабы от него без ума, на одних вдовах и Ванюше, хе-хе, держимся. Завидуешь, что ли, Васильевна?
– Очень смешно, – сказала тётя Нюра. – Завеется наш стратегический товар с этой гусыней на неделю-другую, как с той размалёванной. Эта вампирша дебелая, пока с Ваньки всю кровь не выпьет, из своих когтей не выпустит.
– Завидуешь, завидуешь. Не накувыркалась с дедом в скирдах? – хохотнул директор. – А Ванюше отгулы давно положены – без выходных работаем. Человек, можно сказать, за коллектив страдает, а вы осуждать.
Глаза директора при этих словах смеялись.
– Ну, всё, всё – за работу, товарищи! – деловито захлопал он в ладоши, и первым вошёл в магазин.
На улице пригревало солнце, буйно цвела черёмуха, прохожие улыбались, парочки шли, обнимаясь и целуюсь, на крышах ворковали голуби. Работники нехотя входили в магазин, на всех лицах было какое-то одинаково мечтательно-задумчивое выражение. Даже у тёти Нюры.
14.Компромат на сопромат
В купе поезда ехали трое студентов-заочников и мужчина лет сорока. Мужчина лежал на второй полке и читал журнал, двое студентов резались в карты, третий студент, длинноволосый очкарик, читал толстенный том «Теории сопротивления материалов». Неожиданно он, захлопнув книгу, и раздражённо воскликнул:
— Блин, смотрю в книгу, а вижу фигу! Понимаю, что без этой проклятой теории будущему инженеру никак, да ничего в голову не лезет.
Один из играющих в карты, рассмеялся:
— Да не напрягайся ты так, Эдик. Есть два коренных способа решить эту проблему: или шпаргалка, если прокатит, или дать на лапу педагогу. Вот тебе и вся теория. Есть ещё третий: на самом деле всё это, как следует изучить, но это нужно было раньше делать, а не лодыря гонять полгода. На тебя раздать карту?
— Во, во, — ответил очкарик. — Теорию нужно знать. Потом у таких специалистов, как мы, газовые магистрали будут взрываться, колёса у машин отваливаться, корабли тонуть будут.
— До этого не дойдёт, — вступил в разговор другой студент. — Окончим институт и пойдём на рынок китайской лабудой торговать, или в магазины клиентов завлекать, а там свои теории.
Мужчина на второй полке отложил журнал, лёг на бок и свесил голову вниз.
— Извините, что вклиниваюсь в разговор, — сказал он. — Известны случаи, когда теория не способна дать исчерпывающие ответы, на вопросы которые иногда ставит перед нами жизнь. Случается, что жизнь сама находит совершенно замечательные решения проблем, которые никакие теории не могут объяснить. Как сказал классик: «Суха теория, мой друг, а древо жизни вечно зеленеет». Подтверждением моих слов может служить история, которая произошла с легендарным советским авиаконструктором Сергеем Ивановичем Куколевым. Вы, наверное, ещё помните эти огромные пассажирские лайнеры КУ-123, КУ-128, КУ-131-Х, и КУ132- Ж?
Студенты дружно закивали головами. Мужчина легко спустился с полки, сел рядом со студентами и начал свой рассказ.
— История эта произошла в так называемые застойные годы. Тогда было принято приурочивать громкие трудовые подвиги к праздникам и юбилейным датам. В конструкторском бюро Куколева работали над новым образцом суперлайнера КУ-146, он должен был превзойти по всем параметрам существующие к тому времени зарубежные самолёты, и обязан был произвести переворот в мировом самолётостроении. С появлением этого лайнера мы надеялись утереть носы мировым лидерам в этом деле: США и Франции. Все делалось в строжайшей тайне. КГБ сурово бдило за этой работой. Всё выверялось сотни раз. Узлы и агрегаты лайнера испытывались под нагрузкой во много раз превышающей лётные нагрузки и никаких сбоев за всё время испытаний ни разу не произошло. Государственные испытания были приурочены к очередной годовщине Великого Октября. Все шло великолепно, безо всяких сбоев, и Куколев на 99,9 % был уверен в успехе. Он даже проделал на лацкане своего нового костюмного пиджака дырочку для очередного ордена. Однако форс-мажоры иногда случаются. Он и случился во время испытания лайнера. Когда лайнер стал, прекрасно выполнив полёт, заходил на посадку, и казалось, что все волнения уже позади, мысли коллектива были уже за столами праздничного банкета, а Куколкин уже радостно потирал руки, случилось непредвиденное: у лайнера отвалилось крыло. Через час творение умов и рук сотен людей представляло собой груду искорёженного и обуглившегося металла. Естественно, было расследование, которое не смогло установить причину катастрофы. Куколев получил разнос в Кремле, но обошлось в этот раз только этим. В Политбюро приняли решение продолжить работу и главному конструктору дали год на создание второго самолёта. К сожалению, через год произошло то же самое — опять отвалилось крыло. На этот раз с Куколевым не церемонились. Партийные бонзы устроили ему такую головомойку, что впору было со стыда сгореть или застрелиться. Ему влепили строгий выговор и пообещали, что в случае очередной катастрофы он лишится и партийного билета и многих других вещей, которые по сравнению с этой полезной книжицей, имели довольно существенное материальное измерение.
Год пролетел быстро, и вот подошло время испытаний третьего КУ-146 - К. Издёрганный, похудевший конструктор, по настоянию верующей тёщи, за день до испытаний тайком съездил в церковь и поставил свечки перед всеми иконами. Он пытался вспомнить имена святых, но на ум атеисту и коммунисту с сорокалетним стажем, почему-то шли только Кирилл и Мефодий, Константин Циолковский и Сергий Радонежский. Он долго стоял у иконы Николая Чудотворца, и, не зная молитв, долго и горячо шептал одно: «Господи, спаси и сохрани КУ-146- К». И хотя он молился за благополучие своего детища, он лукавил перед Богом, потому что и его собственная судьба теперь прямо зависела от того, как пройдут испытания.
Весь мир, затаив дыхание, ожидал начала испытаний. И в юрте эвенка, и на кошаре карачаевца, и в фанзе бедного китайца и в роскошном особняке американского миллионера радиоприёмники были настроены на волны радиостанций СССР.
Куколкин приехал на аэродром за пять часов до начала испытаний. Бессонная ночь напрочь уничтожила в нём последние остатки оптимизма и посеяла в душе сильнейший мандраж и чувство близкой беды. Он нервно ходил кругами вокруг своего детища, заложив руки за спину, и с тоской поглядывал на часы, стрелки которых неумолимо приближали, как ему казалось, роковую развязку.
Недалеко от красавца-лайнера, у ремонтного ангара, рабочий по фамилии Рябой со страдальческим выражением на лице наблюдал за тем, как Куколев нарезает круги вокруг своего детища. Наблюдая за ним, он бормотал: «Пропал Сергей Иваныч! Ох, пропал хороший человек. Чует мое сердце, что и третья «кушка» звезданётся. Бог, он ведь Троицу любит». Рябой с заправщиком Поперечным уже приговорили две бутылки «Агдама» и сейчас Рябой был в том благодушном настроении, когда хочется всех любить, творить добро, жалеть и помогать.
Неожиданно он хлопнул себя по лбу и радостно сказал:
— Дык, чего ж я дурень стою-то? Надо ж Иваныча выручать, срочно звонить в Одессу Рабиновичу, уж он-то точно выручит.
Выплюнув папиросу, он решительно двинулся к Куколеву.
— Нету сил больше, на ваши муки глядеть, Сергей Иваныч, — сказал он, подойдя к главному конструктору. — Извиняйте меня, конечно. Я человек маленький, образование у меня ремеслуха да четыре класса школы. Я вам в этом деле помочь не смогу, но есть у меня, ёклмн, человек надёжный. Это не голова, а Дом Советов! Уж он-то, точно скажет, почему крылья отваливаются у самолёта. Надо вам, Сергей Иваныч, к нему срочно обратиться, а то, не ровен час, (Рябой кивнул головой в сторону лайнера и перекрестился), и этот… «звезданётся».
— Он, что, авиаконструктор? — спросил Куколкин отрешённо, думая о Боге.
— Парикмахер он, — ответил Рябой, икнув. — Парикмахер. Но у него большой жизненный опыт. К нему в Одессе все за советом ходят. Я-то сам одессит, да вот нелёгкая в ваши края загнала. Мне он лично три раза помог. Сделаешь, Иваныч, как он скажет и всё у тебя выгорит. Это точняк, Иваныч, зуб ставлю за Рабиновича.
— Вы, что, издеваетесь?! Какой к чёрту парикмахер! — взорвался Куколкин и закричал, — Охрана! Где охрана? Почему посторонние на взлётной полосе?
Рябой, опасливо косясь на главного, тихо сказал:
— Не посторонний я. Я — Рябой. Слесарь я. Я здесь уже десять лет работаю.
Куколкин затопал гневно ногами и закричал подбежавшим охранникам:
— Что за бардак вы здесь развели?! Убрать отсюда всех рябых, пегих и рыжих заодно!
Охранники, подталкивая Рябого в спину, оттеснили его от самолёта, обругав трёхэтажно. Неудачливый альтруист побрёл к ангару, где его дожидался водитель Поперечный с очередной бутылкой азербайджанского портвейна.
Куколев же, убыстряя шаги, опять стал ходить вокруг самолёта. Неожиданно раздался громкий лай, истошный кошачий визг и он со сжавшимся сердцем увидел, как облезлая дворняга, высунув язык, гонит чёрную кошку прямо на него. Кошка перебежала прямо перед носом самолёта, и тандем скрылся в лесополосе. Куколева прошиб холодный пот. Он мгновенно вспомнил, что сегодня утром ему перешла дорогу женщина с пустым ведром. Он сжал голову руками, застонал, думая: «Это всё! Это фиаско! Со всех сторон мистические силы мне сигнализируют, что беда уже близко. И Рябой этот, между прочим, каркал, подлец. А может и правда связаться с человеком с большим жизненным опытом? Есть же в народе левши, гениальные специалисты, провидцы даже. А в иудейском народе сплошь мудрецы…
Он вызвал охрану и приказал срочно найти Рябого и привести его к нему.
Через минуту Рябой стоял перед главным, а ещё через минуту в парикмахерской № 3 города-героя Одессы раздался требовательный междугородний звонок. К телефону срочно попросили старого мастера Рабиновича Абрама Львовича.
Волнуясь и давя в себе гордыню, Куколев терпеливо ждал ответа. Наконец, в трубке раздался скрипучий старческий голос с типичными для южного края интонациями:
— Соломон — то ты? У вас, шо, кто-то опять умер или у тебя опять неприятности с внутренними органами? Говори быстро — у меня клиент намыленный сидит. Между прочим, ты обещал прислать мне хороших импортных лезвий, я, таки, жду их второй год. Ты знаешь новость? Наша дорогая Рахиль выходит за этого мерзавца Лифшица из филармонии. Ты его знаешь, он ходит в галстуке и должен всему городу. Можешь себе представить, какие убытки мы понесём из-за этого бродяги? Соломон, шо там в Москве слышно за наши визы?
Куколев терпеливо выслушал тираду и, как можно доступней, объяснил причину своего звонка.
В Одессе Рабинович горестно вздохнул.
— Всем нужны советы старого больного еврея, но никто не посоветует мне, как дальше жить с такой дороговизной цен.
Куколев сказал, как его научил Рябой:
— Всё будет, как в лучших домах Лондона и Парижа. И ещё добавил от себя шёпотом, — И визы у вас будут, обещаю.
— Таки, что у вас там отваливается? — спросил Рабинович раздражённо.
— Крылья, — грустно ответил Куколев.
Немного помолчав, человек с большим жизненным опытом сказал, как отрубил:
— Просверлите дырочки.
— Какие? Где? Каким диаметром? Сколько? — стал спрашивать главный, привыкший к абсолютной математической точности.
— Просверлите дырочки там, где ваши сраные крылья отваливаются, — сказал в Одессе парикмахер Рабинович, бросил трубку и пошёл добривать клиента, вздыхая горько и, думая о предстоящих расходах в связи со свадьбой внучки с мерзавцем Лифшицем.
Куколев, задрожав от приступа ярости, посмотрел на часы: до испытаний осталось тридцать минут, уже съехались журналисты и телевизионщики. Рябой стоял рядом ним, переминаясь с ноги на ногу, бросая боязливые взгляды. Куколев с ненавистью пнул ногой колесо самолёта, повернулся к Рябому и коротко бросил:
— Сверли!
Через пару минут Рябой уже стоял на крыле самолёта с дрелью в руках. Отступая сантиметра три от фюзеляжа, он просверлил ровную дорожку отверстий. На всякий случай Куколев приказал сделать то же самое и на другом крыле. После, положив под язык таблетку валидола, он поручил руководить полётом заместителю, и устало сел в кресло на командном пункте. Утомлённой переживаниями он задремал.
Очнулся он от громких криков, его на руках вынесли на поле и стали качать. Его детище стояло рядом, отдыхая после экстремального полёта.
Потом были банкеты, хвалебные речи, Государственная Премия, новый орден и отпуск. Он не поехал не на Золотые Пески, ни в Пицунду, — он решил ехать в Одессу к своему спасителю и от души его отблагодарить. Он позвонил в МИД и там ему пообещали, что выездные визы для Рабиновича и его семьи будут готовы в ближайшее время. Куколев купил прекрасный ювелирный набор для невесты Рахили, Рабиновичу — «Командирские» часы и электрическую машинку для стрижки волос знаменитой немецкой фирмы, которую достал по большому блату и вылетел в Одессу.
Рабинович долго отнекивался и подарков не брал, но потом всё же взял, заметив резонно:
— Кое-где, таки, ещё сохранились порядочные люди.
Вечером они с Рабиновичем сидели в номере гостиницы, пили хороший молдавский коньяк, закусывали икорочкой, балычком и говорили за жизнь. Когда они дошли до той стадии, в которой начинают рассказывать политические анекдоты, добираются до «любимых» тёщ, и вспоминают, как однажды отдыхали в доме отдыха без жены, Куколкин вкрадчиво, как бы, между прочим, завёл разговор о том, что не давало ему покоя последнее время: об этих пресловутых дырочках на крыльях самолёта.
— Скажите Абрам Львович, как вы пришли к такому неординарному, я бы сказал гениальному решению, я об этих дырочках крыльях. Я перетряхнул массу литературы, созванивался с зарубежными коллегами и нигде не нашёл объяснения. Разъясните, пожалуйста, в чём здесь дело? Если, конечно, это не секрет…
Рабинович оторвал виноградинку, бросил её в рот и ответил смущённо:
— Ви, знаете, я простой парикмахер, но у меня большой жизненный опыт. Есть такие рулончики туалетной бумаги, ви культурный человек и ви, конечно, не пользуетесь газетой. В ней, таки, говорят, есть этот вредный свинец. Ви обращали внимание, что в этих рулончиках есть такие дирочки, чтобы ровно рвалось? (Куколкин ошарашено кивнул головой). Так я, таки, давно замечаю: там, где дирочки — никогда не рвётся!
Гениальное открытие Одесского парикмахера настолько перевернуло представление Куколкина о сопромате, так его сразило, что приехав в Москву, он вышел на пенсию, отрастил бороду, стал открыто, не таясь ходить в церковь, очень выгодно продал свои награды и стал отшельником жить на даче. Говорят, что во время перестройки он стал застрельщиком кооперативного движения и сильно разбогател. Его кооператив выпускал пользующиеся огромным спросом роликовые доски с реактивным двигателем.
— Вот так вот ребята бывает в жизни, — закончил свой рассказ мужчина под дружный смех студентов. Подождав, когда студенты угомонятся, он добавил:
— Как говорил один мой знакомый прокурор: на любой сопромат можно собрать компромат.
— Вы учёный? — спросил очкастый студент.
— В какой-то мере. Я специалист в области лингвистической математики, — усмехаясь, ответил рассказчик, добавив, — у меня бутылочка вина есть.
Студенты полезли доставать свои припасы.
15. Жертвы рекламы
По кабинету нервно ходит врач, говорит сам с собой:
— Нет, теперь-то непременно развод! Хирургически! Без нюнь и сопель! Каково от собственной жены выслушивать: неудачник, никчёмный человечишка?! Хотя бы человек, — а то человечишка. Подчеркнула же это, язва. Эгоист! Скряга! Шубы у неё приличной нет! Какой, однако, вещицизм и меркантильность! И кого она мне в пример ставит? Варфоломеева! Недоучку, ростовщика, лавочник, которого выперли из школы за неуспеваемость. Он ещё в третьем классе жвачкой поштучно торговал. У его жены, видите ли, семь шуб, зачем ей столько? Жизнь коротка, не всё в ней измеряется шубами. Нет, это кошмар, какой-то! Откуда в ней столько яда? И ставить мне в пример Варфоломеева? Мне, кандидату медицинских наук, человеку, которого сам академик Творожков приглашал работать в свою клинику. Между прочим, моим методом ранней диагностики заболеваний опорно-двигательного аппарата пользуются на Западе. Мне об этом профессор Горгония говорил. Разведусь! Ещё одна подобная атака с её стороны и я не выдержу. Пусть найдёт себе рыночного толстосума, завернётся в три шубы, и катиться к чертям в Антарктиду. Проживу, как нибудь без её нравоучений.
Врач подходит к двери, приоткрывает её, осматривает пустынный коридор, закрывает дверь на ключ, достаёт из стеклянного шкафа бутылку с надписью «Спирт». Наливает в стакан немного спирта, разбавляет водой из графина, выдыхает и залпом выпивает. Постояв несколько минут в задумчивости, бормоча: «Нервы. Никакого эффекта», наливает в стакан ещё одну порцию спирта, разбавляет водой, выпивает. Ждёт с глубокомысленным видом. Говорит с облегчением: «Пошла, пошла релаксация, пошла родимая».
Ставит бутылку в шкаф, открывает дверь, прочищает горло и громко кричит: «Следующий».
Входит посетитель. Мятый пиджак, под ним майка, на щеках щетина, под глазом застарелый синяк, на лице страдание и тоскующий взгляд. Садится на стул, тревожно вертит головой, озабоченно принюхивается. Врач убирает стакан, из которого только что пил в стол. Ласково спрашивает:
— Отстали от поезда жизни?
Посетитель, судорожно вздыхает:
— Я живу в ногу со своей эпохой.
— И результат, как видим, на лицо, — говорит врач и наливает посетителю воды в чистый стакан. — Выпейте, голубчик, выпейте. Вода — источник жизни.
Посетитель пьёт, рука его мелко трясётся. Выпив, говорит с гримасой отвращения:
— Без вкуса, без цвета, без запаха.
—Что вы говорите! — восхищается врач. — А вы рассчитывали на стаканчик «Чинзано» или пару рюмочек марочного коньяка? Вы зачем ко мне, собственно?
Посетитель долго думает, морщит лоб. Сопит, чешет в затылке, наконец, угрюмо изрекает:
— Иногда после сорока мы замечаем ослабление памяти.
Врач ухмыляется и переходит на простой стиль общения:
— Красиво изъясняешься. На склероз намекаешь? Я, амиго, хирург, а не невропатолог, но могу порекомендовать «Танакан» — отличный французский препарат, прекрасно улучшает память. Тебе нужно в первую голову синяк извести, отоспаться, попариться, чтобы не быть, живой иллюстрацией из учебного пособия по лечению алкоголизма. Побриться…
Посетитель согласно кивает головой.
— «Жиллет» — лучше для мужчины нет!
— Вот уж не скажи. Вены говорят, сподручней опасной бритвой резать. Тебе не ко мне надо, не морочь мне голову. Дозу снижаешь, сходишь на «нет», переходишь на квас и чай и выходишь из тягостного состояния, научно именуемого синдромом похмелья. Так, что всего доброго.
Врач встаёт. Встаёт и посетитель, но не уходит. Он смотрит за спину врача, на стеклянный шкаф, в котором хорошо видна бутылка спирта. Тычет пальцем в шкаф, что-то мычит нечленораздельно, на лице гамма чувств: страдание, радость, смятение, мольба. Врач оборачивается, смотрит на бутылку спирта, качает головой:
— Ну, уж нет. Здесь не забегаловка.
Посетитель неожиданно бледнеет, хватает ртом воздух, как рыба, выброшенная на берег, и, закатив глаза, медленно оседает на пол. Врач подхватывает его, усаживает на стул, всовывает ему в рот таблетку нитроглицерина, которую посетитель тут же выплёвывает. Жалобно поскуливая, он тычет пальцем в шкаф, по щекам его ручьём текут слёзы. Врач досадливо ворчит:
— Ещё окочурится у меня в кабинете. Пульс, вон, не прощупывается. Потом греха не оберёшься, а ещё просекут, что я на рабочем месте употребляю. Свалился на мою голову. И откуда такие берутся!
Посетитель перестаёт скулить и отвечает:
— Их можно увидеть на улице, в кафе и дискотеке.
Врач сварливо замечает:
— И в морге. Налью бедолаге. Кажется, у него чердак уже начинает сносить.
Он достаёт бутылку спирта, наливает в стакан, подвигает его посетителю:
— Пей, чудо в перьях.
Но посетитель не хватает с жадностью стакан с желанной амброзией. Обливаясь потом, он смотрит на врача с мольбой, делает ему какие-то знаки.
Врач, озлясь, кричит:
— Ну, что ещё? Я же вам налил лекарства? Налил?!
Посетитель открывает рот и хрипло пропевает:
— Просто добавь воды!
Плеснув в стакан воды, врач раздумчиво бормочет:
—Что-то мне его лексика напоминает. Ба! Да, он же говорит фразами из рекламных роликов! Вот так, так. Заболевание нового века. Алкоголизм, отягощённый рекламным бредом. Телеалкоголизм. За всё время он же ничего от себя не сказал! И, что, интересно, мы прекрасно друг друга понимаем и даже логика присутствует.
Посетитель трясущейся рукой подносит стакан ко рту, судорожно пьёт, замирает на мгновенье, закрыв глаза. Облегчённо вздохнув, открывает глаза и говорит радостно:
— Наконец приходит день, когда всё меняется вокруг!
Наблюдая за посетителем, щёки которого порозовели, врач с ехидством говорит:
— Нового дня глоток, так сказать, используя вашу лексику.
Посетитель улыбается.
— Я вновь ощутил всю полноту жизни.
Врач ещё ехидней:
— Даже с половиной дозы?
Посетитель осмысливает сказанное врачом, понимающе кивает головой и, подмигнув врачу, протягивает руку к бутылке. Врач легонько шлёпает его по руке.
— Ну, ты, жертва рекламы! Хорошего понемногу. Пора и честь знать.
Посетитель смотрит на него умоляюще, показывает два пальца, потом делает резкий режущий жест ладонью у шеи, крестится истово и замирает, предано глядя в глаза врача.
— Куда как красноречиво, — ворчит врач. — Мол, всего пару стаканчиков, а потом, мол, ни-ни, и даже Бога в свидетели призвал, перекрестился. Знаем мы ваши два стаканчика. Потом заявите, что Бог Троицу любит. Всё, всё надоело.
Посетитель начинает плакать тихо, потом громче и громче, скулит и воет. Врач испуганно шипит, пододвигает к нему бутылку со спиртом.
— Пей, пей, пей. Залейся! Что ты меня изводишь? И так тошно. Свалился на мою голову. Пей и уходи.
Посетитель мгновенно перестаёт плакать, бережно берёт бутылку, наливает спирт в стакан, разбавляет водой, поднимает стакан, выдыхает и… замирает. Смотрит на печальное лицо врача, который подперев голову кулаком, наблюдает за ним. Посетитель качает головой, ставит свой стакан на стол, лезет в карман пиджака достаёт из него не очень чистый стакан, наливает в него спирта и воды. Радостно потерев руки, пододвигает один стакан врачу. Приветственно поднимает свой стакан, приглашая врача выпить с ним.
Врач шипит ошарашено:
—Да ты, что? Да я… да ты… забулдыга несчастный! Ну, дожил… Я, к твоему сведению, врач!
Посетитель укоризненно мотает головой.
— Имидж ничто — жажда всё. Не дай себе засохнуть.
Врач отодвигает от себя стакан, посетитель пододвигает стакан врачу, говоря ласково: — Совершенно изменит образ вашей жизни.
Врач отодвигает стакан. Посетитель пододвигает, со словами:
— Замедляет процесс старения.
Врач, отодвигая стакан:
— Я в этом не уверен.
Посетитель, пододвигая:
— Светлая сторона твоей жизни.
Врач, отодвигая стакан:
— Не очень и светлая.
Посетитель:
— Возьми быка за рога!
Врач чешет в затылке, тихо бормочет: «Может и правда ощутить всю полноту жизни?».
Он встаёт. Идёт к двери, закрывает на ключ, возвращается к столу, достаёт из ящика плитку шоколада, режет её скальпелем на дольки. Поднимает стакан и раздражённо бросает посетителю:
—Только без тостов, пожалуйста.
Пьёт. Посетитель, довольно крякнув, пьёт. Выпив, закусывают шоколадом. Посетитель констатирует:
— Шоколад имеет право разделить успех.
Врач, морщась, потирает щёку, говорит с гримасой:
— И даже в маленьком кусочке есть лесной орех. Не хватало мне ещё зубной боли.
—Дирол с ксилитом защитит ваши зубы с утра до вечера, — говорит посетитель и разливает спирт в стаканы. Врач пытается помешать ему, но посетитель непреклонен: он поднимает свой стакан, говорит торжественно:
— Изменим жизнь к лучшему!
— Из-з-з-меним, — соглашается врач.
Пьют. Закусывают шоколадом. Посетитель информирует врача:
— Еда — это наслаждение. Наслаждение вкусом.
— Согласен. Но каждый раз после еды во рту нарушается кислотно-щелочной баланс, — отвечает врач.
Посетитель опять наливает. Врач грозит ему пальцем:
— А вы, голубчик, плут.
Посетитель, прищурив глаз, оценивающе смотрит на стаканы, согласно кивает головой, усмехается:
— Неотразимое искусство обольщения.
Врач покорно соглашается:
— Это искушение.
Пьют. Посетитель, выпив, говорит:
— Напиток победителей!
Врач, икая:
— Напиток для победителей. Господи, что я творю? А, плевать, по барабану.
Он хлопает посетителя по плечу.
— А ты мне нравишься. Ты Варфоломеева знаешь? И хорошо, что не знаешь. Это такое дерьмо. Ублюдок, каких свет ещё не видел. Рокфеллер, блин. Он одноклассник мой, правда, его выперли из девятого класса. У него даже по географии кол был. Он Мадрид на карте искал в районе озера Байкал. Теперь-то он знает, где это: у него там вилла… в Мадриде. В демократии есть свои плюсы. Такие Варфоломеевы, географию теперь на практике изучают, а раньше его бы не выпустили за бугор: он бы анкету не смог заполнить, хотя считал он хорошо… а моя, представляешь! Моя стерва, меня с ним ровняет! Говорит, что я никчёмный чемоданишко… человечишка, то есть. Он кчёмный, а я никчёмный!
Врач бьёт себя в грудь.
— А я, между прочим, кандидат наук, меня сам академик Творожков в клинику к себе приглашал, моими методами диагностики пользуются на Западе, мне Горгония говорил — он там был, на Западе. А она стерва…
Врач плачет. Посетитель нежно гладит его по голове:
— Никто не любит малыша больше, чем мама и «Джонсон и Джонсон».
Врач неожиданно говорит:
— А ну их всех… давай лучше споем.
Прокашлявшись, он фальшиво заводит:
— По диким степям Забайкалья….
Посетитель прикрывает врачу рот, укоризненно качает головой и запевает сам:
—Фру-тел-ла, вместе будем улыбаться…
Врач поддерживает его дребезжащим тенорком:
— Фру-тел-ла, вместе будем наслаждаться…
14. Паранормальный случай
Много сейчас говорят и пишут о всяких паранормальных явлениях, о людях с исключительными умственными способностями, о всяких невероятных явлениях и случаях. Недавно писали, как одному рабочему на голову упал сварочный аппарат и сразу после этого, этот рабочий (глухой на одно ухо), запел великолепным тенором арии на итальянском языке. А один человек, выживший в авиакатастрофе, стал понимать язык животных. Ещё про тётку одну писали, мол, после того, как её надула строительная кампания, она стала читать мысли людей — теперь её уж, конечно, никто не обманет. Случаи, конечно, интересные, но совершенно невероятнейший случай произошёл недавно с моим соседом Василием Шмонькиным, сантехником нашего ЖЭУ № 17. Городок у нас маленький и свидетелей происшедшего со Шмонькиным было много. Об этом в местной газете писали, что-то рассказал мне сам Василий, что-то его жена и разные люди.
В то знаменательное утро слесарю ЖЭУ №17 Василию Шмонькину было так плохо, что временами ему казалось, что он умер и находиться в аду. В голове его периодически, что-то болезненно взрывалось, а в паузах между взрывами в голове звучал противный колокольный набат.
Он, то начинал дрожать и клацать зубами от подступающего невыносимого холода, то обильно потел от резкой смены температуры в сторону критического потепления. Его левая рука исполняла быстрое тремоло, а правая повисла безжизненной плетью. В нём отравляюще кипел взрывоопасный коктейль из вчерашних двух бутылок портвейна, шестисот граммов водки, трёх стаканов самогонки, солёного бочкового огурца и краюхи чёрного хлеба.
Газообразные продукты окисления с утробными звуками вырывались из безвольного пересохшего рта мученика. После каждого такого выброса Шмонькин тоскливо и тенористо икал. Невероятным усилием воли он заставил себя дойти до раковины, пляшущей рукой открыл холодную воду и цепко, мёртвой хваткой, охватил посиневшими губами кран. Когда вода полилась изо рта на пол, он разжал губы. Внутри него кипеть перестало, что-то забулькало, зашипело и изо рта вырвалось облако горячего пара, окутав ядовитым туманом кухню. Когда туман рассеялся, Шмонькин стал осознавать, что может погибнуть, если не предпримет решительных и эффективных мер к своему спасению.
В течение следующих трёх часов он тщательно одевался. Надел рубашку наизнанку — не было сил её вывернуть, в брюках не застегнул ширинку, потому что забыл, как это делается, повесил на шею компас на верёвочке, и пошёл на северо-запад в свой родной ЖЭУ-17 в шлёпанцах на босу ногу.
Когда через час, идя строго по компасу, он преодолел расстояние в два светофора, ему преградил путь здоровый амбал с лицом цвета неспелого баклажана и злыми красными глазами.
— Амба тебе, Никитин! Вот я тебя и выловил, — устало сказал амбал. — Гони, гад, должок.
Шмонькин замялся, мучительно соображая, почему амбал называет его Никитиным, смутно припоминая, что его собственная фамилия начинается на 26-ю букву алфавита Ш, но амбал зарычал:
— Темнить вздумал? Гони червонец Сидоров! Не то сейчас… и он занёс над головой Шмонькина кулачище величиной с пудовую гирю.
Шмонькин закрыл голову руками и пригнулся, ожидая удара по своей многострадальной голове. Но тут с ним произошло нечто совершенно удивительное: он вдруг залопотал на эстонском языке, хотя до этого никакими иностранными языками не владел, не считая нескольких ругательных выражений на армянском, которым он выучился во время службы в армии в Армении.
— Ну, ты и сволочь, Колыванов. Издеваешься? Придуряешься, что по-русски не шаришь? Это со мной не проходит, — выдохнул амбал, и обрушил на голову Шмонькина беспощадный кулак.
Пенсионер Кравчук, почётный гражданин нашего городка, наблюдавший за этим инцидентом со стороны, одобрительно крикнул амбалу:
— Молодца! Так их, товарищ, так! Творят, понимаешь, у себя в Эстонии, что хотят, горячие эстонские парни, памятники им видите, советские не нравятся!
Шмонькин кулем свалился на асфальт и долго лежал, мечтательно глядя в безоблачное небо. А амбал, проявляя полную индифферентность к поверженному, заинтересованно направился к скамейке, на которой сидел средних лет гражданин в очках, мирно читающий газету. Лицо этого гражданина показалось амбалу подозрительно знакомым, и он решил выяснить, ни тот ли это должник, которого он разыскивает уже второй месяц.
Поиск неуловимого должника осложнялся тем, что амбал лицо должника помнил смутно, а фамилию забыл. Поэтому он подозревал всех мужчин, попадавшихся ему на пути. Выявленные им многочисленные должники, почему-то не сознавались и амбал с тяжёлым сердцем бил их по голове.
Шмонькин же, отдохнув, встал, отряхнул пыль, и сверившись с компасом, продолжил свой тернистый путь. У пивного павильона он остановился и с уважением стал рассматривать пьющих холодное пенистое пиво людей. Ему стало так радостно за них, что он заплакал от умиления и избытка положительных эмоций.
От толпы людей, пьющих пиво, отделился молодой симпатичный негр. Он тронулШмонькина за плечо и участливо спросил:
—Чито слючилься, атьец? Пачьемутьиплачэ;ш? Какой козьёль тебья абидэ;л?
Шмонькин сквозь рыдания, глотая солёные слёзы, поведал негру на чистейшем суахили о тяжкой доле белого человека в этой ужасной холодной стране России, посетовал на плохое здоровье, тяжёлое финансовое положение, кризис неплатежей и сварливую жену.
Рассказ растрогал негра. Прослезившись, он купил Шмонькину кружку пива, презентовал десять рублей и дал визитку со своим африканским адресом. Постояв минут пять, обнявшись, и, совершив прощальный африканский ритуал потирания носами, новоявленные приятели разошлись. Шмонькин пошёл в родное ЖЭУ, а негр в ресторан «Занзибар», где он работал швейцаром.
К обеденному перерыву Шмонькин дошёл-таки до конторы. Когда он вошёл в подсобку, в которой его коллеги разливали «напиток победителей» — портвейн №72, в подсобке воцарилось тягостное молчание. Коллеги с любопытством, жалостью и страхом, долго и молча разглядывали его, прекратив на время разливать вино. Шмонькин стоял, поёживаясь под пронизывающими взглядами товарищей. Наконец, он гортанно и хрипло сказал:
—Ун, отчсиливатсу? Илиланыбешчул.
Он хотел сказать: «Ну, что уставились? Налили бы лучше»,— но произнёс эти слова почему-то, наоборот.
Слесари, как это ни странно, его поняли, загоготали, и тут же ему налили. Он чинно выпил и выложил в «общак» десятку подаренную негром. Возлияния в подсобке продолжались до двух часов дня и всё это время Шмонькин трещал на непонятном языке. Коллеги слушали речи товарища и беззлобно посмеивались. В два часа бригадир слесарей строго сказал Шмонькину:
—Шабаш, Митрофаныч. Поправился и баста. Иди домой, отоспись, приведи себя в порядок, а завтра, как штык к девяти на работу. Сегодня я тебя перед начальством отмажу, а завтра, смотри, без опозданий.
Шмонькин, обняв по очереди коллег слесарей, и, потеревшись носом об их красные носы, вышел на улицу и побрёл домой на юго-восток соответственно.
На пути домой судьба-злодейка вновь свела его с амбалом, лицо которого показалось ему знакомым. Придержав его за плечи, заглядывая в глаза, он прорычал:
— Попался, тварюга. Гони должок, Абдуллаев.
Шмонькин замотал головой, ударяя себя в грудь, залопотал:
— Моя не Абдулла, моя Митрофаныч.
Добавив на чистейшем азербайджанском:
— Екя оглан сан!? Аиб олсун сана, нийя мани саташирсан?
Что дословно переводиться как: «Парень, как тебе не стыдно? Что ты меня задираешь?»
— Во, деловой! — воскликнул амбал со зловещей ухмылкой, — Иностранец, блин! Ты, что мне мозги пудришь, Тищенко? Гони червонец, Амбарцумов.
А так как Шмонькин продолжал лопотать на азербайджанском, амбал ударил его кулаком по голове и побрёл дальше.
Поднял упавшего Шмонькина свидетель происшествия, торгующий на улице зеленью пожилой азербайджанец. Они поговорили на родном языке азербайджанца, Шмонькин пообещал новому знакомому помощь с регистрацией, а тот дал ему пучок сельдерея. Пожёвывая травку и сверяясь с компасом, Шмонькин продолжил свой тернистый путь.
Проходя рядом с синагогой, он неожиданно для себя самого, поздоровался с раввином, сказав ему традиционное еврейское шолом. Раввин стал выговаривать ему на иврите, мол, нехорошо ходить по городу с расстёгнутыми штанами нестарому ещё мужчине. На, что Шмонькин рассудительно ответил, тоже на иврите, что в доме покойника двери должны быть открыты настежь и, посмотрев на компас, пошёл дальше.
Дома он с удивлением обнаружил, какую-то незнакомую женщину, чистившую рыбу. Сказав ей: «Шолом», Шмонькин запел грустную «Плачевную песню, которую Давид воспел Господу по делу Хуся, из племени Вениаминова».
— Алкаш проклятый, — покачала головой женщина, — совсем погнал? Иди, проспись, Иуда.
Услышав имя Иуда, Шмонькин оживился и принялся быстро и увлечённо пересказывать Ветхий Завет на арамейском языке. Он трещал безумолку над ухом женщины, всё время пока она занималась рыбой. Вдруг женщина вскрикнула, уколовшись о плавник рыбы и заплакала, устало проговорив:
— Вася, заткнёшься ты, наконец? Господи, за, что же мне такое наказание? Иди, Вася, проспись.
А так, как Шмонькин ничего не понял из сказанного женщиной, он продолжил свой рассказ и уже дошёл до описания исхода из Египта, но тут женщина схватила рыбу за голову и хлёстко шмякнула ею мужа по голове. Он осёкся, изумлённо посмотрел на женщину, глаза его просветлели: он узнал в ней свою жену украинку и бойко заговорил на суржике.
Женщина удручённо покачала головой, взяла его за руку, отвела в спальню, посидела немного у его кровати и Шмонькин, всплакнув, забылся тяжёлым беспокойным сном.
На следующее утро, следуя многолетней привычке, которая уже давно переросла в категорию основных инстинктов, превмозгая себя, он пришёл в родную подсобку, где уже разливали. Он вежливо поздоровался со всеми на немецком, пожелал коллегам благополучия, здоровья и великой сексуальной энергии и попросил налить ему тоже.
— Вот, блин, иностранец в бригаде завёлся, — загоготали слесари, но вина всё-таки ему налили, признавая в нём своего.
Через час слесарей вызвали на склад: поступило распоряжение начальства срочно вынести чугунные батареи со склада во двор. Шмонькину в напарники достался молодой стажёр Никита. Он неловко взялся за батарею, не удержал её, и чугунная безобразина упала на ступню Шмонькина.
Нечеловеческий, дикий, страшной силы вопль пронёсся по складу, отозвавшись во всех помещениях ЖЭУ, заставив в ужасе похолодеть сотрудников и бросить работу. Склад быстро наполнился работниками ЖЕУ и случайными прохожими, прибежавшими на этот нечеловеческий крик. Они воззрились на Шмонькина, скачущего на одной ноге, любовно придерживая двумя руками раненую ступню.
В течение следующих двадцати минут коллектив и случайные посетители ЖЕУ заворожено слушали Шмонькина, наконец-то заговорившем на великом русском языке, правда, привести здесь его страстный монолог не предоставляется возможным, по этическим соображениям, но мастер класс маэстро Шмонькина привёл весь коллектив ЖЕУ в неописуемый бурный восторг, сопровождаемый овациями. Несколько человек записывали этот исторический момент на телефоны.
Когда запас слов во вдохновенном монологе Шмонькина иссяк, и он под овации собравшихся, всхлипывая, присел на скамью, бригадир облегчённо сказал:
— Ну, слава Богу, жив, кости целые, а ноготь новый вырастит. А мы тут уже решили, что ты это, как его… погнал окончательно. Иностранца типа из себя корчишь, —
Он повернулся к виновато опустившему голову стажёру, строго сказав:
— Смотреть надо, салага. Находясь в состоянии перманентного алкогольного анабиоза, про технику безопасности всё же нельзя забывать. Чуть боевого товарища инвалидом не сделал. Дуй теперь в магазин и что бы одна нога тут — другая там. Митрофанычу срочно анестезия нужна.
Никита надел кепку и рысью рванул в магазин. До конца смены оставалось ещё долгих шесть часов.
Этим же днём «амбал», им оказался бывший вратарь футбольной команды «Коммунар» Кирилл Рукоблудский, нашёл своего должника. Встретив очередного не сознающегося «должника», он, как водиться, занёс над его головой свой сокрушительный кулак, но был посрамлён. Должник, бывший самбист, а ныне художник местного драмтеатра Фёдор Малявин, был, в самом деле, должен Рукоблудскому сто рублей, но об этом тоже напрочь забыл. Однако битья по голове он не любил, загнув руку нападающему, он сам бухнул ему по голове кулачищем. Тут Рукоблудский узнал должника, осенило и Фёдора, он вспомнил про должок. Рюмочная была в двух шагах от места их стычки.
ПОЛОЖИТЕЛЬНЫЙ ДИАГНОЗ
Здоров будешь, док. Я бы к тебе ни ногой — жена заставила. Она тут в коридоре сидит, волнуется. Ей диагноз положительный нужен. Она чуть, что — к врачу. Только зря она это. Бабы! У них емоции, поперёд ума, а всё остальное, сам знаешь, сзади. Я, её успокоить пришёл. Переживает она за меня. Зря она это. Я у врачей лет пятнадцать не был. Зачем? Я и без них состояние своё могу оценить, диагностику, так сказать, провести. А врачи они всё больше по справочникам лечат. А если в справочнике опечатка будет?! То-то. Записывай секрет: нужно уметь в себя заглянуть, голос свой внутренний послушать — он не соврёт. У тебя какая машина? «Девятка»? Не ахти телега. Если что по двигателю — это ко мне. Моторист я. Тридцать лет стажа. Мне ни справочники, ни аппаратура не нужны, — я болячки движка сходу устанавливаю. Движок запусти — через пять минут выдам тебе окончательный диагноз. Вот и себя я так могу диагностировать, а жена говорит, что странно это, на это, говорит, врачи есть, анализы всякие, рентген, УЗИ. Ей диагноз положительный нужен. Ты её по-братски успокой, лады? А я тебе мотор отлажу. Надоела — к врачу, к врачу, к врачу, а я мужик нормальный, я ещё в силе, не хипстер какой узкобрючный. Не, болячки, конечно, есть небольшие, не без этого, мотор иногда «троит», выпьешь — перестаёт. Пустяки, не влияющие на общее состояние, но пробег всё-таки у организма значительный. Вот только глаза. Левый глаз у меня видит нормально, но только всё в чёрно-белом варианте. Правый проявляет действительность сугубо в оранжевом цвете. Это, если по очереди смотреть, то левым, то правым глазом. А ежели двумя — всё вокруг становится сочно-зелёным, весенним, майским. Как, к примеру, халатик твой. Белый? Сейчас правым посмотрю. Белый? М-мм, белый как майка у сборной Голландии. Сложно, командир, к такой гамме цветов приспособиться. Вот ты, оранжевые котлеты есть будешь? То-то. А водочку не натурального цвета? Не пьёшь? Это ты зря. Бабка Ванга, Царствие ей Небесное, ежедневно стаканчик пропускала и другим советовала. Вот кто диагнозы ставил! Уважаю! До глубоких лет дожила старушка и без всякого рентгена людей просвечивала. Но насчёт одного стаканчика думаю, лукавила покойница: где первый там и второй, а за вторым и третий в охотку пойдёт, известное дело. Я, правда, теперь, больше двух за смену не употребляю. Мотор уже не тот, клапана постукивают, распредвал износился. Что? У тебя, что по арифметике двойка была? Скажешь, рюмок! Бутылок! Две бутылки за смену! Ты мне предлагаешь по наперсточку, для запаха? С таким рационом и загнуться не долго. Что? Громче говори, я плохо слышу. Нет, только водку. Портвейн категорически не переношу. У меня от него давление падает, жиклера засоряются. Ну, сам посуди: залей в движок фирменного масла или бодяги какой, на каком масле двигатель будет лучше работать? Соображаешь. О чём я говорил? Что-то с памятью моей стало. О глазах? Правильно. Человек ко всему приноравливается. Я теперь так делаю. Наливаю сразу три стакана. Первый стакан пью с закрытым левым глазом — он у меня проходит, как апельсиновая настойка. Второй — закрываю правый глаз. Идёт, как беленькая. Третий пью с открытыми глазами. Он у меня, как тархунная водка проходит. Между прочим, я, когда глаза закрываю, всё равно вижу, док. Но всё в синем цвете. Неприятное состояние, когда тебя окружают люди с синими мордами. Вот какие, значит, заморочки с глазами. А так нормалёк. Даже разнообразие, какое в нашей серой жизни. Скажу тебе, как родному, никому не говорил … я, командир, между прочим, простым усилием воли могу перевоплотиться, скажем, в какое-нибудь животное. Периодически перевоплощаюсь. Недавно в собаку по дороге домой перевоплотился. Когда до парадной метров десять осталось, силы меня покинули. Думаю: перевоплощусь в собаку — на четырёх-то легче будет дойти до квартиры. Перевоплотился. По снегу неприятно — лапы мёрзнут, но до подъезда доковылял, про дверь с кодовым замком, правда, забыл. Как на грех никто не выходит. До кнопок не дотянуться, а назад в человека сил нет перевоплотиться: я в тот день перебрал маленько, — три бутылки принял, вместо двух законных. Стою, поскуливаю, народ мимо идёт, снег сыплет и сыплет, шерсть вся намокла, дрожу весть. Тут мужик выходит, хотел я в дверь проскользнуть, он, глушить дырявый, меня ногой под зад. На следующий день вот такой синячище под глазом. Меня Тимофеевна впустила из 43-ей квартиры — она мусор выносила. Дополз я до своей квартиры, поскрёб лапой, жена меня впустила, обогрела, обсушила, спать уложила. Она собак любит. Даже не лаяла на меня в этот раз. А этого, алкаша, что меня пихнул, я вычислил: он к Надежке из сорок девятой заруливает, когда её законный Петруха на смене. Устроил я ему. Через неделю в кота перевоплотился и с козырька подъезда на него спрыгнул. Всю харю ему изорвал, правда, лодыжку сломал себе. Так, что нормалёк, командир, нормалёк. Жизнь насыщенная, не то, что у некоторых. Вот директора нашей станции техобслуживания Егор Петровича, положим, жаба говорящая посещает. Страх! Сама, значит, жаба, голова у ней петушиная с гребнем, лапы с когтями кривыми, а кличут её Василиской. Она ночью на грудь к нему садится, взглядом его поедает и требует «Спрайта». Не дай, говорит, мине засохнуть. У Егора Петровича полный холодильник этого «Спрайта», на всякий пожарный. Ко мне такие «дамы», хе-хе, не наведываются. Недавно только… голос вкрадчивый такой, как у цыганок, что погадать привязываются. Я всё контакт с ним пытался наладить, разговаривал. Не выходило — молчит. А тут, в среду… подхожу к зеркалу личность свою осмотреть. Глянул — тошно стало! То правым глазом посмотрю, то левым, то двумя. Морда у меня, как печать оплывшая на посылке. Вдруг голос из зеркала: «Вы, Федор Никитич — это зовут меня так, зеркалу не верьте — это обман действительности. Плюньте вы на это зеркало». Я согласился и плюнул себе в морду, в зеркало, в смысле. Тут голос и говорит: «Вот и чудесно. А теперь, примите стакашечку, Фёдор Никитич, — это зовут меня так, и всё образуется». Послушался я умного человека, принял. И так мне хорошо стало! Хороший человек плохого не пожелает. Я ему и говорю, выйди, говорю, поговорим за жизнь. Ты мне радость сделал, говорю. Ты меня от погибели спас. Хороший ты человек, говорю, уважительный: меня по отчеству кличешь». А голос грустно так отвечает: «Никогда меня об этом не просите, Фёдор Никитич, — это зовут меня так. Не могу я вам показаться. Мы с вами до последнего смертного часа рука об руку идти будем. Я ваше второе «Я»! И люблю вас крепко, как болт любит гайку с шайбой. Люблю, говорит, потому что вы меня поите, кормите, женщин своих любить дозволяете… ты командир налево-то заруливаешь? Нет? А, что это ты так? Водка на грецких орехах от этого дела хорошо помогает. Когда успеваю? Когда, когда… кручусь, стал быть, как белка в колесе. Но после голос пропал. И вот уже неделю его нет. Я теперь в зеркало боюсь смотреть и скучаю очень по голосу этому. Ничего, скоро уже Ильюшка ко мне заскочит. Какой, какой, — Муромец. Я в погранвойсках служил. А ты? Не служил? То-то бледненький такой. Ильюша на каждый день пограничника ко мне приходит. На прошлый праздник через окно ко мне влез. Сам в кольчуге, под кольчугой тельняшка, на голове фуражка пограничная. Мы с ним тогда пять бутылок оприходовали. Сигарами меня угощал кубинскими, он на Кубе сейчас обретается, Фиделя оберегает. Сигары термоядерные, здоровые такие, как сардельки. Ты куришь? Не куришь, не пьёшь, до баб не охочий, смотри, долго не протянешь. Илья хотя мужик и здоровый, а окосел здорово. Я, говорит, первый русский пограничник я, — говорит, — Русь от татаро-монгольских диверсантов оборонял. Берёт палицу свою. Пойдём, говорит, на рынок лиц кавказкой национальности погоняем. Насилу уговорил его угомониться. Потом через окно ушёл. Наверное, остальных пограничников поздравлять. Диван мне продавил. Хороший был диван Краснодарской фабрики, со знаком качества. Что ты там все пишешь, ты жену мою успокой, скажи, ей так и так, мол, всё у вашего супруга нормалёк, для блезиру лекарства какого мне выпиши. Нервы, мол, скажи у него. Возраст? Чей? Мой? Я это, как его… сейчас… значит так: родился я на улице Герцена, в гастрономе № 2. По призванию бухгалтер, по профессии гинеколог, в народе колхозник. Лампочка Ильича горит от ста двадцати кирпичей, а Илья Муромец работает дворником на стадионе «Динамо». Берём, положим, черный хлеб и начинаем наматывать на Кольский полуостров. Наматываем, наматываем, наматываем, а телевизора не получается. Покупайте товары фирмы «Самсунг»! Улица Герцена пересекает гастроном №2 через подсобку, в которой фунциклирует подпольный дом терпимости. Ты зачем вызвал сюда экологов в зелёных халатах? Санитары? Щас левым глазом посмотрю. Ты жену мою, командир, успокой, ей горемычной диагноз положительный нужен.
15. Третье счастье Ширали
Ширали закончил работу только в начале двенадцатого часа ночи. Ступени подъездов и пандусы были им очищены от наледи и посыпаны песком, переполненные контейнеры в боксах под мусоропроводами он поменял на порожние, очистил урны у подъездов. «Вымыв» руки чистым снегом с капота чьей-то машины, он подошёл к подъезду и, наконец, с наслаждением закурил.
Морозило. Сыпал редкий снежок. Ширали курил и задумчиво смотрел на окна одинаковых высоток, в которых кое-где мерцали, меняя цвета, новогодние электрические гирлянды. Ему ужасно не хотелось сейчас идти в городок строителей, где он проживал в бытовке с тремя земляками узбеками. С тоской представлял он себе тесный прямоугольник бытовки, со стойким запахом пропотевших мужских тел, сырой обуви, спецовок, вечно пригоравшего плова на самодельной плите, двухъярусные полати с отсыревающими за день матрасами и унылые лица земляков с всегдашними разговорами о родине и новостях оттуда.
Он думал о том, что через день наступит последний день уходящего года и у строителей будет короткий рабочий день. А это означало, что отдохнуть не удастся, потому что его молодые непутёвые соседи по бытовке, холостяки Зейнатулла и Ислам, приготовят плов и затеют проводы старого года с водкой и пивом. Лишь к полуночи они поедут встречать Новый год на Невский проспект, где можно будет встретиться с земляками и многочисленными родственниками.
Вернутся они под утро, и, наверное, культурную программу закончат вызовом проститутки. Вызовут, как обычно одну на двоих — так выходило дешевле. За занавешенным рваной простынёй углом мужчины будут вскрикивать, постанывать и ругаться по-русски, всё произойдёт быстро и скоротечно. Приходящие женщины не скажут ни слова, придут и уйдут молча. После них в бытовке на некоторое время оставались чужие запахи, но они быстро съедались запахами сырой одежды и сушащихся носков. Когда женщина уходила, весельчак Ислам снимал простыню, и друзья укладывались спать, но ещё долго беседовали и даже иногда пели.
Летом Ширали с соседом по полатям, пятидесятилетним сварщиком Наримоном, когда к землякам приходили проститутки, выходили переждать на улицу, но зимой, наработавшись на морозе и, пригревшись под тряпьём и одеялом, не всегда оставалось сил встать и выйти на холод.
Наримон совестил Зейнатуллу и Ислама за недостойное поведение, но друзья с неудовольствием отмахивались от него. Однажды после очередного прихода распутной женщины, терпение у Наримона закончилось. Он грубо накричал на Ислама, попрекал его, но тот только скалил зубы, цедя нагло: «У меня помидоры опухают, понимаешь, дядя? Я молодой, терпеть долго не могу. Хочешь, чтобы помидоры дынями стали и лопнули?
Рассвирепев от наглости Ислама, Наримон кричал: «Позоришь своё имя! Ты не лучше этих грязных распутных женщин. Ты не мусульманин, потому что забыл об уважении к старшим, делаешь непотребное там, где ешь хлеб, уподобляешься псам, которые сношаются на улицах». Ширали поддержал Наримона, и стычка чуть не закончилась дракой. После этой стычки разговаривали они с земляками только в силу необходимости.
Индустрия грязных утех в районе была хорошо отлажена и доступна. Огромная масса мужчин строителей из Средней Азии стала лакомым и доходным куском для ловких и инициативных дельцов-сутенёров. Начальство жилищных контор поначалу пыталось бороться, заставляя дворников сдирать с фонарных столбов многочисленные объявления: «К вам — к нам. 24 часа», с женскими именами и телефонами. Но борьба была неравной, и почин начальства тихо заглох. С некоторых пор появились объявления краской прямо на асфальте, со словами «Хорошие девушки» на узбекском языке.
Ширали всегда были отвратительны продажные женщины, не нравились ему пьющие и курящие женщины, но здесь это не считалось постыдным: по улицам ходили совсем молодые курящие девушки с бутылками пива. Сам он изредка позволял себе выпить банку холодного пива летом, но от сигарет отказаться не мог, стараясь курить мало, — скромный его бюджет не позволял ему исполнять даже эти скромные желания.
Четверть своего заработка он отсылал на родину брату инвалиду, у которого было трое детей. Жены и детей у Ширали не было, мать с отцом умерли. К сорока годам он познал двух женщин. С первой женой, погибшей в автокатастрофе, он прожил год, детей с ней не нажил, со второй — прожил чуть больше трёх лет. Из этих трёх лет, год они прожили в любви и радости, но следующие два года на нервах из-за возникших неприятных обстоятельств.
Они с Юлдуз любили друг друга, и постель их была горячей, но жена не беременела. Когда несколько экспертиз окончательно подтвердили его бесплодие, родственники жены стали сначала слёзно просить, а после и требовать развода. Он уступил, понимая горе родителей жены, лишённых радости нянчить внуков, и муку жены, страстно мечтавшей о детях, выплакавшую свои прекрасные чёрные глаза. Уступил, с сердцем, обливающимся кровью
Юлдуз нашли немолодого мужа, оставаться дома Ширали не мог и уехал в Питер. Две боли долго не оставляли его сердце: боль потери любимой, и боль за её судьбу. Он хорошо знал, что местечковые обычаи и понятия в Узбекистане даже в 21-ом веке никто не отменит, а жизнь женщины вышедшей замуж не девственницей, частенько из-за этих древних понятий могла стать для неё адом. Об этом он не переставал с трепетом думать. Эта мука длилось года два, пока его Юлдуз тайком не прислала ему с посыльным письмо, в котором писала, что она родила двойню, и муж к ней хорошо относится. И слёзы брызнули из глаз Ширали, когда он прочёл в конце письма: «Дорогой мой, я тебя по-прежнему люблю. Свет мой и счастье моё, ты в моём сердце жив и согреваешь мою душу». Две женщины любили Ширали, двух женщин он любил, двух любимых женщин не дала ему долюбить судьба, не познавшему не до них, ни после них других женщин.
Ширали работал здесь уже больше трёх лет и знал в лицо почти всех жителей высоток, к которым он был прикреплён. Основная масса жителей состояла из молодёжи, среди новых спальных районов города этот район считался спокойным и престижным, было метро, множество магазинов, школа и детские сады. После семи вечера район представлял собой огромную автостоянку, плотно заставленную иномарками. Но Ширали смог разобраться, что живут здесь совсем не богачи, и почти все эти машины, как и квартиры в этих домах куплены за кабальные кредиты, что сюда сдвинулись люди изо всей России в надежде найти в Северной столице работу, устроить благополучную жизнь.
Он закурил ещё одну сигарету. Вышедший из подъезда пожилой мужчина с пакетом мусора, улыбаясь, протянул ему руку:
— Здорово, Ширали, с наступающим, друг.
— Спасибо, уважаемый. Вас тоже поздравляю, — крепко пожал его руку Ширали.
— Слушай, друг, поменяешь мне унитаз после праздника?
— Не вопрос. Телефон мой знаете.
— Молодца. Договорились, — мужчина хлопнул Ширали по плечу.
В доме многие знали, что через Ширали можно подешевле найти работников из числа его земляков по части ремонтных работ, да и сам он не отказывался от приработка. Дружил с электричеством и сантехработами, мог настелить ламинат, установить плинтусы карнизы, шкафы. Денег не драл, не хапужничал и не халтурил.
Он бросил сигарету в урну, потянулся до хруста и, усмехнувшись, проговорил негромко:
— Эфенди, в твоём дворце заждались тебя, пора спать. Завтра в семь утра на работу.
К подъезду медленно, слегка пошатываясь, подходила женщина в шубе и меховой шапке.
— Ещё одна. Сегодня много пьяных женщин, — пробормотал Ширали с досадой, понаблюдав за женщиной и, подняв воротник куртки, пошёл быстрым шагом. Он не ушёл далеко, остановился, услышав женский вскрик за спиной: женщина в шубе лежала на боку, нелепо подогнув ногу, шапка валялась в стороне. Она пыталась встать, но у неё не получалось и Ширали бросился к ней.
— Помогите встать, ради Бога. Я поскользнулась. Встать не могу, что-то с ногой, — произнесла она с вымученной улыбкой на лице. Женщина была миловидной и не старой, как ему показалось издалека. Он стушевался, не зная как ей помочь, стесняясь подать руку. Она застонала, сама протянула ему руку, и он помог её подняться.
— Спасибо, спасибо. Дальше я сама. Спасибо вам за помощь, — пробормотала женщина, хотела пойти, но ойкнув, присела, схватившись за оградку.
Ширали растерянно смотрел на неё.
— Пожалуй, я не смогу подняться по ступеням. Поможете мне, добрый человек? —попросила она.
— Может скорую вызвать? — спросил Ширали.
— Нет, нет, встретить Новый год в больнице мне бы совсем не хотелось. И это не перелом — растяжение. Мне бы до квартиры дойти. Я возьму вас под руку, не возражаете?
Ширали кивнул головой. Они медленно поднялись по ступеням, женщина прихрамывала и морщилась, наступая на левую ногу. Ширали своим брелоком открыл входную дверь, довёл женщину до лифта и тут узнал её: около года назад он устанавливал ей карнизы на окна, вспомнил и имя женщины — Надежда, номер её квартиры, этаж, и то, что на её кухне был портрет улыбающегося мужчины, иконы, и удивившая его горящая днём лампадка. Ему тогда понравилась женщина, чистота и порядок в её квартире. Она накормила его вкуснейшими котлетами, и он не отказался.
Он нажал кнопку двадцать четвёртого этажа, а женщина, вглядываясь в его лицо, с тревогой спросила:
— Откуда вы знаете мой этаж?
Но лицо её тут же прояснилось.
— Ах, да. Карнизы. Какой вы памятливый, однако, Ширали, — это так давно было. Когда вы ушли, я прочитала в интернете, что ваше имя означает великий лев. Уж, будьте добры, великий лев, не бросайте меня, доведите до спасительной двери.
Женщина не была пьяна, как показалось Ширали вначале, спиртным от неё веяло слегка, сильней был запах ванили, который он жадно и с удовольствием вдыхал. Он довёл её до двери, и она сказала:
— Спасибо, великий лев. С наступающим вас Новым годом. У меня есть ваш телефон, я собиралась вам звонить. Вы можете присверлить металлический кронштейн для чашек на кафеле?
Ширали кивнул головой.
— Тогда я вам позвоню после праздников, — улыбнулась женщина.
Когда за ней закрылась дверь, он не ушёл сразу, постоял у двери. Запах женщины ещё витал рядом с ним, и он с жадностью его вдыхал. Сердце его колотилось, странная тихая улыбка проступила на лице, ему стало жарко, и он расстегнул куртку.
В эту ночь он был со своей Юлдуз, молодой и горячей, пахнущей горячим хлебом из тандыра и спелой разрезанной дыней. Сон был так упоителен и реален, что он не проснулся, когда запищал будильник, но матрица раннего пробуждения, наработанная годами нелёгкой работы, включилась сама собой и он, дёрнувшись, открыл глаза.
Ислам с Зейнатуллой завтракали вчерашним пловом, угрюмо переругиваясь, Наримон уже ушёл. Ширали быстро оделся, выскочил из бытовки и с удовольствием вдохнул свежий морозный воздух. Нетронутый снег скрипел под его ногами, он шёл быстро, в голове проносились обрывки сна, и улыбка оживляла его лицо.
Он любил такие снежные дни и свою работу. Мог, как большинство его земляков пойти работать строителем, эта работа ему была хорошо знакома. Там платили бы больше, но он держался за своё место, потому что оно позволяло выкраивать редкие часы уединения, когда он мог спокойно, один на один с подругой лопатой, в одиночестве убирать снег, предаваясь своим мыслям и воспоминаниям, перекуривать, когда захочется, наблюдать за людьми, а не мёрзнуть в продуваемых холодным северным ветром бетонных «этажерках», под окрики начальства.
Он вдруг вспомнил вчерашнюю встречу с Надеждой, стал думать о ней, вспомнил запах ванили, улыбнулся — ванилью, мёдом и кардамоном пахла его первая жена Солмаз, великая искусница, баловавшая его и соседей неисчислимыми видами восточных сладостей. Уже работая, он ещё несколько раз вспомнил Надежду.
До обеда он чистил снег, с ним здоровались жильцы, и ему это было приятно. В обед он пришёл в комнату отдыха для персонала, где заварил чай и отобедал «Дошираком», залив в него лечо из банки. За чаем он опять вспомнил Надежду, и подумал о том, что возможно она не может выйти из дома, а ей что-то нужно. Он набрал номер её квартиры на домофонном щитке. На её быстрое: «Слушаю», он ответил не сразу, запершило в горле, она переспросила и он, прокашлявшись, торопливо проговорил:
— Это Ширали, помните… вчера?
Надежда рассмеялась.
— А, великий лев. Ещё раз благодарю вас за помощь…
— Я не за это звоню, хотел спросить, как нога… я могу в магазин сходить, если надо… что-нибудь помочь, — не дал её договорить Ширали.
— Спасибо. Это явное растяжение. Перетянула голень эластичным бинтом, пью обезболивающие, терпимо. Уже ходила в магазин, благо он рядом с подъездом. С утра затеяла варить холодец. Спасибо вам ещё раз.
— Тогда нормально, — сказал Ширали, и, не зная, что сказать ещё, повторил,— тогда нормально.
Надежда рассмеялась:
— Вообщем-то не совсем нормально, но, слава Богу, не смертельно. Счастливого Нового года, Ширали. Извините, у меня кастрюля выкипает.
Она повесила трубку, а Ширали ещё несколько секунд стоял у двери. Он вспомнил сейчас, что у Надежды глаза такие же как у его Солмаз — зелёные.
Тридцать первого декабря у рабочих жилконторы был короткий рабочий день и небольшой скромный сабантуй с шампанским в комнате дежурного администратора. После, не зная, чем себя занять, Ширали постригся и побрился у земляка умельца, принял душ, переоделся в чистое бельё, походил по магазинам, побаловал себя банкой пива и сухариками, купил освежитель воздуха, собираясь распылить его в бытовке.
Он умышленно тянул время, ожидая ухода Зейнатуллы и Ислама, которые должны были уйти праздновать к своим наманганским землякам, утром они хвалились, что будет шашлык из баранины. Стемнело и похолодало. Он продрог и вернулся в бытовку. Наримон был в костюме, он собирался праздновать Новый год у своих дальних родственников, живших в Питере, Зейнатулла с Исламом, к его удовольствию, уже ушли.
Он остался один, включил телевизор и лёг на лежак, но недолго его смотрел: холодной змеёй вползла в него тоска и сдавила сердце. Слепыми глазами он смотрел в одну точку, с пронзительной остротой ощущая в сердце холодную сталь одиночества, гнетущую беспросветность, бесцельность своего жалкого существования, крах надежд и желаний, неизбывность боли потери любимых. Он упал лицом в подушку и, не сдерживаясь, зарыдал, после впал в дрёму и заснул.
Проснулся он под грохот фейерверков в двенадцатом часу. Чувствуя себя разбитым и опустошённым, он бесцельно посидел, опустив голову на грудь, думая о долгой бессонной ночи, о встрече с гогочущими пьяными Зейнатуллой и Исламом, после встал и, пробормотав по-русски: «Напьюсь», оделся.
Купить водку после одиннадцати не было проблемой: в ночных магазинах работали его земляки. Он спрятался от ветра в какой-то нише и собрался отвинтить крышку бутылки.
Его остановил телефонный звонок. Номер был не знакомый.
— Доброй ночи, великий лев, — Ширали от неожиданности выронил бутылку и она разбилась. Непроизвольно в голове мелькнуло: «Аллах остановил». Спазм перехватил горло, он что-то промычал в ответ нечленораздельное.
— Хотела ещё раз поздравить участливого человека с Новым Годом и пожелать ему здравия. А как вы справляете праздник?
Ширали, помявшись, сказал:
— Нормально. Спасибо. Все ушли. Я один.
Надежда ответила не сразу:
— Вы один празднуете Новый?
— Нормально, — запнулся Ширали, не зная, что ещё сказать, но говорить ему ужасно хотелось, и он повторил, — нормально.
Надежда рассмеялась.
— У вас это присказка такая — нормально? Что-то мне подсказывает, что не всё у вас нормально. Отчего голос грустный и почему вы один? Не с кем праздновать?
Ширали неожиданно для самого себя сказал:
— Я уже привык так. Третий год уже так.
И осёкся, сообразив, что вышло, будто он жалится женщине. Это он всегда считал неправильным для мужчин, и добавил, бодрясь:
— Нормально. Всё нормально.
Но вышло у него это безрадостно.
В повисшей долгой паузе он слышал в телефоне музыку.
— А знаете, что, великий лев. Давайте нарушим эту нехорошую традицию и привычку. Приходите ко мне. У меня, как и у вас, по странному совпадению, уже третий год всё, м-мм, нормально. До чего же безлико это слово! Оно совсем не равно слову хорошо. На часах половина двенадцатого. Президент вот-вот станет поздравлять страну с праздником. Приходите, Ширали.
У Ширали перехватило дыхание, он выдохнул:
— Неудобно это, да…
— Отчего же? Что же здесь неудобного? Составьте мне кампанию. Адрес вы знаете.
В магазин Ширали влетел птицей. Схватил с витрины коробку «Рафаэлло», бросив юному продавцу узбеку:
— Эй, болам, шампанское нормальное давай. В пакет всё положи нормально.
Парнишка ухмыльнулся.
— Сладкий или сухой давать, ота?
— Мокрое, — рассмеялся Ширали. — Ты, что меня подкалываешь, пацан? Нормальное шампанское давай.
К дому Надежды он бежал, в лифт влетел, но у двери её квартиры остановился. Попытался перевести дух, успокоится, сердце колотилось, но не от бега, а от каких-то неизъяснимых сладостных предчувствий и радости. Но это были не плотские предчувствия, — он радовался, что сбежит хоть на какое-то время от одиночества, будет говорить с живым человеком. Рука дрожала, когда он нажал на кнопку звонка.
Надежда была в длинном тёмно-синем платье, рядом с ней витал запах ванили. Ширали заметил бинт на голени, из кухни был слышен голос Президента поздравляющего страну с праздником. Он суетливо достал из пакета конфеты и шампанское, замялся.
— Вам.
— Ненужно было, Ширали. Зачем вы тратились? — укоризненно покачала головой Надежда.
— Нормально, — улыбнулся Ширали.
Надежда рассмеялась:
— Раздевайтесь. Мойте руки, мы можем проворонить приход Нового года.
Из комнаты вышла сиамская кошка, подошла к Ширали, потёрлась о его ногу, он присел и, улыбаясь, погладил её.
— Надо же! — удивлённо произнесла Надежда. — Она вас признаёт. Это совсем не её стиль. Она и меня иногда игнорирует.
В ванной его ноздри затрепетали от удовольствия: пахло свежестью, он жадно уткнулся лицом в полотенце и долго вдыхал этот запах чистоты.
Шампанское он открывал под бой курантов и, полыхавшие за окном фейерверки. Надежда подняла свой фужер, лицо её было серьёзно:
— Давайте, Ширали, выпьем за то, чтобы этот год стал для всех людей счастливым. В самом деле, человек должен быть счастлив, без этого его жизнь теряет яркость. Попросите любого взрослого человека вспомнить счастливые мгновенья жизни, что он первым делом вспомнит? Детство! За ним первую любовь, рождение ребёнка, а после у большинства произойдёт запинка и рытьё в памяти. Он их найдёт, эти мимолётные радости, но они будут иметь совсем другой вес, на весах жизни. Человек, как дерево, — с годами обрастает корой невзгод, забот, обид, разочарований, потерь, болезней, грехов, через которую уже с трудом проникают лучи счастливых озарений. Но он хочет счастья, он всегда помнит свои счастливые дни, часы… или миги. Что обычно говорят на Новый год? С Новым годом и с новым счастьем. Счастья вам в новом году, Ширали.
Ширали, жадно глядя в зелёные глаза Надежды, заметил в уголках этих прекрасных глаз неумолимую и грустную примету старения — «гусиные лапки». На тост Надежды, в котором он не всё понял, потому что, больше любовался ею, чем вникал в слова, он ответил, зардевшись:
— И вам тоже.
Пригубив шампанского, он спрятал руки под стол, стеснительно оглядывая кухню.
Надежда засуетилась. Положив ему на тарелку салат, она быстро говорила:
— Я пожарила отбивные, но они, извините, из свинины. А вам, знаю, это мясо запрещено религией. Так что берите нейтральную ко всем верованиям курицу. К ней соус берите, пробуйте грибы, рыбку.
Ширали неожиданно рассмеялся.
— Я анекдот расскажу, да?
— Нормальный? — рассмеялась и Надежда.
— Нормальный очень. Один раз Ходжа Насреддин долго, долго шёл, он был сильно голодный, а хурджин пустой был. У речки русский поп сидел. Он сидел и кушал. У него на полотенце сыр был, хлеб и сало. Ходжа сказал: «Привет, поп», сел рядом, помолился: «Бисмилляхи-р-рахмани-р-рахим», это знаете, как у вас — слава Богу, и стал кушать. Поп молчал. Они оба голодные были. А когда они всё кушали, поп сказал: «Ты же мусульманин, вам нельзя с неверными кушать, а ты ещё сало кушал». Ходжа тогда сказал: «Э-э-э, дорогой, когда человек голодный, не имеет значения верный-неверный». При последних словах Ширали расхрабрился, вошёл в роль, скопировал азиатский говор и даже взмахнул руками, тут же покраснев.
Надежда от души расхохоталась.
— Да вы прекрасный рассказчик, однако. И неплохо говорите по русски. К вашему анекдоту можно прилепить нашу русскую пословицу: голод не тётка.
— У нас соседи русские были, мы нормально дружили. Я в армии в Вологде служил, — сказал Ширали.
Он иногда поглядывал на портрет улыбающегося мужчины на стене за спиной Надежды, ему очень хотелось узнать, кто это, к чему горящая лампадка, но он понимал, что это может быть неприятно Надежде, понимал, что они мало знакомы, чтобы он мог задавать такие вопросы. Он долил шампанское в фужеры и поднялся.
— Я скажу, да? — сказал он и сразу продолжил, — знаете, все люди, говорят, что у них всё нормально. Они, когда у них тут болит (Ширали постучал себя по сердцу), никому не говорят. Зачем другим настроение портить, да? Себе тоже. Если будет рассказывать, где болит, почему болит, люди не будут с такими общаться. Так все живут. Хорошо, когда друг есть. Когда нет, кому расскажешь своё горе или радость? В аптеке счастье не продают, в магазине тоже, да? Человек сам себе лекарство придумал, говорит: нормально, нормально, нормально. Вы тоже, наверное, всем говорите: нормально. А я вижу, у вас здесь болит! (Он опять показал на сердце) А вы хорошая, добрая и… красивая. У вас горе есть. Я вижу. Я знаете, хочу, чтобы у вас в жизни было не нормально, а очень нормально, очень нормально, хорошо, чтобы было. Вы хорошая, Аллах и ваш бог помогут вам.
Он выпил, стоя, до дна и сел за стол, погрустнев лицом, положив руки на колени.
Надежда смотрела на него пристально, расширившимися глазами, она пригубила шампанское и повернулась к портрету. Долго смотрела на него, а когда повернулась к Ширали с повлажневшими глазами, улыбнулась печально. Положив в его тарелку кусок куриной грудки, вздохнув, она проговорила:
— Спасибо, добрый человек и ясновидец. И ешьте, ради Бога, не стесняйтесь, я же вижу, что вы голодны. Вы часто посматриваете на портрет за моей спиной. Это мой муж Андрей. Он умер. Умер на моих руках. Страшно умирал, долго… рак.
Быстрым движением ладони она провела по побледневшему лицу, будто смахивала с него паутину воспоминаний и продолжила, бесцельно теребя салфетку:
— После одной моей операции, мы перестали ждать ребёнка. Собирались усыновить мальчика, но на нас обрушилось болезнь моего Андрюши, долгое время лечения, а после короткого времени надежд, время горькой реальности. А я осталась жить. Как я жила? Жила в ночи без рассвета. Из родственников у меня осталась в живых только тётя, сестра матери. Она меня старалась поддерживать. Я приходила домой и разговаривала с портретом мужа, ходила на кладбище и… плакала, плакала, плакала, а слёзы не приносили мне облегчения. Люди говорили, что обычно боль утраты дорогого человека на втором году притупляется, но ничего этого у меня не произошло. Я возвращалась в квартиру, а там всё, всё, всё, говорило об Андрее, и я плакала...
Ширали, не отрываясь, смотрел на Надежду, а она остановилась, устало проговорив:
— Я своим рассказом порчу вам аппетит.
— Я всегда мало ем, — сказал Ширали, не сводя глаз с побледневшего лица Надежды.
— При вашей-то адски тяжёлой работе? — покачала укоризненно головой Надежда. — Ешьте, ради Бога. Не стесняйтесь. Я не буду больше о печальном.
Ширали стал есть. Не поднимая глаз от тарелки, он тихо спросил:
— Муж здесь умер, да?
— О, нет. Мы в Челябинске жили, это далеко от Питера, до Ташкента ближе.
Надежда смотрела в окно, за которым ярко вспыхивали и быстро гасли разноцветные звёзды фейерверков.
— Я продала дом и улетела сюда со своим строптивым котом, меня позвала одноклассница, вышедшая здесь замуж. Думалось, сменю пейзаж, стану по музеям, набережным ходить, встречу новых людей, но вместо этого ещё целый год проплакала, тоскуя по улочкам родного города, оставленном без обихода последним приюте моего Андрюши. Стала думать, что бросила его, застыдилась, запаниковала и решила вернуться домой. Я экономист, работу здесь нашла быстро и с хорошим заработком, но ни с кем на работе не сошлась и не подружилась. Летала в отпуск домой, поплакала у Андрея на могилке, знакомые говорили со мной с какой-то обидой и завистью, мол, живёшь в раю, в северной столице. А тётя посоветовала мне возвращаться в Питер, мол, проведёшь свою жизнь на кладбище. Я вернулась. Нет, лучше на сердце у меня не стало, но как-то устаканилось, стерпелось, сжилось, живу тихо, хожу теперь по музеям, работаю, обживаюсь, плакать стала меньше. А как вам Петербург, вам зимой, наверное, плохо. Посещали музеи?
Ширали опять глянул поверх головы Надежды на портрет её мужа, думая: «Он красивый был. У неё жизнь как у меня почти. Наверное, во сне с мужем встречается, говорит с ним. Плохо одному быть», и сказал:
— Мои земляки шутят. Говорят: хороший город Питер, воды много.
— Понимаю, понимаю, ваш сарказм. На чужой стороне и сокола зовут вороною, говорят русские люди.
— А у нас говорят, лучше на родине быть чабаном, чем на чужбине султаном. Но мир сейчас перевернулся, все бегут туда-сюда. Все торопятся. Где был? В мечети был, в вашей церкви самой большой был, на лодке катался. Времени нет. Знаете, кто уедет из родного дома, если всё хорошо? Жить все хотят…
— Да, да понимаю. На востоке у людей всегда уйма родственников. Родственники там святое. Скучаете, наверное.
Ширали было очень хорошо и уютно, он будто попал в волшебное царство, где прекрасная хозяйка потчует желанного гостя, ухаживает за ним. Ему вспомнилась ещё одна узбекская пословица, которую любил повторять его покойный отец. Хитро поглядывая на жену, он ей иногда говорил: «Мужчину прославляет или конь, или (здесь отец всегда делал многозначительную паузу), или жена!» Говорил он это обычно после сытного обеда. «Не то ты бы мне говорил, если б плов пригорел», — ворчливо отвечала ему всегда мать. Воспоминание высветило на лице Ширали тихую улыбку. Единственное, что сейчас действительно мучило его, так это то, что невыносимо хотелось курить, но он не мог этого сказать Надежде. А она, будто угадав, сказала:
— Если вы курите, можете выйти на балкон, там есть пепельница. Сама не курю, но к курящим терпимо отношусь. Только приоткройте окно, а я пока приберусь здесь, и мы будем пить чай.
Ширали курил на балконе, смотрел на святящиеся окна домов, представляя себе радостно встречающих Новый год людей, весёлый смех детей у новогодней ёлки. Когда он вернулся в кухню на столе стоял фарфоровый чайник, на блюде торт, в хрустальную вазочку Надежда высыпала конфеты, она оставила на столе холодные закуски.
С удовольствием оглядывая стол, Ширали сказал:
— У нас ещё говорят: тому, кто тебя накормит один раз, кланяйся сорок раз…
Надежда всплеснула руками:
— Как же близки чаяния и мораль совершенно разных этносов и религий! А у нас говорят: спаси бог того, кто поит да кормит, а вдвое того, кто хлеб-соль помнит. Только злые люди всё время пытаются поссорить людей, вбить клин между простыми людьми. Ширали, я выключу телевизор? Этот новогодний шабаш может свести с ума.
— Я телевизор не люблю. Они обманывают. Сейчас все обманывают, — сказал Ширали. — Вам чая покрепче? — спросила Надежда, он кивнул головой и пододвинул свою чашку.
Разросшийся внутри него нарыв непроговорённой боли сердца, измученного молчанием, тоски, требовал выхода. Он жаждал жалости, понимания, отзыва, ему думалось, что эта женщина, хлебнувшая горя, должна понять его. Это был чистый и зудящий позыв. Надежда ему нравилась, нравилось её жилище, порядок и запахи, но он сейчас не думал о каком-то продолжении этой неожиданной встречи, он понимал, что Надежда не имеет ничего общего с теми весёлыми женщинами, которых он видит часто на улице, многие из которых смело отвечают многозначительными улыбками на липкие взгляды мужчин и он заговорил быстро и горячо. Надежда вскинулась, жадно вглядываясь в его большие чёрные глаза.
— У меня было две женщины, — начал он, — моя Солмаз и моя Юлдуз. Они меня любили. Их я любил…
Он сбился, покраснел и не в силах остановиться, будто боясь, что ему не дадут этого сделать, на одном дыхании поведал Надежде историю своей жизни. Когда рассказ был окончен, на лбу у него выступили бисеринки пота. Подрагивающей рукой он поднял чашку, выпил остывший чай до дна, и заключил: то ли вопросительно, то ли саркастически:
— Нормально, да…
Надежда смотрела на него застывшим пристальным взглядом, на её щеках вспыхнул румянец, она тряхнула головой, будто стряхивала наваждение и тихо произнесла:
— Ах, Ширали, Ширали, Ширали, сколько же в этом мире сейчас измученных и изломанных жизнью мужчин и женщин! Сколько их одиноких и бесприютных! Но вы не несчастны! У вас было то, чего у миллионов людей не было: радость и счастье, что вас любили, и вы любили. Как же мало людей, которые познали это блаженство! Знаете, к какой формуле пришла я совсем недавно, думая о потере любимого мужчины? Я сказала, глядя на портрет мужа: «Слава Богу, что ты у меня был!» Вы хороший, честный человек, благородный, жалостливый, любящий, не сделавший никому зла. Я рада, что познакомилась с вами. Хорошо иметь друга говорили вы. Правда, без друга худо жить.
Ширали сидел, опустив голову, когда он поднял её, в глазах стояли слёзы.
— Ну, ну. Нормально, нормально, — улыбнулась ему Надежда. — Давайте я вам горячего чаю подналью. И торт, пожалуйста, попробуйте.
Они пили чай молча. Допив чай, Ширали глянул на настенные часы, шёл четвёртый час. Он встал, отводя глаза в сторону, сказал:
— Спасибо сорок раз. Вам отдыхать нужно.
Надежда промолчала. Тушуясь, он вышел в прихожую и стал одеваться. Надежда вышла его провожать. Они стояли друг против друга.
— Звоните мне, великий лев... и друг, — она протянула Ширали руку, и он нежно
взял её руку в свою, будто боялся повредить и неожиданно, упав на колени, не отпуская её руки, осыпал эту руку поцелуями. Ошеломлённая Надежда, не отдёрнула руку, она молчала, глядя на него повлажневшими, расширившимися глазами, а он порывисто проговорил:
— У меня два счастья было в жизни. У вас говорят: Бог три любит. Надья, Надья, Надья, азизим Надья, сердце у меня говорит: ты моё третье счастье. Не одна пыль на тебя не упадёт со мной, знаешь? Я буду, как великий лев! Я знаю, Аллах меня к тебе привёл, а ваш бог не спорил с ним. Они нормально поняли друг-друга.
Он отпустил руку Надежды, поднялся, лицо его было строго.
—Спокойной ночи, мехрубоним. Спи хорошо, — проговорил он улыбаясь. — Я тоже хорошо буду спать сегодня.
Он ушёл, не оглянувшись.
К бытовке он бежал. В ней горел свет, Зейнатулла и Ислам уже вернулись домой. Ширали влетел в бытовку с сияющим лицом. Кинулся к опешившему лопоухому Зейнатулле, схватив его за уши, расцеловал в обе щёки, ударил по плечу Ислама, проговорив весело:
— Эй, земляки мои дорогие, с Новым годом, земляки, с новым счастьем. Иншааллах, он будет нормальным.
Друзья переглянулись. Ислам хохотнул:
— Нормально ты обкурился, земляк.
— Обкурился? Да, да, старый Ширали, малыши, обкурился. Счастьем обкурился, — расхохотался Ширали, Он упал на лежак, закинул руки за голову, счастливо улыбаясь, добавил:
— Нормально. Бисмилляхи-р-рахмани-р-рахим
• Болам — сынок
• Ота — отец
• Мехрубоним, азизим — дорогая, любимая
• Иншааллах — если пожелает бог.
16. Кобель
Кабинет врача. Врач сидит за столом и перебирает бумаги. Дверь приоткрывается и в дверной проём просовывает голову улыбающийся мужчина лет 35-ти. Он рычит и неожиданно оглушительно лает. Врач отрывается от бумаг, опускает очки на нос, мрачно разглядывает мужчину.
— Что это с вами? Входите, кошек здесь нет. И не надо больше лаять, пожалуйста.
Мужчина входит, садится в кресло, осматривается.
— Хорошо у тебя тут, док. Я в детстве врачом мечтал стать. Самая благородная профессия, понимаешь.
— Давайте, голубчик, о профессиях и юношеских мечтах как-нибудь в другой раз. Вы по какому вопросу. Проблемы? — досадует врач.
— Да всё в порядке, док. Единственное, что мне осложняет иногда жизнь — это то, что чувствую себя собакой, — говорит мужчина, рычит и лает. Вид у него развесёлый.
— Я же просил вас не лаять. Значит, собакой, говорите. И давно это вы, г-мм, стали чувствовать себя собакой?
Мужчина смеётся:
— Ещё щенком.
— Тогда вам к ветеринару. Он вас осмотрит, даст рекомендации. А я в настоящий момент могу угостить вас «Педигрипалом», если хотите. Я его своему пуделю купил, он страсть, как его любит. Если не секрет, какой вы породы собака? — ухмыляется врач.
Мужчина обиженно поджимает губы.
— Я к нему со всей душой, а он с подковырками. Нельзя же, док, всё так буквально понимать. По поводу собачьего корма я вот, что тебе скажу: уважающий себя пёс есть такое не будет. Я лично ем только всё натуральное — здоровье дороже. Правда, сейчас я на диете. Похудеть для формы не помешает. Тебе, док, кстати, килограммов десять тоже не помешало бы сбросить.
Врач оглядывает себя, морщится.
— И что это за диета? Утром кость телячья, в обед куриная, а на ужин баранья?
— Напрасно ты так. Диета у меня замечательная и очень эффективная. А главное, доступная. Я, док, ем только куриный бульон и ничего кроме бульона, но секрет диеты не в этом.
— А в чем же? — врач внимательно смотрит на посетителя.
— Я его ем китайскими палочками, — заливается здоровым смехом мужчина, обнажая прекрасные зубы.
Врач мрачнеет гуще.
— Попытаюсь суммировать. Вы собака, в человеческом облике, лаете и рычите в общественных местах, говорите с незнакомыми людьми на «ты». Питаетесь исключительно куриным бульоном, причём едите его палочками. И это нормально? Что вы мне тут впариваете? Ты зачем здесь?
— Док, ты всё упрощаешь, — говорит мужчина, не обращая внимания на грубость врача. — Разве я сказал, что я собака? Я сказал, что чувствую себя собакой! Улавливаешь разницу? Не улавливаешь, — по лицу вижу. Объясняю: быть и чувствовать — вещи разные.
— Шопенгауэр, доморощенный Кант с Гегелем в одном флаконе, — устало говорит врач. — Прикалываешься? С «травой» дружишь, признайся?
— Какая тут философия. Я тебя, как мужик мужика хочу спросить. Вот, к примеру, видишь ты бабу, она товаристая, всё при ней. Приглянулась она тебе, тянет к ней, ты не прочь бы с ней… хе-хе, познакомиться. Но вот вопрос, хочет ли она этого? Как это почувствовать? Ты можешь это с ходу определить, док?
— Странные ты вещи говоришь. Это всё зависит от обстоятельств, это дело тонкое и сугубо индивидуальное.
— Причём здесь обстоятельства? — восклицает мужчина, — Чувствовать нужно, чувствовать! Люди инстинкты растеряли, нюх потеряли. Муравей, маленькая козявка живёт в глубине земли, а знает, когда урожай созревает; выходит на поверхность, чтобы запасы заготовить. Белка за 24 часа до приближения холодов жильё своё утеплять начинает. Кот мой Тимоха, ежели, учует, что где-то кошечка затосковала — ничем его не удержишь. Через балкон уйдёт на неделю, другую. Природа, брат, всё расписала! Только мы люди от неё удалились, живём в квартирном раю со всеми удобствами, в телевизор шары выкатив, переживаем за бразильских скотоводов. Мне одна барышня рассказывала, кстати, такая взрывная штучка! Она в своего начальника была влюблена. Она, когда к нему в кабинет входила, то у неё температура подскакивала градусов на пять. От волнения и желания. А он, козёл, каждый раз при её появлении говорил: «Кажется, кондиционер барахлит». Представляешь, сидит козёл, потом обливается и не замечает рядом с собой источник дикой невостребованной энергии. Я, док, такое усекаю сразу. Я как такую бабёху узрею, меня сразу в жар бросает, потом в холод. Как магнитом притягивает. Реле срабатывает на её зов. А раз он есть, то всё будет тип-топ. Женщины они народ тонкий. Они инстинкты, не в пример нам, мужикам, не растеряли. Ну, а дальше, как говориться, дело техники, детали. У меня скоро юбилей, док, вот-вот буду праздновать круглую дату: тысячную победу на любовной тропе.
Врач решает не церемониться с посетителем, говорит язвительно:
—Тысячную?! Да ты половой разбойник, редкое ископаемое из семейства сексопотамов! А говорил собака, да ты кобель! И сколько же у тебя побед на сегодняшний день?
— 997, — с гордостью говорит мужчина, — сегодня вечером, наверное, станет 998. Хотя почему, наверное? У меня проколов никогда ещё не было, зов я услышал.
— И когда же ты всё это успеваешь? Богат, времени свободного полно и женат, если судить по кольцу на руке? — врач держится язвительного тона.
— Женат, — тяжело вздыхает мужчина, — пятнадцать лет, как окольцован. Сыну скоро пятнадцать. Работаю, как все, вкалываю, как раб на галерах. Дома, док, — ад! Жене постоянно доносят на меня. Шило в мешке… скандалы, одним словом. Я супруге моей пятнадцать лет уже объяснить пытаюсь, что устроен я так, а она одно: кобель, кобеляка, кобелище. Любит она меня, док. Я её не обижаю, и на неё меня хватает, но бабы есть бабы. Они ж собственницы. Так вот и живём — скандалим, миримся. Недавно крупно с ней поцапались. Сынок, щенок, керосина подлил в костерок семейного разлада.
— Он то, что учудил? — заинтересованно спрашивает врач.
— Весь в отца, — усмехается мужчина, — учительницу французского на дачу звал, приглашал отвязаться. Училка в истерику. Меня в школу вызвали. А дивно хороша, чертовка!
— И с ней? — таращит глаза врач.
Мужчина разводит руками.
— От неё такой зов шёл.
— Ну, достаточно. Пора и честь знать, — врач приподнимается в кресле.
— Погоди, — отмахивается посетитель, — тут такая история! У меня выходной сегодня, я за хлебом вышел в магазин. Впереди блондинка лет тридцати, ягодка в соку, глазища голубые влекущие, бюст, как у Мэрилин Монро, фигурка точёная, экстеръерчик я тебе доложу! Меня в жар, в озноб, иду, как зомби за ней, дар речи потерял, про хлеб, про жену, про всё забыл. Она входит в твою клинику — я за ней. Скрывается, потом появляется в белом халате. Идёт мимо улыбается призывно, я ей тоже улыбаюсь козырной улыбкой № 26. Заходит она в регистратуру, садится за стол… (Врач падает в кресло с отвисшей челюстью), что проняло тебя? Вижу проняло. Сейчас доскажу. Короче базар-вокзал, устанавливаю с ней тёплые отношения …
Врач вытирает со лба обильный пот, спрашивает слабым голосом:
— Зов-то сильный был?
— Могучий! —мужчина потирает руки. — Через час, как работу она закончит, мы с этой медрегистраторшей в кафешку. Всё на мази, док. Ну, а к тебе я зашёл время скоротать, у вас тут мёртвое царство: ни души, клиентов чего-то не видно, заодно решил провериться, что-то отдышка стала у меня появляться.
Врач, стуча зубами о край стакана, пьёт воду, бормочет:
— От кого от кого, но от неё я такой подлости не ожидал. Хорошо, что этот кобель вовремя мне открыл сущность этой самки.
Мужчина смотрит на часы.
— Чего ты там бормочешь, док?
— Тебя благодарю, за нужные, своевременные и полезные сведения.
— Не понял? — поднимает брови мужчина.
— Эта медрегистраторша с экстерерчиком, как ты изволил выразиться, была моей невестой… до сегодняшнего дня, — улыбается нехорошей улыбкой врач.
Мужчина испуганно смотрит на врача, чешет затылок.
— Во, попал-то, а? Док, ты не сердись. Я же не знал. Она же ничего не говорила, зов только. Я вот, что… извиняй, короче. Мня здесь не было, ни какой медрегистраторши я не видел. Испаряюсь, как дух. Ну, бабы, ну, бабы… под носом можно сказать… пойду я.
Он торопливо встают, идёт к двери.
Врач кричит ему вслед:
— Чего уж там: валяй! Давай и с этой, с экстерерчиком. Какая разница теперь? А тебе рекорды надо побивать. Ведь надо, а?
Мужчина мнётся.
— Неудобно как-то…
— Неудобно трусы на шубу одевать, — зло говорит врач.
Мужчина подходит к двери, мнётся, хочет что-то сказать врачу.
Врач багровеет, встаёт из-за стола рычит и громко лает на мужчину. Тот быстро скрывается за дверью.
18. Поле чудес
Как нынче проводят свой досуг пенсионеры? У городского пенсионера есть хоть, какой то выбор. Кроме домино — игры миллионов, можно по магазинам походить, на заморские товары поглазеть, на митингах среди ушлого люда потолкаться, в парк или на выставку сходить, на футбол или хоккей ещё. Можно с внуками в цирк или на аттракционы съездить, на даче в охотку на грядках покопаться. Наконец, можно в клуб сходить на тематический вечер: «Для тех кому за пять- десят», или, если дома один кукуешь, тоскливо тебе и одиноко, можно через газету в рубрике «Золотому возрасту — золотую старость» подругу жизни себе подыскать… или друга».
А чем прикажете заняться в свободное время крепкому ещё семидесятилетнему пенсионеру Оськину Матвею Петровичу, проживающему на хуторе Садовый, что в ста километрах от райцентра, до которого зимой добираться лучше на санях, а весной в грязь и распутицу вообще лучше не пытаться проехать, потому как обязательно застрянешь. Митингов на хуторе отродясь не было, магазинов нет: один лишь ларёк в, котором только мыло, спички, макароны, керосин, соль, дихлофос и калоши одного 46-го размера. В домино играть не с кем, футбол по телевизору.
В ближайшем селе Крутоярском есть школа, магазин хозяйственный и продовольственный, а также почта. В Крутоярском живёт правнук Матвея Петровича, который приезжает к деду на выходные. Он обязательно привозит ему газеты и журналы непременно с кроссвордами, которые дед очень любит решать, к слову, очень хорошо и быстро.
Кроме кроссвордов Матвей Петрович любит рыбачить и смотреть телевизор. Телезритель он послушный: смотрит всё, что предлагает телевидение, но особенно любит телевикторину «ПОЛЕ ЧУДЕС». Во время просмотра которой он бурно переживает промахи участников игры, особенно пожилых людей, частенько он и сам отгадывает буквы или даже слово раньше игроков, и в таких случаях, он неизменно хлопает себя по колену и досадливо восклицает:
—Эх, мне бы туда за барабан! Я бы там точно бы не сплоховал. Я бы суперприз их не упустил бы!
На что супруга его, Матрёна Ивановна, обычно язвительно вставляет:
—Сидел бы, старый. Где тебе? Это тебе не карасей ловить. Ты народу глянь сколько. Якубович глазами зыркает. Это ты здесь за пирогами да за чаем такой прыткий, а там бы всё из башки враз вылетело бы.
Матвей Петрович сразу не сдаётся, хорохориться:
—Ничего бы не повылетело бы у меня. Я бы не сплоховал и «МЕРСЕДЕСА» ихнего не упустил бы. Такие простые слова люди отгадать не могут, надо же.
Этот диалог между супругами происходит обычно каждую пятницу иМишка, присутствующий при этой незлобивой перепалке деда с бабкой, посмеивается сидя на диване, не вмешивается в их вечный спор. Но в одну из пятниц, когда дед опять стал бахвалиться, шестиклассник Миша для подначки деда сказал:
—Дедуль, а слабо самому в Москву поехать? Я, например, считаю, ты лучше многих кроссворды отгадываешь. Составь кроссворд и отправь Якубовичу, а там глядишь и вызовут.
Матвей Петрович немного посомневался, но на следующий день составил кроссворд на рыбацкую тему, написал короткий рассказ о себе, вложил в конверт фотографию и отправил письмо в столицу, до которой было три с половиной тысячи километров, впрочем, сильно засомневавшись в удаче.
К всеобщему удивлению, через месяц он получил приглашение на игру. Супруга Матвея Петровича заупрямилась: никуда, мол, не поедешь, ославишься, мол, на весь белый свет, но Матвею Петровичу с Мишкой, совместными усилиями удалось сломить её сопротивление и она, всплакнув, напекла пирожков в дорогу, в сумку положила огромного вяленого леща, выловленного лично Матвеем Петровичем и две банки солёных грибов для Якубовича.
На пиджак Матвей Петрович прицепил все свои награды (за его подкладку Матрена Ивановна зашила деньги), и отправился в Москву добывать супер приз, сильно волнуясь и, растеряв к тому времени, прежнюю уверенность в своих силах.
Вернувшись домой, Матвей Петрович долго томил и жену и внука, посмеивался, отвечал невпопад, как-то загадочно без ясного ответа, но за ужином, выпив рюмочку, спросил у жены:
—Говорил я тебе, старая, что не упущу своей удачи? Говорил?
Матрёна Ивановна всплеснула радостно руками:
—Не уж-то выиграл?
—Вот в пятницу по телевизору покажут — всё сама и увидишь. — Повернувшись к Мише, он добавил: «Будешь, Мишаня, на «МЕРСЕДЕСЕ» гонять. Повезло нам. Он на соляре работает, а отец твой на тракторе ездит, так, что с топливом у нас не будет трудностей. Пригонят, сказали прямо к порогу.
Новость моментально облетела хутор, село Крутоярское и окрестности. В очередную пятницу, все кто узнал об удаче Матвея Петровича, сидели у экранов телевизоров и ждали начала шоу.
На экране, как всегда, появился улыбающийся Якубович и вслед за этим хуторяне увидели у игрового барабана блаженно улыбающегося Матвея Петровича. Матрена Ивановна быстро троекратно перекрестилась, а Мишка сделан кукиш — от сглаза.
Первым крутил барабан Матвей Петрович. Он крутанул его с силой, которая нужна что бы завести рукояткой двигатель грузовика. Барабан стремительно завертелся, это вызвало оживление в зале, а Якубович удивлённо поднял брови, воскликнув:
—Надо же! Не перевелись ещё богатыри на Руси.
Барабан вращался, Матвей Петрович заворожено смотрел на него, рассеянно слушая ведущего, рассказывающего о теме сегодняшней игры. Игра была посвящена псевдонимам писателей и Матвею Петровичу нужно было отгадать псевдоним писателя Андрея Синявского. Матвей Петрович знал футбольного комментатора Синявского, народную артистку СССР Синявскую, — но о писателе Андрее Синявском он никогда не слышал. Очнулся он возгласа Якубовича:
—Отличный ход! 750 Очков! Ну, слово или букву назовёте?
Матвей Петрович кашлянул в кулак, так как у него запершило в горле, и назвал букву А. На это Якубович ехидно отчеканил, что такой буквы в слове нет, и ход перешёл к медсестре из Омска. Ей выпал сектор «ПРИЗ». Немного поторговавшись, она взяла симпатичный тостер и выбыла из игры. Румяный винодел из Молдавии завалил барабан немыслимым количеством бутылок, но букву тоже не отгадал. Ход перешёл к Матвею Петровичу. Ему везло: он отгадал две буквы: первую Т и последнюю Ц. Потом ему выпал «БАНКРОТ» и ход перешёл к виноделу, который всем своим видом показывал, что он знает слово. Винодел, выпучивая глаза и потея, закричал радостно:
—Слово! Я знаю слово!
Якубович предупредил его, что если он назовёт слово неправильно, то покинет игру, но винодел, кажется, был в эйфории, ничего не слышал и выкрикнул громко:
—Турц!
В студии воцарилась предрассветная тишина. Якубович гипнотически смотрел на винодела, который как-то вдруг обмяк, скис и побледнел.
— Значит, вы считаете, что псевдоним писателя Синявского — Турц? — спросил Якубович.
—Турц, — как эхо повторил винодел.
—Нет, это не Турц, не Торц и даже не Тырц — сказал Якубович. — И вы выбываете из игры.
Матвей Петрович остался у барабана один. Ему стало здесь нравиться, он подарил Якубовичу леща и грибы, а Якубович подарил ему радиоприёмник. Пока барабан вращался, Якубович попросил Матвея Петровича рассказать, какой-нибудь забавный случай из его жизни. Матвей Петрович отнекиваться не стал и стал рассказывать о случае, который с ним, когда-то случился.
— Как-то зимой выловил я щуку. Здоровенная щука, я вам скажу, попалась. И злобная, фурия, прыгает, зубищами клацает, ухватить норовит. Я её молотком успокоил, пристукнул, ну, она и успокоилась. Мороз, я вам скажу, под двадцать, наверное, был. Промёрз я, думаю улов хороший можно и домой, понимаешь. Щуку я в сенях бросил. Выпросил у тёщи, Царствие ей Небесное, рюмочку для сугреву, и пошёл до жёнки. Жёнка моя спала ещё, а тёща по дому управлялась — она ни свет, ни заря вставала….
— У вас всегда такой распорядок дня? — сказал Якубович невинно улыбаясь.
—В каком смысле? — продолжая внимательно следить за вращающимся барабаном, — спросил Матвей Петрович.
—В смысле: рыбалка, щука, рюмочка — и до жёнки, – пояснил Якубович.
—Нет, — ответил Матвей Петрович серьёзно. — Тёща моя, Царствие ей Небесное, зазря не наливала. Она женщина экономная была.
У Матвея Петровича были белорусские корни и он говорил: румочка, тощща, жонка,
—Это надо понимать так, что если вы возвращались с рыбалки без улова, то рюмочки вам не перепадало? И вся логическая линейка: щука — тёща—рюмочка—до жёнки рассыпалась в прах? — прилип Якубович.
—Да, когда ж такое было, что бы я с рыбалки без улова возвращался! — возмутился Матвей Петрович под смех студии.
—Приятно иметь дело с профессионалами, — сказал Якубович и пошел к табло, потому что Матвею Петровичу выпал «сектор плюс», дающий право открыть любую букву. Матвей Петрович открыл вторую — ею оказалась буква Е. Потом он опять крутанул барабан и продолжил свой рассказ:
—Только я рядом с жёнкой пригрелся, слышу, тёща моя как зарезанная заорала. Грохот в сенях, наседка заквохтала, квохчет и квохчет, будто петуха соседского увидала, а тёща орёт и орёт. Какой тут сон. Бегу в сени. Гляжу, щука моя висит у тёщи моей на подоле, тёща бегает, орёт. А вышло вот что. Теща моя с ночи корзину с наседкой домой занесла, наседка сидит, значит, высиживает— приспичило ей зимой высиживать. Щука моя рядом лежит, отдыхает. Полежала, полежала и оклемалась: видать, я её молотком не сильно пристукнул. Оклемалась, наседку заприметила и давай подпрыгивать, наседка шуметь стала, тут тёща заходит на шум. Щука хвать её за подол! Тёща с испугу ведро с молоко опрокинула, поскользнулась, упала и давай ещё пуще орать. Ну, я, конечно, за топор — и по башке её, по башке!
Якубович испуганно замахал руками;
—Я, конечно, понимаю, что можно тёщу не любить, но что бы топором … это знаете…
Матвей Петрович недоуменно посмотрел на Якубовича, рассмеялся и сказал:
—Скажешь, то ж, мил человек! Я же щуку, а не Ефросинью Петровну.
Зал надрывался от хохота. Якубович вытирал платком выступившие слезы. Так под смех студии Матвею Петровичу выпал опять сектор «ПЛЮС» последняя буква была открыта, и Матвей Петрович узнал, что псевдоним писателя Абрам Терц, впрочем, от волнения он его тут же забыл.
В финал он попал с библиотекаршей из Ташкента и фермером из Брянска. У Матвея Петровича был третий номер, а первый был у библиотекарши. На табло чернели десять не открытых квадратов, под которыми скрывалась настоящая фамилия Болеслава Пруса.
Библиотекарша набрала 300 очков, покраснела и пропищала:
—Я хочу сказать слово!
Якубович поднял руку, но она и слова не дала ему сказать, быстро затараторив:
—Я хочу сказать слово, слово благодарности нашей дорогой, многоуважаемой, любимой почтенной, заведующей Рафике Курбановне Салмановой.
—Ох, уж эта восточная льстивость! Вам, что зарплату за эти слова прибавят? Вы мне буковку, какую-нибудь завалящую назовите, — поскучнел Якубович.
Буковку она назвала не ту. Фермеру выпал банкрот, и ход перешёл к Матвею Петровичу. Ему опять везло: он отгадал три буквы подряд: Л, В и О.Выиграл деньги из шкатулки, но погорел на банкроте. Библиотекарша отгадала три буквы: две буквы И, и букву К. Фермер отгадал букву Ц, и ход в очередной раз перешёл к Матвею Петровичу. На табло были открыты девять букв, нужно было только подставить к образовавшемуся …ОЛОВАЦКИЙ первую букву. Зал скандировал: «Слово! Слово! Слово!». Матвей Петрович рисковать не стал и снова крутанул барабан к неудовольствию студии, но, когда барабан остановился, поднялся шум и раздались возгласы удивления: Матвею Петровичу, уже в который раз, выпал сектор «Плюс»! Открыли букву — это была буква Г, а слово вышло ГОЛОВАЦКИЙ.
Когда Матвей Петрович выбрал призы, Якубович, постукивая рукой по барабану и лукаво глядя на Матвея Петровича, сказал:
—Вы, конечно же, можете взять призы. И я не имею права вас уговаривать, но глядя на ваше везение у меня нет ни какого сомнения, что если вы сыграете в супер игру, то главный приз непременно будет ваш.
Матвей Петрович посмотрел на свои призы, потом на сияющий лаком и никелем «Мерседес» и сказал, махнув рукой:
—Я Мишане «МЕРСЕДЕС» обещал, давай играть дальше.
Якубович сразу согласился. Крутанули барабан, чтобы определить суперприз, и когда барабан остановился, стены студии потряс страстный и могучий крик ведущего: «Ав—то—мо—би-л -ль!!!
Чтобы выиграть, Матвею Петровичу нужно было отгадать один из псевдонимов Николая Добролюбова. В слове было всего три буквы. Якубович разрешил открыть одну букву и удача опять улыбнулась Матвею Петровичу: он отгадал первую букву слова — букву Х. Но это, тем не менее, ничем не могло помочь ему — в Супер игре правила жёсткие: даётся минута, за которую нужно дать ответ. Матвей Петрович понятия ни имел о псевдонимах Добролюбова, да и книг этого автора он никогда не читал. Минута на обдумывание побежала.
Во время показа передачи во всех семи домах хутора Садовый стояла напряженная тишина и каждый желал Матвею Петровичу удачи. Супруга его про себя быстро шептала слова молитвы, а Мишка, который деду не поверил, зная, что дед любит иногда приврать, замер с открытым ртом. Только Матвей Петрович сидел умиротворённый и спокойный, прихлёбывая чинно чай из блюдца и поглядывая искоса на напряжённые лица своих домочадцев. Минута на обдумывание истекла быстро и Якубович привязался к Матвею Петровичу:
—Слово, слово, хотелось бы слово услышать.
У Матвея Петровича снова запершило горло, он решил откашляться и честно признаться, что слова не знает. Он кашлянул громко: отчего у него получилось:
—Х-Х-ам.
Якубович впился в него глазами:
—Повторите, пожалуйста, ещё раз.
Матвей Петрович кашлянул ещё раз и у него чётко и отчётливо получилось:
—Хам.
Ну, тут Якубович взвился! По студии бегать стал и кричать. Бегает и кричит:
—Ну, конечно же, Хам! Ну, конечно же, Хам! Яков Хам! Он же Апполон Капелькин, он же Конрад Лилиншвагер, он же Николай Добролюбов. Ай да, Матвей Петрович, ай, да и щуку выловили на «ПОЛЕ ЧУДЕС». Была бы жива ваша тёща она бы вам не рюмочку — бутылку за такой улов выставила бы!
Он взял Матвея Петровича за руку и повёл сияющему автомобилю, у которого от волнения включилась аварийная сигнализация. Матвей Петрович ничего, не понимая, тревожно озирался по сторонам, переминаясь с ноги на ногу и пытаясь объяснить Якубовичу, что вышла ошибка, но овации заглушали его голос, а Якубович так кричал, будто сам выиграл автомобиль. И тогда Матвей Петрович смирился с неотвратимостью судьбы, подумав нехитро: «Дают— бери».
Имя Матвея Петровича было навечно занесено в скрижали «ПОЛЯ ЧУДЕС», сам Матвей Петрович уехал в свой родной хутор, увозя с собой тайну своей победы. Произошло очередное внеплановое чудо, а чудо, известно, всегда покрыто завесой тайны не всегда объяснимой. Наверное, это правильно: что это за чудо, если ему есть объяснение?
19.День к вечеру хорош (Новелла)
4 Июля. — Утром я взял Библию, раскрыл её на Новом завете и начал читать очень прилежно, положив себе за правило читать её каждое утро и каждый вечер, не связывая себя определённым числом глав, а до тех пор, пока не утомится внимание.
В приведённых выше словах: «Призови меня в печали, и я избавлю тебя» — я видел теперь совсем иной смысл; прежде я понимал их, как избавление из заточения, в котором я находился, потому что, хоть на моём острове я находился на воле, он всё же был настоящей тюрьмой, в худшем значении этого слова. Теперь же я научился толковать эти слова совсем иначе; теперь я оглядывался на своё прошлое с таким омерзением, так ужасался содеянному мною, что душа моя просила у Бога только избавления от бремени грехов, на ней тяготевшего и лишавшего её покоя. Что значило в сравнении с этим моё одиночество? Об избавлении от него я больше не молился, я даже не думал о нём: таким пустяком стало оно мне казаться. Говорю это с целью показать моим читателям, что человеку, постигшему истину, избавление от греха приносит больше счастья, чем избавление от страданий.
Даниэль Дефо «Робинзон Крузо»
Декабрь 1997-го. Питер.
— Слышь, Сохатый, почему улица Институтской называется? — передавая папиросу короткостриженному, с крепкой шеей парню, сидящему на переднем кресле, спросил. Татарин. Он был русским, а кличку Татарин получил за чернявость, скуластость и раскосость тёмных с пьянинкой глаз.
Сохатый принял папиросу, сделал пару затяжек, задерживая в лёгких дым и передавая папиросу водителю, ответил, откидываясь расслабленно на спинку сиденья:
— А здесь, братан, тихий район еврейской бедноты. Они ж все грамотные, учёные, профессора, доценты, по два института позаканчивали, привыкли жить с комфортом. Все эти дома вокруг кооперативные, эти шустряки всегда деньги умели клепать. Покупали и квартиры и машины, когда ты на трамвае ездил за три копейки. Здесь в парке, — прямо смотри, дубина, — Лесная Академия, да и вообще всяких научных институтов в этом районе навалом, оттого и Институтский, наверное.
По салону машины плавал густой конопляный дым. Говорившего звали Олег, Сохатый была его фамилия. Кличку ему не пришлось придумывать, сгодилась фамилия.
— А этот, которого мы прессовали, тоже типа еврей? — то ли спросил, то ли резюмировал Татарин.
— Похоже. Хату продал, на родину предков собирался, — Сохатый закрыл глаза. — Где ты такую славную «дурь» купил, Татарин? Хороший «план», раздумчивый, башню не сносит и успокаивает, только жрать сильно захотелось.
— У азеров в кафе на Просвете. Кстати, можем к ним заехать сегодня. У них шашлыки хорошие, и супчик национальный обалденный в горшочках с горохом и бараниной, а заодно ещё «дури» прикупим, — ответил Татарин, закуривая сигарету.
Водитель докурил папиросу, выбросил её в окно. Оскалив зубы, быстро глянул в зеркало заднего вида на Татарина, ухмыльнулся.
— Морду его видели? Зрачки скакали, ужом блин вертелся. Ещё и обосрался, кажется, такая вонь стояла.
— И ты бы вертелся, если тебя утюгом по брюху погладить, — пробурчал Татарин
— Я бы до этого не доводил бы. Горло бы перегрыз, молотил бы чем попало, что под руку попадётся.
— Ну, это как карта бы легла, Сахалин. Попал бы на конченых отморозков, замочили бы тебя и дело с концом, — зевнул Татарин.
— Ты бы, бабки пересчитал, Татарин, — проговорил водитель, которого Татарин назвал Сахалином.
— А чё их считать? Всё, как Светка-риэлтертша сказала. Лошок ещё ничего не успел потратить. Вот они две пачки, по десять штук в каждой, — похлопал себя по карману куртки Татарин. — Десять процентов Светкины, остальное наше.
Сахалин пожевал губами и раздумчиво проговорил:
— Пацаны, это ж две тысячи баксов. Не жирно ей будет? Может, дадим шалаве полторы штуки, скажем, что клиент уже потратил пять штук? Мы рискуем, а ей такие бабки с воздуха ломятся.
В машине повисла продолжительная неловкая пауза. Сохатый смотрел, наморщив лоб в окно, Татарин громко сопел. Как-то неуверенно он произнёс:
— Слушай, Сахалин, не в жилу как-то. Тёлка ценная, потеряем классную наводчицу.
— В натуре, Сахалин, она ж не дура. Рюхнет, что кидают её. Без наводчицы работать будет трудно. Слышал такое выражение — информация решает всё? — поддержал Татарина Сохатый.
— Добренькие, — передёрнул плечами Сахалин. — Задницу шалава просиживает в офисе. Хату купила на Ваське уже и тачку. Не жирно будет шалашовке?
— Не жадничай. Мы ж не в накладе. Пока всё катит, будем по старым фишкам играть, а там видно будет, — ответил на это Татарин.
И, помолчав немного, сказал повеселевшим голосом:
— Ну, что разбежимся ненадолго, как договаривались, передохнём от трудов праведных? Опять на острова махнёшь, Сахалин?
— Не решил ещё куда, — ответил Сахалин. — Хочу на необитаемом острове побывать. Смотрел кассету недавно про Галапогосовы острова. Прикольно там, хотя и без комфорта. На Кубе тоже клёво. А может, вообще, в Австралию ломанусь. Это тоже остров, только большой.
— Смотри, чтобы кенгуру там копытом не отоварил тебя по хозяйству, — хохотнул не к месту Татарин. — За матушкой-то не соскучился? Чё домой на пару деньков не смотаешься на свой родной остров?
— Чё там делать? — пожал плечами Сахалина. — Бухалово, нищета. Переводы матери шлю. Она таких денег в жизни в руках не держала. Пишет, соседи все иззавидовались, бегают к ней подзанять. С каким-то хмырём сошлась. Говорит, мол, работящий. Работящий — это значит, дров наколоть может, гвоздь забить, и пьёт не больше литра в день.
— А папашка твой загнулся? — спросил Татарин.
— Издох, — кивнул головой Сахалин. — После третьей отсидки пришёл с туберкулёзом, с порога матери в торец врезал, типа хозяин вернулся. Я его тогда отметелил, неделю не вставал конь с кровати. Наказал ему мать не трогать больше. Успокоился, зверёк. Мать, дура, обиделась на меня, грех, типа, на отца руки подымать. Через месяц откинул копыта. Инфаркт. То ли от тоски, то ли от безнадёги мужиков наших поселковых магнитом в зону тянет. По два, по три срока многие отмотали. Ладно бы, по-крупняку чего. А то челюсть своротят кому, ножом пырнут, своруют на пропой, по пьяни грохнут кого, снасилуют. Не уедь я с острова, тоже кого нибудь пришил бы. Или спился бы.
— Короче, как Робинзоны на необитаемом острове живёте. А матери о работе своей, что пишешь? — Татарин ехидно ухмыльнулся.
— Менеджером говорю, работаю, — хмыкнул Сахалин.
Татарин расхохотался.
— Менеджером по горячим утюгам! Прикольно.
Сахалин на это ничего не возразил. Он пристально глядел в лобовое стекло, с задумчивым видом.
Татарин отвернулся к боковому стеклу:
— А мой, после последней отсидки тихим стал. Всё молчал, улыбался всем, особенно детям. Ходил тихо, тихо. Чё нибудь делаешь, подкрадётся сзади и наблюдает. Обернёшься — он улыбается, стоит, а улыбка, как у дурика. Крыша съехала у старика. Мать говорила, что он типа тоскует от того, что мать свою не похоронил. Он тогда сидел, а когда вышел, поехать на могилу не смог. Это далеко, в Архангельске, денег не было. Потосковал он так пару месяцев, а потом новому участковому башку проломил, за то, что тот паспорт потребовал показать. В зоне и помер.
— Наша белая кость, — усмешливо глянул на понуро сидящего Сохатого Сахалин, — с паровым отоплением жил, как дрова колоть, да в ватнике мёрзнуть не в курсах — Колись, Сохатый, папаня подводником заслуженным был или солистом в балете?
— Подводником, — зевнул Сохатый, — это маманя тюхала мне про отца подводника, который типа утоп, выполняя важное правительственное задание. Я его и не видел никогда. Бабуля, когда мать умерла, рассказала, что аферюга он залётный, карманник сухумский. Свинтил от нас, когда я на свет Божий явился. Подкатился к матери, она красивая была. В библиотеке Морского клуба работала, мы тогда на площади Труда жили. Я в школе постоянно дрался из-за этого «подводника». У всех отцы были, а я всё, как дурак доказывал всем, что мой скоро из плавания придёт, и мы с ним на рыбалку поедем. Пацаны вечно меня подковыривали. А… тошно вспоминать. Сахалин, а что тебя всё на острова тянет?
— Не знаю. Я пацаном всё про острова читал, про пиратов, про Робинзона любил. Не мог поверить, что такие острова есть, на которых всегда лето, фруктов завались, люди в шортах ходят круглый год, тётки полуголые. Да и, вообще, на островах люди по-другому живут, никак в городах, где до моря добраться три дня ехать нужно. На острове, куда ни пойдёшь, придёшь опять к морю. А море я люблю. Там воздух совсем другой. Не знаю, как сказать, но тянет меня всегда, хрен знает почему…
— Я про Робинзона в школе читал, забавной сказкой показалось, после в монастыре перечитывал. В монастыре всё по-другому прочитывается. Ладно, островитянин, — усмехнулся Сохатый. — Будь на связи.
— А ты, Татарин, куда? Хотя, хочешь, скажу, что ты будешь делать? — повернулся к Татарину Сохатый.
— Блин, чтобы это угадать, две головы не нужны. В Васкелово. Надо прораба отрихтовать. Донесли мне, что ворует он, падла, стройматериалы и тянет резину специально, чтобы с меня побольше вытянуть.
— Определились, — сказал Сохатый. — А я в Ессентуки поеду. У меня камни в жёлчном пузыре. Нужно здоровье поправить.
Он выбросил сигарету в окно. Помолчав, сказал:
—Я недавно в монастырь ездил, в котором год тасовался, когда от наркоты отбивался. Что-то так тяжко стало на душе. Батюшку Иоанна хотелось увидеть, он реально мне помог тогда с героина соскочить, маленько деньжат ему подкинуть решил. Службу отстоял, но причаститься и исповедовался не смог, спрятался в толпе. Но батюшка усёк меня, увидел, расспрашивал о житье-бытье моем. Ну, а я, что? Гнал пургу. Не расскажешь же всего. Но он, чего, дурак? Прожигал меня глазами, видно было, что не верит мне. А я ёжился. Он меня под руку взял, в угол отвёл, нужно, мол, тебе исповедаться.
— Ты, чё, в натуре, исповедовался? Всё ему рассказал? Он же вложить тебя мог! Попы на ментов сто процентов работают, — встрепенулся Татарин.
—Дурак ты, Татарин, не положено священнику закладывать. Ты знаешь, сколько дерьма он выслушивает от людей? И за всех должен молиться, молиться за чужие грехи.
—Так рассказал? — пристал Татарин.
— Всё не смог. Про дела наши не смог. Рот будто склеивался. Хотя нужно было бы сказать — легче бы стало на сердце.
— Типа чистосердечное признание облегчает вину преступника, — сказал Сахалин, и они с Татарином рассмеялись.
— Чего смешного-то? — разозлился Сохатый. — Чего стебётесь? Это пока всё у нас в порядке весело. Но так всегда не будет. Батюшка нам в монастыре одно твердил: день к вечеру хорош. Понимаете? Вот станут нам сниться клиенты наши, что тогда?
— День к вечеру хорош, если в «лопатнике» деньжата шуршат, — хохотнул Татарин, — чё это нам сниться должны лошки всякие?
—Дубина ты, — нахмурился Сохатый.
— Слушай, Сохатый, вечно у тебя, как хорошей травы подкуришь, «гонки» начинаются про совесть и моральный кодекс строителя коммунизма. Я лично сплю спокойно. И не такое народ сейчас делает. Народ вообще изгаляется сейчас друг перед другом, кто пострашней чего сотворит. А я никого не убил пока. Хотя могу, если прижопят. Но я не маньяк, ни пидор, ни педофил, ни депутат, не сатанист, с матерью своей не сплю, — сказал Сахалин.
Сохатый будто не услышал этого возражения Сахалина, он опять заговорил, глядя немигающим взглядом в окно:
— Я объясню популярно. Батюшки Иоанн всегда всё с намёком говорил, чтоб думать начинали. Как-то про святого Петра рассказывал. Помните, мы фильм смотрели на Рождество про Иисуса? Когда они сидели за столом Иисус Петру сказал, что тот его предаст. Типа, не успеет петух два раза прокричать, как он отречётся от него. Тот обиделся, мол, никогда этого не будет, но когда стали допрашивать его жиды, в натуре, в отказ ушёл, зассал, сказал, что знать не знает Иисуса. Так батюшка мне рассказал, что этот Пётр после того, как Иисуса распяли, не спал до конца своих дней, потому что его петух всегда будил, напоминал ему о его подлянке. Вот... как бы нас не стали наши клиенты будить… меня и сейчас иногда будят…
— В натуре, что ли петух орал? — спросил Татарин.
— В арматуре. Ты туповатым, братан, не прикидывайся.
— Ну, я ж не в культурной столице родился, в глухомани, где нам крестьянам понять, — обиженно поджал губы Татарин. — А Иисус, я не понял, что тоже евреем был?
— Ну, а кем же? Чеченом, что ли? — раздражённо бросил Сохатый. — Они все там евреями были.
— И чё они на него наехали? Он за чудеса бабок не брал, никого не кидал.
— Они думали, что он царём у них станет Они тогда под римлянами были, ну и думали, что если он крутой, раз такие чудеса творит, то и римлян прогонит. А он им другое говорил. За жизнь, короче, объяснял. Ну, а священники жиды зассали, что он народ перебаламутит, ну и решили его кончить.
— А у нас, что не так? Вчера народ орал: «Бориску на царство!», а теперь орут: «Предатель». А сам Бориска, кидала знатный, клялся, что под трамвай ляжет, если народу плохо жить станет при нём. И чё? Всех кинул. Да сейчас все кидалами заделались. Сегодня ты дружбанишь, водку с корешем пьёшь, а завтра он тебя кинет легко, с чистой совестью, — выпалил Татарин.
— Я вот чего сказать хотел, — опять закурил Сохатый, — с людьми всякое случается. Бывает, щёлкнет в башке какой-то выключатель и — добро пожаловать в «дурку», или ещё хуже: верёвку быстренько дядя мылом натрёт и пожалует к тому самому Петру на небо, а куда там тебя определить могут за твои земные подвиги, страшно даже подумать. .
— Хреновые у тебя дела, братан. Как бы нам в натуре передачки не пришлось бы носить тебе в дурку. Точно говорят: кто на героине сидел, у того крыша съезжает навсегда, — сказал Сахалин.
Сохатый не ответил Сахалину. Они въехали на Тучков мост, поплелись в пробке. .
Сахалин включил радио, покрутил ручку настройки, прибавил звук, стал напевать вместе с певцом: «Таганка, я твой бессменный арестант…
Сохатый, ни с того, ни сего, вдруг сказал:
— Пацаны, а вам в натуре нравится свобода такая? Работа наша? Вот, ты мне скажи, Татарин… ты иногда очень хорошо базаришь, какие-то у тебя просветы в башке твоей дубовой классные проясняются. Сахалина не спрошу — с ним всё ясно: кроме денег у него в голове ничего нет.
—Люблю. Можно подумать ты их не любишь, — промычал Сахалин, прервав на мгновенье пение.
Татарин видимо не обижался на колкости Сохатого, пожал плечами.
—А чё делать? Голодать и в рванье ходить, бутылки собирать? Одним хорошо жить можно — другим нельзя? Чё сам не видишь беспредел какой? Полоса, значит, такая пошла в стране: сам говорил, что в жизни бывают чёрные и белые полосы. Всем сейчас всё по барабану. Делай бабки кто, как может. Зевнёшь — затрут тебя на обочину, скинут, обойдут и забудут. А клиентов мне наших совсем не жалко. Не-е, не жалко. Я даже какой-то кайф ловлю, когда морды им разбиваю и по почкам дубасю. Они, суки, только на них замахнёшься, тут же от страха усираются. Они-то больше всех этой свободы хотели. Чтобы баксы в кармане шуршали, мечтали, что б у нас, как в Америке стало. Первыми проголосовали за Борю алкаша и всю братию пидарастическую. Получили и свободу и доллары, и нас довеском, пацанов, которые доллары эти у них отжимают. А как же? Хотели, чтобы по-другому было? Где-то убывает — где-то должно прибывать. Нет, правда, я, когда прессую этих тварей в их квартирах с мебелью, телевизором и ванной, в которых они совсем не херово жили при комиссарах — кайф ловлю. Суки, ходили на работу, в санатории ездили, на картошку, в комсомол и партию вступали, на своих машинах спокойно разъезжали, никто на них не наезжал, хаты не отбирал, где там тот народ, чем он живёт, как кормится — они и духом и тогда не слыхивали. Булку белую жевали, народом выпеченную, а сами камень на него за пазухой носили. Кинули страну, заорали радостно: свобода, свобода, свобода и народ туда же. Свобода, блин! Дочь у него ушла в проститутки, сын колоться начал, жена учительница полы в парадной моет за рупь двадцать, отец ходит бутылки собирает, «трёшку» его бандюги отбили, а самого в коммуналку определили! Сидит он теперь свободный и безработный на кухне, пьёт чай спитой и в окно смотрит на мусорный бак, в котором свободные бомжи роются, а на баке юные скинхеды написали: «Смерть Гайдару!» А по телеку в это время слюнявые хмыри продолжают вопить: «Мы с Америкой, или нет?!» Разводят лохов. Блин, с Басаем и Радуевым целая армия разобраться не смогла, город целый, твари, захватили. На роддом посягнули, на беременных женщин! Не прибили козлов сразу — получили войну. Такие товарищи, как «Берёза» и вся эта кодла жадная с ним, что хотят то и творят.
Татарин, раздражённо махнув рукой, замолчал, видно было, что этот монолог его утомил.
Сохатый переглянулись с Сахалином и расхохотались, как люди знающие, что их товарищ, иногда может выдавать перлы такого революционного рода.
— Вот такого я тебя люблю, Татарин, — сказал Сохатый, оборачиваясь к нему. — Бродит, бродит в тебе революционная закваска. Ты случайно в скинхеды или к нацболам не записался?
— Скажи ещё к Жириновскому. Вот кого бы я попрессовал с удовольствием. Умело базарит, маромой, разводит народ по-научному, — усмехнулся Татарин
— До него нам не добраться, — усмехнулся Сахалин.
— Не, можете считать меня шизиком, пацаны, — сказал Сохатый,— но думать всё же надо. В городе народ на иномарках пересаживается, быстро всё меняется. Нужно делом, каким нибудь стоящим заняться. С утюгами завязывать нужно. Хотите, верьте, хотите, нет. Батюшка Иоанн говорил мне что все, что сейчас происходит в Библии предсказано, и всё это кончится концом света голодом, войной и чумой.
Сахалин ухмыльнулся:
— Что ж тогда переживать? Если всё Богом предсказано? Если Бог знал, что такая пьянка будет, а нам в это время пришлось жить, то никакой и вины на нас нет. Бог-то сам всё устраивает. Значит, и нас он определил, куда ему надо. Не сами мы занялись этим с бухты-барахты. Других ведь он определил в депутаты, третьих в пидоры, четвёртых в банкиры, во владельцев гипермаркетов и заправок.
Сохатый ответил быстро:
— Никто нас не определял. У человека свободная воля есть. Тебя, что Бог заставил этим заниматься? Бог никого не заставляет и не определяет. Человек сам выбирает, не все же пошли в бандиты? Он попускает, понимаешь. Проверяет, как ты поступишь. По грехам нашим нам и даётся …
—Да брось ты — по грехам! Чего ж Бог этот не возьмёт и не накажет всех грешников заранее: он-то вперёд знает, что они будут творить? Что он проверяет? Сколько они замочат людей, сколько детей изнасилуют, сколько от наркоты передохнет пацанов? Пусть сразу порядок и наведёт. Козлов на место поставит. Ворам руки поотрубает, депутатам зенки наглые выколет, Басаева с Березовским молнией пришибёт; пусть оставит людей хороших — ему же легче на сердце будет. Нет, он одних людей голодать заставляет, а другим даёт столько жрачки, что они в мусор её выбрасывают. Любишь ты, Сохатый, сопли разводить, у тебя, наверное, на наркоте крыша точно съехала. Такие умные речи заводишь, а сам денежки грешные не меньше моего любишь. Ведь и сегодняшние бабки возьмёшь после проповедей своих. Слабо всё бросить и в монастырь на картошку и квас уйти, а деньги в детский дом отдать. Или мне.
Он расхохотался.
Сохатый побледнел, быстро закурил, пальцы его подрагивали.
— Это мысль хорошая. И я в последнее время часто об этом стал подумывать.
В машине на некоторое время наступило молчание. Посыпал снежок, вползали зимние сумерки, перемаргиваясь, загорались уличные фонари, на Малом проспекте движение было нормальное. Татарин дремал, Сохатый откинул голову на подголовник, прикрыл глаза, веки подрагивали. Иногда он открывал глаза и поглядывал на дорогу. Один раз, не поворачиваясь к Сахалину, с закрытыми глазами повторил:
— Сахалин, не гони так, очень быстро едешь.
Сахалин повернулся к Сохатому:
—Чё зассал? Жить хочется? Бог же всё определил — чему бывать того не миновать. Живы будем, не умрём…
Этого момента, когда он перестал контролировать дорожную ситуацию, оказалось достаточно, что бы торможение в случае внезапной чрезвычайной ситуации стало бесполезным. Машина на большой скорости приближалась к светофору, на котором уже закончил мигать жёлтый и загорелся красный. На пешеходную дорожку уже ступила молоденькая беременная женщина. Придерживая большой живот руками, она медленно, покачиваясь как утка, двинулась по нему.
—Тормози, Сахалин! — выкрикнул, привставая, Сохатый.
Сахалин заторможенно повернулся к лобовому стеклу и только успел выругаться.
Звук удара был глухим, женщину откинуло в сторону. На заднем сиденье открыл глаза Татарин, недоумённо спросил:
— Чё это было?
Сахалин ему не ответил, он, вывернув голову, немного сдал назад. Седой мужчина подбежал к лежащей женщине, стал на корточки и приложил руку к её шее, после подбежал к водительской двери, закричал: «Звоните в «Скорую», ещё есть шансы!» Но Сахалин неожиданно вжал в пол педаль газа и рванул вперёд.
— Ты что творишь?! Это неоказание и отъезд с места происшествия, — закричал Сохатый.
— Бог не выдаст — свинья не съест. Тачку бросим у метро Приморской с открытыми дверями. Часа через два-три позвоним в ментовскую, заяву оставим, что угнали нашу машину.
— Свидетелей полно, и мужик седой срисовал нас, — уныло сказал Татарин.
— Херня, — ответил Сахалин.— Большинство разбежится и в молчанку сыграет. Ментов «подогреем», к свидетелям в гости сходим, они от всего и откажутся, как тот Пётр, которому петухи спать не давали.
Уже когда они, оставив машину, ехали в такси Сахалин спросил у Сохатого:
—А чё это значит, в натуре, день к вечеру хорош?
—А ты подумай, — ответил Сохатый угрюмо.
Доктор Дробышев
Иван Павлович приезжал домой поздно, не раньше восьми часов вечера. Больница, в которой он работал, была в Весёлом посёлке, а жил он на Василевском острове. Иногда он ездил на работу на метро, но чаще на своей «семёрке». Сегодня он попал в пробку, и подъехал к своему дому в десятом часу вечера.
Припарковавшись, он устало шёл к подъезду, обходя грязные отвалы снега. У подъезда, из «Мазды» с тёмными стёклами, вышли двое мужчин и перегородили ему путь.
— В чём дело? — раздражённо спросил он у них.
— Слышь, доктор, отойдём в сторонку, — сказал ему Татарин, и бесцеремонно и крепко взяв его под руку, повёл за дом. Сахалин шёл сзади. Иван Павлович не упирался, он понимал что, силы не равны, артачиться было бесполезно: ему пятидесятисемилетнему против двух крепких молодых мужчин не сдюжить, но и страха у него не было вовсе. Зачем эти двое поджидали его, и что им от него нужно, он догадался, даже примерно представил себе, что сейчас будут говорить эти двое.
Ему было тоскливо, стыдно и противно, от того, что придётся этим подонкам уступить: такие слов на ветер не бросают. Свернув за угол, Татарин остановился и, повернувшись к Ивану Павловичу, некоторое время, молча его рассматривал, играя желваками. Сахалин остался стоять сзади, — он дышал в затылок Ивану Павловичу винными парами.
— Слышь, доктор, — прервал молчание Татарин. — Завтра тебя к следователю вызывают, так? Во-первых, не опаздывай — дело это серьёзное, во-вторых, когда тебе нас будут показывать, засомневайся: они это или не они, сомневаюсь, мол, я, скажешь. Человек я немолодой могу и ошибиться. А в оконцовке скажешь: нет, товарищ следователь, не они это, не они. Те пониже ростом были, и вроде кавказцы, понял?
— А номера машины вашей, я ведь в протоколе их записал? Их я тоже из немощи моей старческой напутал? — с ненавистью глядя в лицо Татарина, спросил Иван Павлович, страдая от своего бессилия.
— Машина? Номера? — удивлённо сказал Татарин. — Не, доктор, машина наша. Её какие-то гады угнали. Спасибо родной милиции, что нашли.
Иван Павлович живо вспомнил лицо следователя и его, будто остановившиеся рыбьи глаза. Он был такой важный, серьёзный, так учтиво и любезно с ним говорил, но после допроса Ивана Павловича долго не покидало чувство, что весь допрос был пропитан фальшью, что всё это фарс, а он вынужденно участвует в дурно попахивающим спектакле.
«Купили, мерзавца, уже всё купили», — с ненавистью глядя в спокойное лицо Татарина, думал Иван Павлович и, проглотив подступивший к горлу комок, неожиданно севшим голосом произнёс:
— А если я откажусь, вы меня искалечите, жену повесите, внучку изнасилуете, дочь утопите в Неве, квартиру отнимите, а моей таксе оторвёте голову?
— Типа того, — хмыкнул Татарин, —только ты ещё забыл, что у тебя внучек есть Никитка, — ответил Татарин.
Иван Павлович вскинулся. Его вдруг охватило непреодолимое желание плюнуть в лицо этому негодяю, который нагло смеет говорить о его самых близких и родных людях, а потом бить его, бить до тех пор, пока силы не покинут. Словно почувствовав настрой Ивана Павловича, Татарин сделал шаг назад и спросил с интересом.
— Ты никак, доктор, быковать собрался?
Иван Павлович мотнул головой, обернулся к Сахалину, стоящему с резиново-непроницаемым лицом и повернулся к Татарину.
— Что ж вы, господа, со своим собственным народом войну ведёте? Тебе же парень ещё и тридцати нет, а ты набрал в себя уже столько дряни, что рано или поздно в ней утонешь. Неужели ты не знаешь, не слышал никогда, ни думал о том, что есть суд Божий Суд, что ничего не исчезает бесследно и обязательно придётся за всё отвечать? Или безродные вы, ни от матерей родились?
— Чё-ё-ё? — протянул гнусаво Татарин, невольно краснея. — Не понял я: ты, чё, лекции нам надумал читать об облике моралэ?
— Может ему аванс выдать, чтобы посговорчивей стал? — надвинулся на Ивана Павловича Сахалин, но Татарин придержал его.
Иван Павлович глухо ответил, не отводя глаз с лица Татарина:
— Ну, скажем так, никакие авансы не изменят моего мнения о таких, как вы. Я — врач, и не спрашиваю у людей, спасая их жизни, бандиты они, простые обыватели, христиане, атеисты, буддисты, богатые или бедные. И если завтра кто-то из вас попадет на операционный стол, за которым буду стоять я, обязан буду делать всё возможное, чтобы спасти вашу жизнь. Но сейчас меня посетило гадкое чувство, что не стоит спасать жизнь таких, как вы, спасать жизни тех, кто сам готов в любой миг лишить жизни других людей ради своих гнусных целей. Впрочем, знаю, что я этого никогда не сделаю, и я уже сейчас стыжусь, что мог так подумать. Но вы трусы, цепляющиеся за свои жалкие жизни.
Сахалин прошипел:
—Ты что нам впариваешь? Ты чего нарываешься?
Он хотел ткнуть Ивана Павловича кулаком в бок, но тот перехватил его руку, отодвинул его сторону, тихо сказав:
— Дай пройти. Завтра в одиннадцать увидимся у следователя.
Сахалин оторопело произнёс:
— Так ты понял, что мы тебе объяснить хотели, или нам ещё раз к тебе приехать?
Иван Павлович, ничего ему не ответил. Не оборачиваясь, двинулся к подъезду.
— Надо было всё же выписать этому доктору пару горячих, — прошипел Сахалин, провожая взглядом спину Ивана Павловича.
— Он, конечно, скажет, как нам надо. И сильно же он нас ненавидит! Правильно ненавидит, вообщем-то, Сахалин. Путёвый, крепкий мужик, — возразил ему Татарин раздумчиво. — Не надо было ему только впрягаться в эту лабуду. Сам виноват не просёк тему, Робин Гуд.
В машине, за рулём которой был Сохатый, подельники закурили. Сохатый ничего, не спрашивая, выскочил со двора на проспект, резво погнал машину, умело лавируя в плотном потоке машин. Сахалин, помолчав, сказал громко:
— Пацаны, майор меня опять доставал, звонил сегодня.
— Чего надо? — спросил Татарин, сидевший с задумчивым выражением лица.
— Мол, ещё десять штук нужно добавить, чтобы дело окончательно притормозить.
В машине повисла долгая и тяжёлая пауза. Нарушил её Татарин.
— Не скажи сейчас, что нам опять скидываться надо. Мы просили тебя не гнать. А ты выделывался, лихач. А теперь вместо того, чтобы делами заниматься, мы кормим этого майора Бойко из-за твоего гонора. Про наши заработки мы всё знаем, они у нас равные, вместе их добываем. Мы тебе из «общака» нашего конкретно и очень неплохо помогли. Давай дальше, братан, сам шевелись. Если ты, куда-то определил свои бабки, и нету свободных, то, пожалуйста, в долг я дам тебе с удовольствием. Это, думаю, будет справедливо. Мне дом нужно достраивать.
Ничего не возразил на это Татарину Сахалин, только посмотрел на него долгим взглядом. И столько в этом взгляде было ненависти и злобы, что, Татарин, заёрзав на сиденье и, поёжившись, пробормотал:
— Ты чего, Сахалин?
***
Дверь Ивану Павловичу открыла жена. Он хотел улыбнуться, но вместо улыбки вышла болезненная гримаса.
—Ты, не приболел ли, Ваня? — встревожилась жена и потрогала ладонью его лоб.
Иван Павлович схватил руку жены и, жадно поцеловав её, обнял жену, крепко прижал к себе и долго не отпускал.
— Ванечка, Ванечка, — тихо шептала жена, поглаживая нежно мужа по его седым волосам, сердцем почувствовав запредельное нервное состояние мужа.
Они долго так стояли, обнявшись, потом жена, не расспрашивая его ни о чём, кормила. Он попросил водки и выпил гранёный стакан.
Часа в три ночи жена Ивана Павловича проснулась от странных звуков. Она включила ночник и увидела, что её муж, уткнувшись лицом в подушку, плачет, вздрагивая всем телом.
Прасковья Ивановна
Когда кладбищенские рабочие закрыли крышку гроба и взялись за молотки, Ирина Владимировна, которую с одной стороны поддерживал муж Александр Иванович, а с другой стороны сын, высокий парень в морской форме с курсантскими нашивками, вдруг сдавленно вскрикнула: «Доченька моя», — и с остановившимися глазами, оттолкнув мужа с сыном, как слепая шагнула вперёд, упала на гроб, обняла его и затряслась в рыданиях.
Она лежала, как подбитая большая чёрная птица, с бессильно раскинутыми сломанными крыльями, кровь которой пропитала и окрасила последний приют её дитяти в кумачовый цвет.
Муж с сыном хотели, было, поднять её, но сухонькая, маленького росточка, аккуратненькая старушка, одетая во всё чёрное, придержала их. Муж Ирины Владимировны, крепившийся до этих пор, вдруг резко закрыл лицо ладонью и плечи его затряслись. Пятидесятилетний мужчина в один миг превратился в трясущегося старика с помертвевшим серым лицом. Он также резко отнял ладони от глаз, и немигающим взглядом уставился на вздрагивающую спину жены, слёзы текли по его небритому лицу. Сын с растерянным и сокрушённым видом стоял рядом, а старушка тихо поглаживала мужчину по спине. Старушка эта доводилась Александру Ивановичу старшей сестрой и приехала на похороны из Чернигова. Звали её Прасковья Ивановна.
Рядом с Александром Ивановичем стояли с поникшими лицами его сваты: Мария Фёдоровна с заплаканным лицом, Пётр Аркадьевич и их дочь с мужем. Сына Дениса на похоронах не было. Он находился в плавании и ничего ещё не знал о смерти своей беременной жены.
Шли тягостные минуты, Ирина Владимировна, лежала обессилено на крышке гроба, женщины, пришедшие, на похороны тихо плакали, мужчины стояли, опустив головы.
Наконец, Владимир Иванович подошёл к жене и что-то ласково ей, нашёптывая, попытался поднять её, на помощь ему пришёл сын. Она смотрела на мужа и на сына не понимающим взглядом, будто видела их в первый раз и, сделав пару шагов, обмякнув, стала оседать к земле.
Врач, который был рядом, быстро подскочил к ней и заранее припасенным шприцем ловко сделал ей укол в руку. Вездесущая Прасковья Ивановна подошла к брату, тихо проговорив: «Саша, Иру надо отправить домой. Ей нужно лечь в постель, я поеду с ней, присмотрю за ней, пусть врач поедет с нами. Ты поезжай с людьми на поминки, тебе нужно там быть».
Ирина Владимировна у машины пришла в себя, стала упираться, но старушка посмотрела ей в глаза и она покорно села на заднее сиденье машины. Прасковья Ивановна, взяла её руки в свои морщинистые сухие, в старческих кофейного цвета пигментных пятнах высохшие ладони и через некоторое время Ирина Владимировна закрыла глаза.
Дома Прасковья Ивановна уложила сноху в постель, накормила врача, внимательно глядя в его глаза, поинтересовавшись у него вскользь о его семье и житье-бытье, до прихода брата она сидела у постели Ирины Владимировны.
Когда врача решили отпустить домой, проводить его вызвалась Прасковья Ивановна. Уже у входной двери, она, поправляя ему шарф, спросила:
—Так ты, сынок, говорил, что у тебя двое детей?
— Дочь и сын,— кивнул головой врач.
— Дай-ка, мне твою руку, хлопчик, — сказала Прасковья Ивановна.
— Зачем это, бабушка? — удивлённо сказал врач, но руку безропотно протянул.
Прасковья Ивановна долго держала его руку в своей, и он, не выдержав, улыбнулся:
— Пульс измеряете?
— Пульс, — отпуская его руку, ответила Прасковья Ивановна, — сына твоего бесы в оборот взяли. Разве сердце твоё и голова ничего не говорит тебе? Ты же каждый день с ним видишься. Ничего неладного не замечал? Как врач хотя бы…
Врач удивлённо посмотрел на старушку:
— Что вы имеете в виду? Вы, мне хотите сказать, что он болен?
— Болен. И ещё не поздно вылечить. Ты вещи его проверь, руки давно видел?
Врач побледнел. И вдруг ошеломлённо, после паузы, во время которой Прасковья Ивановна смотрела ему в лицо, спросил:
— Наркотики?
— Не знаю, — ответила старушка. — Но бесы крепко вцепились в него, тянут его душу в свой омут. Помоги ему, сынок. Время такое скверное теперь, кругом они, бесы, а кто ж кроме родителя сейчас детям помогать должен? Жалкие они деточки нынешние, нету у них корня крепкого, а соблазнителей мерзких тьма кругом. И ты сам… зачем пьёшь? В твоём роду много было пьющих, не один от пьянки сгорел, а это знаешь, страшная вещь умереть без исповеди и причастия в пьяном виде.
Врач опустил голову. Он размышлял и заметно нервничал. Когда поднял голову, ответил нервно:
— Спасибо, мать. Что-то я, в самом деле, перестал за забор заглядывать, поплыл по течению без вёсел и руля. Неужели с сыном моим… всё так плохо?
— Ты в храм сходи, и мне позвони, когда разберёшься — я тут надолго теперь приткнусь. Молиться буду за тебя и твоего сыночка. Как его зовут-то?
— Кириллом.
— Имя хорошее, крепкое. Ни Вольдемар и не Днепрогэс, — сказала старушка. — Иди с Богом, сынок.
Она перекрестила врача и он, усталый, бесприютный, давно похоронивший самых любимых своих людей мать, отца и сестру с братом, живущий с женой, от которой уже давно не видел ни ласки, ни утешения, ни человеческого участия, а одно лишь порицание и обвинение в неумении жить, медленно и неуклонно сползающий в пропасть безразличия и тьмы, в которой уже не было ярких красок, а преобладал один серый цвет, вдруг обнял порывисто это маленькое тщедушное тельце, а Прасковья Ивановна поглаживала его по спине, а губы её беззвучно при этом шептали молитву.
Заседание суда закончилось, когда стемнело. Пострадавшую сторону представлял Александр Иванович. В самом конце зала сидела отдельно от брата Прасковья Ивановна. Всё проходило рутинно, скучно, с несколькими длинными перерывами. Представитель прокуратуры отбубнил монотонно своё, адвокат своё; судья, читал бумаги торопливо без пауз, поднося листы близко к лицу, будто хотел его спрятать. Слова у него сливались в одно длинное серое предложение. Татарин с Сахалином сидели в зале в тёмных костюмах при галстуках. Лица их выражали скорбь и уважение к происходящему действию, от которого разило невыносимой фальшью и холодным равнодушием.
Дело было закрыто за недоказанностью вины. Татарин с Сахалином с видом респектабельных джентльменов, которые были вынуждены убивать своё время на не имеющие к ним отношения мероприятия пожали руку вертлявому, с бабьим лицом адвокату, и вышли из зала на набережную, где их в машине ждал Сохатый. Они не сразу пошли в машину, а подошли к ограде Фонтанки, стали под фонарём и жадно закурили. Они, переговариваясь, курили и смотрели в замёрзшую реку.
Неожиданно Татарин, вздрогнув, обернулся. Рядом с ними, опираясь на палку, стояла бесшумно подошедшая к ним Прасковья Ивановна.
—Ты чё, бабуля, людей пугаешь? Чё те надо, старая? — спросил удивлённо Татарин.
Прасковья Ивановна ничего ему не ответила, лишь коснулась его руки, будто сказала: помолчи. Татарин от её прикосновения дёрнулся, будто его током «щипнуло».
Обернувшийся Сахалин рассмеялся и полез в карман за деньгами, подмигнув Татарину:
— Бабульке материальное положение подправить требуется, тёмный ты человек, Татарин.
— Эт, можно, — ответил Татарин. — Времена тяжёлые. Деньги всем нужны. Подкинь, Сахалин, бабульке из кассы взаимопомощи.
Прасковья Ивановна, глядя в смеющиеся глаза Сахалина, раздосадовано покачала головой.
— Думаешь, спасся? Как же ты раб Божий Александр жить-то с этим будешь?
— Ты о чём это бабка? Имя, откуда знаешь? — удивлённо произнёс Сахалин, доставая из кармана пачку денег, перетянутую резинкой, — на-ка, возьми, бабуля, пригодится. От сердца даю, бери, бери.
Он вытащил из пачки пару купюр, протянул Прасковье Ивановне.
Прасковья Ивановна отодвинула его руку.
— Не за деньгами я к тебе подошла.
— Так чё тебе надо? — удивился Сахалин.
— Хотела на тебя вблизи посмотреть, чем ты светишься. Да нету от тебя свету. Тьма одна от тебя идёт.
— Аккумулятор подсел. Сейчас подзарядимся и пойдём в клуб зажигать, — ухмыльнулся Сахалин. — Бери, бери деньги, старая, пока дают. Чего это ты пурги какой-то нагоняешь?
—А ты знаешь, что это за старуха, Сахалин? — сказал вдруг Татарин, нервно закуривая ещё одну сигарету.
— Ну? — Сахалин обернулся к нему.
– Это ж родственница … погибшей. Она и на первое заседание суда приходила.
—А-а-а, — протянул Сахалин. — Так чего тебе надо, бабушка? Ты же была на суде. Слышала, что суд постановил. Не мы это были.
— Эх, парень, парень. Разве это суд? Смердит от такого суда, где волка овцой невинной представляют. Ты убил Ольгу и дитя её, света Божьего не увидавшего, ты убил, и тебе бы за это по-мужски ответить нужно было бы, покаяться, на колени перед родителями упасть.
Сахалин не дал ей договорить.
—Адвокатша нашлась! Да я это! Я! Не нарочно же?! Так вышло. Не увидел я её. Бывает такое. Каждый день такое случается, с каждым такое может случиться. Машина — не велосипед. И что? Мне в тюрьму садиться? Её не вернуть, а мне туберкулёз в тюрьме подцепить и сдохнуть? За одну смерть две смерти плата?
— Мертвец передо мною, мертвец, — сказала Прасковья Ивановна. — Говоришь, говоришь, а глаза мёртвые. Что ж ты так за жизнь свою жалкую цепляешься? Жизнь ли это так жить, как ты живёшь? Скольких ты людей, походя, между делом убил после Ольги, не считал? Ты же купил эту жалкую свободу, платил и судьям и другим людям, развращал деньгами ради своей жизни. Они, все, кому ты оплачивал труды их грязные, твоими подельниками стали, понимаешь, убийцами Оленька? А свидетелей, честных людей запугал… представляешь, что они тебе теперь желают? Да, думаю, что и все, кто деньги твои чёрные взял неважно себя чувствуют, и любви к тебе особой не испытывают.
— Ну, хватит, — зло сказал Сахалин. — Всё сказала? Тогда вали. Пошли, Татарин.
— Погоди, — голос Прасковьи Ивановны дрожал, она говорила совсем тихо.
— Ну, что ещё? — дёрнулся Сахалин.
— Я твоё завтра увидела…
— Это интересно, — Сахалин приостановился.
— Я сейчас дом твой новый вижу. Место пустынное, тихое, лучше места не найти для очищения души. Совсем скоро там будешь. Много времени отпустится тебе для сердечной работы. Не оставит тебя Господь без крова, воды и пищи. Там и пребудешь ты. Вижу камень хороший, на таких столпники великие молились, тебя на нём вижу, воду вижу бескрайнюю, а дальше туман… не вижу ничего. Не в моих силах видеть так далеко. Чёрный, ты чёрный, сажей злобной душа залеплена…не понимаешь, что день к вечеру хорош.
Она перекрестилась, и побрела осторожно по скользкому тротуару к автобусной остановке, где её ждал брат. Вдруг она остановилась, повернулась и повторила: «День к вечеру хорош».
— Чокнутая! — сказал Сахалин, провожая Прасковью Ивановну взглядом. — Пошли, Татарин. Надо обмыть дело. Ванга, блин. Типа ясновидящая. Во, блин, башню у людей посносило, насмотрелись телевизора!
Выкинув в канал сигарету, Татарин, оглядываясь, последовал за товарищем.
Остров
Камень был горячий и гладкий, сидеть на нём было приятно. Камнем он называл большой валун в форме высокой перевёрнутой ванны, отполированный ветрами и намертво вросший в песок. К нему «приросли» три камня служившие ему ступнями.
От камня до океана было шагов двести. Когда он впервые сел на этот камень, океан был от него шагов на двадцать дальше. Материальным свидетельством наступления океана на сушу, для человека, сидящего на камне, был безобразный огрызок скалы, поросший водорослями, в каких-то лишайчатых ржавых пятнах, выступающий из воды, словно гнилой зуб в беззубом рту.
Сколь долго он живёт на этом острове он уже не мог сказать, но хорошо помнил, что было время, когда эта уродливая скала с таким же наглым и независимым видом стояла на берегу и океан доставал до неё только во время приливов и штормов. Теперь её основание всегда было в воде.
Изо дня в день, из года в год и из века в век, воды океана накатывались на этот скалистый клочок суши, затерявшийся в его бескрайних просторах. Иногда океан с бешеным рёвом яростно обрушивался берег, но чаще лизал его своим солёным и шершавым языком, а его верный и буйный друг-хохотун ветер, посвистывая, помогал ему в этой вечной разрушительной работе.
Люди, приезжающие из года в год на одни и те же морские курорты, вряд ли замечают изменения, происходящие с морем. Они беззаботно купаются, отдыхают, загорают, веселятся и твёрдо уверенны, что и на следующий год найдут море на том же месте. Но для Сахалина, сидящего сейчас на камне, незаметная и настырная борьба воды с сушей не могла остаться незамеченной, дни, которым он давно потерял счёт, дни, похожие один на другой, давно уже начинались с того, что он приходил к своему камню. Он сидел на нём неподвижно подолгу, с умиротворённым лицом, всматриваясь в бескрайнюю живую даль океана, иногда закрывал глаза и дремал, а уходил только тогда, когда подступала нестерпимая жажда.
Как-то он вспомнил, как однажды был в храме с Сохатым, где увидел икону с Серафимом Саровским молящегося на камне. Подкованный в религиозных вопросах Сохатый рассказал ему о том, что этот монах тысячу дней и ночей молился на камне. Силу своего камня и Сахалин чувствовал. Он молиться на камне, молился о своём освобождении с проклятого острова. Молитв он не знал, поэтому просил у Бога спасения и помощи, под спасением он понимал возвращение в мир людей. Молитвы он совмещал с проклятиями в адрес ненавистной старухи-ведьмы, по колдовскому навету которой он оказался на этом каменистом остове. Но в этом он уверился не сразу, «прозрение» пришло чуть позже.
До камня всё было по-другому. После того, как океан выплюнул его на берег рядом с этим камнем, он долго не мог осознать явь это или сон. Он не верил своим ощущениям, бегал по берегу, отскакивал в испуге от ползающих змей, кричал что-то, потрясая кулаками, рыдал. Были долгие дни безумия, метаний, ярости, отчаяния, запредельной тоски, невыносимого страдания и жесточайшей апатии.
Несколько первых ночей он не спал, ходил по берегу, удивлённо вглядываясь в низкое, усыпанное яркими звёздами небо, в океан и мозг его отказывался принять очевидное и ужас случившегося.
Впрочем, его тут же посетила незримая госпожа Надежда, лёгкая в своих проникновениях в сердца людей. Она подкинула ему порывы естественного энтузиазма, веру, что всё это ненадолго, что его вот-вот найдут. Но время шло и ничего не менялось: спасатели не появлялись, дни были похожи один на другой с чередующимися приступами злобы и апатии, ночи были бессонны и тревожны.
И однажды, когда он стоял, вглядываясь в водную пустыню, накопившиеся состояние отчаяния выстрелило. Издав отчаянный вопль, он бросился в воду, потеряв контроль, забыв об акулах, подплывающих близко к берегу. Он остервенело плыл к горизонту, где должна была быть, — он так думал, — заветная земля людей. Быстро потерял силы, перестал противиться объятьям океана, готового забрать его в свои тёмные глубины, и даже обрадовался тому, что страданиям, наконец, наступит конец.
Но он не утонул, и его не съели акулы. Очнулся на берегу, на том самом месте, с которого бросился в океан, у камня. Как это произошло он понять не мог, но позже стал думать, что возможно он и не прыгал в океан вовсе, что это было галлюцинацией. Именно тогда он в первый раз взобрался на этот прогреваемый солнцем камень и сразу же почувствовал нечто необычное: возникло тёплое ощущение расслабленности, успокоения. Придя к камню в следующий раз, он почувствовал то же самое.
Сидение на камне странным образом мобилизовало его внутренние ресурсы, он это не сразу понял, но внутренне почувствовал его скрытую силу. Со временем сидение на нём стало обязательным действием, каким-то необходимым спасительным ритуалом.
Сидя на камне, он забывал о еде, воде, своей горькой участи, мысли текли ровно, взгляд, устремлённый в океан, будто проникал в далёкие места населённые людьми, он вспоминал, мечтал, грезил, а иногда просто отключался, и тогда взгляд его становился пустым и мёртвым. В такие моменты он надолго замирал, превращаясь в изваяние, сливаясь в единое целое с камнем, который становился постаментом этому живому изваянию. Со временем он стал думать, что не он выбрал этот камень, а этот одинокий камень-друг, стоящий здесь много веков пожалел и выбрал его, призывая приходить и делить с ним горькое одиночество и подпитывать своей силой.
Ему захотелось пить. Он спустился на песок, и, прихрамывая, пошёл прочь от океана по остывающему песку. Пройдя несколько шагов, остановился, и некоторое время пристально вглядывался в необъятную, мерно дышащую зеленоватую бесконечность, словно надеясь увидеть там, что-то очень важное. Рядом с его ногами, сдвигая песок, и, оставляя след, прошуршала крупная змея, он проводил гада равнодушным взглядом.
Он шёл вглубь острова на запад. Солнце, красно-оранжевое, как огромный апельсин, уже прошло почти весь свой дневной путь и устало повисло у горизонта над океаном на другой стороне острова. Скоро оно должно было медленно опуститься в океан, передав своей вечной сменщице луне небесную вотчину.
Сахалин шёл, не глядя под ноги, губы его шевелились. «Когда-нибудь проклятая вода доберётся и до моего камня и сожрёт его, тогда, наверное, исчезну и я. Мои кости будут валяться на этом песке, а в черепе будут откладывать яйца проклятые змеи… это последний мой остров, последний. Проклятая старуха! Ведьма! Заслала меня на погибель, проклятая, проклятая, проклятая», — беззвучно шептали его губы.
Он остановился и опять обернулся к океану. Вздохнув, повторил громко: «Проклятая! Не сдохла ещё, наверное, проклятая. Зачем я сел в тот самолёт? Проклятая, проклятая, проклятая ведьма! Всё она, всё она!»
Его сейчас не признали бы ни друзья, ни даже родная мать. Он был наг, худ и чёрен. Кожа была прокалена солнцем и выдублена ветрами, волосы свисали грязноватой серой спутавшейся массой до пояса. Борода неопределённого цвета длинной растрёпанной мочалкой лежала на его впалой груди. Лицо до самых глаз, тёмных, с запавшими глазницами, заросло седыми с прочернью волосами. Между ног с ороговевшими ногтями скукожился сморщенный срам, и болталась такая же чёрная, как и сам он, мошонка.
Тропка полого шла вверх между отшлифованными солёными ветрами валунами. Он часто останавливался передохнуть и присаживался на камни. Дышал тяжело, набирал воздух в грудь со свистом, широко открывая рот, в котором виднелись пеньки полусгнивших зубов, Передохнув, вставал и брёл с отрешённым видом дальше, а губы всё время, что-то шептали.
Через какое-то время жизни на острове, он почувствовал, что ему стало трудно говорить. Слова словно залипали в гортани и не хотели выходить. Он сообразил, что теряет способность говорить, и тогда начал говорить с собой. Это стало стойкой привычкой.
Чтобы утолить жажду каждый раз приходилось проделывать нелёгкий путь. У него не было никакой посуды, чтобы запастись водой, и в дни, когда особенно сильно мучила жажда, приходилось ходить к воде иногда ни один раз в день. Вода была в неглубокой сырой пещере, по расселинам которой стекали хиленькие струйки воды, наполняя выемки в камнях лужицами. Вода отдавала сероводородом и была чуть солоноватой. После дождей, которые здесь были частыми, в ямках и полостях скал у берега скапливалась дождевая вода, и тогда Сахалину не нужно было ходить к пещере.
У воды было особенно много змей и ящериц и грызунов, но он давно не обращал на них никакого внимания. Это выглядело странно, но и ползающая живность этого острова, по всему, была равнодушна к нему и не проявляла к чужаку никакой агрессии, будто он был частью фауны острова.
Большую часть времени ему приходилось проводить у кормильца-океана: там у него был камень-спаситель и логово — грот, расположенный входом на запад, ветер в него не задувал. Во время штормов океан выбрасывал на берег водоросли, подсохнув, они становились ему постелью. Он постоянно натаскивал охапки водорослей в свой грот, утепляя его дно. На острове ночи не всегда были тёплыми, да и дожди здесь были частыми гостями.
Кормился он мидиями, гроздьями, облепившими скалы; крабами, иногда черепашьими яйцами, а во время отлива удавалось поживиться и кое-какой рыбой. Ел он это всё в сыром виде, «кухонными орудиями» были камни, среди которых был один острый, формой похожий на тесак.
Единственным съедобным растительным продуктом, который он саркастически называл десертом, был не то камыш, не то осока, росшая у источника. У растения был мясистый стебель, корень был с луковкой, сладковатой на вкус.
Жизнь на острове заставляла его беречь силы. Он приучал себя к однообразной размеренной жизни, старался не делать никаких лишних движений, ел совсем мало и много спал.
Когда ночи становились холодными, зарывался в своём гроте в водоросли, которые пахли больницей. Зарываясь в них, он всегда вспоминал одно и то же, как мальчиком лежал в районной больнице, где ему удаляли гланды. Вспоминал мать, которая приносила ему в больницу, где-то добытые апельсины, и он, хотя ему ещё больно было глотать, съедал их, давясь и мучаясь.
Но самым жестоким наказанием для него стали полнолуния. За день-два до очередного полнолуния его начинали одолевать безотчётные страхи, одолевала бессонница, начинала душить злая, безысходная тоска. Когда луна набирала полную силу, он не мог оставаться в своём гроте, дрожа, бежал к камню искать у него защиты. Перевёрнутая сфера неба, усыпанная мириадами мерцающих звёзд, была совсем низко. Ему казалось, что он остался один во всей вселенной, сидит в её центре, и купол неба медленно опускается, сжимается, давит, надвигается на него, а ртутный свет луны, очерчивает эллипс вокруг камня, как прожектор, освещающий одинокого артиста на цирковой арене. В такие ночи ему было совсем худо. Камень не справлялся с его муками. Раскачиваясь на камне, он плакал, плач переходил в конвульсивные рыдания, а после и в страшный и скорбный вой. И только, когда из океана медленно выползал диск солнца, выбрасывая яркую дорожку к берегу, он обессиленный и опустошённый возвращался в грот, закапывался в водоросли, но ещё долго не мог заснуть. Воспоминания из жизни среди людей, обрушивались на него беспощадной лавиной, и он не мог заснуть. Ворочался, стонал в полудрёме, вскакивал, садился, вытаращив глаза, и ему казалось, что в гроте кто-то тихо сопит, наблюдает за ним, а за его спиной невидимый человек передвигается, повторяя его движения так, чтобы он его не увидел.
В какой-то момент его жизни на острове, когда он уже потерял счёт прожитым здесь дням, лёжа в гроте, он вспомнил один эпизод из своей прежней жизни. Воспоминание было о дне, когда он с Татарином стоял на набережной Фонтанки после окончания судебного процесса, и к ним подошла старуха, которую он принял за побирушку. Это была родственница погибшей под колёсами его автомобиля женщины, она стала его «воспитывать» и стыдить, — он ей нагрубил. Уходя, она сказала фразу, чудовищный смысл которой он тогда не осознал, а словам старухи не придал значения, посчитав её выжившей из ума. И только теперь, вспомнив эти слова, он содрогнулся: старуха говорила о его будущем заточение на острове! Она говорила, что видит его новый дом в пустынном тихом и безлюдном месте, что лучше этого места для очищения погибающей души не найти, что видит его на камне, на котором хорошо просить о прощении грехов. И ещё она сказала, что не может знать, сколь долго он пробудет в этом месте. Тогда ему было смешно, он отмахнулся от старухи. Уходя, она проговорила странную фразу: «День к вечеру хорош», которую он уже слышал от «верующего» подельника Сохатого. Вспомнил он ярко и ясно сбитую им, лежащую на мёрзлом асфальте беременную женщину с задранной на живот юбкой, из-под которой были видны чёрные трусы.
«Так вот, почему я здесь! — озарило его. — Проклятая ведьма отомстила мне за родственницу. Там на Фонтанке, глядя мне в глаза, она прокляла меня и отправила сюда!»
Он потерял жалкие остатки покоя, слал старухе страшные проклятья, слал их и своим бывшим подельникам. Долгими бессонными ночами, лёжа в своём гроте, как книгу теперь перелистывал всю свою жизнь. Перелистывал многократно, и всякий раз, когда в своих воспоминаниях доходил до того момента, где он садится в тот злосчастный самолёт, из-за которого он оказался на этом затерянном в океане острове, его охватывала неудержимая злоба. Особенно люто он ненавидел в такие моменты бывших своих товарищей Татарина и Сохатого, и, конечно же, ведьму-старуху. Он крыл их всех страшными словами, проклинал мир людей, в котором жили они. И совсем ему становилось плохо, когда он думал, что там, — в том мире, — Татарин с Сохатым поднимают стаканы за упокой его души. Правда, всегда после этих мыслей приходила более правдоподобная, реалистичная, хотя и страшная мысль о том, что, скорей всего, его кореша, и думать о нём давно перестали, нашли себе нового подельника, трясут по-прежнему лохов толстосумов, жрут и пьют в кабаках, развлекаются со шлюхами. Может быть, открыли своё дело, как об этом много раз заговаривал Сохатый, Татарин достроил свой дом в Васкелово, квартиру его и машину продали, или подгребли под себя.
Когда он об этом думал, ярость выплёскивалась из несчастного голого тела. Он начинал бегать, нелепо размахивая руками, и посылать всевозможные страшные кары на головы Татарина и Сохатого. Буйство это кончалось падением на землю и конвульсиями. Затихнув, он долго не вставал с того места, где недавно бился в конвульсиях. Лежал с остановившимся взглядом, неподвижно, похожий в такие моменты на покойника. После этих вспышек он несколько дней мог не произнести ни слова, почти ничего не ел, и сиднем сидел на своём камне у океана, покидая его лишь для того, что бы сходить к воде.
СЕМЬ ЛЕТ НАЗАД.
У него была ещё неделя до отлёта в Россию, когда ему неожиданно позвонил Татарин и приказным тоном потребовал, чтобы он срочно возвращался, мол, Светка риэлтерша нашла жирного лоха и дело можно сделать сейчас по-быстрому, а деньги большие.
Звонок взбесил его. Он терпеть не мог, когда с ним говорили таким тоном, здесь ему нравилось, хотелось ещё понежиться под ярким солнцем и развлечься: был конец января и возвращаться в холодный мрачный Питер не хотелось.
Он психанул. Наорал на Татарина, популярно «объяснил» ему, что он не в Ленинградской области находиться, а на другом конце света. Обозвав его козлом, послал его «куда положено» и выключил телефон. Но настырный Татарин, который никогда не обижался, не отвязался. Он опять позвонил этой ночью и ласково принялся увещевать, намекая, что дельце настолько денежное, что если выгорит, то он сможет тогда отдыхать долго, сколько захочет. Ещё раз, обругав Татарина, Сахалин лёг спать, но заснуть уже не смог. Раздосадованный вышел прогуляться и спустился в уютный бар-подвальчик. Там была русская водка, и он основательно заправившись, поехал на такси в аэропорт, узнать расписание и наличие билетов. Был рейс на завтра, но на него билетов не было. Следующий рейс по расписанию должен был быть через пять дней. Это его неожиданно обрадовало: где-то в закоулках его сознания, не проявляясь остро, бродил невнятный, но требовательный посыл о том, что лететь сейчас не нужно.
Посыл был смешан с каким-то невнятным неосознанным беспокойством, но удостоверившись, что он сможет улететь домой только через пять дней, он успокоился, решив, что сейчас с чистой совестью вернётся в тот понравившийся ему уютный бар в подвале, а Татарина, если он опять позвонит, ещё раз пошлёт, сказав, что билетов нет.
План на ближайшее время был простой: сейчас он закажет билет, после до утра будет пить в баре, уйдёт в номер, «сняв» проститутку. Но недаром говорят, что если хочешь рассмешить Господа Бога — расскажи ему о своих планах.
Когда он, раздумывая, стоял у кассы, к стойке подошёл хмырь, одетый довольно странно для здешнего климата: в тёплом клетчатом пиджаке, чёрных суконных брюках, с грязноватым шёлковым платком на шее, и дранных кедах на ногах с болтающимися шнурками.
Хмырь был кругленький, маленького роста, хорошо поддатый, он всё время почёсывался и громко матерился по-русски. Подойдя к стойке, он приподнялся на цыпочках, говорил с девушкой за стойкой на ломаном английском; в речи толстячка несколько раз прозвучали слова Moscow и Russia. Через минуту Сахалин говорил с толстяком. «Клетчатый» сдавал свой билет на завтрашний рейс: у него был здесь какой-то бизнес и образовались заморочки.
Позже Сахалин никак не мог себе объяснить, что на него нашло тогда в аэропорту, почему наступило неожиданное помутнение рассудка, почему он выкупил тот злосчастный билет у хмыря, хотя твёрдо решил лететь домой следующим рейсом? Когда уже на острове, вспомнил разговор на набережной со старухой, то твёрдо уверовал, что это произошло именно из-за чар мстительной ведьмы, сделавшей заговор на его гибель.
Они быстро сговорились с толстячком, переоформили билет и отправились в бар, где набрались основательно. Через десять часов он сел в самолёт и тут же отрубился. Из 152 человек, находящихся на борту этого самолёта, выжил он один. Большой «бум», унёсший жизни ста пятидесяти одного человека, сделал чернявый пассажир, сидевший в хвосте самолёта. Сделал с воодушевлением, горячо помолившись, твёрдо веря, что теперь он окажется в раю
Сахалин
Когда он прошёл половину пути и остановился в очередной раз передохнуть, ему показалось, что где-то далеко в небе появился и исчез какой-то звук. Это не был звук начинающейся грозы, хотя небо над океаном очень быстро затягивали облака и ветер поднимал волну. Он смотрел в небо над океаном, но ничего не увидел кроме хаотичного бега облаков. Но вскоре он опять услышал этот звук. Звук появлялся и исчезал, он был похож на звук периодически разрываемой сухой плотной бумаги. Он опять остановился и повернулся к океану, прислонившись спиной к тёплой скале.
«Глюк», — пробормотал он, но не сдвинулся с места. В голове включился поиск, мозг медленно, как старенький зависающий компьютер перебирал варианты. Он искал определение этому знакомому звуку, и неожиданно в голове замигало, сначала неуверенно, а потом так, что чуть сердце из груди не выскочило: «Кукурузник»!
Звук принятый им за наваждение, был из его далёкого островного детства. Сколько раз он мальцом задирал голову в небо, в котором цокающе тарахтели эти самолётики, и, приложив ладонь к глазам козырьком, провожал их взглядом!
У него ослабели ноги, болезненно застучало в висках. Самолёт? Галлюцинация? Ни разу здесь не пролетал моторный самолёт или вертолёт, и он сделал вывод, что остров находится далеко от большой земли. Реактивные самолёты летали. Очень высоко в небе он часто видел серебристые точки военных самолётов, оставляющих за собой белые шлейфы, напоминающие ему о том, что он не один в этом мире, что мир людей ещё существует.
Видел он самолёты и ночами, когда сидел на своём камне, страдая от бессонницы и тоски. Несколько раз видел корабли. Они обычно шли далеко от острова, всегда у самого горизонта. А один раз из-за западной части острова, выскочила быстроходная яхта, и, резво набрав скорость, унеслась на восток. Он не кричал, не махал руками — в это время он был у пещеры между скал и никто на яхте не мог его увидеть. И ещё однажды, совсем близко от его острова, прошли встречными курсами два огромных судна не то контейнеровозы, не то танкеры. Корабли «поздоровались» и разошлись.
Он напряжённо смотрел в небо и звук повторился, то усиливаясь, то угасая, а после из-за облаков вынырнул и сам самолёт. Зачаровано глядя в небо, он опустился на камень.
С самолётом происходило что-то неладное: он, то нырял вниз, то судорожно взмывал вверх. Ему негде было сесть. Остров весь представлял сплошной каменистый массив и напоминал огромную сковороду, наполненную песком, камнями и валунами разной величины.
Тем временем винт самолёта остановился. Самолёт падал, но не пикировал носом вниз, а всё ещё летел с выпущенным шасси, но уже было понятно, что чуда не произойдёт и он непременно упадёт. Он уже был так низко, что Сахалин смог прочитать на его фюзеляже слово Patterson, выведенное золотым витиеватым шрифтом.
Звук падения был оглушительным. Сахалин зажмурился. С содроганием он ждал взрыва, но его не произошло. Он открыл глаза, нервно рассмеялся и с необычайной прытью, лавируя между валунами, заспешил к месту падения самолёта.
Несколько раз он падал, больно ударяясь о камни, разбил в кровь колени, но, не останавливаясь, ни на миг, продолжал двигаться к цели. Ему казалось, что он двигается быстро, но на самом деле, уже прошло минут тридцать с того момента, как он начал свой бег к месту падения самолёта.
Когда он, наконец, увидел самолёт лежащий между валунами, силы его покинули. Он лёг спиной на плоский нагретый солнцем валун. Сердце выскакивало из груди, во рту пересохло, жадно, как рыба, выброшенная на сушу, он хватал ртом воздух. Лежал долго, до тех пор, пока не пришёл в себя. Когда встал, солнце уже наполовину погрузилось в океан, ветер усилился, океан волновался, погода на глазах менялась, небо затягивало облаками, которые наперегонки неслись на запад. Сахалину стало трудно дышать, болели ноги и всё тело.
Когда он доковылял к самолёту, его потрясывало от нервного возбуждения. Самолёт лежал на брюхе, рядом валялись колёса шасси. Хвостовая часть самолёта треснула, левое крыло срезало при ударе о скалы, тут же лежала часть винта, дверь и какой-то дымящийся агрегат. В кабине, уткнувшись в приборную доску светловолосой, выкрашенной в жёлтый цвет головой, сидел без движения мужчина. Одного взгляда хватило Сахалину, что бы понять, что мужчина мёртв: из загорелой шеи на рубашку натекла тёмная кровь; плоть на шее была разорвана — безобразно торчали шейные позвонки.
Он приподнял голову пилота за лоб и, придерживая её в таком положении, рассмотрел лицо покойника. Это был белый мужчина лет сорока, с небритым лицом, под нижней губой торчал клочок выкрашенных в жёлтый цвет волос, в ухе висела серёжка с прозрачным камнем, светлые глаза были неестественно вытаращены.
Сахалин выругался и отпустил голову, — она упала на грудь. Увидев на приборной доске наушники с микрофоном на тоненькой ножке, он стал крутить ручки различных приборов, но они не подавали признаков жизни. Телефон он нашёл в нагрудном кармане рубашки пилота. Таких телефонов он никогда не видел. Корпус телефона был из дерева с золотыми вставками. Он долго не мог сообразить, как его открыть, чтобы добраться до кнопок, когда, наконец, у него это получилось, принялся лихорадочно тыкать по кнопкам, но ничего не произошло — телефон молчал, дисплей не светился. В отчаянии он ударил кулаком по приборной доске. С неё отвалилась держащаяся на магните фотография в золочёной рамке, он поднял её.
На фото был запечатлён пилот самолёта и красивый длинноволосый парень. Оба были в шортах у пальмы на фоне моря и красивой яхты. Пилот, с нежностью глядя на парня, лицо которого было серьёзно, обнимал его за плечи. «Пидорюги, — просипел Сахалин с ненавистью, отшвыривая в сторону фотографию.
Он открыл какой-то ящик, принялся выкидывать на пол его содержимое. На пол упала упаковка презервативов, золотая зажигалка, и толстый блокнот в кожаной обложке, на которой тем же шрифтом, что и на фюзеляже самолёта, была вдавленная надпись золотом Patterson. Это был ежедневник. Сахалин его отшвырнул, но тут же жадно схватил и быстро открыл. Взгляд его замер на титульной странице. Оторвав взгляд от блокнота, он недоумённо прошептал: «Две тысячи пятый год? Этот жмурик прилетел сюда, что бы сообщить мне, что я здесь уже…
Губы зашевелились, он, что-то высчитывал, на лбу собрались морщины.
Сумрачный воздух быстро насыщался электричеством, становясь влажным — в небе зарождалась гроза. Лицо Сахалина искривилось, он дрожал, на глазах выступили слёзы. И неожиданно, воздев свои костлявые руки к небу, потрясая ими, он закричал:
— За что? Этого… этого быть не может… семь лет!? Проклятая старуха, проклятая! Подлая тварь, ты прислала мне этого жмурика, что бы сообщить, сколько я здесь кантуюсь?
Он поднял глаза к небу.
— Старик, ты там, на бесах, вконец сбрендил? Я семь лет на своём камне прошу спасти меня, а ты присылаешь сюда мертвяка? Великий и ужасный боженька, побазарь со мной, расскажи мне, за что ты так со мной? По-твоему я самый страшный человек на свете, что бы можно было так со мной поступить? Я, боженька, таких тварей в жизни своей видел, таких беспредельщиков, таких сучар, что я перед ними дитя невинное. Ты их тоже ведь видел? Ведь так? Люди говорят: Бог не Тимошка, он всё видит в окошко, почему же ты их не тронул, а меня закинул сюда. Зачем ты спас меня от смерти? Зачем ты угробил всех в том самолёте, а меня закинул сюда? Это твоя справедливость? Да лучше бы ты меня убил вместе со всеми! Так жить, как я живу, лучше не жить — это хуже смерти. Убей меня прямо сейчас, убей, прошу тебя, жахни в меня молнией, забери на небо или отправь под землю. Уж лучше там перед кем-то отчитываться, терпеть ваши раскалённые сковородки, но с кем-то говорить, хоть с Сатаной, хоть с чертями, чем здесь с ума сходить. Семь лет! Я-то думал, что я года два здесь. Семь долбаных лет, как один день… это что ж… мне… тридцать девять лет? Меня там, у людей давно все забыли… похоронили. И мать моя умерла, наверное. За что ты, так со мной? Молчишь? За что? Нет, сил у меня больше жить… нет сил у меня. Я сам не могу себя убить… я хотел, но не смог… ненавижу… ненавижу… всех ненавижу, проклятая старуха, колдовка проклятая… это всё она... ты ей помог…
Он ещё что-то бессвязно кричал, грозил и грозил небу костлявыми руками, сжатыми в кулаки, а небо темнело и темнело, будто кто-то плавно прокручивал реостат, уменьшая напряжение. И вдруг, как огромную накрахмаленную пересохшую простыню разорвали в небе, небо треснуло, прошитое вспышкой первой молнии, похожей на вспыхнувшее разом засохшее дерево, выдернутое из земли вместе с корнями; по небесной выси прокатились, оглушительно сталкиваясь, небесные валуны, грянул гром; за первой молнией сверкнула ещё одна, ещё и ещё; стало совсем темно, разверзлись небеса — хлынул ливень.
А Сахалин всё стоял и тряс кулаками, глядя в небо, посылая проклятия небу, Богу, природе, старухе, всему миру. Ливень с ветром хлестал его тощее высохшее тело, а он, не замечая буйства природы, всё кричал и кричал.
Потом он хохотал. Он не мог остановиться, всё хохотал и хохотал, с лицом искажённым гримасой страдания. Хохот перешёл в рыдания. Он теперь не грозил небу, он рыдал, говорил сам с собой, говорил и страшно ругался. Когда упал на песок, уже не говорил, а шептал, запинаясь: «Семь долбаных лет…семь лет… я бы уже давно из тюрьмы вышел, если бы тогда не отмазался. Спокойно бы отсидел и по половине бы давно вышел. За что? За что это мне? Лучше бы я умер в том самолёте, лучше бы умер, лучше бы сдох… старуха… сдохнуть тебе, сдохнуть…».
Он бормотал тише и тише и, наконец, обессилев, замолчал. Лежал, распластавшись на песке, лицом к небу с открытыми глазами, а небо грохотало свою электрическую симфонию, озаряя остров и океан всполохами, поливая ливнем распластавшегося на земле человека.
Разбудило его солнце. Ничего вокруг не напоминало о вчерашнем неистовстве природы, было душно, песок, на котором он спал, уже прогрелся. Каждая клеточка его тщедушного тела болела, встать не было сил, он уговаривал себя сделать это, но не мог пошевелиться. Самолёт лежал в трёх шагах от него, похожий на изувеченную крупной картечью птицу. Он закрыл глаза, равнодушно думая о том, что, наверное, уже не сможет встать, что и нет смысла подниматься, и было бы хорошо вот так лежать, обессилить, заснуть и умереть во сне. Но через некоторое время ему захотелось пить, и ещё он вспомнил, что не успел обследовать весь самолёт — это мысль заставила его собраться, он встал.
На лицо пилота уже лепились мошки, они заползали в нос, уши, в открытый рот и глаза. Глаза Сахалина отметили то, на что он не обратил внимания вчера: на золотые часы на руке, на перстень с крупным камнем, на золотую изящную цепочку на шее пилота. В голове сложилось: «Богатый гусь». Он поднял брошенный им телефон. Стал его разглядывать, думая о том, что даже, если бы этот телефон и работал, он бы всё равно никуда не смог бы позвонить: он не помнил ни одного номера и понятия не имел, где он находиться.
Но в ожившей голове неожиданно стали складываться мысли, от которых он приходил в трепет. Направление мыслей сумбурно шло в сторону рассуждений о том, что этот самолёт непременно станут искать.
Рассуждения были вполне здравыми, они будоражили его, самолёт, несомненно, дорогая штука и пилот, возможный владелец самолёта, по всему, совсем не бедняк. И кроме всего, думал он, раз он долетел сюда на моторном самолёте, значит, и большая земля где-то не так уж далеко! А значит… значит, по горячим следам должны начаться поиски «богатого гуся».
К его глазам вернулся блеск. Неожиданно он подумал о том, что самолёт состоит не только из кабины, что есть ещё и салон, в котором могли быть пассажиры. .
Искорёженная дверь валялась недалеко от самолёта. Он влез в деформированный дверной проём и присвистнул удивлённо: стены отсека были отделаны ценными породами дерева, пол устлан коврами, на полу валялся телевизор с большим экраном, каких он прежде никогда не видел и музыкальный центр. На иллюминаторах висели шёлковые занавески; одно из двух кожаных кресел было выворочено, пол был засыпан разбитыми бутылками, фужерами, глянцевыми журналами, какими-то обломками, двери вместительного бара лежали на полу. Ноздри Сахалина вздрогнули: в салоне пахло забытым запахом спиртного. Он нагнулся и вытащил из кучи стёкол целую бутылку виски, нашёл пластиковую бутылку с минералкой, из еды обнаружил пакетики с кешью и мюсли, арахисом и несколько плиток шоколада. Ещё он нашёл сигары, нож, маникюрный набор с пилочками и ножницами.
Свои находки он сложил в серебряное ведёрко для шампанского, выбрался из самолёта, сел на валун, выпил воды, пожевал мюсли. Еда ему не понравилась, он подумал, что рыба или мидии были бы, сейчас более к месту.
Мысли лихорадочно скакали, согревая растущей уверенностью, что самолёт непременно будут искать. Это придавало сил, но в то же время, он безотчётно волновался, подспудно понимая, что теперь вся его жизнь изменится, что она будет ежесекундно состоять из волнения, мучительного беспрестанного ожидания долгожданной встречи с людьми. Ожила обессиленная временем надежда.
Он доверял своим инстинктам и ощущениям. В его прежней жизни, где главным постулатом был постулат: не верь, его окружали люди, жившие по такому же принципу. Он не верил не своим подельникам, не женщинам, с которыми спал, (это в основном были доступные женщины), не властям, не людям вообще. Когда случалось, что его обманывали или «разводили», как было принято говорить в его среде, неверие только укреплялось, и такой опыт подвигал к большей изощрённости и коварству в отношениях с людьми. Он всегда был готов к тому, что его обманут и сам готов был это делать ради своих целей, а цель была одна — «подняться», что означало обогатиться, добиться положения, успеха, причём любыми средствами. Мир вокруг был саванной с её жёсткими реалиями, скопищем людей, в котором все думают одинаково и никто в этом мире не откажется сорвать куш, если такая возможность представиться. Просто не все на это решаются из-за трусости, но людишки, как шакальё, непременно накинуться всем скопом на упавшего, и разорвут ослабевшего на куски.
Его подельник Сохатый, несколько раз затаскивал его в храмы. Он не отказывался, но как-то после очередного посещения храма, скривившись, заявил товарищу, что это обычное «разводилово» на бабки, и больше он сюда не ходок. Когда подельник ему возразил: мол, ты же видел, сколько там было людей, и все они были согласны на это, так сказать, «разводилово». Не дураки же конченные они все, в конце концов? Сколько веков, мол, люди ходили и продолжают ходить в храмы молиться Богу, а по всему миру миллионы верующих, он ответил грубо: «Лохи ходят». А на возражение товарища о том, что и братва почти вся сейчас с крестами и в храмы ходит, он ответил: «Очко играет. На всякий случай ходят». Здесь его товарищ промолчал, потому что возразить на этот резонный выпад было нечем. Он хорошо знал, что так называемый «случай», очень хорошо виден на Южном кладбище Питера, да и не только на Южном.
Он вернулся к кабине пилота. Мошек стало больше, они лепились к его лицу. Холодный ужас неожиданно охватил его, страшная мысль заставила похолодеть, закружилась голова, и, чтобы не упасть, он схватился за голую раму лобового стекла, сильно порезал руки, но боли не почувствовал.
«Здесь негде сесть самолёту, это будет вертолёт, — думал он, — они про меня не знают, прилетят за пилотом. Им не к чему обследовать остров, заберут тело и улетят. Сесть им придётся в западной песчаной части острова, а моя берлога на восточной стороне и я могу проворонить их прилёт, буду спать в своём гроте. Но и здесь я находиться не могу, труп уже сильно воняет, мошки заедят, ночи здесь холодные, мне нужен камень — мне плохо.
Труп был влажным и тяжёлым. Он бесцеремонно наклонил одеревеневшее тело пилота набок, ругаясь, потянул за руки и, когда тело с тупым звуком упало на камни, в несколько приёмов, с передышками, оттащил его за ноги от самолёта. Рой мошек, последняя свита мертвеца, вылетел из самолёта и мгновенно оккупировал его лицо. «Я должен перетащить его к гроту. Когда за ним прилетят, то станут его искать по всему острову. Тогда найдут и меня. Они прилетят обязательно», — бормотал он, берясь за ноги пилота. Он потащил тело меж валунов, подолгу отдыхая, через каждые два-три метра пути. Но далеко не смог перетащить тело — силы покинули его. Нужно было подкрепиться и, прихватив ведёрко с трофеями, он пошёл к кормильцу-океану, а после свалился на водоросли своего логова и заснул.
Проснулся он затемно. На перенос тела к океану, где его можно было закопать в песке, ушло полдня. Он снял с шеи пилота золотую цепочку и надел её на себя. Снял и часы, застегнул их на руке, полюбовался ими, перстень ему снять не удалось. Закопал он пилота недалеко от своего грота. В холм воткнул часть винта, которым выкапывал яму. Пообедав мидиями, успокоенный сел на свой камень.
И странное дело: камень ничего ему не отдавал! Он сидел на нём до заката и не ощутил впервые состояние покоя, которое всегда прежде получал от камня. Он не понимал, что происходит, занервничал. Когда на небе появилась луна, он испугался: она была полной! В предчувствии тяжёлой ночи, его охватила паника. Он думал о том, что эта ночь может его доконать, что он не выдержит такого испытания, умрёт, и все его потуги к своему спасению окажутся напрасными. Тревога росла лавиной.
Мысль о виски показалась ему спасительной. Он принёс к камню ведёрко с виски, минералкой и шоколадом. Сев на песок, прислонившись к тёплому камню спиной, дрожащей рукой свинтил крышку бутылки и поднёс её ко рту. На мгновенье замер, потом решительно сделал глоток. Ему показалось, что в голове, что-то взорвалось. Но уже через мгновенье ему стало жарко, по всему телу разливалась приятное тепло и истома. Он сделал ещё глоток и ещё, опьянел и впал в дрёму. Иногда он открывал глаза, поднимал бутылку и делал очередной глоток.
Луна ярилась на безоблачном небе, она была прямо над его головой, и казалось, что всю мощь своего серебристого света направляла на него, океан сонно шелестел рядом. Встать у него сил не было, но он и не хотел вставать: ему было хорошо и не было не беспокойства, ни тоски, ни страха. Вскоре он свалился на бок и заснул. Ему снился сон, который он никогда прежде не видел: улицу своего посёлка, по которой медленно шли люди из его детства — дети, соседи, учителя, рыбаки, военные, мать, отец, бабушка с дедушкой, сестра с братом.
Очнулся он от голоса старухи. Она будила его, повторяя: «Вставай, Александр, открой глаза». Он отмахивался, несколько раз сонно проговорив: «Пошла вон, не доставай». Но голос требовал и требовал, что бы он открыл глаза.
Он с трудом разлепил слипшиеся глаза, приподнявшись, выпрямился, прислонился к камню, пошарил рукой по песку, нашёл бутылку и сделал глоток. Он вздрогнул, потому что голос отчётливо произнёс: «Я здесь».
В метре от него стояла старуха и не одна. Рядом с ней, держась за большой живот, стояла та женщина, которую он сбил машиной много лет назад.
Он вжался спиной в камень. Замахал перед собой руками: «Пошли вон. Убирайтесь. Я не сдох, видишь? И не сдохну, проклятая. Тебя нет, нет тебя! Ты там... И её нет — она умерла. Убирайтесь!»
— Столько времени у тебя было, Александр, чтобы ты отошёл от злобы! Но не пришло к тебе раскаяние, тысячи оправданий ты находил для себя, ни шаг, не приблизившись к осознанию своей ничтожности, своего мерзкого своеволия. Виноватыми стали все и даже эта несчастная женщина с не рождённым ребёнком, убитая тобой. Ты и здесь нашёл себе отговорку, говоря себе: «Могла бы быть повнимательней, нечего было лезть под колёса». У тебя был этот камень, ты ведь чувствовал его благодать? Он притягивал, он облегчал твои страдания, вводил тебя в прекрасной тишине этого чистого мира в мир дум, среди которых непременно должны были появиться мысли о покаянии…
— Нужно на переходах быть осмотрительней… убирайся. Старая дрянь, не мучь меня, сгинь! Это всё ты. Ты меня забросила сюда, ведьма, но ты просчиталась. Я жив и меня вот-вот спасут. Сюда прилетят люди. Убирайся!
Он поднял бутылку и швырнул в старуху.
— Не будет тебе никогда покоя, Никогда не обретёшь ты его, глупец. Ты выбрал смерть, она совсем рядом, но и она не даст тебе покоя, — сказала старуха.
Она повернулась к женщине: «Пойдём, моя хорошая».
Взявшись за руки, женщины пошли к океану. Беременная женщина с печальным ликом оглядывалась.
— Постой, старая, Что означает твоё: день к вечеру хорош? — крикнул он.
Старуха остановилась и повернулась к нему:
— У тебя было достаточно времени, времени, чтобы разобраться с этим.
На горизонте появился краешек солнца, старуха и женщина шли к океану, Сахалин, провожал их взглядом Они, держась за руки, вошли в океан и исчезли в нём.
Он встал, поднял бутылку с песка, допил остатки. Качаясь, дошёл до своего грота и свалился на подстилку из водорослей.
Вертолёт завис над лежащим между валунами самолётом. Погода портилась на глазах, ветер налетал наскоками, небо затягивало тучами.
— Сэр, нам здесь не сесть, — закричал губастый чёрный сержант, мужчине в костюме. Можно спуститься по лестнице, но ветер, чёрт бы его побрал, сильный. Как вы? Есть желание заняться экстримом?
— Найдите другое место для посадки, сержант Армстронг. Какая проблема?
Ни один мускул не дрогнул в непроницаемом, будто из чёрной резины лице сержанта.
— Майкл найди место для посадки, — крикнул он пилоту.
Вертолёт немного покружил, выбирая место для посадки, и через пару минут приземлился на небольшом песчаном пятачке у океана в западной части острова. Под окрики сержанта, первым выпрыгнувшим их вертолёта, из него посыпались морпехи в полной боевой выкладке. После них из вертолёта вылезли с угрюмыми лицами двое немолодых мужчин в оранжевых комбинезонах, достав сигареты, они закурили. Последним спустился на землю мужчина в костюме.
Сержант ткнул кулаком в бок замешкавшегося конопатого парня и выругался.
— Шевелитесь, шевелитесь! Что вы, как мухи в дерьме копошитесь? Рыжий, к мамочке под юбку потянуло? Шнурки нужно было раньше завязывать.
Морпехи загоготали.
— Заткнулись! — гаркнул сержант. — Нам уже не придётся искать этого… как его… мистера Паттерсона. Это последний остров. С вертолёта вы все хорошо видели, этот грёбанный самолёт, за который было заплачено чуть ли не три миллиона баксов. Нам там не сесть. Отсюда чуть меньше мили до него. Джексон, Брэдли и Савитцки идут за мистером Паттерсоном или за дерьмом, которое от него осталось. Что за фамилия у тебя дурацкая такая — Савитцки? Нет, Савитцки, пожалуй, остаётся. С вами пойдёт представитель ФБР и вот эти двое джентльменов-технарей, им придётся некоторое время поковыряться в самолёте и найти чёрный ящик. Эфир не засорять. Ну, пошли, пошли, губошлёпы!
Морпехи неохотно двинулись по валунам вглубь острова, двое технарей и ФБРэшник поплелись за ними.
— Беложопые вашингтонские свиньи. Крючкотворцы долбанные, срань кабинетная! Привыкли каштаны из огня таскать, ублюдки, вместе с гребанными банкирами. Из-за одного разбившегося белого педика пришлось гнать моих салаг ботинки стёсывать, — пробормотал сержант, провожая взглядом уходящую группу.
Через некоторое время у сержанта пискнула рация. Он выслушал сообщение с озабоченным видом. Выругавшись, он крикнул зычно:
— Поднимайте свои задницы. У нас есть работа.
Солдаты неохотно построились. Их было сейчас шестеро. Сержанта распирало от злости, он опять ткнул рыжего в плечо;
— Губошлёп, у тебя опять шнурки развязались. Слушай сюда, салаги. Самолёт есть — пилота гребанного в нём почему-то нет.
Морпехи удивлённо загудели.
— Тихо! Я сказал! — рявкнул сержант. — Этот псих, мог и из самолёта выпрыгнуть. Обдалбался коксом и решил, наверное, поискать какой-нибудь ночной клуб на этом острове. Хотя, я, почему то думаю, что он уже там (сержант поднял глаза к небу), и ему, чёрт побери, будет, что рассказать Святому Петру. Макдональдсов здесь, как видите, нет, воды много, но она, как понимаете, эксклюзивная… природная (сержант иногда любил поговорить «красиво»), а поскольку мистер Паттерсон числиться пропавшим уже почти две недели, то шансов выжить у него, думаю было очень мало. Ребята сейчас ищут его там, в центре острова, мы разделимся на две группы и поищем его у океана. Вы трое и я с вами пройдёмся по береговой линии в западном направлении. Мигель Орландо, Савитцки — что за фамилия дурацкая! и Маккензи — он будет старшим, огибают грёбанный остров с другой стороны. Задача: ищем живого или мёртвого гражданина США Паттерсона. Давай, давай, двигайтесь, губошлёпы.
Группа Маккензи вначале шла быстро, но когда завернула за скалы, где их уже не мог видеть всё замечающий глаз сержанта, троица сбавила темп. Морпехи пошли вразвалочку, без интереса разглядывая однообразный пейзаж.
Орландо споткнувшись о камень, и, чуть не наступив на змею, вскрикнул:
— Матерь Божья! Не хотел бы я здесь оказаться. Святые Угодники, помилуйте нас от таких путешествий.
Маккензи, оглядываясь на уползающую змею, сказал:
— Здоровая тварь. Жаль, что стрелять нельзя. Смотрели фильм с Томом Хенксом? Ну, где он на почтовом самолёте разбился и оказался на необитаемом острове?
Савитцки кивнул головой. Орландо ничего не сказал. А Маккензи продолжил:
— Так там он попал на нормальный остров. Там кокосы росли, деревья всякие. Тут бы он точно не выжил. Нет, здесь бы никто не выжил. И чего этого придурка Паттерсона сюда понесло?
Савитцки, смотря внимательно под ноги, ответил:
— Ты, что телевизор не смотришь? Паттерсон — крупная шишка. У него была фамильная фирма по продаже удобрений для садовых и комнатных растений, аксессуаров, орудий всяких для садоводства. Он разорился в прах. Ну, и решил, говорят, вот таким оригинальным способом, свести счёты с жизнью.
— Да смотрел я, смотрел. Трубили об этом по всем каналам, — проговорил, Маккензи. — Национальный герой Америки. Наш авианосец подключили к поискам, надо же! Небось, если бы какой нибудь фермер пропал или водитель фуры, через неделю перестали бы искать. Тоже мне знаменитость! Кое-что и другое о нём, между прочим. О том, что его очередной милый дружок бросил, и он сильно расстроился, сел в самолёт, нюхнул чистейшего кокаинчика, заправил баки под завязку и полетел, куда глаза глядят. Одним педрилой стало меньше, короче.
— Матерь Божья! — воскликнул Орландо. — Мир катиться в пропасть! Люди совсем обезумели. В Библии сказано, что мир погибнет от разврата. Вот нам и кризис послан небом, что бы люди одумались.
— Ты я гляжу, верующий, деревня. Всё святых поминаешь. Кто одумается? Тебе-то чего одумываться? Ты не банкир, людей не грабишь, на улицу их вместе с детьми не выселяешь за просрочку долгов. От жирной жизни, что ли сбежал в армию? Ты я слышал уже женат, а вместо того, чтобы жену ублажать в постели, приказы козлов всяких выполняешь, а они тебя завтра пошлют туда, где им нужно свои грязные делишки обтяпывать. А оттуда, амиго, и в цинковом гробе можно к жене и мамочке вернуться. А таким, как Паттерсон этот, на нас всех начхать. У них свой кайф в жизни. Они считают, что они крутые и самые правильные, а мы лохи.
Орландо не поддержал это направление разговора, он, грустно улыбнулся.
— У нас принято иметь много детей. У меня три брата и две сестры. А ещё в Мексике полно родственников племянников, двоюродных братьев и сестёр. Они там очень бедно живут, но как-то выживают и продолжают детей заводить. А я со своей женой не решился пока детей завести. Страшно их заводить, не зная, что завтра станет. А бабушка моя всегда говорила, сколько Бог пошлёт столько, и вырастишь — где одна миска похлёбки там и вторая найдётся.
— Гляди, презерватив порвётся, будут у твоих родственников новые племянники и сёстры с братьями. Ты ж, наверное, амиго, каждый день на жену взбираешься? — хохотнул Маккензи, и, повернулся к Савитцки.
— А ты, правда, русский? Сержант к тебе из-за этого придирается? Похоже, он русских ненавидит.
Савитцки поднял с песка большую раковину, рассматривая её, ответил:
— Сержант думает, что в России живут люди в шубах, а по улицам ходят медведи. А там много наций, больше, чем в Америке, а медведи живут в лесах.
— Эй, Маккензи, гляди, бутылка! Кто-то пил дорогое виски, — закричал Орландо, наклоняясь, и поднимая с песка бутылку.
Маккензи, почесав, в затылке сказал:
— Chivas Regal Royal Salute. Нехило! Никак с неба упала.
—Э, нет, — проговорил Савитцки, — с неба она не могла сюда попасть. Господь Бог спиртным не торгует. Парни, нам нужно осмотреть гроты.
Они стали осматривать гроты, которых здесь было множество, и через несколько минут Мигель Орландо закричал:
— Ребята, он здесь!
Савитцки с Маккензи бегом подбежали к Орландо и остановились у входа в грот. Они уставились на лежащего, на куче водорослей Сахалина.
Маккензи негромко сказал:
—Эй, мистер, просыпайтесь.
Что-то пробормотав, Сахалин повернулся на бок.
Орландо, прошептав радостно: «Живой», — сообщил сержанту по рации, что они нашли человека. Сержант приказал ждать его.
Маккензи наклонился к Сахалину и потряс его за плечо.
— Просыпайтесь, мистер.
Сахалин недовольно заворчал, но после того, как Маккензи потряс его ещё раз, открыл глаза, уставился на солдат и хрипло выкрикнул:
— Убирайтесь! Пошли вон. Я не умер. Убирайтесь!
Орландо повернулся к товарищам.
— Он не по английски говорит.
Заворожено глядя на Сахалина, Савитцки сказал:
— Это не Патерссон, это кто-то другой. Он по русски говорит.
— Парни, он, кажется, не видит нас. Он слепой. Ну, чёрт, и воняет же от этого Робинзона, — проворчал Маккензи, с интересом разглядывая Сахалина, — похож на бомжа с Ямайки. Блин, у него часы Patek Philippe!
Лицо Сахалина неожиданно приняло осмысленное и испуганное выражение. Он быстро отполз к стене грота, и замахал руками.
— Уходите, убирайтесь! Я не умер. Убирайтесь!
— Что он говорит? — удивлено спросил Мигель Орландо.
— Думает, что он умер, и за ним пришли ангелы.
—Матерь Божья, — перекрестился Орландо. — Вот ведь настрадался человек.
— Так он русский? Чёрт, как он сюда попал? — раздражённо сказал Маккензи. — Скажи ему, что мы не ангелы небесные, а солдаты армии Соединённых Штатов.
— Друг, не волнуйтесь, пожалуйста. Мы не сделаем вам ничего плохого. Мы прилетели сюда за пропавшим человеком мистером Паттерсоном. А наткнулись на вас, — сказал Савитцки по-русски.
Сахалин смотрел на него взглядом безумца, дрожа и вжимаясь в стену грота.
— Мы на вертолёте прилетели и заберём вас, — продолжил Савитцки.
Сахалин заплакал.
—Прилетели! Я же знал, что вы прилетите за ним. Вы не могли не прилететь за этим богатеньким Буратино. Прилетели за ним, а нашли меня. Я не дурак, я это знал.
Он быстро подполз к Савитцки, обнял его за ноги, повторяя: «Прилетели, прилетели, прилетели».
Орландо с Маккензи подняли его на ноги, и, поддерживая, вывели из грота. Он обнимал то Орландо, то Маккензи и всё время плакал. Савитцки напоил его водой из фляжки.
— Спроси у него про педика, — сказал Маккензи Савитски.
— Скажите, а где пилот с разбившегося самолёта? — спросил у Сахалина Савитцки.
Сахалин будто не слышал вопроса, он любовно разглядывал солдат, бормоча:
— Прилетели. А старая, сука, подохла, наверное. Каркала, что это мой последний остров. Не последний он, не последний. Понимаете? Не вышло по ней. Я не издох, не издох я! Прилетели америкосы. Прилетели спасители. Уже вечереет, а день и вправду к вечеру хорош.
— И всё-таки, где же пилот с разбившегося самолёта? — переспросил Савитцки.
Сахалин рассмеялся. Он поманил солдат рукой, приглашая следовать за ним. За гротом он остановился. Солдаты всё поняли: над небольшим песчаным холмиком торчал кусок винта самолёта.
Опять заплакав, Сахалин обхватил голову руками, говоря:
— Я здесь уже семь лет! Семь лет понимаете? Семь, семь, семь, вы это понимаете, америкосы?
— Что он бормочет? — спросил у Савитцки Маккензи.
— Говорит, что он здесь прожил семь лет.
— Матерь Божья! Небесная Заступница! — вскричал Орландо. — То-то он и на человека не похож. Велика воля Господня: не дал человеку умереть. Велики двои деяния, Господи.
— Кадр из фильма ужасов, — хмыкнул Маккензи.
Солдаты повернулись на стрёкот вертолёта. Вертолёт сел на свободное место и из него выпрыгнул сержант Армстронг.
— Это Паттерсон? По моему он больше похож на обдолбленного бродягу певца регги с Ямайки, — сказал сержант, разглядывая Сахалина.
— Паттерсон умер, сэр. А это местный Робинзон. Говорит, что прожил здесь семь лет, — ответил Маккензи. — Он русский.
— Русский? Эти русские расползаются по всему миру. Откуда он мог здесь взяться? Здесь невозможно выжить, — недоумённо произнёс сержант. — А где же наш Паттерсон?
Орландо показал рукой на холмик.
Сержант нажал кнопку вызова рации.
— Сэр, мы его нашли. Он мёртв. Но есть и живой. Робинзон какой-то. Русский. Слушаюсь. Как закончим, сразу вылетаем за вами.
— Пакуйте покойника, — бросил сержант солдатам.
Неожиданно Сахалин подошёл к отпрянувшему от него сержанту и заговорил с ним, тронув его за плечо:
— Слышишь, чёрный, я здесь знаешь, сколько лет кантовался? Понимаешь? Не, ты этого не можешь понять, никто не сможет… мужики, дайте чего-нибудь поесть человеческого.
— Что он говорит, Савитцки? — спросил сержант.
—Есть хочет, сэр.
— Дайте ему немного галет. Ему сейчас много есть нельзя.
Савитцки достал из кармана пачку галет. Сахалин схватил галеты с жадностью, стал запихивать их в рот; крошки высыпались у него изо рта.
— Хлеб! Это хлеб! — говорил он, улыбаясь.
Двое солдат в респираторах и в перчатках упаковали тело Паттерсона в полиэтиленовый мешок, застегнули молнию, и отошли в сторону, ожидая распоряжений сержанта.
— Тащите его в вертолёт. Чёрт, придётся дышать этим дохляком, да и этот Робинзон воняет, будто всю жизнь прожил в свинарнике, благо до авианосца недолго лететь. Помогите ему дойти до вертолёта.
Орландо с Савитцки хотели взять Сахалина под руки, но он отвёл их руки, сказав им:
— Я сам.
Группа двинулась к вертолёту. Когда они преодолели гряду камней, из-за них выползли две крупные змеи и поползли в их сторону. Сахалин шёл последним. Змеи отсекли его от группы и стали, перед ним, приняв боевую стойку, покачиваясь узорчатыми блестящими телами. Постоянно оглядывавшийся Мигель Орландо, первым увидел это и встревожено закричал, останавливаясь:
—Змеи!
Группа остановилась. Сержант выругался.
— Крикни этому Робинзону, чтобы в сторону отбежал. Что он стоит, как истукан?
— Может пристрелить этих гадов? — спросил у сержанта Маккензи.
Сержант покачал головой.
— Опасно. Можешь в Робинзона попасть.
Сахалин же совсем не испугался змей. Он, расхохотавшись, сказал, обращаясь к змеям: — Что, твари, проводить меня пришли? Привыкли ко мне? Как теперь без меня жить будете? Прощайте, твари. Оставайтесь на своём острове. С вами было хорошо, а без вас лучше. Ошиблась старуха, ваша подруга, ошиблась.
Савитцки крикнул:
—Друг, отбеги в сторону.
Сержант, кусая ногти, произнёс нервно:
— Этот дистрофик не сможет от них спастись. Он истощён, у него нет прыти, что бы спастись. Твари его одолеют.
— Давайте я забегу сбоку, в точку, где задену его и пристрелю гадов, — попросил сержанта Орландо.
— Попробуй, может и получится, — согласился сержант.
Орландо бегом рванул стороной к Сахалину. Он хотел, выбрав позицию для выстрела сбоку, под таким углом, что бы его выстрелы были безопасны для человека.
Сахалин в это же время сделал шаг в сторону, змеи зашипели. Они не дали ему сделать следующий шаг: метнулись молнией, одновременно впились в его ноги и сразу быстро стали уползать в сторону гротов.
Орландо с криком: «Господи!», открыл стрельбу по змеям, искромсав их пулями, в бешено извивающиеся куски. После он бросился к Сахалину, подошли и остальные.
— У нас нет вакцины, — сказал сержант. — Он умрёт.
Сахалин сел на песок. Потом лёг на спину. Изо рта у него вытекала слюна. Ноги быстро опухали.
— Он умирает, — сказал Орландо. — Я видел много людей, которых кусали змеи.
По телу Сахалина пробежали судороги. Он дрожал, из глаз текли слёзы. Неожиданно глаза его расширились, и он произнёс со злобой:
— Не соврала сука старая. Не соврала. Что бы ты издохла, если ещё жива.
Он посмотрел на заходящее солнце. Горькая и слабая улыбка тронула его бескровные губы, еле слышно прошептавшие: «День к вечеру…»
Он больше ни слова не сказал. На лице его застыло страдание.
Орландо стал на колено, проверил пульс и закрыл ему глаза.
— Пакуйте и этого, — скривился сержант, думая о том, каким длинным будет рапорт, который ему придётся писать после всего случившегося сегодня.
День к вечеру хорош.
Прасковья Ивановна, вскрикнув, открыла глаза. Полежав с минуту неподвижно, она легко встала с кровати и пошла в угол комнаты к иконостасу, встала на колени, перекрестилась, долго молчала, опустив голову и произнеся: «Во Имя Отца и Сына и Святого духа. Аминь», — продолжила:
«Господи, упокой душу вновь представленного раба Божьего Александра.
Она ещё долго молилась стоя на коленях. В окно её комнатки, испещрённое узорами художника-мороза, пробивался холодный свет луны — луна сегодня была владычицей природы. Она любовно смотрела на замёрзший пруд, освещая его ярче остального пейзажа; сияли мириады звёзд на чистейшем без единого облачка небе, снег искрился под лунным светом, будто в нетронутых белейших сугробах кто-то местами рассыпал стеклянные осколки
***
За окнами кельи бушевала метель. До рассвета ещё было далеко, келью едва освещала свеча перед образами. Подрагивающие тени качались на стенах кельи, было тихо, только иногда прорывался посвист порывов ветра. У образов стоял на коленях седобородый длинноволосый человек, губы его беззвучно шевелились. Трудно было в этом худющем человеке с жёлтым больным лицом узнать Сохатого, но это был он. Пять лет назад он пришёл в этот монастырь, в котором когда-то много лет назад уже пытался спрятаться от наркотического безумия. Ему пришлось бежать из города, где его искали такие же отщепенцы, которым он с Татарином перешёл дорогу. Он вновь «подсел» на героин, а когда понял, что не выкарабкается, пришёл в монастырь. Однажды ночью во сне к нему «явился», тот еврей, которого он с подельниками когда-то пытал раскалённым утюгом. Он сказал: «Вставай, негодяй. Я умер, после ваших пыток. Вставай и молись». С той ночи этот голос не давал Сохатому спать, он приходил и приказывал молиться.
***
— Мама! Мама! — сипел Татарин. — Мама! Где ты? Принеси таблетки, мама… и утку убери, воняет сильно.
Белое его лицо было искажённо болью. Встать он сам не мог: три пули, полученные им семь лет назад, одна из которых попала в позвоночник, навсегда сделали его лежачим парализованным инвалидом. Он лежал на своей старой металлической кровати в отчем маленьком домике из двух комнат, на тумбочке неярко горел ночник, напротив кровати тихо бормотал телевизор.
Мать Татарина была в другой комнате, она лежала на своей кровати. Она слышала голос сына, но встать не могла. Сердце её, надорванное тяжёлой работой, безотрадной безрадостной жизнью толкалось в груди с перебоями, ноги стали тяжёлыми, тело не слушалось её, она широко открыла глаза, и комната поплыла кругами перед её глазами. Она глубоко вздохнула, это был её последний вздох. Рука её безвольно упала с постели, повиснув безжизненно. Кошка Мурка подбежала к руке и стала тереться об ещё тёплую ладонь, будто поняв, что уже никогда её хозяйка не возьмёт её на руки и не погладит.
— Мама, мама, мама! — стонал в своей комнате Татарин. — Ну, что же ты, зараза, не идёшь?
За окнами дома валил и валил снег, заметая дома и дороги. Было очень тихо. Ночь правила миром.
***
Одетая в стёганное грязное пальто, с облезлой ушанкой на голове Светлана, сидела на бетонном полу, прижавшись к батарее. Она была пьяна. Привалившись патлатой головой к её плечу, рядом с ней сидел грязный бородатый мужчина с изуродованным лицом и простужено сипел. Свесив голову на грудь, она говорила мужчине, который её не слушал: «Ты, тварь, знаешь, кем я была? Какими делами ворочала, на какой тачке я ездила? Я, тварюга, риелтором была, на Мерсе ездила, хату на Ваське имела, деревня ты ярославская… Мужчина её не слушал. Он хрипел и мочился под себя.
***
— Ну, Вовчик, поздравлю тебя. Полковник Бойко звучит гораздо лучше, чем подполковник Бойко. Теперь дело за небольшим: за генеральской звездой, — говорил, улыбаясь, моложавый майор с хитрыми глазами и наметившимся брюшком. — Надо бы обмыть это дело.
— Это ты должен поляну накрывать,— ответил ему человек с полковничьими погонами, тоже улыбаясь. — Ты ж моё кресло теперь займёшь, Колян. А место это тёплое, товарищ майор и я, между прочим, этому очень даже содействовал. Мне проверенные кадры не помешают.
— Да я завсегда готов, — ответил майор.
Полковник достал из сейфа початую бутылку коньяка и коробку конфет, опорожнил бутылку в хрустальные стаканы.
Выпив и закусив, майор с хитрыми глазами спросил:
— Тебе то, Вовчик, не намекнули ещё куда тебя?
Полковник ткнул пальцем вверх. Лицо его приняло довольное выражение.
— В натуре? — вытаращил глаза майор.
— В арматуре, — захохотал полковник.
***
Полуслепая Мария Никифоровна, мать Сахалина, купила пятирублёвую свечку. Опираясь на палку, она прошла к иконе Богородицы. Дрожащей рукой зажгла свечу от соседней свечи, вставила её в гнездо и, закрыв глаза, опустила голову, губы её шевелились. Через несколько минут она побрела к выходу, у двери не остановилась и не перекрестилась. Когда она вышла за дверь храма, свечница пристально за ней наблюдавшая, сказала женщине, стоящей рядом: «Седьмой год ходит. Свечки за сына ставит. Еле ходит уже. Ей за упокой его души ставить нужно, а она твердит, что неправда это, про самолёт тот, — жив он говорит, объявится скоро».
***
Родственники и гости, разошлись из-за праздничного стола в квартире доктора Ивана Павловича Дробышева далеко за полночь. Дочь с мужем и двумя детьми уехала позже всех, оставив именинника маленького Егорку, виновника сегодняшнего торжества, у отца с матерью. Он сейчас крепко спал.
Когда все, наконец, разъехались, Иван Павлович с женой вошли в комнату, где спал их внук, обняв мягкого белого медвежонка, и остановились у его кровати. Обняв жену, Иван Павлович тихо сказал:
—Ну, что, Ниночка, жизнь продолжается и она прекрасна. Вот и зима уже на убыль пошла. За ней весна грядёт и лето на нашей чудесной даче с долгими белыми ночами.
Нина Владимировна ничего не ответила на слова мужа; она только крепче к нему прижалась, с нежностью глядя на светлое лицо внука. «День к вечеру хорош, — прошептала она.
20. Вакцина счастья
Жанна лежала на боку ко мне спиной, ознобливо подрагивая.
— Милая, успокойся, пожалуйста, — я прижался к ней, уткнулся в шею, жадно вдыхая такой родной запах разметавшихся по подушке волос.
Как долго сжатая пружина, она резко выпрямилась, села на кровати, прижала к груди колени, сцепив их руками. Взгляд был устремлён куда-то вдаль, мука растекалась в её тёмных влажных глазах.
«Дочечка наша Даша вылитая мать! Когда ей было лет семь-восемь, она точно, как сейчас Жанна, частенько сидела на кровати с распущенными волосами, прижав к груди колени, задумчиво глядя куда-то вдаль. Жанна подарила свою красоту и прекрасные волосы дочери», — горькая жалость заливала моё потеплевшее сердце.
Жанна повернулась ко мне, сжала голову руками, по щекам текли слёзы.
— Ваня, Ваня, — безвольно уронила руки на колени, — давай уедем! Я больше не могу и не хочу так жить. Я с ума сойду, Ванечка.
— Как? Куда, родная?
— В Ангарск. К нашим детям, к моей маме или к твоему деду в Горнозаводск. Урал и Сибирь не сдаются, не прививаются. Мама говорила, что там люди держат оборону. Я не могу уже, не могу, второй год взаперти, без воздуха! Или давай привьёмся, станем, как все — «помеченными», тогда нас выпустят. Как так можно жить? Весь дом шарахается от нас. Я хочу к детям, хочу в лес, к воде, дышать хочу, гулять…
Наш старенький сеттер Ушастик, лежащий на коврике, поднял голову и вильнул хвостом.
«Старик на слово «гулять» среагировал, — горько усмехнулся я. — Собака! А люди?»
— Привиться…ходить с погасшими глазами, стать покорными зомби? Нас не пустят ни в поезд, ни в самолёт…
— Пусть, — пылко воскликнула Жанна, вскидывая руки вверх, — поедем на машине! У нас целая сумка «Доширака», есть дорожный примус, печенье, крупы, сухари, запасёмся водой. Я детей хочу увидеть, Ваня, обнять их хочу, быть с ними рядом!
— Жанна, Жанна, Жанна, первый же гаишник остановит нас и потребует сертификат вакцинации, а дальше...
— Может человек попадётся, хороший, живой человек, ещё много таких, как мы. В интернет просачивается посты о полицейских, отказывающихся от вакцины. А попадётся нам полицай, жалкий раб правительства, вцепившийся в стабильную зарплату — развернёмся, бросим машину, уйдём в лес, доберёмся до какого-нибудь монастыря, раньше люди пешими в Иерусалим ходили. Бог поможет. Нас примут — не один монастырь пока не сдался подонкам.
Я хотел ей сказать, что таких полицейских увольняют и судят, но не сказал. Не сказал и о том, что сегодня утром нашёл в почтовом ящике уведомление о том, что нам предписано в недельный срок привиться. В противном случае нам для начала отключат электричество. Месяц назад нас уже наказали: перевели на так называемые «полкарточки». «Помеченные» получали полную продуктовую карточку — подачку в виде жалкого продуктового набора, — «полкарточки» умещались в тонком бесплатном пакете. Но ни это было страшно: по телевизору круглые сутки стращали привитых людей информацией о том, что не привитые вполне могут заразить привитых, что государство истратило триллионы на вакцину, а какая-то кучка сумасшедших может привести страну к коллапсу.
Жанна хрустнула пальцами, легла, вытянулась, тихо попросила:
— Принеси мне воды и таблетку феназепама.
Я принёс и стал у кровати. Она выпила воду, стуча зубами о край стакана, долго смотрела на меня с какой-то жадностью, будто хотела меня запомнить.
— Сделай, что-нибудь, родной, — сказала она с невыносимой мукой в лице, — я не выдержу, что-нибудь сделаю…выброшусь в окно.
Противные холодные мураши пробежали по спине, зазнобило, я знал этот её тон. Память хранила страшные моменты нашего прошлого. За двадцать лет совместной жизни плёнка с записью наших с Жанной дней местами осыпалась, но это не стёрлось — страшное не стёрлось. Таким тоном безысходной решимости и эти самые слова она сказала мне, когда в школе пацан попал в глаз Дашеньке горошиной из рогатки. Это — «Сделай, что-нибудь, родной, я не выдержу», она сказала, когда врачи постановили, что ребёнок может ослепнуть. Тогда я не доглядел, она выпила весь запас седуксена. Её спасли и с Дашенькой всё наладилось.
Поглаживая холодную безвольную руку жены, я посидел в её ногах, а когда она задремала, прошёл в кухню. Ушастик пришёл ко мне, потёрся о колено, я погладил его по холке, налил в миску молока, смешал с пшённой кашей, пёс благодарно посмотрел на меня и стал есть.
Я подошёл к окну. Душный день клонился к вечеру. Солнце раскололось на две оранжевые дольки, нанизываясь на дымную трубу ТЭЦ. По горячему асфальтовому дну каменного капкана, огороженного двадцати пятиэтажными высотками испещрённого горячими дорогами, суетливо сновали машины и люди-муравьи; у «Пятёрочки» выстроилась длиннющая очередь, на пешеходных переходах люди в разноцветных жилетах раздавали рекламные листки.
«Не за горами время, когда с нами расправятся не власти, а вот эти озабоченные пропитанием люди, помеченные, посчитанные, оцифрованные, лишённые воли. Кто знает, что за прививки им сделали? Почему мы «не отмеченные» живём, до сих пор не умерли, почему они хотят жить дольше? Добрая инквизиция сделала, что они хотели, дала им рабскую вакцину счастья», — проговорил я тихо.
На какое-то время я потерял связь с действительностью, слепо смотрел в окно, ничего не видя. В голове тяжело ворочались, болезненно сталкиваясь, какие-то слова не проявляясь конкретикой. Не знаю, сколь долго я находился в этом состоянии. Вернулся я на землю, когда разбегавшиеся слова неожиданно выстроились в чёткое предложение, заставившее меня затрястись: «Сделай что-нибудь… это тот самый тон. Господи, мне приходиться ходить в магазин за продуктами, в аптеку, могу задержаться, а Жанна остаётся одна! Она может это сделать…»
Меня охватила странная сонливость. Закрыл окно, остановился, подошёл к плите. Зачем – не понимал. Долго смотрел на плиту, в голове крутилось, как на закольцованном куске магнитофонной плёнки, одна и та же фраза: «Сделай что-нибудь». «А может быть это спасение?» – сказал в голове чужой голос. Это был не я, незнакомый мне голос. Он овладел моей волей. «Несколько простых движений – и сон, сон, сон… всё закончится», – сказал голос. И я протянул руку и вывернул до упора все конфорки. Газ весело и освобождёно зашумел, я закрыл кухонное окно. Позвал Ушастика, обнял его, поглаживая, сказал: «Согласись, дружище, что это не жизнь, когда даже лаять нельзя? Идём спать… нам нужно быть вместе… и там…».
Прошёл в спальню, задёрнул шторы, закрыл окно. Хотел лечь, но вдруг задрожал, затрясся и заторможенно вернулся в себя, ощутил себя самим собой. «Что я делаю! Это шестнадцать этажей, людской муравейник!» – одеревеневшими губами прошептал я, открыл окна, сорвав нечаянно штору, бросился на кухню, перекрыл газ, распахнул кухонное окно.
Жанна спала. Я лёг рядом, обнял её.
– Завтра мы едем, – сказал я, – вы прорвёмся, небо нас не оставит. Мы не заболеем. Мы не от чумы бежим. Бежим к жизни, к детям. От чумы бегал Петрарка, а брат его Джерардо стоял стражем у ворот чумного монастыря с верой в Создателя и чума его испугалась. Наш монастырь – дети, мы будем с ними. Я тебя очень люблю, Жанна.
– Я тебя тоже, – Жанна положила голову мне на грудь. Она улыбалась.
Стечение обстоятельств
Под утро Фёдору снилась бабушка. Он видел себя пятилетним на даче. Бабушка Варя, молодая и весёлая, варила в медном тазике малиновое варенье, а он, болтая ножками, сидел на высоком стуле и вымакивал с блюдца сладкую пенку домашней ватрушкой. Сон был живой, в нём витал чудесный запах малинового варенья, у ног бабушки тёрлась кошка Матрона, которая давно умерла.
Будильник вдребезги разбил счастливую тишину. Сон зашатался, картинка треснула и пазлами осыпалась в дымный, бешено крутящийся перевёрнутый конус чёрного омута. Не открывая глаз, Фёдор нащупал кнопку будильника.
Он расслабленно лежал в дрёме, в тщетной надежде увидеть продолжение сна, но видел только летающие чёрные пятна. И тут над головой вначале взвизгнул, а после, взвывая, деловито постукивая на низких частотах, забурчал перфоратор, и Фёдор резко приподнял голову, застонал, ощутив тупую боль в затылке.
«Тварь, сволочь, дятел, — обессиленно падая на подушку, проговорил он. — Дятел! Ни выходных, ни праздников, ни будней! Дебил! Год уже долбит и долбит, когда ему приспичит, ни с кем не считаясь, и никому не открывает дверь, неуловимый Джо».
Пытаться подремать было бессмысленно. С испорченным настроением Фёдор сел на край кровати, пошарил ногами по полу, нашёл левый тапочек, правого не было. «Харлей. Кто ещё? — констатировал он раздражённо и в одном тапочке вышел в прихожую. Бульдожка лежал у входной двери на своей подстилке, положив морду на обслюнявленный жёваный тапочек.
— Красноглазый обсос, — с приступом отвращения к влажно похрюкивающей собаке, пробормотал Фёдор.
Не прибавил ему настроения и таракан, которого он прихлопнул в туалете. Фёдор хмуро усмехнулся: «Тараканы эмигрируют, не вынесли перфораторной долбёжки». В ванной его ждал очередной заряд раздражения: кто-то (кто же, как не Дениска!) оставил рычаг смесителя в положении «душ», его окатило горячей водой.
Мрачнея, он почистил зубы, прошёл к кухне, стал в дверном проёме. Ни жена, ни Денис с ним не поздоровались. Сын смотрел телевизор, где бесновались какие-то рогатые чудища, жена варила кашу.
—Денис, сколько раз можно тебе говорить, чтобы ты душ переключал? — строго сказал Фёдор.
— Не кричи, — в голосе жены слышались нотки зарождающегося крика.
— Я не кричу, я чуть кипятком не обварился…
— Что у тебя за дурацкая манера открывать сначала кран горячей воды?
— А какой нужно первым открывать? — стал закипать Фёдор, резко поднимая голову вверх: над потолком, дробно застучал перфоратор. «Дебил, тварюга», — прошептал он сквозь зубы и повернулся к жене.
— Типа, холодную будет правильнее открывать, да, Тань?
— Типа того. По крайней мере, безопасней будет, — жена швырнула ложку на стол.
— Ты ребёнком совсем перестал заниматься, Федя!
Фёдор глянул на Дениса, вяло прожёвывающего сосиску.
— Что, Тань?
— Да то! Он в «помойке» всю ночь ковырялся. Его комп под «родительским контролем», только на два часа заряжен, не наигрался, видно. Теперь, видишь, спит на ходу. Какая учёба в голову ему теперь полезет? Слямзил наш ноутбук, когда мы заснули. Под утро, наверное, обессилел, бросил его на полу, журнал забыл закрыть. Загляни в журнал, полюбуйся, чем он интересовался. Ещё глянь в какие он игры играет. Машины в хлам, кровища… типа, — Сэм, оторви ему яйца,
Фёдор сел на табурет, уставился в ноутбук, быстро пробегая по клавишам. Оторвав взгляд от экрана, ошарашенно выдохнул: «Твою…»
— И твою и мою и эту, как её… индийскую матерь мира, — кивнула головой жена.
— Как пароль узнал? — повернулся к сыну Фёдор.
— Мог взломать, — ответила за него жена, — они сейчас все хакеры. Хотя... куда ему троечнику, подглядел, скорей. Наш пострел везде поспел.
— Пароль хорошо запомнил? — еле сдерживаясь, чтобы не закричать, спросил у сына Фёдор.
— Запомнил, — буркнул Денис.
— Ну, и какой?
— Маркополо;, — промямлил Денис
— И кто он, этот маркополо;, по-твоему? — ядовито усмехнулся Фёдор.
— Футболист какой-то.
— Практически Аршавин! — закричал Фёдор, — Вот это видел?
Он ткнул под нос сыну кукиш.
— Вот тебе новый пароль. Хорошо его запомни. Месяц без компа. Я сегодня же платы повыдёргиваю. Два месяца без МакДональдса и без кинотеатра, читаешь «Три мушкетёра» по две главы в день. По пять! Рассказываешь мне. Отжимаешься от пола на пять раз больше, чем обычно. И ещё: берёшь энциклопедию и выписываешь слово в слово всё, что там написано про Марко Поло… десять раз.
— Мама! — жалобно всхлипнул Денис.
— Стервец! На волейбол ходить бросил, дзюдо — больно, шахматы — думать надо. Я в твои годы стометровку за тринадцать секунд пробегал, — взревел Фёдор и вышел в прихожую одеваться.
Пробурчав в спину мужа: «Формалист», Татьяна крикнула ему из кухни:
— Кашу есть будешь?
— А колбасы нет?
— Была. Сынок ночью всю слопал. На холодильник пароль не приспособишь.
— На работе поем, — Фёдор, взялся за ручку двери, но остановился. Он вспомнил сон, улыбку бабушки и крикнул:
— Тань, я сегодня во сне бабулю видел. К чему бы это?
— Ты на кладбище, когда в последний раз был? — жена выглянула из кухни.
Фёдор задумчиво потоптался, опустил голову и вышел за дверь.
В лифте он ехал в компании с длинноволосым угреватым парнем в огромных наушниках, усатой бабушкой с собакой, похожей на неё, небритым верзилой с онемевшим лицом, парящего перегаром и миловидной девушкой с надменным выражением лица. Пожёвывая жвачку, она смотрела в телефон, с застывшим на лице широкоформатным «фи». Крепкий парфюм девушки был не в силах перебить запах перегара верзилы. К этому пикантному купажу неожиданно присоседился запах мочи: старый бабушкин пёс, по всему, немного «припустил». Бабушка или делала вид, что ничего не случилось, или сама уже потеряла нюх.
Входя в лифт, он хотел поздороваться, но взглянув на верзилу без признаков жизни, передумал. Из лифта Фёдор выскочил первым, за его спиной воскресший алкаш, рявкнул бабушке: «Выползай уже со своей шавкой, старая кочерга».
На пороге Фёдор надел перчатки: морозило основательно. Машины были присыпаны снегом, рядом с его «Сонатой» разогревался здоровенный чёрный джип, со знаком «!» на заднем стекле. Девушка-златовласка с непокрытой головой и сигаретой во рту, счищала снег с крыши своего дорогого коня, отбрасывая на его машину. Одета она была по-весеннему: в короткой распахнутой шубке, под ней тонкая кофточка, между низом которой и поясом джинсов, сияла вентиляционная полоска голого живота. «Нормально», — пробормотал Фёдор, нажимая на пульт. Его машина тявкнула, моргнув фарами, но девушка не обратила на это никакого внимания, продолжая скидывать снег на его машину.
— Вы и мою машину после будете чистить? — спросил Фёдор, подойдя к машине.
Девушку будто парализовало, она смотрела на него непонимающе, длилось это несколько мгновений, с лицом исказившемся, как от зубной боли, она назидательным тоном произнесла:
— Научитесь по-человечески парковаться. Прижались к моей машине так, что мне через правую дверь пришлось влезать.
Фёдор выразительно глянул в глаза девушки, сказав про себя: «Поздравляю вас, миледи, совравши!» Вчера вечером он парковался между древней «шестёркой» и «Опелем». Парковался он, позаботясь о соседях, с хорошим зазором. Джип девушки стоял сейчас на месте уехавшего «Опеля» почти впритирку с его машиной.
Фёдор крякнул, говорить что-то было бесполезно.
«Столкнись с такой дурой на дороге мало не покажется. Орать будет, как резаная, профессионалка. Почему этим дурам непременно нужно сразу садиться за руль джипов? Чтобы наверняка людей сшибать на остановках автобусов? Нет, чтобы на малолитражке выучиться ездить, — думал он, разогревая машину, и наблюдая за девушкой. Она теперь сидела в машине и, смеясь, говорила по телефону.
Через пару минут он уже плёлся в длиннющей пробке. Девятый час утра был на исходе, погода была мрачная, ещё тускло горели фонари, день, казалось, не хотел участвовать в своей вечной работе. На дороге расползалась сероватая жижа, машины были грязными, запотевшими. Наглые азиаты на маршрутках использовали все способы, чтобы вырваться из пробки: шуровали по тротуарам, выезжали на «встречку». Вдоль проспекта стояли голосующие люди, маршрутки резво «ныряли» к клиентам, останавливаясь, как вкопанные перед ними, лукаво включая «аварийку».
Фёдор поругивался. Приходилось останавливаться и ждать, пока маршрутник подберёт клиента. «Ну, ладно эти шумахеры узкоплёночные, приехали денег срубить, им семьи большие кормить нужно, у них всё от выручки зависит. Сначала хозяину нужно собрать бабло, потом уже на себя работать, но наши-то, наши граждане? Что за безбашенность и беспечность? Поток машин прёт, как танковая дивизия, а люди рискованно стоят на скользкой обочине. В лучшем случае им ноги отдавят, в худшем, такие вот девушки, как сегодняшняя пигалица в джипе сшибут насмерть. Ведь понимает же безлошадный менеджерообразный хомо сапиенс, стоящий на обочинах, что задерживает движение и раздражает водителей, создаёт нервозность, сам рискует. Или не понимает? На работу опаздывать не хочется, а пройти двадцать метров до остановки в облом», — думал он, раздражённо наблюдая за ситуацией на дороге.
В левый ряд было не попасть. Водители мужчины смотрели вперёд, делая вид, что ничего не замечают, девушки говорили по телефону. Наконец удалось влезть в левый ряд, благодаря той самой «миледи» на джипе, попрекавшей его недавно в неумении парковаться. Она «вовремя» въехала в зад маршрутке, в очередной раз резко остановившейся у ног голосующего клиента. Все стали объезжать «попавшую» пару, левому ряду пришлось неохотно пропускать машины. «Раньше водители профессионалы за безаварийные сто тысяч километров ставили на машине «звёздочку». Нынешним дамочкам на джипах, нужно за очередное ДДП добавлять ученический знак на стекле: за две аварии — два восклицательных знака, за три — три, и так далее, чтобы участники движение знали с кем дело имеют», — усмехаясь бормотал Фёдор.
Когда поехали живее, он закурил, включил радио и попал на радиостанцию «Эхо Петербурга». Известные оппозиционеры смело рассуждали о диктате Кремля, о зажиме оппозиционного движения и свободы слова в стране. Фёдор хмыкнул: «В либеральном болоте громче всех квакает лягушка, у которой есть своя кувшинка. А когда кувшинка «Газпромовская» — можно квакать на всё болото, не боясь так называемого диктата Кремля».
Он переключил радио на другую станцию. Диктор с заметными радостными интонациями, со странным воодушевлением в голосе тараторил об масштабных хищениях в Министерстве Обороны. Он перечислял миллионы и миллиарды, уведённые коррупционерами, говорил о неимоверном количестве драгоценностей, антиквариата, обнаруженном при обыске в квартирах высокопоставленных господ из этого ведомства, об их участках, усадьбах, дачах, квартирах. «Скоты! — прошептал Фёдор. — Хозяева! Ведут себя, как баре среди холопов, будто царь поставил их на окормление. К стенке гадов ставить, как в Китае, отобрать награбленное, да нет же — замылят дело, отпустят под залог, дабы товарищи-казнокрады в любимый Лондон могли уехать, отдохнуть от трудов праведных. «Усатый» всё до последней копейки с них вытряс бы, а потом Ежову отдал бы позабавиться. Бабуля моя покойная не зря при Ельцине твердила: «Только массовые расстрелы спасут страну». Надо же, у какой-то безграмотной шалашовки миллионы в тумбочке лежат на карманные расходы! А мне, переводчику, выпускнику настоящего, не липового столичного университета, с тремя иностранными языками, два неуча-торгаша решили, что хватит и сорока тысяч».
Он переключил на станцию, передающую джазовую музыку, мысли его резко скакнули на личные обстоятельства. Сегодня у него должен был состоятся важный разговор с директоратом фирмы, братьями-близнецами Петуховыми, по поводу повышения зарплаты.
Фирма торговала мелкой бытовой техникой под своей торговой маркой, техника делалась на китайских заводах. В этой «шараге» Фёдор работал переводчиком. Все дела с поставщиками китайцами велись на английском языке, и этим до недавнего времени, занимались трое переводчиков, кроме всего нужно было переводить инструкции, сертификаты, оформлять разные документы, ездить в сертификационные ведомства.
Три месяца назад одного переводчика сократили, через месяц сократили ещё одного, и ему пришлось работать за себя и «за того парня», и даже брать переводы домой. Через пару недель он забастовал и потребовал прибавления зарплаты, сказав начальству, что его устроила бы зарплата в пятьдесят пять тысяч.
Братья сразу не отказали, думали день, и предложили издевательский вариант: они прибавят к его сорокатысячной зарплате три тысячи, а ему найдут помощницу, студенточку ВУЗа, которую он между делом обучит. Фёдор поинтересовался, а когда же он будет работать, занимаясь обучением практикантки, и будут ли ему платить за обучение? Братья обиделись, стали рассказывать о японских кружках качества, в которые люди ходили после работы бесплатно. Фёдор стоял на своём: пятьдесят пять тысяч — он работает дальше, безо всяких помощниц. Тяжба эта должна была разрешиться сегодня.
Припарковаться пришлось далеко от бизнес центра. Издалека он увидел у здания необычно большое скопление людей. Было много милиции, машин с включёнными мигалками, стояли даже пожарные машины. Он отыскал в толпе программиста Алексея. Здороваясь с ним, унюхал неистребимый запах коньяка, который не побеждал запах мускатного ореха. Тридцатипятилетний скиталец Алексей родился и жил в Узбекистане, успел поработать в Пакистане и Англии, решил осесть в России, женился на девушке из Архангельска, у них был ребёнок. Они с женой мыкались по съёмным квартирам, гражданство ему до сих пор пока не дали, как водиться, — мурыжили чиновники.
— Что там такое? — спросил Фёдор, закуривая.
— Ты не поверишь! Бомбу ищут, — ухмыльнулся Алексей, — обнаружен исламский след покойного Бен Ладена. Какой-то бдительный товарищ в милицию сообщил. Наверное, какой-нибудь уволенный акулами бизнеса товарищ решил лавочникам отомстить.
Фёдор окинул взглядом толпу людей — тревоги и страха не наблюдалось. Раздражение встречалось, но лица в большинстве своём были равнодушны, как у людей, вынужденно стоящих в очереди за каким-то обыденным товаром, встречались и весёлые лица. Люди курили, беседовали, некоторые прикладывались к банкам с пивом и джин тоником. Две немолодые женщины справа от него обсуждали перипетии сюжета телевизионного сериала. Парень слева рассказывал товарищу о ночи, проведённой им в ночном клубе.
Бомбу не нашли. В офисы народ попал только к одиннадцати. Через некоторое время в тесную комнату без кондиционера, в которой работал Фёдор, вошёл хозяйский холуй, по совместительству секретарь и курьер, молодой, хипстерского вида худосочный парень с серьгой в правом ухе. Алексей с ним не ладил, прозвал «вертухаем», подкалывал по любому поводу.
Деловито захлопав в ладони, парень лирическим тенором почти пропел, глиссандируя к высоким тонам: «Господа! В связи с неожиданным форс-мажором, задержавшим рабочий процесс, поступил приказ начальства: сегодня работаем до семи вечера».
Алексей сел к компьютеру, посмотрев по сторонам, приложился к плоской фляжке и, спрятав её в карман, бросил угрюмо:
— Скоро ты, сынок, как халдеи в американских фильмах, станешь говорить нам: «Move, move, move!»
Он повернулся к Фёдору и громко заключил:
— Расслабленный мир, дядя Фёдор, истомлённый айфонами и пакетиками с супом быстрого приготовления перестал думать. И им, как пьяной слабой женщиной, овладели акулы капитала, рыбы-прилипалы и педерасты. Но дерево ярости медленно зреет и оно растёт. Как растёт дерево, люди не замечают, но когда оно вырастет, им придётся задрать голову и взглянуть на небо, но это уже не принесёт им спасения. С мистическим ужасом они будут взирать в грозную бездну.
Глотнув из фляжки, он стал играть в «Тетрис».
— Ты поэт, — улыбнулся Фёдор, включая компьютер. — Вестник бури. Но бури, Лёха, долго не будет. Такой ситуации ещё долго придётся ждать, поскольку люди задействованы в гонке за хлебами земными и кандалами кредитов. Вот, когда хлебов не станет...
— Апостолов было всего двенадцать, а четверо из них были простыми рыбаками. Когда к ним примкнули миллионы, они победили, — сказал Алексей, быстро стуча по клавиатуре.
— У них Учитель был и учение, — сказал Фёдор.
К начальству он пошёл после обеда. Братья были похожи на только что отобедавших довольных котов, которых тянет в сон. Встретили они его радушно, предложили кофе, от которого он отказался.
Вытерев лоснящиеся, влажные губы платком, бегая масляными глазками-маслинами, первым заговорил Леонид Яковлевич.
— К большому сожалению, Фёдор Васильевич, нам не удалось изыскать возможность прибавки к вашей зарплате. Положение фирмы шаткое, мы несём убытки. Поэтому, простите, вам решать — остаться работать на прежних условиях или же подыскивать работу, которая бы удовлетворила ваши материальные запросы.
Пристально разглядывая лица братьев, Фёдор неожиданно заметил то, чего раньше не замечал: хрящистые их носы были чуть искривлены в разные стороны. И родинка у одного красовалась на правой щеке, а у другого на левой.
«Надо же! Господь, вдохнув в возлюбленных близнецов жизнь, позаботился и о том, чтобы люди могли их различать! Давид Яковлевич, стоя у зеркала, практически видит своего брата Леонида Яковлевича. Прощелыги и хитрецы обычно легко находят общий язык, не в пример людям честным, а тут жизнь облекла этот принцип в родственные узы. Близнецы — дубль-прохиндеи! — думалось ему. — И всё же зудит у меня в голове наивный вопрос: а друг-друга они надувают, по-братски?» Ответ пришёл сразу; «Да, конечно. Они же дельцы, граждане торгашеского мира. Да и притча о чечевичной похлёбке совсем не глупость».
Затянувшаяся пауза заставила братьев переглянуться. Они заметно взволновались.
Фёдор сглотнул комок, подступивший к горлу и, сдерживая подступающее бешенство, проговорил развязно:
— Таки я буду неизмеримо рад получить полный расчёт, господа Петуховы.
Рука Леонида Яковлевича нырнула в стол и появилась с конвертом. «На опережение работают, всё оговорил тандем. Догадывались, что я не поведусь на их зехеры», — пронеслось в голове Фёдора.
— Тут полный расчёт, с учётом переработок, — вяло промямлил Леонид Яковлевич, а Давид Яковлевич добавил, — не обижайтесь, Фёдор Васильевич. Ничего личного, — это просто бизнес.
— Просто бизнес часто завершается прекрасным видом на Неву из-за тюремной решётки Крестов, — грубо цапнул конверт из коротенькой руки Леонида Яковлевича Фёдор и небрежно сунул его в задний карман брюк. Братья промолчали.
Алексей знал о тяжбе Фёдора с начальством и ожидал его. Он оторвался от экрана, бросил на него быстрый взгляд:
— What?
Фёдор достал из кармана конверт, покрутил им в воздухе.
— Подлючий и жадный народец. Припечатано древней историей про тридцать три сребреника, — глухо произнёс Алексей в очередной раз, прикладываясь к фляге.
С «учётом» переработок в конверте было сорок семь тысяч четыреста двадцать семь рублей. Прошептав: «Калькуляторщики», Фёдор в очередной раз выругался
— Вообще-то неплохо было бы, брат, отметить день рождения ещё одного непримиримого врага капитала. Как ты, дядя Фёдор, по поводу авторизации? — спросил Алексей, когда в восьмом часу они вышли из офиса и закурили.
—Я в этой ипостаси, Лёха, уже несколько раз рождался, так и не став ни Робин Гудом, ни Че Геварой. Да и за рулём я, — ответил Фёдор, подсчитывая в голове завтрашние траты, которые, по всему, должны были съесть все полученные сегодня деньги.
— Откровенный мужской разговор — это всё, что осталось у народа. Пиво и душевный разговор — лучший психотерапевт, — назидательно сказал Алексей.
Фёдор отрешённо махнул рукой.
— Поехали. А ещё неплохо лечит работа на рудниках, желательно в кандалах.
Домой Фёдор не стал звонить, машину оставил на стоянке.
В забитом шумными компаниями баре (был футбольный день), пристроиться удалось в дальнем тёмном закутке. Фёдору давно не доводилось бывать в таких заведениях. Он с удивлением наблюдал за бурным поведением болельщиков и болельщиц, невольно отмечая, что соблюдена некая пропорция по половому признаку, подумав саркастически: «Каждой твари по паре.
Он вспоминал, что сам когда-то неплохо играл в футбол, ходили на «Зенит», доводилось отдыхать с девчонками в больших дружных компаниях после игр, но девицами на равных с парнями большими кружками пиво не пили.
Дым стоял коромыслом, девушки визжали, парни орали, у Фёдора разболелась голова. Наблюдая за этой околофутбольной оргией, он думал о том, что этот новый вид коллективного времяпровождения с непременным пивом, календарно связанный с футбольными днями, на самом деле вид современной зависимости, которую бизнес успешно навязывает, пропагандирует и холит.
Между первой и второй кружкой позвонила жена. Фёдор сказал, что чествуют в офисе юбиляра. Выдержав долгую паузу, Таня язвительно бросив: «Жди «хорошего», отключилась.
Алексей сел на своего конька: масоны, мировое правительство, секты, глобализм, саентология, заговоры, протоколы сионских мудрецов, власть хазар, крах капитализма. Они перестали поглядывать в телевизор, пили пиво, курили, беседовали, «Зенит» проигрывал.
Откуда-то появившийся лупатый «качок» с детской чёлкой на лбу без приглашения сел за их стол и, буравя друзей глазами, прогундосил:
— Здесь, между прочим, болеют за «Зенит».
— Мы это видим, — хмыкнул Алексей.
Кажется, ответ был неправильным — «качок» напрягся, стал разбухать.
Алексей, толкнув локтем в бок, чуть не поперхнувшегося пивом Фёдора, указывая рукой на «качка», улыбаясь, сказал:
— Инкуб.
— Чё? — хрустнув шеей, вытаращил глаза фанат «Зенита».
— Я ему сказал, что ты фанат футбольный. Это на их фене. Товарищ не рубит по-русски. Он филистимлянин с острова Пасхи. Гость наш, в России первый раз. Ему переводить приходится.
— Ты ему скажи, что здесь болеют за «Зенит», — стал расслабленно оседать фанат.
Алексей, повернувшись к Фёдору, произнёс какую-то абракадабру на английском со словом «Зенит», и Фёдор, подхватил его игру, с серьёзным видом, уважительно цокая языком, он воскликнул:
— Вау! О, ес, ес! «Зэн-ны-ы-т»! Вери, вери гуд! Супер!
Лицо «инкуба» помолодело, превратилось в мордашку довольного ребёнка, получившего конфету.
— Я пивка сейчас принесу, — бросил он.
С болельщиком выпили ещё по две кружки за его счёт.
На улице накопленный смех вырвался наружу, как истомлённое шампанское из тёплой бутылки. Досмеяться вволю им не дал полицейский патруль. Бурые от мороза лица полицейских, были похожи на морды голодных охотничьих псов, Фёдору казалось, что ноздри их подрагивают, и они голодно принюхиваются. Он предъявил права, Алексей — просроченную справку о регистрации. Бегло просмотрев документы, полицейский вернул права Фёдору, открыл рот, чтобы что-то сказать Алексею, но тот опередил его, ёрнически произнеся:
— Нужно проехать в отдел, для выяснения личности.
Полицай крякнул удивлённо, быстро глянул на своих коллег.
— Вот, дядя Фёдор, я тебе уже говорил, что инкубы оккупировали города, — сказал Алексей и повернулся к полицейскому.
— Старшой, умоляю, не лепи нам горбатого. Мы ж не гастарбайтеры. Дадим пятихатку, довезите, служивые, нас с другом до метро.
В воронке было холодно, полицейские молча слушали Михаила Круга, курили. В метро друзья, крепко обнявшись, распрощались — они ехали в разные концы.
Дорога к дому шла на подъём. Фёдор решил идти через дворы, так было ближе. Неожиданно, будто по приказу пошёл крупный пушистый снег, ветер стих, стало теплее.
Фёдор трезвел. Он шёл медленно, вспоминая все перипетии сегодняшнего дня, и его медленно охватывало тягостное и тоскливое чувство какой-то неосознанной вины, страха и безысходности. Где-то глубоко в тёмной дыре, спрятанный в лабиринтах подсознания бродило странное и мучительное ощущение, что он сделал что-то стыдное и непотребное. Но это «стыдное и непотребное» не расшифровывалось, а нервозность и страх росли.
«Ну, день, как день, — думал он, — не хуже и не лучше других дней. С некоторыми, конечно, вариациями. Утро, друг-перфоратор над головой, дорога, пробка, офис, скорбящие морды Петуховых, бар, менты, метро, ночь, дорога домой. Одна из комбинаций дней жизни. Следующая комбинация, уже не раз повторялась. Она наступит завтра: поиски нового места работы, интернет, рассылка резюме, встречи с хитромудрыми работодателями. Буду переводить на новом месте не инструкции плееров, чайников, тостеров и кофеварок, спецификации оборудования подводных лодок для индийцев, или памятки по употреблению лекарств. Будут уикенды, субботы, праздники, воскресенья и однообразные будни, офис, комп, словари, Петуховы в разном обличье, они могут быть Ахмедовыми, Георгадзе, Ивановыми, Петровыми, Лифшицами и даже Абу Нассерами. В январе новогодние сатурналии, в мае рассада. В октябре турецкая или египетская неделя, если там новых революций не будет. Потом снова комп, словари, офис, Петуховы…».
Неожиданно невидимый компьютер среди множества фраз выделил его фразу «одна из комбинаций дней жизни» и ясный голос произнёс: «Не жизни — ежедневного переворачивания песочных часов. И в часах этих количество песка с каждым переворотом незримо уменьшается, дни, сутки, года, становятся короче, это только кажется, что в сутках по-прежнему 24 часа. Однажды песок в этих часах с дыркой закончится и время остановится».
Он остановился, громко проговорив: «Да, что ж так тяжко-то, Господи?». Закурив, он поднял голову, глянул на беззвёздное небо, шепча:
«Какие они звёзды? Всё вниз смотрим, вниз. Факап подобрался незаметно, всё позади. В офисе будут коллеги-пофигисты, скучные разговоры о кредитах, политике, о всякой белиберде. На хрена я читал Драйзера и Диккенса на языке авторов, на хрена долбил науки, осваивал языки? Время стало не горячим, не желанным, не хочется в нём задерживаться, остановиться, полюбоваться секундами бытия, ни на чём глаз не задерживается с удовольствием. Если бы были на самом деле круги сансары, и можно было бы попросить того, кто этим заведует, исполнить желание, я бы попросил, чтобы меня сделали опять пятилетним мальчиком Федей, а жизни я испросил бы себе в этой другой жизни только лет до одиннадцати, нет, пожалуй, до десяти. После я согласился бы стать червяком, ежом или прорабом. Зачем доживать до разочарований в людях и жизни? Ничего! Ничего уже не возгорится. Костёр угасает. А горел ли он? Что-то не припомню…»
Он брёл к дому, безвольно опустив голову. Из припаркованной у тротуара «девятки» с тёмными стёклами к нему метнулись две тени. Резкий рывок за руки, разворот, болезненный тычок лицом в крышу машины, нож у горла, хрип: «Тихо, не рыпайся, жив будешь». Пуговицы пальто полетали в снег, быстрые руки бесцеремонно обшарили карманы; разворот за волосы, удар чуть пониже шеи, рёв дырявого глушителя.
Когда, застонав, он поднялся с земли и с вялой надеждой залез в карман, в котором лежал бумажник, понимая, что его там быть не может, то осознал и «приятное»: в бумажнике кроме денег лежали права и техпаспорт, после пришла и ещё более «приятная» мысль: завтра срок очередной выплаты кредита за машину. Трясущимися руками он закурил, поднял голову к небу, кисло улыбнулся.
— Привет, Боже. У тебя случился сбой компьютера или всё идёт по плану? Ты меня ни с кем не спутал — это мой сюжет?
Ветер разогнал облака. В очистившейся вышине светила, помаргивая, одинокая звезда. Фёдор смотрел в небо, будто ждал ответа. Небо молчало и он, проговорив: «Связь с небом никудышная», — массируя шею, продолжил путь.
Он уже видел громаду дома, в котором жил и замедлил шаг. Оставалось перейти проспект, за которым светились окна его дома. Остановившись, он оглянулся: десятки одинаковых двадцатипятиэтажных домов щурились светящимися окнами позади него и с боков. Ему казалось, что он стоит в центре пятачка, окружённого домами-монстрами, и от них исходит тяжёлая злобная энергия, а дома бесшумно сдвигаются, сжимают пространство, в котором стоит, дрожа, он, одинокий и беззащитный.
«Нужно идти, нужно, нужно», — прошептал он, тряхнув головой, прогоняя наваждение: заворчав недовольно, дома вернулись на свои места.
В лифт он вошёл с гламурной девушкой, с той самой, с которой утром уже ехал. В руке у неё была банка «Отвёртки». Надменность с её лица исчезла, глаза поблёскивали.
«Расхумарилась», — усмехнулся про себя Фёдор и развязно подмигнул девушке.
— Ты к инкубам, как относишься, сос…соседка?
— Я ко всем людям хорошо отношусь. Все люди достойны уважения, —не сдержала икоты девушка.
— То-то и оно, что к инкубам у нас толерантность, — согласно кивнул головой Фёдор. — Мой этаж. Прощай, красавица.
Девица глянула на него с явным разочарованием. Дверь ему открыла жена, она говорила по телефону. Сказав в трубку: «Натуля, секунду подожди», закрыв телефон рукой, она пытливо взглянула на него. Федор, скидывая туфли, сказал:
— Меня уволили, деньги отняли грабители.
Поджав губы, жена бросила: «Котлеты в сковороде, хлеба нет». Федор переоделся в домашнюю одежду и прошёл в гостиную. Лёг на диван с телевизионным пультом. На экране шла дискуссия о правах геев. «Боролись» двое, оба немолодые, ухоженные. Один говорил о немыслимых страданиях сексуальных меньшинств, живущих под игом злобных гомофобов, другой слабо отбрыкивался. Ведущий, нервно потирая руки, радовался, как дитя. «Оба голубые, — пробормотал Фёдор, — да и ведущий нежненький».
Глаза его стали смыкаться и под бормотание телевизора он задремал. Дёрнувшись, как от удара тока, через некоторое время он открыл глаза, проговорив ошалело:
— Что, уже на работу? Встаю, встаю.
Часы показывали четверть первого. Через минуту он понял, почему проснулся: над его головой натужно ворчал перфоратор. Фёдор лежал, глядя в потолок, долгие десять минут — перфоратор работал. Резво вскочив с дивана, он сходил на балкон и прошёл со стремянкой в прихожую. Взобравшись на стремянку, пошарил рукой в глубине антресоли, нащупав полотняный мешочек, взял его и зашёл с ним в туалет.
Сев на унитаз, он развязал мешок и достал из него пистолет. Это был «Вальтер», трофейный, не сданный его дедом властям. Его хранил и отец Фёдора, хотел сточить боёк, тянул с этим, умер, оставив оружие сыну. Пистолет был смазан, полная обойма была при нём.
— Ты куда? — спросила жена, когда Фёдор набрасывал на себя куртку.
— Душно мне, подышать схожу, — ответил он и вышел из квартиры. Он поднялся на следующий этаж и позвонил в дверь. Перфоратор умолк, тихие шаги прошлёпали к двери, глазок затемнился. Фёдор приложил ствол к глазку и выстрелил. Выстрел эхом метнулся по этажам, открылась соседняя дверь, пожилая женщина испуганно спросила у него:
— Что за грохот?
Он, улыбаясь, навёл на неё пистолет, сказав: «Пуф-ф». Женщина испуганно захлопнула дверь.
Жена ждала его в прихожей.
— Зачем, Федя? — прошептала она.
— Стечение обстоятельств, — улыбнулся Фёдор.
Он прошёл в гостиную, свалился на диван и в один миг заснул. Во сне он улыбался. Снилась ему старая дача, покойная бабушка Варя в цветастом фартуке и сползших на нос очках. Она в медном тазике варила малиновое варенье, у её ног вертелась Матрона, а он, пятилетний, сидел за столом и с аппетитом поглощал пенку от варенья с горячей ватрушкой.
8. Опричник
Пустырь рассекал жилой квартал на две части. В самом конце разрушительной горбачёвской перестройки здесь решили что-то построить, нагнали технику, вырыли траншеи для фундамента, кое-где залили бетоном, но при Ельцине работы бросили. Пустырь быстро, густо и беспорядочно зарос бурьяном, чертополохом, кустами, худосочными берёзками и осинками; траншеи стали любимым местом игр детей — здесь они играли в «войнушку», а собачники выгуливали своих питомцев. Через центр пустыря протопалась народная тропа — «бродвей», кратчайший путь к торговым рядам на другой его стороне, а под раскидистой ивой, в центре тропы, свил гнездо местный «синий бомонд». Здесь они встречались, проводили «планёрки», кооперировались, в жару отдыхали под ивой на ящиках, или даже спали. Их никто не боялся: все они были старожилами квартала, мирными «принципиальными» безработными, немолодой и предпенсионный люд.
Сегодняшний воскресный майский день выдался жарким. На ящиках под ивой маялись два соседа: Ёрш — Ершов Виктор и электрик местного ЖЕУ Михалыч. Только что распитый «малёк» они скромно закусывали сырком «Дружба».
Зуев увидел их издалека. Он замешкался и приостановился. Хотел свернуть на тротуар, но раздосадовано дёрнувшись, продолжил путь по «бродвею». С Ершовым и Михалычем он жил в одном подъезде уже лет двадцать пять и, конечно же, прекрасно знал «героическую» биографию Ерша. Свою жизнь тот начинал перспективным футболистом, но на пике успеха оступился: изувечил в пьяной драке человека, схлопотал срок, а после покатился по наклонной, «отсидев» ещё два раза.
Зуев учился с Ершовым в одной школе, когда-то они вместе гоняли мяч на школьном стадионе. Когда Ершов вернулся домой после первой отсидки, Зуев был уже лейтенантом милиции, прошедшим Чечню. Их отношения разладились, и не по вине Зуева: Ёрш стал придерживаться пресловутой уголовной этики, Зуеву-менту принципиально руки не подавал, только цедил сквозь редкие прокуренные зубы сиплое: «Привет». Он всегда был остёр на язык, дерзок и задирист, впрочем, сейчас он вёл себя сдержано, сохраняя независимый и высокомерный вид.
Поведение соседа Зуева раздражало и напрягало, общаться с ним ему сейчас совсем не хотелось, но и мужская упёртость не позволила свернуть с «бродвея».
Увидел идущего Зуева и Ёрш. Он толкнул Михалыча в бок.
— Ментяра наш топает.
— Гвардеец, блин, — скосил глаза на Зуева Михалыч.
— Ты чё-то попутал, Михалыч. Какой он гвардеец? Прикормленная царская овчарка. Опричник. ОМОНом командует. Вот дед мой гвардейцем был, на танке в Берлин въезжал, а этот...
— Не заводись, Витёк, — тихо сказал Михалыч.
— Привет, соседи! — Зуев, поравнявшись с соседями, приостановился, поставил тяжёлые пакеты на траву.
— Здорово, здорово, начальник… — впился в него колючими глазами Ёрш, а Михалыч льстиво улыбнулся: — Круто ты затарился, майор, праздник какой?
— Хлеб насущный. Кормиться всяко надо, — пожал плечами Зуев, закуривая.
— Пацанов-то много повязали на сегодняшнем митинге? — не сводя с него глаз, усмехнулся одной щекой Ёрш.
Зуев покраснел.
— Я подневольная пташка.
— Немецкие солдаты тоже так говорили, когда их за задницу брали, — хмыкнул Ершов.
— А вот за это можно и в глаз схлопотать. Побеседовать потянуло? — тяжело глянул на него Зуев, выбросил сигарету и взялся за пакеты. — Не вяжись, Ёрш. Не будет беседы. Нет у меня желания сейчас беседовать ни с тобой, ни с кем другим.
Михалыч незаметно и испуганно толкнул Ершова в бок, но тот не унялся, продолжив с ухмылкой:
— Ясный пень. Пашешь, как раб на галерах. Но оно того стоит, да, сосед? На полном госдовольствии, с зарплатой, как у белого человека. На заслуженный отдых вот-вот выйдешь, отдохнёшь от трудов праведных, вас же царёвых слуг берегут.
— Вот тогда и побеседуем, Витёк, если живы будем, — сказал Зуев, надавливая на слово «Витёк».
Круто повернувшись, он пошёл к дому.
Обидное «опричник» негромко брошенное Ершовым ему в спину больно резануло ухо, но он не остановился: разбираться с подвыпившим соседом было делом бессмысленным, он прекрасно представлял себе его отношение к милиции и нынешней власти.
А Ершов, провожая взглядом прямую спину соседа, сплюнул и проговорил зло:
— Зону из страны устроили, суки, берега потеряли, душат народ. Да и чего хорошего от ментовской власти ждать можно? Всё, что из внутренних органов, известно, чем пахнет. Пахан корешами, армией и опричниками себя окружил. Не поможет. Дождутся бузы, за топоры и вилы возьмётся народ, а опричникам первым и достанется. В Киеве видел, как было?
Зуев вошёл в дом с вконец испорченным настроением, но оно было испорчено ещё утром, когда начальство на планёрке озвучило приказ, поступивший сверху о том, что на сегодняшнем митинге рекомендовано действовать жёстко и особо с митингующими не церемониться. В последнее время такие приказы озвучивались регулярно, вызывая глухой ропот сотрудников, особенно молодых бойцов. Просмотры видео в интернете после разгона митингов, где в их адрес народ бросал нелицеприятные высказывания, накопленная усталость от частых зачисток, тренировок, и несильно растущая зарплата настроения не улучшали. Сами же митинги собирали всё больше людей, становились организованней, а речёвки митингующих в адрес власти и силовиков всё обидней. И совсем испортилось настроение Зуева, когда среди сегодняшних задержанных на митинге он увидел своего сына. Он психанул, хотел по-тихому его отпустить, но Иван отказался бросить товарищей и остался среди задержанных.
Сейчас он был настроен устроить сыну выволочку, с этим настроем и вошёл в квартиру. Его встретила жена. Хотела обнять, но он отодвинул её и стал переодеваться. Жена покачала головой и прошла на кухню накрывать на стол.
Водки он налил полный стакан. Молча выпил и принялся за борщ. Поев, также молча лёг на диван и включил телевизор. Жена наконец решилась с ним заговорить. Присела на край дивана, погладила по волосам.
— Что-то случилось, Коленька?
Зуев не ответил, выключил телевизор и спросил:
— Иван не звонил ещё?
— Звонил. Домой едет.
Помолчав, Зуев сказал:
— Ванька на сегодняшнем митинге был. Его повязали.
Жена испуганно прикрыла рот рукой.
— Боже мой, его били?
— Да цел, цел он. Протащили маленько под белые ручки и в автозак усадили. Домой, революционер хренов, отказался ехать. Солидарничал с друзьями.
Услышав звонок в дверь, жена вскочила.
— Коля, не нервничай, умоляю тебя. Поговори с ним позже. Не нужно сейчас.
У двери она остановилась, умоляюще прижала руки к груди.
— Коля, пожалуйста…
Сняв с плеч рюкзачок, Иван обнял и поцеловал мать.
— Привет, мам, а папа дома?
— Дома. Мой руки, Ванечка. Я покормлю тебя.
— Я не буду. Мы с ребятами перекусили. Чаю хочется.
— Иди на кухню, я твою шарлотку любимую испекла.
Когда Зуев вошёл в кухню, сын пил чай, с серьёзным видом что-то рассматривая в айфоне. Он оторвался от экрана, улыбнулся.
— Пап, привет. Пойми, если бы я ушёл, то в глазах ребят выглядел бы штрейкбрехером и папенькиным сынком. Неприлично это, не по-мужски.
Зуев ничего ему не сказал на это, достал из холодильника бутылку пива, посмотрел на побледневшую жену, присел к столу и сделал пару глотков, глядя в окно. Иван посмотрел на мать, она «сигнализировала» ему глазами: «Помолчи, помолчи».
Он непонимающе пожал плечами.
— Так ты что ж, в Че Гевары решил податься или проповедей баламута Навального наслушался? — неожиданно спросил Зуев, поворачиваясь к сыну:
— Да причём тут Навальный, пап? Я же не школота глупая. Слишком этот тип какой-то подозрительный, рисованный, что ли… ему веры нет. Знаешь, китайские мудрецы говорят, что лодки всплывают во время прилива. А у нас сейчас не отлив даже, а уже болото застойное, а лодки рассохлись и в песок вросли. Нужны перемены, так жить больше нельзя. И кто, если не молодёжь, волну пригонит, согласись, пап? Пенсионеры по домам отсиживаются, верят лапше из телевизора, голосуют за пустые обещания, которые не выполняются.
— Прилив нужен, говоришь? — усмехнулся Зуев, — а мудрые китайцы, Ваня, ещё говорят: не дай Бог нам жить во времена перемен. Мы с матерью пожили в эти самые перемены голодные, вспоминать тошно. Да и ты у нас родился в августе девяносто восьмого, в так называемый дефолт. Не сладкое было времечко, теракты, вторая Чеченская вскоре поспела, после неё опять теракты. Время перемен, говоришь? Молодёжи бузы хочется, скучновато стало, зажились мирно, нагулялись в торгово-развлекательных центрах, наелись бутербродов в Макдональдсах? Ты фильмы-то, Ваня, про революцию и гражданскую войну смотрел?
— Не один. Курсовую даже писал о том времени, я же на историческом учусь, папа. А знаешь, когда волна приходит? Когда власть не может управлять по-старому, доводит народ до позорного состояния бесправия и нужды, а он, народ, наконец, хочет изменить свою жизнь к лучшему. Но для этого нужна активность людей, нужен его голос, нужны лидеры, прилив, чтобы лодки всплыли.
— Ленин жил, Ленин жив, Ленин будет жить? Проходили, — хмыкнул Зуев. — А ты в своей курсовой писал, наверное, о том, как ленинское учение о светлом будущем воплощалось в жизнь его соратниками? В каком кровавом приливе лодки всплывали? А совсем недавно на Украине свежачок случился, в курсе, какие там лодки всплыли, какая свобода пришла после майдана, кто к власти пришёл и что там теперь творится? Тоже с крикунов всё началось. Ерундой вы занимаетесь. Снимаете на телефоны, толпами ходите, орёте: позор! позор! А когда снайпер, не наш, а нанятый мерзавец, начнёт стрелять по солдатикам и по школоте, когда кровь прольётся, такой прилив может случиться — мама, не горюй.
— Пап, ну нельзя же продолжать жить в таком болоте! То, в чём мы сейчас живём, изначально строилось не для народа, а для кучки отщепенцев. Это своего рода крепостное право, только с завлекухой — супермаркетами, автомобилями, телефонами, кредитами. Власть ничего не видит и не хочет видеть, она смотрит на барахтающийся внизу народ и даже обижается, когда слышит его упрёки. Мы не для балды выходим на улицы, мы не хотим своему народу рабства и невежества, мы и за бойца твоего и за его детей выходим. А боец этот, думаю, не вечно будет приказ выполнять, он же тоже народ? Разберётся однажды и станет на другую сторону. Что тогда? Это же вполне может случиться, когда и его эта власть достанет, у него ведь тоже есть мать, отец, братья, сёстры, деды, бабки. И он не в вакууме живёт, в социуме; у него те же проблемы, что у всех, хотя и не голодает и зарплату получает во время. Когда ему прикажут стрелять, а такая ситуация возможна, вот тогда и всё определится. Ленин, кстати, знал, что армия — это народ, и смог её привлечь на свою сторону. Папа, неужели ты не видишь, что петля уже затягивается? Народ бесправен и нищенствует, власть жирует, наплевав на него. Я не поверю тебе, если ты скажешь, что не видишь этого. Или не хочешь видеть, потому что мы живём сносно, пока сносно. Но только пора бы задуматься над тем, почему число всяких людей с оружием, охраняющих покой наших помещиков, в два раза превышает милицию СССР, а в нём населения, между прочим, было на сто миллионов больше, чем в нынешней России. А знаешь, как народ зовёт тех, кто оберегает власть имущих?
Зуев закурил, рука дрожала.
— Иван, вынеси, пожалуйста, мусор, — сказала мать, бросив встревоженный взгляд на мужа, и Иван хотел подняться.
— Сидеть! — стукнул по столу Зуев, приподнимаясь на стуле, лицо его стало красным. — А я ради кого корячусь, Иван? Ты вот на протесты ходишь, а штрафы за тебя я буду платить? За институт я плачу, ты на бесплатное не потянул, одеваю тебя, телефоном, мною купленным, ты сегодня снимал митинг. Тебе-то чем плохо живётся? Иди работать, стань к народу ближе, плати за институт сам, тогда тебе может и митинговать расхочется, некогда будет. Ты где на этих митингах работяг-то видел? Они работают, Ваня. Одевают и кормят свои семьи. А вы кичитесь, всю эту вашу дерьмовую смелость на Ютуб выкладываете. Прикольно, да?
— Спасибо, пап, я благодарен вам с мамой за помощь. Но если будет нужно, я легко пойду работать и учиться. У нас, между прочим, большинство студентов работает. Вынуждены припахивать, где придётся, чтобы окончить институт, при этом никто не уверен, что окончив его, он найдёт достойную работу. А хуже, пап, непременно будет, таков капитализм. Когда блага и ресурсы хозяев жизни убывают, они непременно поправят своё благополучие за счёт нищающего люда. Жили же люди когда-то без пенсий, детских садиков, школ, больниц, зарплат — их бы такой строй вполне бы устроил. Но эти господа и шкуру снимут, не пожалеют. Вот тогда, может быть, и работяги выйдут на площадь, и старики подшевелятся, пойдут за детьми. А станет армия в этот раз давить танками и стрелять в народ? Не уверен.
— В 93-ем же стала, — сказал Зуев, — а двадцать миллионов коммунистов, обещавших народу коммунистический рай и жильё в двухтысячном году, промолчали в тряпочку. И смирненько перекрасились, живут совсем неплохо, и генералы, бывшие партийцы, живут прекрасно. Найдутся ублюдки, которые станут стрелять.
—Я недавно читал материалы, ранее скрываемые, про так называемую бескровную Февральскую революцию. А крови, оказывается, было пролито немерено и знаешь, папа, чьей? Городовых, полицейских и жандармов! Досталось и семьям слуг царя, а в семнадцатом уже добивали выживших. Но не только народ озверевший расправляется с работниками правопорядка. Иван Грозный разделался с опричниками, когда это понадобилось, а Ельцин в своём злопамятстве отправил элитную «Альфу» в Чечню, за то, что они не поддержали его в 93-ем, где многие сложили головы…
— Живы будем — не умрём. Короче, ты прекращай на эти бродилки-кричалки ходить. Попадёшь в дерьмо, дойдёт до института — отчислят, а там и до моего начальства может дойти, — строго сказал Зуев.
— Что ты, Коля, усугубляешь? — тихо сказала жена. — Ваня умный мальчик.
— От ума тоже горе бывает.
— Папа, тебе нечего бояться, — начал было Иван, но Зуев опять стукнул кулаком по столу так, что подскочили тарелки на столе и закричал:
— А я и не боюсь! Если б я боялся, я бы не вставал из грязи под Грозным и не шёл в атаку под огнём…
Голос у него сорвался, он вскочил из-за стола и выбежал на балкон.
— Спасибо, мам, — уныло пробормотал Иван, — я пойду к зачёту готовиться.
В эту ночь Зуев не мог заснуть. Он ворочался, осмысливал разговор с сыном, жалел, что сорвался, и находил сейчас в доводах сына созвучность со своими размышлениям о времени, которыми он делился только с женой. Давно уже в нём случился душевный надлом. Надлом этот был родом из времени боевых действий в Чечне, где ему пришлось на своей шкуре прочувствовать предательство армии руководством страны. Это ощущение обмана, брошенности, порой перерастало в яростную злобу, и это были не только его ощущения, но и всей массы людей, брошенных ходить по краю жизни в холодных горах Чечни, от мала до велика ощетинившейся в неуступчивом и жестоком сопротивлении. А с родины в это время приходили вести о терактах в городах, о пирах «малиновых пиджаков», разрастающейся нищете населения, о переполненных казино и клубах, о семибанкирщине, бандитском беспределе. Тысячи солдатиков и офицеров, обёрнутые в фольгу, отправлялись в это время в вагонах-рефрижераторах в Ростов, где обезумевшие от горя матери искали тела своих детей по приметам, и радовались уже даже тому, что находили хотя бы кости родного человека. Бродили матери и по чеченским весям, в поисках своих пленных детей, и часто чеченцы оказывались милосерднее российского начальства с трупной температурой сердец. А после чеченцы отбили назад Грозный, и случилось бесславное Хасавюртовское соглашение. Было возвращение в Москву, ставшую похожей на разноязычный Вавилон. Столица встретила его народом, переставшим понимать друг друга, похожим на разбежавшуюся в разные стороны ртуть, толкотнёй, суетой, блеском показушной элиты, набившей карманы долларами, нищетой большинства горожан, бесчисленным обменниками и торговыми ларьками.
В охрану он не пошёл, зады никогда начальству не лизал, он остался служить. Реле, заведующее совестью, у него работало, и именно из-за этого тонкого и невидимого механизма полковником он за эти годы не стал, но капитана — самое офицерское звание — он получил честно. В 1999-ом он в Чечню не попал: тяжёлой и опасной работы ему хватало в эти последние восемнадцать лет нового века и дома. Но душевной усталости и негатива накопилось предостаточно. Он мечтал о спокойном береге, пенсии, достройке дачи. А Москва пухла, как на дрожжах, расширялась вкось и вкривь, выползала за МКАД, жизнь ужесточалась всё новыми и новыми драконовскими законами, менялись названия: милиция стала полицией, после и Росгвардия возникла. Он иногда горько посмеивался, думая, что, наверно и до городовых и жандармерии скоро дело дойдёт, а к начальству однажды придётся обращаться «ваше превосходительство» или «ваше благородие». Недавно он проведывал мать и старшего брата, живших на Урале в посёлке недалеко от Магнитогорска, и будто в другой стране оказался. Такая была пропасть между шумной московской жизнью и безрадостным и скорбным существованием людей когда-то процветающего края. Домой он вернулся подавленным.
В три часа ночи он тихо перелез через жену, но она проснулась: «Ты, что, Коля?» — «Спи, покурю, пойду». Проходя мимо комнаты Ивана, он заглянул в приоткрытую дверь. Иван спал, тетради рассыпались по полу, кошка лежала в его ногах. Захватив сигареты, он надел спортивный костюм и вышел на балкон.
К утру буйно цветущая сирень победила городскую гарь. Стояла изумительная тишина, воздух был свеж, звёзды собрались на весенний кастинг, полная луна, похожая на плохо вымытую белую тарелку, висела над дальними многоэтажками. Предрассветную тишину изредка нарушали машины на шоссе за их кварталом и жизнерадостное щебетание птиц на пустыре, охваченных весенней любовной горячкой и вечной заботой о продлении жизни.
Зуев забыл, что он собирался курить, он жадно вдохнул полной грудью свежий ароматный воздух. То ли писк, то ли слабый сдавленный стон заставили его напрячься. Звук шёл с пустыря, который был напротив его балкона. «Не надо, не надо, пустите, дядечка», — расслышал он придушенный детский голосок и последующую за ним грубую ругань и рычание.
Зуев кинулся в прихожую и столкнулся с сыном, выходящим из туалета. Сунув ноги в разношенные кроссовки, он рванул на себя входную дверь. «Ты куда, папа? — слова Вани догнали его уже на лестнице. Входную дверь подъезда он открыл одновременно с входящим Ершовым, тот, заторможенно, перекрывая ему дорогу, стоял, покачиваясь, держась за дверную ручку. Зуев грубо отшвырнул его в сторону и побежал к пустырю. «Ты чё оху…» неслось ему вдогонку.
Плач звал его в глубину пустыря. Луна вышла из облака, и он увидел людей у берёзовой купы. Лицом к деревьям стояла девочка, джинсы её были спущены и лежали на кроссовках, два хилых урода, щерясь, держали её за руки. Третий, крепкий плечистый верзила, на две головы выше девчонки, со спущенным спортивным трико, сопя, пристраивался к ней сзади, он гнул её за шею здоровенной лапой.
Зуев содрогнулся. Его чуть не вывернуло от омерзения, а сердце так сжалось от жалкого вида маленькой и беспомощной, почти мальчишечьей, белой попы девочки, что сбилось дыхание.
«Его, суку, его, его первого! Эти двое синюшных мне не соперники», — кроваво полыхнуло в голове. Он сходу ударил верзилу в ухо, рассчитано вкладывая в удар выплёскивающуюся из него злобу и силу. Не издав ни звука, насильник медленно присел с выпученными глазами и завалился на землю, тупо глядя на Зуева непонимающим взглядом. Зуев не сдержался и ударил его жестоким ударом в мошонку. Ублюдок хрипанул надрывно, втягивая в себя воздух, прижал колени к груди, выдохнуть он не мог — вылуплял глаза и надсадно сипел, как проколотая камера. Двое его подельников-дуремаров всё ещё оторопело держали девочку за руки.
Кто-то выругавшись, оттолкнул Зуева в сторону. Он не среагировал, омертвело стоял в трансе. Одного быстрого взгляда хватило Ершову, чтобы понять, что тут происходит. Прорычав: «Ну, суки!», он, бесцеремонно схватив ближайшего подручного насильника за длинные космы, несколько раз ударил его размеренно коленом под дых, сипло выдыхая после каждого удара, как при колке дров. Добавив ему кулаком по затылку, он швырнул его к ожившему, задышавшему и стонущему верзиле; третьему, попытавшемуся убежать, но подлетевший Ваня подставил подножку и он по инерции, падая, прорыл носом колею; Ваня наступил ему ногой на спину.
— Молодец, Ваня, правильный ход! — сказал Ершов и за шиворот перетащил бегуна до кучи, к его товарищам.
Зуев хотел подойти к девочке, но стыдливо отвернулся — она, плача, натягивала джинсы. Он взял ей за руку.
— Тебе ничего не сделали плохого, дочка?
Шмыгая носом, девочка отрицательно качнула головой.
— Сколько тебе лет? — спросил он.
— Тринадцать будет летом.
— Что же ты делала здесь в четвёртом часу?
— Я в ночной ходила, яиц и хлеба купить. Есть хотела. Эти за мной шли, ругались.
Ершов ногой в лицо уложил приподнявшегося верзилу:
— Лежать, тварина, — и, бросив Ване: «Посторожи козлов и не церемонься с тварями», подошёл к Зуеву.
— Знаю я эту девчонку. Маманя колдырит. В отрубе, наверное, лежит, а папашки у девчонки нет. Бегает где-то, — сказал он и спросил у девочки: — Тебя как зовут?
— Таня. Они за мной шли… — повторила девочка. — Я побежала, а они меня догнали.
— Чистая 131-я, — сказал Ершов, — да ещё в коллективе, да силой, да несовершеннолетняя... В тюряге ценные будут экземпляры. Я бы таких расстреливал.
— Ваня, в милицию… чёрт, никак не привыкну, в полицию звони. Надо сдать ублюдков, — сказал Зуев и повернулся к Ершову: — За помощь спасибо. Извини, знаю, тебе западло с ментами общаться, но ничего не попишешь, нам всем придётся пообщаться с полицией.
— Тут другой закон. Западло не западло. Таких сдать не жалко, я бы убил, прямо здесь, — отмахнулся Ершов.
Полиция приехала через десять минут. Сержант знал Зуева, отдал ему честь: «Здравия желаю, товарищ капитан». Зуев пожал ему руку.
— Забирайте трёх богатырей. Попытка изнасилования, слава Богу, его не случилось. Девчонку мы домой отведём. Она не в себе сейчас, не нужно травмировать. Завтра я зайду к вам. Напишу объяснительную и девчонку отведу на медосвидетельствование.
Луна опять спряталась за облако, птицы зашумели сильнее, небесный диспетчер стал прикручивать реостат, прибирая силу звёзд, стало холоднее. Зуев и Ершов закурили, Ваня стоял рядом, на отца он смотрел с любовью.
— Ещё раз спасибо, сосед, за подмогу! — сказал Зуев, глядя на посеревшую на светлеющем небе луну.
— Да чё там… — пожал плечами Ершов. — Может, по пивасику?
— Я бы чего и покрепче принял. Так сейчас же ночью не дают, — сказал Зуев, с удивлением отмечая на лицах и Ершова, и сына улыбки.
— Пап, ты от жизни отстал, дают, папа, дают, — сказал Иван. — У нас капитализм с российским душком.
Зуев удивлённо поднял брови. Ершов рассмеялся:
— У нас один закон запрещает — другой разрешает. Но в среднем у нас порядок и законы соблюдаются.
Иван вставил:
— Если Вася кушает капусту, а Додик — мясо, то в среднем они едят голубцы.
В этот раз рассмеялись и Зуев, и Ершов.
— Пошли. У нас тут точка работает в ночное время. Официально. Узбеки какие-то держат, — сказал Ершов.
— Ну, раз официально, по закону, пошли. Только Ванька за моим бумажником сбегает. Я без денег, — сказал Зуев.
— Тпру… — тронул его за руку Ершов. — Я сегодня богатый, угощаю.
Он повернулся к девочке, которая, подняв с земли упаковку яиц, уныло перебирала разбитые яйца.
— Танюша, пойдём с нами, мы тебе что-нибудь купим поесть: бутерброд, колы, сникерс и пачку яиц. Брось эти…
Они шли по «бродвею» к торговым рядам. Ершов, глядя куда-то вдаль, говорил:
— Повезло в этот раз девчонке. Вовремя подвернулась старая советская гвардия. Эсэмэски — так я пацанву нынешнюю зову — драпанули бы, отдали бы девку на поругание.
Зуев рассмеялся и хлопнул сына по плечу:
— Но вот эта эсэмэска не профилонила же, не убежала? Мы-то уйдём, Витя, а они останутся. И они неплохие — они другие. Может быть грамотнее, лучше нас и умнее.
Ершов посмотрел на Ваню с нескрываемой нежностью. Обычно настороженные и острые его глаза светились живым светом.
21. Две встречи
В девяносто четвёртом здесь стоял длинный ряд ларьков соединённый между собой проходами, такой самопальный пассаж. Передвигаясь по провалившемуся полу с рваным линолеумом, здесь можно было купить набор самых необходимых вещей: мясо, хлеб, рыбу, молоко, спиртное, сигареты, стиральный порошок, батарейки и так далее. На прилавках там дремали разъевшиеся кошки, никто на это не обращал внимания.
Теперь на этом месте также стоят магазины, но уже «облагороженные», со стеклопакетами, ондулиновой крышей, кафельными полами.
Да… в девяносто четвёртом это было, зимой. Внутри пассажа стоял пар, было холодно, тесно — час пик. Я стоял в очереди в колбасный отдел, за аккуратной старушечкой в парике. Первым в очереди был тщедушный, легко одетый бледный человек. На вид ему было около тридцати.
В руке его были зажаты монеты, он их считал, беззвучно шевеля губами. Продавщица терпеливо ждала, когда он пересчитает деньги. Сбившись со счёта, он задумчиво поднял голову кверху, после опять стал считать деньги. Старушка в парике ласково ему сказала: «Сынок, может, тебе добавить денег?». Мужчина повернулся к старушке, у него были большие светлые глаза, улыбнулся чистой улыбкой, покачал головой: «Спасибо, у меня хватает».
Он купил полкружка Краковской колбасы и четвертинку серого хлеба. Медленно отошёл от прилавка, и тут к нему подошла бездомная дворняга с грустными глазами и висящим тощим выменем. Она ткнулась ему в колено, виляя хвостом.
Мужчина остановился, посмотрел на псину, глянул на свои покупки, кадык его дёрнулся — он сглотнул слюну и ненадолго замешкался. После улыбнулся, разломил колбасу на две части, протянул кусок собаке. Она аккуратно прихватила колбасу зубами и пошла к выходу. У дверей она оглянулась, будто прощаясь с человеком и благодаря его. Мужчина провожал её взглядом, он улыбался.
Он вполне мог не делиться с псом, резонно предположив, что непременно найдутся сердобольные питерские бабушки, что обильно кормят сардельками собак и кошек у магазинов. Но замешкался он всего на миг, мне показалось, что он застыдился того, что замешкался, прежде чем поделиться с собакой своим обедом, а может быть даже и ужином: видно было без бинокля, что человек бедствует.
Очень скоро пришёл двадцать первый век. С того момента, когда я видел этого человека, прошло больше двадцати лет. Закружили нас всех суетные, быстро мелькающие годы, человека этого я больше не видел, но иногда, оказываясь в том магазине, со щемящим сердцем и грустью я вспоминаю его чистую улыбку.
Где ты, дорогой человек? Если жив, то как ты жил эти годы? Как выживал ты в этом каменном холодном исполине? Может тебя давно, дорогой человек, и нет — жизнь так быстротечна. И думалось мне, что если человек этот умер, то ему непременно нашлось место на Небесах у Господа Бога.
* * *
Отличная была погода. Та особая питерская погода в преддверии бабьего лета, когда не жарко, а мягкое солнце сияет на безоблачном голубом небе, дышится легко, кругом тихо и покойно.
На скамейке у подъезда сидела полная женщина, годков под шестьдесят. На её распухших ногах были стоптанные домашние тапочки, одета она была в длинное платье из плотного материала, поверх него была накинута шерстяная кофта. На скамейке справа от неё стояла магазинная банка с кабачковой икрой, в которую она окунала хлеб и ела. Первой мыслью было — бездомная. Подошёл ближе. Не грязная, хотя и неухоженная.
Она подняла на меня глаза, сказала, будто в пустоту бросила:
— Пять дней ничего не ела.
Произнесла, не жалясь, каким-то безразличным тоном. Обмакивая хлеб в банку, она ела. Не жадно, размеренно прожёвывая.
Я остановился, спросил:
— У вас нет денег?
— Пять дней ничего не ела… — повторила она, будто не слыша моих слов, и после некоторой паузы продолжила: — так хочется котлетки и пюре. Пюре и котлетки хочется…
Прожёвывая хлеб, она смотрела куда-то поверх моей головы.
У меня почему-то мурашки по спине побежали, комок подкатил к горлу противный и слёзный. Я полез суетливо в карман, достал, что в нём было — сорок рублей металлическими десятками, протянул ей:
— Возьмите.
В её лице ничего не изменилось, оно оставалось усталым и сосредоточенным. Мелькнуло в голове: «Больна?».
Я положил деньги на скамейку.
— Так котлетки хочется и пюре… — сказала она, не прикасаясь к деньгам, продолжая смотреть куда-то поверх моей головы. Я растерянно оглянулся. Позади меня, к верху торца дома был прикреплён здоровенный предвыборный плакат кандидата в президенты миллиардера Прохорова. Эти плакаты так изготовлены, что, кажется, откуда не смотри, глаза смотрят на тебя. Прохоров смотрел на нас. Мне показалось, что он ядовито усмехается. Надпись на плакате гласила: «Сила в правде. Кто прав, тот сильнее».
— Котлетки хочется и пюре… — повторила женщина.
ГОЛОВА
Одна голова хорошо, а две - лучше.
Девиз Лионского палача.
Осенью этого года мне довелось побывать в молодой Африканской Демократической Республике Ниркуа-Бсото. Дело в том, что в этой развивающейся стране случилась эпидемия серого африканского бзика, страшного заболевания, вызывающего вначале сильнейшее расстройство нервной системы, вслед за которым обычно следовал паралич. В большинстве же случаев болезнь заканчивалась летальным исходом.
Как опытный специалист-эпидемиолог я был направлен туда консультантом. В центральном госпитале столицы республики вместе со мной самоотверженно трудились врачи из многих стран мира. Работы было невпроворот: работали мы по 12–14 часов в сутки. Каждый день приходилось выезжать в отдалённые провинции, где мы проводили повсеместную всеобщую вакцинацию населения. Слава Богу, никто из врачей не заболел от этого весьма коварного заболевания.
Вместе с остальными врачами самоотверженно трудился и директор центрального госпиталя республики, удивительный человек, русский врач Борис Борисович Николаев, гражданин этой страны, которого местное население звало на местный манер Мборо-Мборо. Борис Борисович свободно говорил на всех здешних диалектах и пользовался здесь всеобщим уважением и любовью. Он был женат на темнокожей красавице по имени Валеха и жил в большом доме недалеко от госпиталя.
Мне очень хотелось сойтись с единственным русским в группе врачей поближе, поговорить с ним по душам, но загруженность работой не позволяла этого. И только когда срок моей командировки подошёл к концу, и мы закончили вакцинацию населения, затушив очаги эпидемии, мне удалось поговорить с земляком на банкете по случаю завершения работы. Он пригласил меня к себе в гости, и я с радостью принял его приглашение.
Дом Бориса Борисовича меня восхитил. Это был большой каменный двухэтажный дом, на одной стороне которого тянулась широченная открытая веранда с видом на прекрасный сад; другая сторона дома смотрела во внутренний дворик, вымощенный шлифованным камнем, в центре которого находился эллипсовидный бассейн с прозрачнейшей водой. На крыше дома были установлены несколько внушительных размеров спутниковых тарелок, у ворот дома были припаркованы четыре джипа разных моделей. Всё здесь говорило о благополучии, радости, достатке и надёжности.
Борис Борисович сам приготовил шашлык из мяса антилопы, мы пили крепкое местное пиво, ели всякие экзотические яства, задушевно беседовали. Курить мы выходили на веранду, где стояли удобнейшие кресла-качалки и был сервирован столик с напитками, фруктами и закусками. В один из таких перекуров Борис Борисович спросил меня:
— Если мне не изменяет память, вы прилетели из солнечного Тепловодска?
Нежась в кресле и наслаждаясь сигарой, я кивнул ему головой. Борис Борисович прошёлся по веранде, помолчал и, задумчиво посмотрев на меня, сказал:
— Вряд ли вы меня вспомните. Столько лет прошло, столько молодых лиц пронеслось, профессор, перед вами за эти годы, где уж вам запомнить одного из тысячи ваших школяров. А я вас сразу узнал, когда увидел, дорогой Игорь Иванович, я ведь учился в Тепловодском медицинском училище, а вы у нас преподавали биохимию.
Я удивлённо посмотрел на своего собеседника. Узнать в этом зрелом мужчине с бородой и уже начинающими седеть висками мальчишку, который много лет назад учился у меня, я, в самом деле, не мог. Мне ужасно хотелось узнать, как этот красивый человек сделал такую прекрасную карьеру, как судьба привела его на африканский континент. Известие же о том, что он учился у меня, ещё больше заинтриговало. Внутренне я приготовился выслушать рассказ Бориса Борисовича, предчувствуя, что услышу что-то необыкновенное. И я не ошибся.
Борис Борисович сел в кресло, закурил (он много курил) и устало сказал:
— Это немудрено, что вы меня не узнали. Ничем особым я выделялся — так середнячок, станичный парнишка, да и проучился я совсем недолго, в силу непредвиденных обстоятельств. Родом я из станицы, что недалеко от Тепловодска, с детства мечтал стать врачом, поступил учиться в медучилище, решив начать восхождение к своей мечте с этой ступени. Именно во время учёбы в моей жизни произошли невероятные перемены, случились удивительные и головокружительные события, которые в одночасье крутейшим образом изменили мою судьбу…
Он нервно прикурил от угасающей сигареты новую, жадно затянулся несколько раз, и резко затушив сигарету в пепельнице, продолжил:
— Возможно, вы помните, как двадцать лет назад в Тепловодске был зверски убит африканский бизнесмен Ральф Мгуду? Дело это имело сильный резонанс…
— Ну, как же… — живо откликнулся я. — Весь город был тогда на ушах! В тихом курортном городке убивают представителя дружественной нам страны, убивают зверски, тело гостя находят в пруду, без головы. Шуму было много, разбираться прилетели столичные следователи. А затем стали греметь выстрелы, в городе начались крутые разборки между местными мафиози, говорили, что это как-то было связано со смертью африканца, который владел заводом по изготовлению пластиковой тары для нашей всемирноизвестной минеральной воды. Как позже стало известно, бандиты отжимали у него этот завод. Что-то у них не срослось.
Борис Борисович кивнул головой:
— Да, именно так. У вас хорошая память. Вспомнить нужно ещё то, что скорбящие родственники убитого пообещали кругленькую сумму тому, кто укажет на убийц Ральфа Мгуду и, кроме того, весьма солидное вознаграждение они обещали также и тому, кто сообщит что-либо о пропавшей голове Ральфа Мгуду. М-да, как сейчас помню, что произошло со мной 23 октября именно того года. В этот день я шёл из училища в отвратительнейшем настроении: в карманах ни гроша, первого ноября нужно было платить за своё скромное жильё — я жил в крохотной пристройке старого частного дома у престарелой бабульки, — стипендию задерживали, из дома денег не ожидалось. Ужасно хотелось есть, и ко всем моим несчастьям прохудились мои единственные туфли. В голову всё чаще приходила мысль бросить училище и уехать домой — там хотя бы голодным не будешь, думалось мне. Я брёл через городской парк. Стояла чудесная тихая погода, мимо проходили весёлые и красивые девушки, хорошо одетые люди улыбались и радовались жизни, а я, всё больше и больше мрачнея, думал о своей ужасной бедности и приходил от этого в полную деструкцию. Так я шёл, погружённый в свои горькие мысли, и не заметил, как сошёл с дорожки и пошёл по ковру из опавших листьев, углубляясь в глубину парка. Очнулся я оттого, что споткнулся и чуть не упал. Споткнулся о пластиковый пакет, в котором лежало нечто круглое, прикрытое тряпками. Я поднял увесистый пакет, перевернул его и вытряхнул содержимое на землю. Сначала я не понял, а после похолодел и отпрянул: на прелой листве у моих ног лежала голова человека! Первым моим желанием было бежать, но любопытство взяло верх над страхом, и я стал рассматривать находку. Мне уже приходилось бывать в морге и присутствовать на вскрытиях, лягушек доводилось резать на занятиях, так что вид крови и мёртвых тел меня не очень пугал, но тут было совсем другое: я понимал, что совершено преступление и я неожиданно попал в круг, связанный с ним. Голова была обрита наголо и принадлежала человеку с тёмным цветом кожи, глаза были открыты, оскаленные зубы создавали эффект зловещей улыбки. У меня по телу побежали мурашки, но я не «сделал ноги». Наклонившись, разглядел на затылке отверстие, по всей видимости, пулевое. Голова была чётко перерублена в районе четвёртого шейного позвонка, скорей всего человеком большой силы и рубящим орудием с широким лезвием немалого веса. Я решил, что это был человек недюжинной силы и свою ужасную работу он сделал с одного раза. Вечерело, вокруг не было ни души, я огляделся. Та часть парка, в которую я забрёл, переходила в густой лес у подножья горы. Я присел у дерева, обдумывая ситуацию, и решил, что самым разумным будет забыть навсегда об увиденном — лишней нервотрёпки мне совсем не хотелось. Но, сам не знаю почему, я нашёл кусок доски, выкопал в мягком чернозёме глубокую лунку, закатил туда голову, присыпал её землёй, притоптал «могилку», а сверху привалил довольно большим камнем. Придя домой, я тихо проскользнул в калитку, потом в свой флигель и, не зажигая света, не раздеваясь, лёг в кровать. Заснуть я не мог. Лежал и переваривал случившееся. Мысли мои путались. Временами мне думалось, что я обязан заявить в милицию, но после отметал эту мысль: мне мешал страх. Я хорошо понимал, что одним моим заявлением дело не закончится, начнут таскать на допросы или даже могут «повесить» это дело на меня. Я вскакивал с кровати, ходил по комнате, снова ложился. Меня охватило какое-то нервное беспокойное состояние, предчувствие каких-то необычных событий. Заснуть мне мешал голод, да и собственно, в это время я никогда не ложился спать. Телевизора у меня не было, но на стене висело допотопное радио, которое работало на местном городском канале. Радио включалось само, ни с того ни с сего, когда ему вздумается, и так же неожиданно могло выключиться. Оно включилось в очередной раз. Вначале была музыка, — трубач-виртуоз исполнял в быстром стаккато «Неаполитанскую песню» Петра Чайковского. Но музыка неожиданно прервалась, и взволнованный голос диктора сообщил о чрезвычайном событии в городе. В городском озере обнаружено обезглавленное тело гражданина республики Ниркуа-Бсото Ральфа Мгуду, главы совместного предприятия по производству пластиковых бутылок для минеральной воды. Экстренно прилетевшие родственники африканского предпринимателя обещают солидное вознаграждение за информацию о преступниках, совершивших это злодеяние, и более высокое за информацию о местонахождении головы своего земляка. Сообщался телефон, по которому можно было позвонить.
Оговорюсь, это был момент, когда включился механизм изменения моей жизни. Но тогда я об этом не знал. Сразу за объявлением трубач продолжил своё соло. Меня подбросило на кровати. Тут же захотелось бежать и звонить: сообщение о награде оказало магическое действие на голодный желудок бедного студента; но побегав нервно по комнате, я остыл, стал думать, что могу нарваться на большие неприятности: мне жить в этом городе, а бандюги, убившие негра, никуда не делись и контролируют ситуацию. Но есть так дико хотелось, а в голове так сладко звучало настойчивое и соблазняющее: солидное вознаграждение… солидное вознаграждение… солидное вознаграждение… что я, а точнее, мой желудок выкрикнул: «Да плевать! Кто не рискует, тот не пьёт шампанское!». Я мгновенно успокоился, нашёл в кармане две копейки, вышел из дома и позвонил из ближайшего автомата. Меня выслушали, спросили, где я сейчас нахожусь, и убедительно попросили подождать минут десять. Тепловодск — городок маленький, совсем скоро к телефонной будке, у которой я стоял, подъехала машина и меня вежливо пригласили сесть в неё. В машине сидели четыре негра с понурыми скорбными лицами, но разговаривал со мной на приличном русском языке только водитель машины — остальные негры молчали. При виде этой чернолицей компании, простите за каламбур, я подумал, что влип окончательно в тёмную историю. Затосковал, понимая, что теперь уже задний ход дать не удастся — придётся идти до конца. Пришлось сбивчиво рассказывать водителю о голове. Он выслушал меня, повернулся к своим товарищам, стал быстро лопотать с ними на своём языке. Минут пять они все долго и крикливо о чём-то говорили, а затем негр водитель сказал мне, что мы прямо сейчас поедем за головой. Я попытался возразить, мол, ночь, трудно будет искать, но водитель был вежлив и непреклонен. Он сказал, что у них есть фонари и ехать нужно прямо сейчас; сказано это было таким непререкаемым тоном, что мне пришлось смириться. Мы тронулись в путь. Искать долго нам не пришлось: я хорошо запомнил место, где схоронил голову. Боже правый! Надо было видеть, что было с неграми, когда они вырыли голову! Они передавали её друг другу, выли и рыдали, обнимались, что-то пели, один из них бился головой об дерево, другой рвал на себе волосы! Мне оставалось только с тоской наблюдать за их манипуляциями. Потом водитель положил голову в холщовый мешок, и мы поехали назад. В дороге никто не проронил ни слова и, лишь когда мы подъехали к телефонной будке, у которой я встречался с неграми, и остановились, водитель повернулся ко мне. Он протянул мне увесистый пакет с деньгами со словами:
— Это ваше вознаграждение, дорогой друг. Пожалуйста, берите, берите, мы вам очень благодарны, но нам, дорогой друг, нужно ещё кое-что вам сказать важное. Это очень важно для нас и поэтому, пожалуйста, выслушайте меня и постараетесь понять.
Я взял пакет, думая об одном: как бы поскорее улизнуть от них.
Негр, помолчав, продолжил:
— У каждого народа есть свои традиции, поверья, обычаи, есть они и у нас и у вас. Есть обычаи, которым люди следуют из века в век. Так вот, самой ужасной смертью у нас считается отсечение головы человека. У нас в законе есть смертная казнь за различные преступления, сейчас это расстрел. Но когда-то, очень, очень давно, у нас казнили преступников, отрубая им голову. Нескоро было замечено, что после этого происходят странные и ужасные вещи: если кому-то отсекали голову, то на род казнённого человека начинались сыпаться страшные беды, смерть во всех её проявлениях начинала прибирать несчастных людей, и совсем за короткий срок род этих людей угасал. Старейшины нашего народа мудро отменили такой вид наказания. Сейчас произошло ужасное преступление: наш незабвенный Ральф был убит отсечением головы, причём казнён был безвинный человек, не совершивший никакого преступления. Даже если бы Ральф был простым человеком, рыбаком, охотником или солдатом — это тоже было бы для нас горестным и тяжёлым событием, но это никак не повлияло бы на судьбу нашей страны, но Ральф Мгуду не простой человек — он сын нашего короля Мгуду Четвёртого, а значит, смерть ожидает весь королевский род, а это грозит гибелью нашей молодой республике. Поясню: у нас только что закончилась многолетняя гражданская война, которая шла почти сто лет, мы наконец-то объединились в одно государство, распри между двумя великими племенами Ниркуа и Бсото закончились. Великий миротворец Мгуду Четвёртый подал руку народу Бсото, взяв в жёны себе женщину из их племени. Два народа живут теперь в мире и согласии в единой стране Ниркуа-Бсото. Наши племена роднятся, женятся на женщинах Бсото и отдают в жёны мужчинам Бсото своих дочерей — это очень позитивный процесс. К сожалению, дорогой друг, смерть Ральфа может разрушить этот процесс, и мы можем опять скатиться к гражданской войне, голоду, хаосу… гибели. Если род Мгуду исчезнет, к власти придут бандиты, которые, к сожалению, живы и живут в соседней не дружественной нам стране.
Я впервые прервал речь водителя, вяло проговорив, что это мистика какая-то, мол, на дворе двадцатый век…
Негр грустно посмотрел на меня.
— В наших краях такая мистика кончается потоками крови.
— Неужели ничего нельзя изменить в этой ситуации? — спросил я.
— Изменить можно, но помочь нашей многострадальной стране можете только вы.
— Я?! — моему изумлению не было предела.
— Да, вы один, — ответил негр. — Только вы один можете спасти нас…
— Вы, конечно, вправе отказаться от нашего предложения, — продолжил он после долгой паузы, — но меня лично уполномочил вести переговоры с вами наш король Мгуду Четвёртый. Пожалуйста, выслушайте меня спокойно. Дело, о котором я буду говорить, касается судьбы нашей страны. Если вы примете наше предложение, вам и вашим родственникам будет гарантировано комфортное, безбедное проживание в любой стране мира по вашему усмотрению, гарантирована финансовая независимость; вы сможете учиться в самых престижных учебных заведениях, станете национальным героем Ниркуа-Бсото и, что особенно важно, за вами всегда будут стоять могущественные силы, — мы не дадим ни одному волоску упасть с вашей головы.
— Так, что же я должен сделать такого, чего вы сами, такие могущественные, не можете сделать? — спросил я нетерпеливо, нервно прикидывая, какая сумма находится в пакете с деньгами.
Негр повернулся к своим спутникам, что-то сказал им, они гортанно загалдели и стали дружелюбно постукивать меня по спине.
— Ну что ж, больше тянуть резину не имеет смысла, — сказал негр. — Выход из данной ситуации только один. Наше поверье гласит: человек, нашедший отрубленную голову, он и только он один, может спасти род обезглавленного! Для этого он должен собственноручно обезглавить убийцу, затем в полнолуние выварить голову в морской воде и захоронить череп на священной горе Нсутокаратумдусоколиой. Лишь тогда спадёт злосчастное наваждение, и род будет спасён…
— Да вы, что, мужики? — воскликнул я ошарашенно. — Вы же на убийство меня толкаете! Нет, на это я пойти не могу!
Негр грустно покачал головой.
— Как это у вас: утро вечера мудренее? У нас есть похожая пословица: мудрый думает с ночи, как сделать дневную работу. Не говорите «нет», трезво оцените наше предложение. И ещё хочу сказать вам для душевного успокоения: все участники преступления и надругательства над телом Ральфа Мгуду, в том числе и негодяй-палач, уже в наших руках. Ваша неповоротливая милиция ещё долго будет их искать. Мы этих подонков непременно казним, даже если вы не согласитесь сотрудничать с нами. Так что если вы отрубите голову негодяю, в какой-то мере ваша совесть может быть спокойна: этот мерзавец, можно сказать, уже мёртв. И, тем не менее, повторяю, судьба нашей многомиллионной страны в ваших руках и отсчёт дней рода нашего короля пошёл. Завтра ровно в двенадцать часов дня мы вас будем ждать на месте нашей сегодняшней встречи. Согласитесь вы, или не согласитесь, завтра мы непременно казним мерзавцев, но мы будем молиться, чтобы вы решились на наше предложение. Вся наша страна будет за это молиться в эту ночь.
Дома я лихорадочно пересчитал деньги. Денег было много. На них, по тем временам, можно было купить самую дорогую нашу машину «Волгу» и ещё, наверное, на гараж бы осталось. Я на такси съездил в железнодорожный ресторан, набрал еды, спиртного, что называется, надрался и отрубился. Проснулся ни свет ни заря. И долго не мог поверить в происшедшее, но деньги лежали на тумбочке, были рассыпаны по полу, и они вернули меня к реальности. Мучаясь жестоким похмельем, я как неприкаянный ходил по комнате. В голове у меня всплывали детали вчерашней встречи с африканцами. Я думал об их предложении, видел деньги, которые они дали мне, как только я выполнил их пожелания, и уже не сомневался в их порядочности. В их мистические представления о судьбе рода, связанные с отрубленными головами я верил не очень. Скорей всего, думал я, бедолаги слепо верят в свои традиции и поверья, но не могут вырваться из плена национальных предрассудков, которые веками культивировались в их народе. Я плюхнулся на кровать и стал думать совсем о другом — о себе и своей дальнейшей судьбе.
«Ну, закончу я училище, — рассуждал я, — забреют меня в армию. Нахлебаюсь издевательств «дедов», может даже, попаду, в какую-нибудь «горячую точку» — тогда Союз уже трещал по швам. — Если останусь жив, вернусь домой, устроюсь работать в районную больницу фельдшером или санитаром на нищенскую зарплату, буду пить с врачами спирт, бинтовать больных, подкладывать под них «утку», таскать носилки. О дальнейшей учёбе можно забыть, потому что в мединститут попасть практически невозможно — там учатся блатные и денежные, но если даже и проскочу в институт со второго или с третьего раза, опять будет житьё на съёмных квартирах, пять полуголодных лет, распределение, больница в Тмутаракани. Можно, конечно, припрятать полученные от негров денежки для продолжения учёбы, но и тут есть подводные рифы: где гарантия, что деньги к тому времени будут иметь ту же цену, что и сейчас? Уже была Павловская денежная реформа, когда, говоря современным языком, советских граждан «обули». Горбачёв втюхивает людям перестройку, новое мышление, социализм с человеческим лицом, в стране уже местами начинаются межнациональные конфликты, империя трещит. Китайцы говорят: хочешь сделать пожелание своему врагу — пожелай ему жить в эпоху перемен. Ну, а потом, если по накатанной рассуждать: женитьба, дети, старение, беспросветность — да здравствует светлый путь к пенсии и к погосту!». В этом месте моих размышлений, заскрипев, включилось радио, и «прораб перестройки», коммунист с «божьей отметиной» на лысине, Горбачёв, путая падежи и склонения, забубнил, что-то о социализме с человеческим лицом. Я снял с ноги туфель и швырнул его в радио. Радио крякнуло и замолчало, а я вернулся к размышлениям о предложении негров и красивой жизни в случае моего согласия. Лёжа на железной коечке, я представлял себя студентом Западного университета… вот я в огромном холле в строгом тёмном костюме, в руке у меня кожаный дипломат, вокруг меня вьётся стайка прелестных девушек, я выхожу на улицу, девушки целуют меня в щёку, прощаются и убегают. Остаётся одна. У неё голубые глаза, роскошные вьющиеся волосы, длинные стройные ноги и обалденный бюст. Мы с ней подходим к серебристому кабриолету, я открываю дверь, она садится в авто, я сажусь за руль, взвизгивают колёса …
«В конце концов, — думал я, — подонок, который убил Ральфа, бандит и жестокий убийца. Негр сказал, что они казнят бандитов вне зависимости от моего согласия на их предложение. Но ведь моё согласие на него — это шанс начать новую жизнь, и он может быть потерян навсегда по моей беспросветной глупости. Никаких щекочущих нервы приключений со счастливым концом на моём жизненном пути не будет!
Я глянул на часы — до полудня оставалось двадцать минут. Вскочив с кровати и тяпнув полный стакан водки, я спрятал деньги под матрас и пошёл к месту встречи с неграми. Ровно в двенадцать часов к телефонной будке подъехала машина, и из окна высунулось радостное лицо водителя. Он вышел из машины и, обняв меня, сказал:
— Отныне вы друг нашей страны, а ваш приход я воспринимаю, как согласие помочь нам.
Он поклонился, почтительно открыл мне дверь машины и мы поехали. В машине были те же люди, что и вчера, но настроение у них в этот раз было отличным. Ехали мы довольно долго, сначала по асфальту, потом просёлочными дорогами. Остановились в лесу, прошли немного вглубь к лужайке, посреди которой торчал большой свежий пень. Один их негров издал какой-то птичий свист и из-за кустарника вышли ещё несколько негров, двое вели под руки крепкого, коротко стриженого белого мужчину в спортивном костюме «Адидас», со связанными за спиной руками. Негры были одеты по-европейски, а один, седой старик, был в зелёной атласной тоге, расшитой бисером и золотой ниткой. Он подошёл ко мне, взял за левую руку и, глядя прямо мне в глаза, стал что-то монотонно бубнить. Со мной что-то стало происходить: дыхание и пульс участились, мне стало жарко, какой-то удивительный прилив сил стал меня наполнять, охватывало приятное возбуждение. Старик повернулся к своим соплеменникам и один из них вынес из-за кустов обоюдоострый меч, передав его с поклоном мне. Я, как зачарованный взял его. Старик развернул меня за плечи, легонько толкнул в спину, и я, подойдя ко пню, сделал над ним несколько взмахов мечом, вызвав дикий восторг всей компании — они стали пританцовывать, хлопать в ладоши и петь.
После этого негры подвели ко пню белого мужчину, он открывал и закрывал рот, будто хотел что-то сказать, но никаких звуков из его рта не вылетало. На его белом лице был животный страх, он дрожал и упирался, и неграм приходилось силой тащить его. Но когда старик в тоге легонько шлёпнул его по шее, мужчина упал на колени и покорно положил голову на пень. Я посмотрел на старика, он ободряюще мне улыбнулся, и, ощущая необъяснимый подъём, я поднял меч…
Борис Борисович будто поперхнулся, лицо его было бледно. Дрожащей рукой он плеснул в стакан водки, залпом выпил, посмотрел в моё напряжённое лицо и выдавил хрипло:
— И одним ударом отсёк голову этого человека….
Он встал, опёрся руками о перила веранды и, глядя на великолепный закат, который догорал над океаном, продолжил устало:
— Негры устроили хоровод вокруг отрубленной головы, а я периодически бегал в кусты рвать, то ли с похмелья, то ли от нервного потрясения…
Борис Борисович сел за стол и предложил выпить. Мы выпили, закурили, сидели молча. Поражённый рассказом, я ожидал продолжения, хорошо понимая, что воспоминания эти нелегко даются моему собеседнику.
После долгой паузы Борис Борисович продолжил свой рассказ:
— На следующий день я, съездив в свою станицу, сказал родителям, что завербовался на два года работать в Африку, мол, уже даже получил аванс. Отдал деньги отцу, со слезами на глазах попрощался со всеми и уехал. В Москве я несколько дней жил в посольстве Ниркуа-Бсото, потом по туристической путёвке полетел в Португалию, откуда пароходом отплыл с новеньким паспортом и именем в Ниркуа-Бсото. Когда я появился на трапе парохода в порту столицы Ниркуа-Бсото, тысячи людей встретили меня овациями и восторженными криками. Вся дорога к дворцу Мгуду Четвёртого, к которому меня везли на приём, была усыпана цветами, по обе стороны дороги стояли счастливые люди, они махали мне руками, флажками, кидали в машину букеты цветов, пытались прикоснуться ко мне. Потом была учёба, практика в лучших клиниках Европы, я мог бы остаться в любой стране и жить там безбедно, но я вернулся в Ниркуа-Бсото, страну, которая дала мне всё, к людям, ставшими мне дорогими и близкими. Я женился на одной из вдов Ральфа Мгуду (у него было семь жён), у нас с Валехой растут прелестные пять мальчиков. Мой старший брат, офицер, прошедший Афганистан, служит советником министра обороны Ниркуа-Бсото. Он тоже женился на местной женщине, и у него пятеро детей. Мои родители долго не хотели приезжать сюда, но после конфликта в Чечне, а они жили на границе с ней, они решились. Теперь живут на уютном ранчо недалеко от меня. У них большая крокодиловая ферма и мастерская по пошиву обуви, сумочек и всяких гламурных штучек из крокодиловой кожи. Здесь у меня в доме есть домовая церковь, на большие праздники к нам прилетает отец Никодим из Твери, проводит службы, много местных язычников крестились. Так что корни свои мы не забываем, часто летаем с детьми на Родину. Мы здесь пользуемся всемерным уважением и любовью, благодаря смешанным бракам у нас здесь невозможное количество родственников…
Резко зазвонил телефон, Борис Борисович взял трубку, лицо его просветлело. Он говорил минут пять по-французски. Выключив телефон, он сказал, что звонил профессор Жак-Луи Впросак, интересовался, как идёт борьба с африканским серым бзиком. И неожиданно спросил с болью в голосе:
— Вот такая история, дорогой мой коллега и земляк. Знаете, сколько времени прошло с того времени, когда я опустил меч на голову убийцы Ральфа Мгуду, и всё это время я ношу в сердце своём скрытую от глаз людей боль. Успокаиваю себя, вернее, пытаюсь успокоить тем, что совершив убийство одного человека, я спас целую страну от погибели, и в то же время думаю о том, что я всё-таки убийца. Я на самом деле убил человека, пусть даже он и был преступником и убийцей. И это зачёркивает в моей голове все мои оправдательные мысли. Жизнь, конечно, продолжается, но мысли эти не дают мне покоя. Есть ли мне прощение за этот грех?
Я не знал, что ответить. Рассказ поразил меня, я ещё не переварил его, и ответил не сразу.
— Знаете, Борис Борисович, — сказал я. — Трудно ответить на этот вопрос сразу… с одной стороны — «не убий», с другой — дело ведь было предрешено, вы говорили, что негры в любом случае казнили бы бандитов, дело было только в ритуале, который бы спас их страну. Я склоняюсь к мысли, что это рок, судьба. Ведь не кто-нибудь нашёл эту злосчастную голову, а почему-то именно вы, и вам вложили в руки меч возмездия, а не кому-то другому? По крайней мере, могу вам сказать, что и я поступил бы на вашем месте, скорей всего, так же. Дрянная голова негодяя, который много ещё чего мог нагадить: лишить жизни совершенно безвинных людей, отнять их добро, испоганить жизнь добродетельным гражданам — стоит ли такая голова жизни и благоденствия целого народа? Возмездие в большинстве случаев находит своих кандидатов, не буду приводить примеры из истории, но всё же, сколько миллионов людей остались бы живы, если бы Гитлер погиб в первой мировой войне, в которой он участвовал. Мне кажется, что куда полезней лишить жизни одного мерзавца, чем скорбеть над судьбой тысяч праведников.
Борис Борисович смотрел на меня с благодарностью, налил в стаканы водки, мы выпили. В зарослях бамбука шуршали какие-то зверьки. На деревьях напротив веранды кричала какая-то ночная птица, и шумно ссорились обезьяны. Полная луна лила мягкий свет на засыпающую мирную Ниркуа-Бсото, сияющие звёзды висели так низко, что казалось, можно было до них дотянуться…
Борис Борисович позвонил в колокольчик, что-то сказал мгновенно появившемуся слуге, тот исчез, но быстро вернулся с баяном в руках. Борис Борисович растянул меха баяна. Мощная величественная и широкая мелодия «Славное море, священный Байкал» далеко разнеслась вокруг в ночной тишине, в соседних домах стал загораться свет. Борис Иванович, не переставая играть, наклонился ко мне и сказал мне на ухо:
— У них гимна своего никогда не было, теперь это их национальный гимн, очень им понравилась эта русская песня.
На веранду стали выходить слуги, многочисленные родственники Бориса Ивановича, заспанные дети. У всех в глазах были слёзы, они стояли вытянувшись, приложив правую руку к сердцу, и воодушевлённо пели гимн на своём языке. Не знаю, что со мной произошло. Со слезами на глазах я встал, вытянулся и, положив руку на сердце, запел вместе со всеми родную до боли песню.
22. Маранафа
В Библии с комментариями А. П. Лопухина «маран-афа» переводится как «приди, Господь наш!» (в этом варианте фраза записывается как «Marana tha!»). Однако существует и другой вариант этой фразы: «Maran atha», который переводится как «Господь идёт», «Господь придёт» или «Господь пришёл».
Не отрывая глаз от зеркала, Тим Липман пошарил рукой по столу, нашёл капсулу сенсалина, и бросив её в рот, запил соком. С брезгливым выражением лица он бросил грудастой блондинке за своей спиной, приводящей в порядок его всклокоченную рыжую шевелюру:
— Чёрт бы тебя побрал, корова! Не жмись ко мне своим силиконовым выменем. Кондиционеры выходят из строя, жарко сегодня, как у нигера в заднице.
Черноволосый загорелый мужчина, сидевший с глянцевым журналом на обширном кожаном диване, не отрываясь от чтения, рассмеялся.
— Обожаю людей, которые везде побывали!
Липман дёрнулся, скривил лицо и почти прошипел:
— Помолчал бы, остряк. И без твоих острот тошно, Анвар. Кто привёл эту бабенцию, от которой температура в помещении растёт? Где нашли этот кусок мяса?
Произнёс он это громко, нисколько не озабочиваясь присутствием девушки. Однако она, никак не реагируя на эту оскорбительную грубость, сосредоточенно продолжала с милой улыбкой заниматься причёской Липмана.
— Босс, ты сам просил меня, чтобы я сменил всю обслугу. По твоему требованию приходиться её менять почти каждый месяц, всё тебе террористы мерещатся, отравители, христиане, шахиды и коммунисты! Но в этот раз, Тим, ты превзошёл сам себя, изъявив страстное желание приобрести в обслугу не натуралов, а клонов, и чтобы они непременно были клонами звёзд прошлого века. Что за блажь пришла в твою буйную лохматую голову? Я не мог тебя ослушаться и сделал это. Заказ выполнило самое престижное агентство «Клондайк». У них в загашниках как раз оказалась целая бригада звёзд того века. Между прочим, это вылилось тебе в хорошую копеечку. Натуралы стоят дешевле.
— И кто же это за моей спиной копошится? — хмыкнул Липман.
— Памела Андерсон, кинозвезда, секс-дива прошлого века.
— Переведёшь её сегодня же, к какому-нибудь диктору. А на её место мальчика стилиста найди. Непременно худышку, что б ни потел, как эта…
—Тебе не угодишь, босс, — пожал плечами Анвар.
Над зеркалом включился экран монитора, в нём проявилось унылое лицо лысого мужчины, произнёсшего тусклым голосом:
— Мистер Липман, до эфира двадцать минут. Зал заполнен на девяносто пять процентов.
— Я понял, Марк, — ответил Липман. — Минут через десять выхожу.
— Охрана уже у дверей вашей гримёрной, мистер Липман, — сказал тот, кого Липман назвал Марком и экран погас.
Липман оглядел себя пристально в зеркале и встал с кресла. Он заметно повеселел. Глаза его ожили. С саркастической усмешкой, оглядев с ног до головы девушку, замершую в ожидании распоряжений, он шлёпнул её по заду:
— Свободна, кукла сисястая.
Сделав книксен, покачивая бёдрами, девушка пошла к двери. Когда она вышла, Липман удовлетворённо потёр ладони.
— Слава учёным придумавших сенсалин! Эффект круче кокаинового, а вреда никакого.
— Думаешь? Ты бы завязывал, Тим, — сказал на это Анвар. — Тебе ли не знать, сколько сенсалитиков уже свело счёты с жизнью?
— Брось! Идиоты глотали всякую дешёвую левятину. За всё хорошее нужно хорошо платить, Анвар. Знаешь, во сколько мне обходится пара капсул моего сенсалина? В две тысячи реалов! А мой поставщик прекрасно знает, с кем дело имеет. Его из-под земли достанут мои люди, если что-то пойдёт не так, — назидательно произнёс Липман.
— Я не сомневаюсь в том, что если что-то пойдёт «не так», твои люди душу вытрясут у твоих дилеров, но беда в том, что тебе это может уже не помочь. С сенсалином шутить опасно, — ответил Анвар.
Глаза Липмана лучились живым блеском. Он будто бы помолодел, стал порывист, подвижен, весел. Глянув озорно на Анвара, он воскликнул с фальшивым пафосом:
— Я всемогущий и ужасный Тим Липман! Я самая яркая звезда в Галактике! Я звезда звёзд! Анвар! Я приказываю тебе: пой мне хвалебные и восторженные песни. Где твоя лира?
Анвар принуждённо рассмеялся, радости лицо его не выражало.
— Ты не просто звезда, Тим. Ты мега звезда. Ты гений третьего тысячелетия! — процедил он.
— Иди ко мне, мой милый, мне так приятно это слышать. Поцелуй меня в губы. Но только слегка — не слизни с меня эту чёртову помаду, — почти пропел Липман.
Анвар с кислой миной приподнялся с дивана, но тут опять включился монитор и Марк бесцветным голосом сказал:
— До эфира пятнадцать минут.
Липман раздражённо выкрикнул:
— Какой же ты всё же зануда, Свенсон!
— Это моя работа, босс, — ответил тот.
— Работа, работа, работа, а жизнь проходит, — проворчал Липман.
— Тим, на самом деле, пора идти, — вставил Анвар.
Липман глянул на него и изменился в лице. Оно приняло хищное выражение. Выглядело это так, будто он скинул одну маску и мгновенно примерил другую. Теперь это было лицо неумолимого судьи, от пронзительного взгляда которого невозможно скрыть правду. Он впился глазами в прекрасные чёрные глаза Анвара, обрамлённые пушистыми, как у ребёнка ресницами.
Лицо Анвара приняло удивлённое выражение. Удивление было сыгранно им вполне правдиво: ему не раз приходилось сталкиваться с такими «штучками» в исполнении босса и он хорошо себе представлял, что сейчас может последовать за мимическими метаморфозами лица Липмана: у босса был «пунктик» — он везде видел измену, козни предателей и врагов.
Такие спектакли он периодически устраивал не только Анвару, но и другим людям, пытаясь коварными, неожиданными вопросами застать выбранную им жертву врасплох в надежде выявить предполагаемое предательство. Ко всему, в последнее время у него (в этом был повинен, скорее всего, сенсалин), заметно участились провалы памяти. Такие допросы он мог устраивать одним и тем же людям, доводя их этим до нервного срыва. Несколько раз и Анвару довелось претерпеть такие «бзики» босса, несмотря на то, что он был одним из приближённых людей Липмана. Но он к такого рода ситуациям был готов. Напуская на себя усталый вид, он отвечал на вопросы Липмана спокойно, без всяких поз, с выражением лёгкой досады на лице.
Для сотрудников студии Липман был строгим боссом, знаменитостью и магнатом. Люди трепетали при встрече с ним, безропотно исполняли его приказы. Хорошо было известно, что он не церемонится с неповоротливыми или зазевавшимися работниками, а нарушителей без раздумий изгоняет.
Но они, к своему счастью, не знали того, что знал о Липмане Анвар, а, если бы знали, то настроения им это совсем не прибавило. Однажды Липман, перебрав сенсалина, разболтался и рассказал Анвару о том, что он член Всемирного Сендриона и занимает в нём высокую должность: он, мол, один из двенадцати Цензоров. Рассусоливая на эту тему, он бахвалился, что может стереть в порошок любого человека, говорил, что вот-вот займёт пост Председателя Сендриона. Зная его маниакальную особенность везде видеть измену, и учитывая сенсалитический транс, в котором Липман находился в тот день, Анвар вначале скептически отнёсся к похвальбе босса, подумав, что это очередной акт манипулирования и запугивания, но поразмыслив, решил, что это вполне может быть правдой, ведь Липман политик, медиа-магнат, владелец каналов, газет, журналов, банков, кампаний, киностудий; он миллиардер и его деньги вполне могли быть пропуском в элитный клуб нынешних властителей мира.
В этот же день он встретился со своим истинным боссом, с имамом подпольной организации «Воины Аллаха», и доложил ему об откровениях Липмана. Имама, однако, новость совсем не удивила. Он сказал ему: «Мы давно об этом знаем. У этой грязной свиньи руки по локоть в крови правоверных мусульман. Будь осторожен, Анвар, предельно осторожен. Продолжай работать. Живи с открытыми ушами и глазами. Подмечай всё: нам это поможет в час возмездия, да поможет нам в этом Всевышний».
— Слушай, Анвар. Всё работа, работа, чёртова работа… некогда остановиться. Всё хотел у тебя спросить… Ты как-то всё один да один, как волк-одиночка. У тебя совсем нет друзей, живёшь отшельником, не очень охоч ты и до развлечений, с последней вечеринки испарился в середине вечера. Завёл подружку на стороне? Или дружка? Чего таиться? Признайся, я не обижусь — сексуальная универсальность у нас приветствуется, не забывай только о том, что не все болезни от нервов, некоторые бывают и от любви. Я ничего не знаю про твоих родственников, родителей? Где они, живы ли? — не сводя глаз с лица Анвара, который изображал усталое удивление, — спросил Липман.
Анвару вспыхнул. Ему подмывало ударом кулака в это ненавистное лицо, свалить Липмана на пол, а после бить, бить, бить его ногами, чтобы он катался по полу, выл от боли и молил о пощаде. Подавив порыв ярости, Анвар удивлённо поднял брови.
— В который раз, Тим? Тебя опять заклинило? Мог бы я сидеть в этой комнате с такой важной шишкой, как ты, если бы всемогущий Совет Национальной Безопасности не прокопал бы бульдозером мою биографию?
— Это так. Но в СНБ мысли ещё не научились читать, они только на пути к этому.
— А ты пытаешься прочесть мои мысли? — усмехнулся Анвар.
С монитора Марк Свенсон проговорил бесстрастно:
— Мистер Липман, время …
—Заткнись, Марк! — зарычал Липман. — Кто хозяин канала? Подождут! Чёрт бы побрал это стадо тупых жвачных животных! Дайте им сладенького лимонада и включите голограмму последнего порно хита. Пусть немного возбудятся.
Монитор погас. Липман отвернулся от Анвара, подошёл к зеркалу. Пристально рассматривая своё лицо, он продолжил:
— У меня хороший внутренний навигатор. Иногда мне кажется, что ты не тот за кого себя выдаёшь. Прости меня, старина, но мне думается, что ты что-то скрываешь от меня. Я стал замечать за тобой грубость по отношению ко мне.
— Это у тебя от сенсалина, — оборвал его Анвар. — Он с тобой ещё не то может сделать.
— Брось. Расскажи о себе. Мне это интересно.
— Тебе к психотерапевту пора обратиться, Тим … и в студию уже пора.
— Э, нет, амиго, это слишком простой ход сваливать всё на сенсалин. Так из меня и идиота можно сделать. А я себя таковым совсем не ощущаю. Рассказывай. Я тебе приказываю, — в голосе Липмана зазвучал металл, но он тут же сменил маску и тон.
Улыбаясь, приложил руки к груди и просительно и ласково произнёс:
— Шучу, шучу, дорогой, не обижайся. Но всё же расскажи о себе, пожалуйста, о детстве, юности, учёбе в университете. Я что-то не припомню, когда мы с тобой это обсуждали, память стала меня подводить. Мне это интересно, поверь, Анварчик.
— Ты, босс — тебе нельзя отказать. Из всех жанров повествования, надо полагать, ты больше всего любишь трагедии, — горько вздохнув и изображая покорность, ответил Анвар. — Что ж… жил-был маленький мальчик, босниец. Родители его, простые хорошие люди, трудяги, всю свою жизнь пахали как рабы, собирая деньги, чтобы он смог уехать учиться в далёкую свободную и богатую страну, куда он, когда вырос и уехал. Если тебе хочется знать об религиозных убеждениях моих родителей — они мусульмане. В конце двадцатого века они участвовали в первой войне за независимость моего края против ортодоксов. Многие из моих родственников в той войне погибли, я родился уже в новом веке. Сейчас мне сорок пять, воды утекло много, мир изменился с тех пор до неузнаваемости…
Липман приосанившись, важно вымолвил:
— Да, да, далёкая история. Мы всегда поддерживали стремления людей к свободе и демократии. Парни с крестами на груди устроили на твоей родине рассадник международного терроризма. С ними можно было разобраться только силой. Что и пришлось сделать нашим объединённым силам.
Анвар на мгновенье умолк и опустил голову вниз. В голове жарко, так что застучали в висках злые и острые молоточки, пронеслось: «Грязная, грязная свинья! Вы, хладнокровные ублюдки, никогда и ничего не делаете без умысла, прикрываясь высокопарными словами о демократии, правах человека, сеете вокруг себя смерть. Тогда вы разобрались с ортодоксами, разбомбив прекрасный город Белград. А позже, когда в новом веке началась очередная война между соседями, не стали разбираться и щедро посыпали бомбами весь край. «Почистили» земли несколько стран бомбами с обеднённым ураном. Кто не умер от ран, тот позже скончался в муках от онкологических заболеваний».
— Да, да, Тим, далёкая история. Двадцать первый век давно миновал экватор, — на дворе год две тысячи пятьдесят девятый год. Для тебя те годы просто история, а для меня это боль и смерть моих родственников. Здесь за океаном, в Федерации, всё обошлось, от Европы вас разделял океан. Когда старуха-Европа после очередного кризиса стала разваливаться, а по дорогам стали бродить толпы людей оставшихся без работы, голодных и отчаявшихся, на её развалинах начался хаос. Повальные грабежи, теракты, убийства закончились так называемыми «соседскими войнами», в которых каждый хотел откусить кусок от чужих территорий, — продолжил Анвар, подняв глаза на Липмана. — Как всегда оплотом демократии был наведён демократический порядок. Мои родители погибли — бомбы и ракеты не разбирали, кто там был за демократию, кто за терроризм, а кто был обычным пофигистом-потребителем.
— У тебя вообще никого не осталось? — спросил, делая скорбное лицо Липман. — У вас обычно много родственников, многодетные семьи, сильны родственные отношения. Я слышал, что даже самое дальнее родство цениться, всегда поддерживаются близкие отношения…
Думая: «В этом наша сила, урод безбожный. Это у вас давно уже исчезли из обихода слова семья, мать, отец, брат, сестра», — Анвар ответил:
— Слишком много бомб для такого клочка земли, но братская могила из боснийцев, хорватов, албанцев, сербов, цыган, венгров и итальянцев получилась внушительная.
— Военные, Анвар, военные, чёрт бы их побрал! Эти тупоголовые солдафоны, как всегда перестарались. Я, Анвар, ужасно сожалею, что ошибки военных привела к гибели твоих родителей, родственников, между прочим, наших союзников. Но ты, извини, вот здесь в этой ситуации и кроется суть моего любопытства, постарайся понять меня и без обид, пожалуйста. Любопытства чисто психологического, скажем так. Выглядит, согласись, странным, что ты примкнул к нам, к вашим врагам по сути. Мусульманская общность замкнута, не склонна принимать новый порядок, а ты ведь из них. Большинство людей, пострадавших от той войны, во всех смертных грехах обвиняют нас, они объединяются против нас, уходя в подполье, ведут партизанскую войну, до сих пор разрозненные банды, партизанят, терроризируют население и администрации многих стран. Ты, по сути, тоже обязан ненавидеть нас после тех событий. Я говорю о реальных вещах, так устроен человек: он ненавидит тех, кто ему навредит. А я ведь из стана победителей, а значит, и меня ты можешь ненавидеть и, соответственно, я вправе тебя опасаться…
Анвар удручённо махнул рукой.
— По себе судишь? Ты, Тим, маниакально подозрителен. И, несмотря на свой острый ум и интуицию частенько бываешь ужасно прямолинейным в своих размышлениях, точнее сказать, измышлениях, на мой взгляд, иногда просто идиотских. Войны когда-нибудь кончаются, люди замиряются, мужчины женятся на дочерях своих бывших врагов, дочери влюбляются в мужчин враждебного племени. В Африке есть племена, в которых периодически во времена замирения происходит брачный обмен. Это укрепляло мирные и родственные отношения, умешало риски вражды и войн. Что ж делать? Теперь уже ничего не попишешь, — что произошло, то произошло… эти последние войны изменили мир он стал совсем другим, хрупким, распадающимся, недоверчивым, затаившим мстительные мысли — он стал хуже, потому что ненависти стало на порядок больше. Но хотел бы я точно знать, кого мне ненавидеть больше! Не подскажешь? Тех, кто отдавал приказы? Тех, кто нажимал на кнопки пусковых установок? Лётчиков, сбрасывающих ракеты? А может заправщиков этих самолётов или программистов? Или поваров, кормивших солдат, врачей? Среди людей, делающих всю эту грязную работу, были люди многих национальностей. Ненавидеть их всех? Жизни не хватит отомстить им всем, а в ненависти можно самому сгореть. Вариантов выбора у людей после этих войн, после того, что стало с миром осталось немного. Их, пожалуй, всего два. Первый: не принимать новую реальность, сопротивляться ей — это повсеместно происходит. Но, известно, что военная машина подавления хладнокровно уничтожает любой очаг сопротивления — жизнь героев-фаталистов коротка; второй — встать на сторону победителей, образовав новую единую общность людей, продолжить жизнь в новой среде, соблюдая демократические законы и новые установки, пытаясь наводить мосты между людьми, быть открытыми к диалогу. Да и кто посмеет сейчас затеять большую драчку? После третьей, уже Большой войны 2042-го года стало ясно, что нет силы, которая может противостоять вам победителям. Арабский мир обессилил ещё раньше. Они дрались между собой всё начало двадцать первого века, войны спровоцированные цветными революциями, создали эффект домино: задрались добрые соседи одной веры на смерть, всем хотелось стать падишахами новых империй и халифатов. Ненависть там копилось не одно десятилетие, но сейчас людские ресурсы обескровлены. Индусы с пакистанцами дерутся до сих пор, люди влачат жалкое существование. Ирану от удара коалиции уже никогда не оправиться, досталось и туркам, которые стремились укрепить своё влияние в регионе. Китайцы приутихли, библейским местам сильно досталось напоследок от иранцев, Африка — гигантская площадь, на которой гуляют страшные эпидемии, голод и СПИД. Россия — холодный концлагерь, где народ ушёл в леса и партизанит, в нём правят коллаборационисты, а чипованные рабы добывают для вас полезные ископаемые. Я выбрал второй вариант. Жизнь ведь совсем неплохая штука. Так ведь. Тим? Ты что осуждаешь меня за это… за моё, так сказать, малодушие, за мою, г-мм, безнравственность, что ли? Если это так, то это слишком сложная умственная коллизия, которую мои слабые мозги не в силах постичь.
Последние слова Анвар произнёс с саркастической улыбкой. Немного помолчав, он сказал Липману, который, кажется, обиделся:
— Расслабься, Тим, не ищи чёрную кошку в тёмной комнате и… завязывай с сенсалином.
— Будем считать, что в этот раз ты меня убедил, но наш разговор не окончен, — натянуто улыбнулся Липман. — Кое-какие вопросы остались.
— О, я не сомневаюсь в том, что мы не раз ещё будем беседовать на больные для тебя темы. А убеждать тебя я вовсе не собирался, — ответил Анвар.
На экране монитора опять появился Марк Свенсон. Он ничего не говорил в этот раз, просто молчал со скорбным выражением лица.
— Правильно мыслишь, Анвар, правильно, — как то, потускнев, прибавил Липман, бегая глазами. Видно было, что он недоволен и раздражён отповедью Анвара. Задумчиво потерев подбородок, он увёл разговор в сторону:
— Чёртова жара. Прогнозируют дальнейшее повышение температуры. Да иду я, иду, Марк, козёл лысый.
Телеканал TLTV-2 принадлежащий Липману, находился на семьдесят четвёртом этаже новенького недавно отстроенного 150-ти этажного небоскрёба. Громадина из металла, бетона и стекла уходила высоко в небо, верхушку здания с земли не было видно из-за плотного смога, висевшего над мегаполисом грязным, горячим одеялом. По утрам солнце, с трудом пробившись сквозь плотную завесу дымного воздуха, едва освещало небоскрёб с восточной стороны. Его зеркальные стёкла загорались и гасли, как грани стеклянного шара, склеенного из кусочков зеркал. Другая сторона небоскрёба оставалась в тени до тех пор, пока светило не проходило зенит. По мере продвижения солнца по своему извечному пути ситуация менялась. Когда солнце было в зените, здание тускнело, силуэт его становился расплывчатым, неясным. Солнце не справлялось со смогом, который после полудня становился плотнее из-за немыслимого количества машин на дорогах многомиллионного мегаполиса. Вечера прохлады не приносили, только после полуночи становилось прохладней.
Люди, впервые увидевшие это творение человеческих мозгов и рук в виде восьмигранного обелиска, частенько пугались: из-за постоянной жары и марева казалось, что здание в каких-то местах преломляется и становится похожим на огромнейшую стопку тарелок, которые слегка двигаются относительно друг друга. Но это, конечно же, был мираж. Здание было построено с огромным запасом прочности, по самым передовым технологиям, спроектировано выдающимися архитекторами, под присмотром армады инженеров, контролирующих органов, руками покорных гастарбайтеров, работающих за кусок хлеба и миску похлёбки.
В здании было всё или почти все, что нужно человеку для комфортной жизнедеятельности, хотя система кондиционирования воздуха с некоторых пор перестала справляться с жарой. Попадая в здание с улицы, посетители попадали в шлюзы, в которых их одежда бесшумно очищалась от уличной грязи и пыли, она дезинфицировалась, дезактивировалась. Людей имеющих вирусные заболевания на выходе из шлюза встречали врачи, — для выяснения степени их опасности для здоровья окружающих. Таких людей отводили в карантинное отделение. Выявить больных среди посетителей было нетрудно: сканеры, натыканные здесь повсюду, быстро считывали информацию с чипов, вшитых под кожу людей. Нечипованые задерживались охраной.
В небоскрёбе практически помещался целый город с банками, офисами крупнейших финансовых и политических групп, крупных промышленных кампаний, целой армией полицейских и охранников; супермаркетами, ресторанами, отелями, гаражами, клубами, бассейнами, спортивными залами, апартаментами для состоятельных людей.
Подозрения Липмана в отношении Анвара на самом деле имели основания: звериная интуиция его не обманывала. Анвар попал в небоскрёб через людей «Воинов Аллаха». Его устроили работать осветителем на канал TLTV-2. В его задачу входило узнать как можно больше об охране, системе оповещения. Он составлял карту проходов, изучал инфраструктуру, заводил полезные знакомства с людьми телеканала, совсем скоро он стал догадываться, что его соплеменники готовят очень большой «бум».
Людей из «Воинов Аллаха» в «обелиске», как прозвал народ небоскрёб, работало множество. Они работали официантами, барменами, уборщиками, программистами, посыльными, водителями, лифтёрами. Были среди них и владельцы пиццерий, кафе, охранники и банковские клерки. Радикалы, находящиеся в глубоком подполье, давно научились конспирироваться и хитроумно просачиваться в нужные им места. Анвар быстро втянулся в работу, ему нравилось здесь.
Вскоре, однако, ситуация для него резко изменилась. Хищный и жадный глаз Липмана упал на стройного черноволосого красавца. То, что нужно было Липману, заставило Анвара встретиться с имамом и просить перевода на какую-нибудь другую работу. Вот тут он и узнал, каким может быть имам, когда ему противоречат.
Хлёсткая оплеуха и окрик имама: «Садись и слушай, щенок, что я тебе скажу!» — обескуражили, повергли Анвара в шок. Он сел напротив имама, со злобным выражением лица перебирающего чётки.
— Это большая удача для нас, что ты сможешь приблизиться к этой мрази. Мы не можем упустить такой прекрасной возможности в решающий момент покончить с ним. Ради победы мы должны использовать любой шанс. Ты, Анвар, мужчина, а он мразь, евнух в облике мужчины — позор человечества. И когда ты будешь это с ним делать, думай о том, как эти свиньи посыпали ракетами города и сёла правоверных Ливии, Сирии, Ирака, Афганистана, как они уничтожали твою и мою страну — это придаст тебе сил. Совсем скоро мы возьмём этих свиней за горло, и перед тем, как отрезать их грязные головы, наши воины сделают это с каждым из них. Надеюсь, ты хорошо знаешь, что у нас бывает с теми, кто нарушает приказ, — закончил свой монолог имам.
При следующей встрече с имамом Анвар попросил доверить ему убийство Липмана, когда это станет необходимо. Имам улыбнулся ласково: «Это речь настоящего мужчины! Он будет твоим, иншаалла».
Так Анвар стал новым фаворитом Липмана.
Как только Липман с Анваром вышли из гримёрной, их взяла в плотное кольцо четвёрка охранников, удивительно похожих друг на друга, экипированных словно для военных действий. Они были в бронежилетах, на поясах висели наручники, баллончики с газом, дубинки и увесистые револьверы. У всех в прозрачном нагрудном кармане мигали небольшие пульты.
Пульты эти были новейшим и грозным достижением науки. Чипованому человеку бессмысленно было тягаться с человеком оснащённым таким пультом. Нажатие кнопки пульта действовало незамедлительно: человек терял ориентацию в пространстве, на некоторое время переставал видеть, и полицейскому оставалось только надеть ему на руки наручники.
Маргиналы, бандиты и нелегалы, которыми кишел город, старались не дать полицейским употребить это страшное оружие: они стреляли первыми, всегда на поражение. Впрочем, за хорошие деньги у подпольных хирургов, можно было сделать операцию по удалению чипа. Между маргиналами и полицейскими шла война не на жизнь, а на смерть, в ходу была поговорка: лучший полицейский — мёртвый полицейский.
Подмигнув Анвару, Липман спросил у охранников:
— И не жарко вам, близняшки?
—Нет, сэр, — дружно гаркнули они в ответ с серьёзными минами.
Они довели Липмана с Анваром до лифта, где их встретили новые охранники, а на выходе из лифта их взяли под свою охрану двое мордоворотов в костюмах. Эти довели их до дверей студии. В коридоре-туннеле, по которому они быстро, чуть ли не бегом, шли в студию, их сопровождало множество людей. Они суетились вокруг босса: кто-то цеплял за ухом Липмана наушник, кто-то воткнул в лацкан его пиджака микрофон булавку, кто-то сбрызнул Липмана дезодорантом, кто-то щёткой убирал с его костюма несуществующие пылинки.
У входа в студию Липман отстранил всех, положил руку на сердце и, ёрничая, издевательски пропев фразу из гимна страны: «Непобедимы сильнейшие, им покоряется мир…», — шагнул в темноту. Потрясывая брюшком, он резво побежал к центру студии. Ярко вспыхнули прожектора и софиты, и под овации переполненного зала голос из динамиков с пафосом произнёс:
— Дамы и господа! В эфире шоу «Лестница истории» и её ведущий бесподобный Тим Липман!
Анвар пригнувшись, пробираясь к последнему ряду кресел злобно прошептал: «Точная характеристика: подобен бесу, рога осталось приделать».
Под несмолкаемые овации зала Липман добежал до овального пятачка из стекла в центре студии, подсвеченного снизу разноцветными лампами. В центре этого пятачка стоял пульт с монитором для участника шоу, а напротив такой же пульт для ведущего. Улыбаясь, Липман поднял руки, останавливая овации, и заговорил. Свои речи он всегда готовил сам, не доверяя спичрайтерам.
Говорил он с серьёзным лицом, без лишних жестов, с многозначительными паузами:
— Лестница истории, господа, крута. На ней нет площадок для отдыха. Остановиться — значит отстать. Тебя обгонят другие или столкнут вниз отважные храбрецы, стремящиеся одолеть эту лестницу. Это, господа, не эскалатор! Лестница эта полна опасностей, она неумолима и жестока, но она благосклонна к отважным, храбрым и сильным. Успешно берут её крутые подъёмы только непреклонные и упрямые люди всегда стремящиеся вперёд и вверх, сметающие всё и вся на своём тернистом пути. Коллективная воля таких людей творит чудеса. Они добираются до ступеней лестницы не доступных для людей несвободных, невежественных, отягощённых предрассудками и догмами, пугающихся всего нового и неизведанного. Отважные и бесстрашные всегда побеждают фанатизм идиотов, верящих в фантастические бредни. Они реально творят и строят новый прекрасный мир, в котором вы сейчас живёте. Мы верим в науку, прогресс, разум и нашу волю! Слабым не место на лестнице истории. Мы победители, мы самые свободные люди на земле и это та правда, которую вы все знаете! Великий музыкант Джон Леннон пел, что религия не нужна, что просто нужно представить себе, что нет ни рая, ни ада и жить одним днём. Каждый день нашей жизни и есть сама история!
Липман не останавливал овации. Он упивался своим величием, жадно пожирая глазами аплодирующих ему людей. Найдя глазами Анвара, сидящего в ложе, он улыбнулся. Анвар вяло помахал ему рукой, лицо его было хмурым.
Когда овации стихли, Липман произнёс:
— Но приступим, однако, к делу, господа. Найдём нашего первого участника. Им станет тот, кто ответит на очень простой вопрос. Вот этот вопрос: кто развязал Вторую Мировую войну? Варианты ответа такие:
А) Немцы?
Б) русские?
В) Эскимосы?
Г) Марсиане
По истечении тридцати секунд Липман, глянув в монитор на своём пульте, объявил:
— Правильно ответили два человека. Правильный ответ немцы, но вообще-то и русские приложили к этому руку. Быстрей всех ответил номер сто десятый. Я прошу счастливчика пройти на ристалище.
К Липману с верхних рядов амфитеатра спустился подавленно улыбающийся, скромно одетый молодой человек с бледным лицом. Пока он спускался, Липман быстро просмотрел сообщение на своём мониторе. Свенсон ему сообщал, что участника под номером 110 зовут Милан Саволайнен. Он, естественно, чипованый, чип у него последнего пятого поколения, ни в каких сообществах не замечен, имеются проблемы с сердцем, работает в известной фирме программистом, ориентация традиционная, женат, детей нет, учился два года в университете.
Парень встал за пульт, застенчиво переминаясь с ноги на ногу.
— Тебя зовут Милан Саволайнен, — сказал Липман. — Интересная смесь. Фамилия у тебя, надо понимать финская, а имя славянское…
Парень ответил, глядя прямо в глаза Липмана:
— Мать у меня сербка, а отец финн.
— Ты, значит, финносерб, — скаламбурил Липман под хохот студии. — Это как гибрид брусники и инжира. А чего в тебе больше, Милан, брусники или инжира?
Парень правильно понял его вопрос, улыбнулся.
— Во мне больше материнского и похож я на свою мать, а от отца я получил в наследство его отвагу, хладнокровие и решительность.
«Не дурак. Понимает иносказания, речь правильная, без дурацких слов паразитов, которые употребляют бездумно мычащие нынешние молодые придурки», — подумал Липман, испытующе разглядывая парня.
— Ты хорошо знаешь историю? — спросил он.
— Надеюсь. Я её изучал два года в университете.
— Вот как? Почему же оставил учёбу?
— Деньги. Вернее, их отсутствие.
— Тебе повезло, Милан. У тебя появилась реальная возможность продолжить обучение так, как у нас на кону сегодня гигантская сумма: десять миллионов реалов. Надеюсь, что твоя эрудиция поможет тебе стать победителем сегодняшней игры. Начнём?
Милан кивнул головой.
Буравя Милана глазами, Липман сказал:
— Итак, первый вопрос. Цена вопроса две тысячи реалов. Вопрос простой. Была такая страна СССР. Кто-то из наших президентов назвал её империей зла, что вполне соответствовало истине. Как звали этого президента: Линкольн? Клинтон? Никсон? Рейган?
Ответ был незамедлительным:
— Рональд Рейган.
— Неплохое начало. Ответ правильный, и на твой счёт переводятся две тысячи реалов. Знания стоят денег. Что бы деньги были тобой получены, тебе просто нужно приложить руку с чипом к светящемуся зелёному кружку на твоём пульте.
Милан положил руку на кружок. В это же мгновенье в чип, вшитый под его кожу, поступила информация о перечисленной сумме. Здесь давно уже старались не пользоваться наличными. При любой оплате продавцу достаточно было сканировать с запястья покупателя информацию. Таким же образом можно было совершать любые банковские и платёжные операции. Наличные существовали, но иметь их при себе было опасно: грабители нападали и среди белого дня.
Милан посмотрел на Липмана, тихо проговорив:
— Кровь и деньги — извечная мерзкая связь.
Липман насторожился.
— Что ты хочешь этим сказать?
— Я хотел сказать, что это очень сложно представить: деньги и кровь слились вместе. Виртуальные деньги омываются не виртуальной, а живой кровью людей. Мне в голову приходит выражение «кровавые деньги» ...
— Метафорично. Приятно видеть людей с оригинальным мышлением, но у нас время второго вопроса. Хотелось, чтобы и на него ты ответил с такой же лёгкостью, как и на мой первый вопрос. Кто, по-твоему, открыл теорию относительности: Эпштейн? Эйнштейн? Кронштейн? Бетховен?
— Эйнштейн, — ответил Милан. — И не только теорию открыл, но и косвенно был причастен к ядерной программе, о чём, кстати, весьма, потом сожалел. После бомб сброшенных на Хиросиму и Нагасаки мир стал другим. Миром стал править страх. Прогресс породил проблему, которая позже привела мир на грань всеобщей катастрофы. Близкая нам история, мистер Липман, тому доказательство.
—Так ты пацифист, надо полагать? — воскликнул Липман с интересом. Ему неожиданно захотелось подискутировать с этим парнем, имеющим своё независимое мнение, и кажется, неплохие знания — такие игроки, как Милан, давно уже стали редкостью в его шоу. Кроме всего, он подспудно почувствовал в игроке противника, с которым могут быть проблемы: его звериный нюх подсказывал ему это. Уж слишком независимо и бесстрашно вёл себя этот парень: говорил с ним без всякого подобострастия, без страха, видно было, что мнение своё он привык отстаивать и, кажется, и историю знал не из нынешних лубочных фальшивых исторических телепередач.
Милан на вопрос Липмана ответил в этот раз не сразу, он думал несколько секунд, прежде чем сказать:
— Это плохо? Плохо быть пацифистом? Я так не думаю. В большей мере я, конечно, пацифист, согласен с постулатом «блаженны миротворцы». Но мир так перевернули политики, что миротворцы теперь гонимы, как и все кто говорить правду. И хотя по Писанию и гонимые блаженны, но им, их жёнам и семьям не очень комфортно, когда их за это преследуют. Извините, я не читал сегодняшних газет, свободу слова у нас ещё не отменили? — дерзко заключил он.
Это высказывание парня насторожило Липмана, сарказм в последних словах неприятно резанул ухо. Липман досадливо и довольно грубо отрезал:
— У нас шоу, парень, а не собрание баптистов или активистов клуба «Библейская правда», но пару минут мы можем поговорить. В каких всё-таки вопросах ты перестаёшь быть пацифистом? Я думал, что пацифисты они обязаны быть таковыми всегда без всяких исключений.
— Каждый имеет право защищаться, если попирают его свободу и пытаются заставить делать то, что по своим моральным убеждениям ему противно, — был быстрый ответ.
— Но это же и наши принципы! Принципы нашей системы, — воскликнул Липман.— Мы за свободный мир, за свободное волеизъявление граждан. У нас торжествуют принципы толерантности, мы за равные права всех. Так что у нас с тобой здесь нет расхождений.
Ответ Милана покоробил Липмана.
— Силой и принуждением нельзя создать терпимость. Был давным-давно такой комикс «Человек-паук». Там героями были всякие сверхсущества обладающие необычайной силой и возможностями. Один герой комикса замечательно сказал: «Большая сила налагает большую ответственность». Мне кажется, что вот это слово: ответственность, сейчас исчезло из лексикона сильных мира сего, да и, по всему, из лексикона людей, вообще, — сказал Милан.
«Каков мыслитель! Чёрт бы таких побрал, — с раздражением подумал Липман. — И не больной ли он? Что-то нервный он какой-то и глаза блестят странновато, может «дури» какой наглотался? Хотя чип об этом не сообщал. Уж очень вольно себя чувствует. Такое чувство, что он нарывается намеренно на разговоры или что-то задумал. Бравирует своими познаниями. Я тебя осажу, болтун, если начнёшь зарываться. У нас есть такие возможности»
Липман глянул в монитор. Свенсон ему сообщал: «Очень скучно! В зале ничего не понимают. Всё идёт не так, как всегда. Похоже этот игрок из «мудрых». Надо поднимать уровень сложности вопросов. И не пора ли вообще дать пинка этому умнику? Лимит времени, мистер Липман, к тому же, никто не отменял. Мы не укладываемся в график».
Липман не стал дальше дискутировать.
— К сожалению, времени для беседы и диспутов у нас нет. Если хочешь, мы поговорим после эфира. У тебя на счету пять тысяч реалов и есть возможность достичь несгораемой суммы в десять тысяч реалов. Вот вопрос, как звали первого хиппи в иудейском государстве, чья сила была в его длинных волосах: Моисей? Харлей-Девидсон? Маккавей? Самсон?
— Ну, в части таких историй я прекрасно ориентирован. Хулиганистого парня звали Самсон. Был он саддукеем, и им не полагалось стричь волосы. Он постоянно дрался с извечными врагами евреев в лице филистимлян. Дрался, пока его во сне не остригли. История банальна: подвела любовь к прекрасному полу. Коварная любовница филистимлянка Далила выпытала у него секрет его силы. Дальше, рассказывать?
— Не надо! Вот так игрок у нас сегодня, господа! — вскричал Липман под аплодисменты студии, чувствуя к парню уже не неприязнь, а озлобление. — У тебя уже десять тысяч реалов и они твои, даже если ты проиграешь. Кстати, ты, сейчас, можешь уйти с этими деньгами. У нас такие правила. Продолжим или возьмёшь деньги? Деньги неплохие, я тебе скажу…
— Я остаюсь в игре, — ответил Милан, вытирая платком вспотевший лоб. Он заметно нервничал.
Свенсон опять прислал сообщение: «Не пора ли его завалить?!»
Завалить не удавалось. Милан спокойно, играючи, аргументировано отвечал на все вопросы, сложность которых повышалась к концу шоу. И с каждым новым ответом Милана, Липман убеждался, что перед ним враг системы, и его личный враг, как представителя этой системы. Расширенные комментарии Милана к своим ответам, полностью его в этом убеждали, а бесстрашие парня, смело говорившего то, о чём здесь не принято было говорить, приводили его в бешенство, которое он уже с трудом сдерживал.
Невидимое противостояние между ним и Миланом нарастало. Нарастало и непонятное волнение в студии: что-то смутно передавалось людям, которые давно уже отвыкли мыслить самостоятельно, полностью доверяя это тем, кто руководил их жизнью, и направлял её в русло непротивления, покорности, равнодушия и безудержного потребления.
К концу шоу Липман уже был уверен, что перед ним один из несмирившихся христиан-катакомбников, что от него можно ждать подвоха, смущало лишь то, что парень чипованый — «катакомбники»-христиане отказывались от вживления чипа. Он знал то, что по телевизору не сообщалось и скрывалось от общественности: в последнее время участились случаи не санкционированных выступлений христиан в людных местах, в метро, супермаркетах, в кинотеатрах, на стадионах и парках. Выступления пресекались самым суровым образом, но они регулярно повторялись.
Липман был готов к экстренным, даже силовым мерам, если в шоу вдруг произойдёт, что-то непредвиденное. Тем не менее, он пока не решился предпринять меры для выброса игрока из игры, а такие способы и меры были.
Что-то его удерживало: может мстительное желание всё же увидеть Милана униженным, насладиться беспомощностью побеждённого. Но это решение у него созрело лишь тогда, когда Милан дошёл до последнего вопроса и был объявлен перерыв на рекламную паузу. Он твёрдо решил, что он не позволит Милану стать победителем, применит один из грязных приёмов и в полной мере насладиться своей победой.
В перерыве он прошёл в стеклянную будку к Свенсону. Тот смотрел на него растеряно и всё бубнил: «Босс, с этим нужно, что-то делать». Свенсону было невыносимо жалко потери даже небольших сумм из призового фонда шоу, достающихся участникам игры. К призовым деньгам он относился, как к деньгам собственным, а представить ситуацию, что игрок может уйти из студии с десятью миллионами реалов он вовсе не мог — это виделось ему глобальной личной катастрофой.
Липман глянул на красочный календарь, висящий на стене, и неожиданно расхохотался. Свенсон посмотрел на босса с удивлением. Липмана, злобного и властного человеконенавистника, сластолюбивого развратника-импотента, гонителя инакомыслящих, никогда не упускающего возможности поиздеваться над верующими людьми над их «косностью» и «отсталостью», неожиданно посетила хитроумная идея.
— Сегодня ведь пятница, Свенсон? — спросил он.
— Как всегда, босс. В день вашего шоу всегда уикенд, — ответил Свенсон удивлённо.
— Сегодня необычная пятница. Это их пятница, они её называют Великой, — ухмыльнулся Липман.
— Не понял. Чья пятница? — вытаращил глаза Свенсон.
—Таких, как этот умник. Я думаю, что он них. Покуражимся, Свенсон, поглумимся? Зададим мракобесам перцу? Приколемся? Ты ведь не хочешь, чтобы такие большие денежки уплыли? — весело сказал Липман.
Последняя фраза Липмана согрела сердце Свенсона.
— Для меня это было бы прекрасным завершением сегодняшнего уикенда, расплылся он в улыбке.
— Ладно, Свенсон, дарю тебе этот вечер, — бросил Липман и под овации студии вбежал на пятачок в её центре.
Он поднял руку и зал затих. В абсолютной напряжённой тишине Липман пафосно произнёс:
— Настало время триумфа или поражения. За последние семь лет ни один игрок ещё не доходил до финала. Я поражён и восхищён. Твои познания, Милан, впечатляют. На кону десять миллионов реалов и я от всего сердца желаю тебе победы. Надеюсь, ты станешь миллионером и начнёшь новую жизнь — жизнь полную радости и наслаждений.
— Ещё не было такого, что бы возникла какая-нибудь жизнь от появления в бумажнике денег, — ответил Милан.
Думая: «Не так ты запоёшь у меня сейчас, бессребреник. Достал ты меня, финносерб», — Липман злорадно и непринуждённо улыбаясь, продолжил:
— Ты сказал, что хорошо ориентируешься в древней истории, в этих сказках много неясного, неопределённого, но почему-то некоторые ещё верят всяким байкам, хотя наука все эти бредни опровергает. Тем не менее, вот тебе вопрос из книги этих баек: Иисус Христос воскрес на второй день после распятия? Через месяц? Через неделю? Он не воскресал вовсе.
Сразу после этих слов Липмана включился секундомер, громко отсчитывающий тридцать секунд отведённых на обдумывание последнего вопроса шоу. Парень побелел, руки его задрожали. Неожиданно он трижды перекрестился, на глазах его выступили слезы; он, слегка качнувшись, крепко вцепился побелевшими пальцами в пульт, будто испугался, что сейчас упадёт и звонким срывающимся голосом воскликнул:
— Вы чудовище, мистер Липман! Это кощунственный вопрос! Он очень хорошо показывает уровень так называемой вашей свободы и уровень бессовестности… вашей лично бессовестности, злобы и наглого фарисейства: ведь вы, Мистер Липман, знаете правильный ответ, и вы этого ответа боитесь! Кому, как не вам знать его! Вы жутко этого ответа боитесь, ненавидите его, и страшитесь кары. Сегодня Великая Пятница, именно в этот день Учитель был распят, но по прошествии субботы, ночью, на третий день после Своих страданий и смерти, Господь Иисус Христос силою Своего Божества, ожил, то есть воскрес из мёртвых. Это единственный ответ. Другого ответа быть не может. На этом ответе держалась вся культура двух тысячелетий. Христианства не было бы, если бы наш Господь Иисус Христос не воскрес. Разве пошли ли бы апостолы и первые христиане на смерть, если бы они не были убеждены в действительном Воскресении Спасителя? Ответ очевиден…
Зал притих, а Липман, думая: «Ты прокололся, идиот, в своём фанатичном возмущении», рассмеялся и воскликнул, не дав Милану договорить:
— Вау! Это же всего игра, Милан! Ты так возбудился, что забыл про закон. Нехорошо. Закон запрещает любые прилюдные выражения религиозной принадлежности, а ты крестишься в прямом эфире. Какой обидчивый и занозистый! Я с первых минут подозревал, что ты один из этих … у которых крышу сорвало от мифических бредней, но меня покоряла твоя эрудиция. Чего мне боятся, Милан? У меня есть всё, что я пожелаю! Ты даже представить себе не можешь, как я живу! Что за бредни ты мне рассказываешь, парень? Я богат, независим, защищён. Что-то мне подсказывает, что горе от ума всё же существует, а жаль, честно, очень жаль, у тебя высокий интеллект. Ну, да ладно, сколько людей столько и мнений. Надо понимать, что ты уже ответил на вопрос викторины и ответ твой своеобразен: он воскрес на третий день?
— Именно так и только так. Если даже миллионы, таких… безбожников, как вы, скажут мне в один голос, что это ни так, я рассмеюсь им в лицо. Без страха скажу им, что это ложь.
— Какая патетика. Но дорогой Милан, ты, что ж, не заметил, что в вариантах ответов на этот вопрос твоего ответа нет? А это по правилам нашего шоу означает, что ты ответил неверно. Понимаешь?
— Варианты ваших ответов кощунственны и оскорбительны. Впрочем, это ваш метод: оболгать, смутить, растлить, заставить сомневаться, в итоге утвердить ложь.
— Спокойней, спокойней! Не надо так волноваться, Милан. Перейдём, как говорится, к нашим баранам. Открой любой школьный учебник истории, изданный в последние десятилетия. В создании его участвовали люди авторитетные и известные, среди них есть даже Нобелевские лауреаты, так что нет повода им не доверять. Я, к слову, полностью им доверяю. Могу процитировать по памяти… как там… ах, да: «…невежественный, древний народ Израиля верил в чудеса и мифы. Одним из таких популярных мифов был миф о воскресении из мёртвых их соплеменника Иисуса Христа, распятого римлянами. Некоторое время он, называя, себя Царём, якобы ходил и творил чудеса: воскрешал из мёртвых, излечивал неизлечимо больных, возвращал зрение слепым и совершал ещё множество различных чудес, вёл проповеди. После Его распятия римскими оккупантами, часть его поклонников организовала движение под названием христианство. Они упорно поддерживали все эти мифы о воскресении, именно для того, чтобы укрепить свою организацию и свою власть. Века, прошедшие под знаком христианства затормозили надолго прогресс человечества…»
Липман сделал вид, будто вспоминает цитату, а после, махнув рукой, сказал:
— Неважно. Дальше написано, что науке неизвестны случаи воскрешения умерших людей, что воскресение Иисуса — это только миф, развенчанный наукой. Умершая клетка — это умершая клетка. Правильный ответ: не воскресал, всё остальное — бла-бла-бла. Ещё никогда живое существо, лишённое жизни любым спросом не воскресало. Всё это ты можешь прочитать и в любой энциклопедии. Ты проиграл, но у тебя осталась неплохая сумма. Нарушение закона, так и быть, мы тебе простим — приятно было встретиться с умным человеком, хотя советую тебе впредь быть осторожней. Ты сможешь купить пару отличных мотоциклов и поехать со своей подругой или другом к океану. У тебя как: друг или подруга?
Милан в испуге отпрянул и выставил вперёд руки, будто защищаясь от невидимой угрозы. Он заговорил опять:
— Мне нужно было раньше сказать залу и вам слова истины, чтобы не слышать ваши мерзости, собственно за этим и пришёл я на ваше шоу…
— Вот! Я так и думал! Все слышали? Я угадал, я угадал, кто скрывается под личиной эрудита, — вскричал Липман.
Милан, кажется, успокоился. Он продолжил:
— Страшные книги пишут ваши лауреаты. Прогресс, о котором вы так много говорите и печётесь, завёл человечество в тупик. Вы опять строите Вавилонские башни, одержимые бесовской дерзостью, погрязнув в разврате; хотите подчинить своей воле то, на что воля только Его. Книгу, написанную Человеком, Львом, Агнцем и Орлом, вы боитесь — это наша энциклопедия и я скажу вам словами Учителя: «Не ведаете, что творите» …
Больше тянуть резину Липман не стал. Он нажал на клавишу клавиатуры, и к Свенсону поступил приказ пустить рекламу. Липман, по-волчьи осклабившись, повернувшись лицом к залу, и ёрнически закричал:
— Господа! К нам забрёл представитель «повёрнутых» на сказках христиан! И он не побоялся стать на место у пульта, где, наверное, сильно пахнет серой. Кого только у нас здесь не было: представители самых нетрадиционных течений, шаманисты, последователи всяких экстравагантных древних культов, каннибалисты, некрофилы и сатанисты заходили, — всем, господа, нужны деньги. Христиане нас игнорировали, не захаживали, но видимо времена изменились. Какое чудо, что один из них пошёл на чипование! Как же так, милый Милан, вы вещаете везде, что чипы — это продукт какого-то ужасного создания, имя которому сатана; как же ты пошёл против своих единоверцев: на самом деле, парень, припёрло без денег?
Милан уже полностью взял себя в руки, на щеках его выступил румянец.
— Я принял в себя чип для того, чтобы у меня была возможность сказать правду. Без этого у меня никогда бы не было возможности появиться в этой студии и сказать вам в лицо, что вы великий лжец, ведущий человечество к гибели. Я знаю, вы меня убьёте. Я готов умереть за веру, как умирали за неё сильные духом первые христиане. Ведь вы меня убьёте, всемогущий мистер Липман? Это легко сделать с чипованным человеком, а для вас, для прирождённого убийцы — это одно удовольствие. Известно, как это происходит. Человек с чипом под полным вашим контролем. Он может вдруг умереть от удушья, от резко подскочившего давления или уровня сахара в крови, от других факторов. Вот они — потенциальные покойники (Милан обвёл рукой зал), смиренные стадо рабов наслаждений, не подозревающих, что карающий пульт находиться в руках рабовладельцев вроде вас. Смерти я не страшусь, потому что знаю, что смерти нет. Я пришёл сюда сказать вам в лицо, вам, врагу всего живого, что Господь жив и подтверждением тому является то, что послезавтра, что бы ни случилось, будет праздник Великого Воскресения, и я хочу, чтобы миллионы людей, сидящие сейчас у телевизора узнали о Воскресении, о том, что Господь жив...
Студия притихла. На лицах зрителей появилось какое-то подобие осмысленного интереса. Они, кажется, пытались разобраться в происходящем. Уже не было той непринуждённой и расслабленной атмосферы, зал напряжённо следил за происходящим.
—Догматики! Ортодоксы! Безумцы! — вскричал Липман, брызжа слюной. — Тёмные, тёмные, дикие людишки! Вы готовы идти на смерть, как и тысячи лет назад, ради каких-то идиотских сказок. Другой век сейчас, идиоты! Люди изменились, а вы всё цепляетесь за свои догмы! И почему ты думаешь, что мы тебя непременно убьём? Я могу на тебя в суд подать: тебе, кажется, понравилось меня оскорблять. Но я этого не сделаю. Между прочим, ты между делом не одну статью нашего законодательства нарушил. Но у нас, Милан, не убивают за убеждения. Закон разрешает иметь любые убеждения. Он лишь запрещает пропагандировать свои убеждения среди людей, смущать их, потому что у них, у людей, могут быть иные убеждения. Запрещено молиться, креститься в общественных местах, демонстрировать предметы культа, носить одежду подчёркивающую принадлежность к той или иной конфессии. О, нет! Носите всё это у себя дома, молитесь на здоровье среди своих единомышленников. Но не надо всё это выпячивать в обществе…
— Сидите в своих углах и не высовывайтесь, дурни, — усмехаясь, произнёс Милан. — И под эту заботу о душевном здоровье граждан, вроде вот этих покорных потребителей, сидящих в этом зале, вы стираете с лица земли ненавистные вам храмы или вводите туда проповедовать содомитов? Вы страшитесь, что люди ненароком могут зайти в храм истинный и там им откроют глаза на вашу ложь. Иметь рядом людей с другим мнением невыгодно, так мистер Липман? Но, однако, вам почему-то не запрещено произносить злобные речи в адрес людей верующих, сочинять на них грязные пасквили, убивать их, пытать в тюрьмах. Прославлять всё греховное: похоть, развращение детей, содомию, разнузданный разврат, насилие, доносительство, торговлю людьми, клеветничество, страсть к наживе и к удовольствиям, гнусное и дикое животное язычество, мизантропию — это активно поощряется!
Липман сорвался в крик:
— Да ваши священники первые человеконенавистники, воры и растлители! Кто благословлял миллионы людей на кровавые войны? Пастыри, имамы и гуру натравливали племя на племя, страны на страны, прикрываясь каждый своими богами, которые будто им это рекомендовали. Факсы им с неба присылали?! Мы и только мы пытались примирить людей, сгладить все религиозные разногласия. К сожалению, народы не вняли нашим потугам. Народ, как всегда, оказался упрям и дик. Конфликты продолжали вспыхивать повсюду…
Милан горько усмехнулся:
— И все ваши экуменические потуги вели лишь к дальнейшему разобщению людей. Для этого вы и совершали эти потуги, зная, к чему они приведут. А когда конфликты, которые вы, между прочим, сами провоцировали и субсидировали стали возникать, вы их тушили бомбами и ракетами. Меньше народу — больше кислороду. Примерно так ведь записано в вашем уставе Великих Магистров, мистер Липман? Вы эту мизантропическую идею планомерно выполняли. Очень эффективно и с удовольствием, а после руками разводили — как, мол, ещё с террористами можно сладить? Вы много лет терпеливо вносили в жизнь людей крохотные, незначительные новые безобидные детали и в итоге достигли грандиозных результатов и беспредельной власти. Все ваши нововведения происходили под благими намерениями, но цель была одна вложить в мозги людей новое направление, изменить сознание людей. Вы это сделали! Простой народ не способен проследить долговременный вред от нововведений. Вы это прекрасно знали и закрепляли своё владычество. Вот вы и у власти, мир вам как бы покорился…
— Да, и в этом суть! — Липман уже кричал. — Победили мы! Это показатель главный — он показывает, кого и, что принимает народ. Народ выбрал реалистов, а не догматиков, которые вместо хлеба, обещают какое-то мифическое Царствие Небесное, и, причём после смерти!
— Хлеб вы даёте дозировано и только тем, кто склоняет голову перед вами. Был в древности такой император Юстиниан. Он не претворял в жизнь экуменические принципы. Он просто люто ненавидел христиан и расправлялся с ними жесточайше. Делал он это всю свою жизнь, но его действия не увенчались успехом: несмотря на гонения, христианство не исчезло, а только укрепилось. И на смертном одре он с досадой произнёс свои знаменитые слова: «Ты победил, Галилеянин». Не обольщайтесь, мистер Липман, победа ваша Пиррова. Баланс сил физических и материальных на вашей стороне, но сила без веры мертва. Пришло время самого последнего боя и в нём ни бомбы и ракеты победят, а сердца людей.
Милан повернулся к залу и громко проговорил:
— Люди! Одумайтесь! Вас оболгали, ошельмовали, развратили, убили вашу волю, втянули в вечную суетную гонку за призрачными удовольствиями, что бы сделать из вас послушное стадо, покорно идущее на заклание. Одумайтесь, люди! Вами управляют, манипулируют. Конечная ступень лестницы, по которой вас ведут Липманы — преисподняя! И знайте, жив Господь, жив!
— Идиот! Ты спятил! — прошипел Липман. — Тебя давно нет в эфире! Тебя никто не видит и не слышит. И ты преступник: ты нарушил законы нашей страны, причём многократно. Ты вывел меня из себя! Твои действия я расцениваю как призывы к неповиновению власти, к свержению государственного строя, а это тянет на Комитет…
— Но меня услышали вы, мистер Липман, а таких, как я, людей не желающих жить по вашим лекалам миллионы. И в этом зале меня услышали, надеюсь, — Милан улыбался.
— Ну, с этим мы уже научились справляться. Они быстро забудут все, что здесь видели и слышали. Мы сотрём из их заячьих мозгов эту негативную информацию, — криво ухмыльнулся Липман, и уже, не сдерживаясь, крикнул охранникам:
— Парни, заткните рот этому идиоту и сделайте это быстро!
Двое охранников быстрым шагом подошли к Милану, схватили, завернули ему руки за спину, и один из охранников, поднёс к запястью Милана пульт. Милан успел ещё, улыбаясь, произнести: «Маранафа, Маранафа! Господи, Царь Небесный, Утешитель мой, прими мою душу в свою обитель», — затем ноги его ослабели, веки задёргались, закатились глаза, он обмяк.
Охранники в гробовой тишине, поволокли его куда-то вглубь студии.
Липман деловито крикнул в микрофон:
— Свенсон, пустите в зал «дымок» и включите демеморизатор.
Затем он быстро прошёл в стеклянную надстройку, возвышающуюся в глубине студии и, кусая ногти, стал оттуда наблюдать за происходящим в студии.
В несколько секунд студию укутал розоватый туман, зрители расслабленно откидывались на подголовники кресел. Из динамиков зазвучал очень естественный звук накатывающихся на берег моря волн, крики чаек, полилась нежная мелодия, в которой солировал придыхающий страстно саксофон и на этом фоне ласковый женский голос увещевал впавших в дрёму зрителей:
— Вам очень хорошо. Вам никогда не было так хорошо. Прохладный бриз нежно обдувает ваши лица, вы находитесь на океанском пляже, вокруг вас обнажённые прекрасные женщины и мужчины. Их, как и вас, переполняет желание, вы чувствуете небывалый подъём сексуальной энергии, вы можете выбрать любого партнёра и удовлетворить с ним свои самые невероятные эротические фантазии. Не теряйте время! Выбирайте, выбирайте своего партнёра или объединяйтесь в группы и наслаждайтесь, наслаждайтесь, наслаждайтесь…
Зрители в студии, закрыв глаза, дёргались, изгибались в креслах, стонали, плакали, оглаживая себя руками. Вибрирующий женский голос продолжал:
— Это самый лучший день вашей жизни, прекрасный уикенд, незабываемый, сладостный, каких, возможно, никогда не было и не будет в вашей жизни. Вы будете помнить его всегда, это будет незабываемое впечатление, подаренное вам судьбой. Такой уикенд, такую пятницу стоит запомнить — это того стоит. Продолжайте развлекаться, меняйтесь партнёрами, экспериментируйте, наслаждайтесь, наслаждайтесь, наслаждайтесь, наслаждайтесь…
— Пусть это стадо минут пятнадцать побалдеет, пока установка не закрепится, — сказал Липман, понаблюдав за процессом, и повернувшись к Свенсону, приказал:
— Вызывай Адамса. Пусть сделает экстренное сообщение о том, что в студии обезврежен свихнувшийся террорист-христианин. Призывал, мол, к неповиновению, пропагандировал свою религию, нарушая закон о толерантности, пронёс каким-то образом взрывчатку. Пусть скажет, что делом уже занимается Государственный Следственный Комитет, куда его передала охрана студии. Ну, и тому подобное.
Свенсон стал, как вкопанный, вперив взгляд в Липмана.
— Что застыл, мать твою! Вызывай срочно Адамса, дело не терпит промедления.
Через пару минут, на экранах телевизоров, прервав рекламу, появился диктор, который со скорбным лицом сообщил об инциденте случившимся во время шоу Липмана, пообещав зрителям канала держать их в курсе начавшегося расследования. После этого сообщения на экранах телевизоров появилась развязная ведущая объявившая, что в программе из-за форс-мажорных обстоятельств появились изменения: вместо детского мультсериала «Голубые и розовые слонята» зрителям будет предложено очередное прямое включение реалити шоу «Счастливые гей-семейства».
Анвар в бешенстве покинул зал студии в тот момент, когда охранники заламывали Милану руки за спину. Его переполняла ярость: в очередной раз Липман показал свою подлую сущность, без жалости покарал парня, который в этой схватке никак не мог противостоять физически всесильной, мощной машине подавления любого инакомыслия и был изначально обречён. Одновременно Анвар испытывал острую жалость к Милану, которого смял безжалостный молох, хотя победа моральная, конечно же, осталась за этим тщедушным парнем — этот бой Липман проиграл вчистую. И ещё Анвар чувствовал щемящую зависть к поступку Милана, к его спокойной доблести и отваге. Это вызывало в нём жгучие приступы стыда, — стыда, за то, что он не может вот так же, как этот парень сказать в лицо презренному ничтожеству всё, что он думает, и за то ещё, что он шёл против себя и занимался гнусным для мужчины делом.
Краснея, он вяло пытался себя защитить, убедить себя в том, что он действовал так в интересах общего дела, что он человек подневольный, выполняющий приказ. Но это плохо у него получалось. Его охватило тоскливое состояние безысходности и злобы. Настроение и без того неважное испортилось вконец.
С мрачным видом, шепча проклятья в адрес Липмана, он прошёл в бар для персонала. Бармен, хорошо его знавший, взглянув на него, ничего не спрашивая, поставил перед ним стакан двойного виски. Таких двойных порций виски бармену пришлось подавать Анвару четыре раза.
Анвар не опьянел. Нервное напряжение не покидало его, он всё время думал о Милане: он знал через, что придётся пройти ему, какие издевательства и пытки могут ждать его. Знал он и то, что шансов выжить, у попавших под пресс дознавателей из Следственного Комитета, практически не было. Выжав из обвиняемых всё, что можно, приводился в действие один из множества «гуманных» способов умерщвления. С теми же, у кого не было чипов, не церемонились вовсе. Одно из посещений душевой кабины могло стать для них последним: в металлический, мокрый пол подавалось напряжение в пятьсот вольт. Знал Анвар это от людей «Воинов Аллаха», которым удалось за крупные взятки спастись: демократы любили жить красиво и иногда могли забывать про закон.
Когда Анвар заказал кофе, позвонил Липман. Голос у него был воркующий, ласковый:
— Ты куда пропал, Анварчик? Мы уезжаем, я жду тебя в машине. Я так устал. Так устал, безмерно устал, мой дорогой Мы едем ко мне.
«Свинья, ничтожество. Ты даже не спрашиваешь меня, хочу ли я ехать с тобой, говоря, «мы едем»! Ничтожество, мразь, подонок! Он устал! Палачи устают. Они очень устают, убивая людей, — нервно затягиваясь сигаретой, думалось Анвару, — но я поеду к тебе! И тебя, тварь ползучая, сегодня же убью. Клянусь могилами своих родителей! Убью без всякой санкции имама, и будь, что будет. Сделаю себе дорогой подарок».
Подумав так, он неожиданно успокоился и ответил Липману, что сейчас подойдёт к машине.
В машине Липман, который не любил запах алкоголя, раздражённо спросил:
—Ты, что пил?
— Пил. И знаешь, с превеликим удовольствием. Иногда полезно разогреть кровь, — дерзко ответил Анвар.
Липман, быстро глянув на него, откинул голову на подголовник, закрыл глаза и пробормотал:
— Глупо и вредно. Переходи на сенсалин, я только что заглотил третью капсулу, сейчас уже ощущаю его благодатное действие.
Не сдержавшись, Анвар ответил грубо:
— Глотай сам это дерьмо, если тебе нравится.
— Кажется ты сегодня не в духе, — не открывая глаз, произнёс Липман, которого стало клонить в сон.
Анвар закрыл глаза. Он ярко вспомнил жалкий вид Милана, когда два здоровенных амбала-охранника тащили его из студии. «Ничего, ничего, парень. Надеюсь там, на небесах тебе окажут должное уважение за мужество и честность. И наш Аллах, и ваш Бог даруют мученикам покой и утешение. Жаль, что только на небесах», — сказал он про себя.
Липман и Анвар сидели, закрыв глаза. Звонок телефона Анвара заставил открыть глаза обоих. Анвар посмотрел на дисплей своего телефона, — высветился незнакомый ему номер. Молодой и звонкий девичий голос, заставил его радостно напрячься:
— Доставка пиццы. Две большие с ветчиной заказывали?
Анвар ответил не сразу, у него перехватило дыхание: слова девушки были условным знаком, сообщением от имама, которого он с нетерпением ждал так долго. Прокашлявшись, он ответил:
— Я ненавижу пиццу.
— Вы вегетарианец? — рассмеялась девушка.
— Вы угадали, — ответил Анвар, выключил телефон и, повернувшись к Липману, который вопросительно на него смотрел, спросил у него, усмехнувшись:
— Ты, случаем, две большие пиццы не заказывал?
Липман ничего не ответил и опять закрыл глаза.
«Даже если ты теперь и захочешь заказать пиццу, у тебя такой возможности уже не будет, я получил санкцию на твою ликвидацию и клянусь, клянусь, с огромным удовольствием сегодня же убью тебя. Убью сегодня же, чего бы мне это ни стоило», — подумал Анвар и стал размышлять о том, что мысли людей иногда могут материализоваться: ведь он уже твёрдо решил покончить с Липманом сегодня и вдруг, будто почувствовав его ярость и страстное желание мщения, имам присылает ему долгожданную санкцию. И ещё он думал о том, что решения имама всегда неожиданны, они всегда выверены и эффективны. И скорей всего, у долго тянувшего с ликвидацией Липмана имама, видимо, появились веские причины, чтобы это произошло именно сейчас.
Догадки Анвара были логичны, но он не мог знать того, что сегодня ночью группа взрывников почти год готовившая «большой бум», должна была сделать из «обелиска» огромную кучу строительного мусора, под которым будет погребено несколько десятков тысяч людей. Взрыв обелиска должен был стать сигналом к началу самого крупного восстания прямо в сердце Федерации, в её столице. Не знал Анвар и того, что не он один получил сегодня лицензию на убийство видных персон нынешней власти: множество членов «Воинов Аллаха» выполняли задания такого рода, и все убийства должны были произойти сегодня.
Основной способ убийства Липмана был давно оговорён. Были и запасные варианты, если не будет возможности убить его основным способом. Но спастись самому при любом раскладе, было проблематично: Липман практически никогда не оставался без охраны, шансы на спасение были нулевые. Во всех случаях Анвар, по сути, становился смертником и был обречён. Обсуждать же с имамом пути спасения своей жизни, считалось малодушием и трусостью.
«Будь, что будет, — думал Анвар, глядя на убогие дома вдоль дороги, слепленные из чего придётся. — Аллах милостив. На всё его воля: спасусь — хорошо, не получится тоже неплохо: у меня будет много времени для бесед с этим парнем, Миланом, на небесах».
Пуленепробиваемый лимузин Липмана уже выехал из города и мчался среди мрачных неосвещённых бедных городских окраин, в которые даже днём было опасно появляться. Четвёрка мотоциклистов и джип с мигалкой сопровождали лимузин Липмана. Они мчались с большой скоростью по пустынным улочкам предместий, кое-где в небе барражировали вертолёты с мощными прожекторами.
Усиленные наряды полиции и военных патрулировали город всю ночь. В хорошо охраняемом центре города, люди развлекались в дорогих ресторанах, барах и клубах. Народ отдыхал в многочисленных заведениях попроще. Оживавшие ночью маргинальные сообщества проводили время в притонах, спрятанных за крепкими металлическими дверями. Они рыскали по городу в поисках добычи, совершали нападения на машины без охраны, совершали налёты на ночные магазины. Убить человека для них было делом плёвым, все они были прекрасно вооружены и не церемонились при нападениях, преступления их были дерзки и жестоки. И хотя поживиться наличными уже давно стало делом удачи, преступники брали все, что имело цену. Награбленные ценности можно было реализовать в подпольных ломбардах.
На большой скорости кавалькада наконец выскочила из городских окраин и теперь неслась среди мрачных голых холмов, выжженных солнцем. Дорога, петляя, поднималась извилистым серпантином всё время вверх, город, мигающий огнями, оставался далеко внизу.
Особняк Липмана, находился на вершине плато. Попасть к нему можно было только по этой специально построенной для подъезда дороге. За высоким каменным забором, находящимся под током с множеством видеокамер наблюдения, особняка не было видно. Электроснабжение особняка было автономным: дом был подключён к мощной дизельной электростанции, отфильтрованная питьевая вода поступала из скважины. На площадке всегда стоял вертолёт готовый к вылету. За домом находились пристройки для обслуги и охраны, отдельно стояло строение с морозильными камерами, в них хранился запас провизии, которого хватило бы для обитателей дома не меньше чем на пару месяцев. Вдоль забора возвышались несколько вышек, на который, сменяясь, круглые сутки дежурили охранники вооружённые автоматами, был и подземный бункер на случай ядерного удара.
У ворот особняка машину встретили двое стоящих навытяжку охранников. Ворота открылись, и лимузин въехал во двор. Мотоциклисты развернулись и, взревев глушителями, понеслись назад в город. Машину окружила четвёрка охранников. Они стали у машины, заложив руки за спину, широко расставив ноги. Водитель выскочил из машины и услужливо открыл дверь салона. Липман кряхтя, вылез из машины, тяжёлым взглядом окинул замерших охранников и сказал одному из них, по виду азиату:
—Ли, мы никуда сегодня уже не поедем, никого не принимать. Слышишь: никого! Выставляй охрану на дежурство.
Охранник вежливо склонил голову.
В холле особняка их встретил пожилой мажордом, спросивший об ужине. Липман, не спросив у Анвара, чего ему хочется, приказал мажордому принести в гостиную фрукты, сладости и напитки. Поднимаясь по лестнице на второй этаж, Липман спросил у Анвара:
— Я пойду в душ, пойдёшь со мной?
— Пожалуй, нет. Перед сном обмоюсь, — ответил Анвар, думая: «Иди, мойся, свинья, и потрись, как следует мочалкой — перед Всевышним желательно предстать чистым».
Пристально посмотрев на него, Липман направился в ванную, а Анвар прошёл в гостиную, в которой слуги уже успели поставить на стол всё, что просил их хозяин. Он устало опустился на диван, налил себе сока, но сделав глоток, поставил стакан на стол. Его охватило нервное возбуждение: он уже ни о чём не мог думать кроме предстоящего уничтожения своего врага.
Орудие убийства находилось в кармане его пиджака. По виду это был небольшой баллончик дезодоранта с освежителем полости рта, но этот «освежитель» содержал в себе смертельный газ, парализующий дыхание. Баллончиков было два, в одном в самом деле был освежитель, которым Анвар специально пользовался при Липмане, и тот привык к этому.
Убить Липмана в его доме с помощью этого баллончика было не трудно, проблема была в том, что видеокамеры были везде, даже в туалетах, и сразу же после того, как Анвар сделал бы своё дело, на мониторах диспетчерской это бы увидели охранники, которые быстро бы оказались рядом. Последствия для Анвара, конечно же, были бы плачевными. Он с трепетом вспомнил, что имам, передавая ему баллончики, советовал ему сразу же после убийства Липмана, если возникнет опасность ареста, покончить с собой с помощью этого же баллончика. Желание убить Липмана у Анвара от этих мыслей не ослабло, но и умирать ему совсем не хотелось. Он стал горячо молиться, прося у Аллаха милости и спасения.
Когда Липман вошёл в гостиную в халате на голое тело и, усевшись на диван взял в руки инжир, Анвар подрагивая, сидел в трансе, закрыв глаза.
— Что с тобой? У тебя больной вид. Ты неважно себя чувствуешь? — спросил его Липман.
Не открывая глаз, он ответил, что его клонит ко сну.
Очищая кожуру инжира, Липман задумчиво произнёс:
— Я тоже дико устал сегодня. Никак не могу отойти после сегодняшнего эфира. Я думал, что таких фанатиков, как этот сегодняшний финносерб уже давно нет. Почему эти упрямцы не могут понять, что сейчас другое время, что мир изменился, и люди приняли этот мир?
«Фарисей проклятый! Не мир это, а цивилизованное рабство», — подумал Анвар и произнёс устало:
— Ты, Тим, политик и плохо знаешь законы природы. Мало того, ты их отрицаешь, потому что веришь лишь в силу власти, в мудрость и мощь так называемой элиты, в систему, в идею, что можно изменить мир и человека. Политики стараются не думать о том, что у людей есть мозги и в них они могут хранить то, что является собственностью обладателей этих мозгов. Устройства способного прочитать мысли людей пока не изобретено, но политики абсолютно уверены, что они знают, что нужно людям. Но почему то, всё время им приходиться встречаться с противодействием людей, в чьих мозгах ещё не поселился рабский вирус послушания, который так мил властителям. Любое действие встречает противодействие. Простая езда на велосипеде включает в себя, например трение колёс, сопротивление воздуха и массу других факторов. А что уж говорить о борьбе идей?! Тут действия одних могут встретить такое противодействие других, которое может стать непреодолимым. Этот парень Милан… остался верен идеям, которым уже более двух тысячелетий и они, идеи эти, стали смыслом жизни многих его единомышленников, они никогда не станут топтать святыню. Они не смирятся никогда с идеями нового порядка. Противостояние обеспечено. Вы не принимаете их мировоззрения, действуете грубой силой, пытаетесь срезать под корень эту ненавистную для вас поросль — они ищут пути выживания, обретают опыт в борьбе, становятся сплочённее, их ряды множатся. Кстати, я сегодня абсолютно убедился в твоём могуществе и принципиальности: ты был неподражаем, когда приказал халдеям разделаться с умным человеком, проявившим инакомыслие.
— Под алкоголем тебя всегда тянет на пустую философию, начинаешь лекции читать, — скривился Липман. — Стал разделять идеи этих безумцев? Ты, кажется, рос в мусульманском мире и у вас с ними имеются, мягко говоря, некоторые, хе-хе, разногласия.
— Можно, конечно, забыть, сколько жизней унесли эти «разногласия» с обеих сторон, потому что предложено жить с чистого листа в новом толерантном и справедливом мире, но разногласия почему-то не исчезли, они множатся и даже ещё больше обостряются. Мир не хочет быть подстриженным под одну гребёнку, потому что подспудно он чувствует, что это конец самоидентификации, что это потеря личности и рабство. У человечества должен быть выбор — вы его не ему не даёте. Я неплохо учился в университете и очень хорошо себе представляю, что всякий конец круга — это его начало. Вы думаете, что победили, изменив мир под свой шаблон, но опять, почему-то встречаете отчаянное сопротивление. Можно бомбой убить миллионы людей, мотивируя это благими целями, но всех убить нельзя: вскоре вы обнаружите ненависть оставшихся в живых: они ведь не клоны, в них течёт кровь их предков, родителей. Да, что я тебе всё это рассказываю? Тебе ли не знать, что по всему миру то там, то здесь вспыхивают восстания — сопротивление растёт, а женщины сопротивляющихся без страха продолжают рожать, а отцы защищают своих детей с оружием в руках. Закидаете опять всех ракетами? Так и сброшенных ранее хватило, чтобы полмира отравить. Даже здесь, в столице люди уже ходят в респираторах, а власть держится только на
безумно огромной армии, вы куда денетесь, если здесь начнутся восстания? Улетите на Марс, Луну? Так ничего с этим у ваших учёных до сих пор не вышло. Посмотри, во что здесь в сердце Федерации превратилась жизнь людей; вечерами все сидят по норам и носа не высовывают на улицы, по которым рыскают головорезы. Здесь люди не общаются, не рожают детей, все ваши программы по снижению рождаемости и отравленная еда, убили в них желание их иметь…
— Вот! — воскликнул Липман. — Вот! Я знал, что рано или поздно из тебя вылезет наружу твоя суть! Я подозревал тебя, подозревал! Не напрасно подозревал! Я чувствовал, что ты не с нами. Ведь сегодня в гримёрной, ты в который раз, увильнул от моих вопросов, завуалировал всё, увёл свои ответы в русло каких-то расплывчатых мыслей.
— О чём это ты? Не терпишь инакомыслия нигде и ни в ком? — Анвар открыл глаза, — уверен, что у тебя в кармане халата сейчас лежит пульт, и ужасно руки чешутся заткнуть мне рот. Я знаю, ты, даже ложась спать, кладёшь его под подушку. Боишься своих верных охранников, сотрудников студии, старого мажордома, водителя, даже тени своей пугаешься… вы сами и создали этот мир страха, который окружает всё и всех, где-то незримо маячит неминуемая расплата, она не даёт тебе спать спокойно — отсюда и сенсалин. Кто не знает, что ты всех подозреваешь в измене? Тебе за каждым поворотом коридора видится убийца с ножом в руке. Ты с ума сойдёшь, Тим, если и дальше будешь глотать его. Я сейчас просто хотел тебе объяснить, что каждому действию находится противодействие, что не всё так гладко, как ты себе представляешь. Ты ведёшь шоу, говоришь об истории, убеждаешь своих зрителей, что всё под контролем Сендриона, даже текущая, живая история мира, а на самом деле мир летит в тартарары. Вашими усилиями, босс. Ты же не дурак, Тим. Вспомни, как велика была империя Александра Македонского, как велик был Египет, Османская империя, вспомни, что полмира были колониями Англии и других стран. От Римской Империи остался сапожок, омываемый тёплыми морями, Египет стал местом отдыха туристов, Турция не смогла справится с курдами; Англия — кусок земли в воде, на которой живут так называемые англичане, но почему-то по её улицам бродят смуглые люди, больше похоже на индусов, которых они будучи мировой державой грабили и убивали. Наполеон, не шёл ли победно по Европе, Гитлер, не провозглашал ли верховенство арийцев? Где они Наполеон, Гитлер? Где все вожди, взявшиеся за изменение мира и истории? Хорошо известно, как они закончили свою жизнь. Были ещё и мелкие вредители, убившие не так уж много людей, миллион — смешная цифра, вот достижение Пол Пота, например. Его народ обложил покрышками и сжёг, как мусор; Чаушеску, его труп долго валялся на асфальте, для всенародного обозрения. Саддам был, которого вздёрнули на виселицу свои же единоверцы, Кадаффи разорванный на куски.…
Липман слушал, кривя лицо, но не перебивая, а Анвар совсем успокоился. Он чётко сейчас понял, что отступать теперь поздно: Липман не простит ему сегодняшних высказываний. Он отпил сока, устало откинулся на спинку дивана. В голове болезненно билось: «Что ты тянешь? Бессмысленно тянуть, говорить что-то этому мерзавцу. Надо делать дело. Поймать момент, отодвинуться от него подальше и впрыснуть в эти мерзкие, вечно принюхивающиеся ноздри газ…».
Липман внимательно посмотрел на Анвара, чему-то усмехнувшись, сказал:
— Философия. У нас всё будет по-другому, мы учтём ошибки прежних деятелей. У тебя университетский диплом, Анвар, и ты не хуже меня знаешь, как это было в начале веков. Как их уничтожали и как они быстро росли, будто свежая трава на месте скошенной. Какие-то пять-шесть веков и они без оружия, с помощью своих сказок, перехватили власть у сильных, мужественных воителей. Мы не можем этого допустить — наша история тому доказательство. Или мы — или они. Это война. Мы скосим под корень этот сорняк, а землю зальём химраствором, убивающим корни.
Анвар встрепенулся.
— Где-то вырастет новая трава, стойкая, юная, побеждающая. И сдаётся мне, Тим, что ты отлично себе представляешь, что Он был и воскресал, это-то и бесит тебя, и это означает, что вы их не победите. Тим, я где-то читал, что когда кто-то из ваших лежит на смертном одре, то раввин говорит ему тихо на ухо «Он был». Выходит, ваши раввины знают, что Он был и Его распяли? Зачем они это говорят на ухо умирающему, трудно понять. Но может это Его кровь не даёт покоя мятущимся сердцам с обветшавшей совестью, а гордость не позволяет сказать эти слова громко, и открыто? Умирающему можно, он это унесёт с собой. А так всё в порядке, оттуда не пришлют вестей. Но в этой жизни будем говорить, как ты сегодня, что Его не было. Кстати истинные мусульмане, которых сейчас немного, верят, что Он был, они называют его Исой.
Липман дёрнулся, покраснел, замахал руками.
— Что за дерьмо ты несёшь? Какие раввины? Кто был? Ты это в детском саду слышал?
— Мне один знакомый раввин рассказывал, — ухмыльнулся Анвар. — Да, ладно. Чего только не говорят. Скажи, Тим, ты не боишься смерти?
— Надеюсь прожить долго, — ответил Липман, ухмыляясь.
– Зря, — сказал Анвар и поднял глаза к потолку. Он знал, что там установлены глазки видеокамер. Глядя в потолок, он улыбнулся, сказав про себя: «Кадр для истории», отодвинулся от Липмана, спокойно достал из кармана баллончик, быстро выбросил вперёд руку к лицу Липмана и нажал на клапан.
Липман открыл рот, выпучил глаза, задёргался, замахал руками, тело его вытянулось струной. Через несколько секунд он затих, глаза его были открыты, изо рта вытекала пена.
Анвар наклонился и, с наслаждением плюнув в эти застывшие навсегда глаза, сказал с удовлетворением:
— А ты говорил, что проживёшь долго. Вот ведь какие моменты иногда случаются на лестнице истории.
Торопливый топот тяжёлых ботинок по лестнице, заставил Анвара повернуться — к нему бежал охранник. Голова Анвара работала чётко, паники никакой не было. С тревожными нотками в голосе он, замахав руками, крикнул охраннику: «Сюда, сюда, друг, мистеру Липману плохо», — и когда охранник подбежал и наклонился к дивану, он быстро уложил его на диван рядом с его хозяином, с помощью очередной порции смертельного газа.
Забрав у него револьвер охранника, Анвар быстро побежал к лестнице. Сбегая по лестнице он, не раздумывая, выстрелил в ещё одного охранника бежавшего наверх. Мажордом вжался испуганно в стену, охранника за входными дверями, спросившего у него: «Что там случилось?», он уложил на землю двумя выстрелами.
Анвара охватило ликование. Набегу, он шептал: «Всё получится, всё получиться, все получится…»
Стремительность, с которой происходили все эти события, начавшаяся суматоха и неразбериха в стане охраны играли ему на руку. С охранником на воротах Анвар не церемонился: выскочив из-за кустов, он рукояткой револьвера оглушил его ударом в висок.
Кнопка управления воротами сработала. Они послушно разъехались в стороны, джип начальника охраны, всегда стоящий у ворот с ключами в замке зажигания, завёлся с полуоборота. Взревев мощным мотором и взвизгнув шинами, джип выскочил на шоссе, быстро набирая скорость. Автоматчик на вышке открыл огонь с опозданием, пули уже не могли достать машину: она свернула на серпантин и, петляя по нему, неслась к городу.
Анвар взглянул в зеркало заднего вида: особняка уже не было видно, погони не было. Впереди в низине в дымной пелене мерцали огоньки города. Он давил на газ, думая о том, что сейчас, наверное, охранники уже садятся в вертолёт и через несколько минут он будет непременно схвачен, а от вертолёта ему не уйти.
Он положил баллончик с газом на правое сиденье, решив поступить так, как ему советовал имам в случае провала. Время шло, Анвар приближался к городу, где он мог спастись в лабиринтах улиц, а вертолёт всё не появлялся: удача ему сопутствовала, сегодня она была на его стороне. Он не мог знать того, что в то время, когда он уже готов был умереть, пилот вертолёта тщетно пытался запустить двигатель, который словно оказавшись на стороне Анвара, отказывался работать. Но проблемы оставались. Он понимал, что обо всём уже сообщили полиции, и въезды в город будут контролироваться, но надеялся, что в сегодняшней схватке он выйдет победителем. Город приближался. Он ехал между отвалов гигантской свалки, за ней начинались окраины с поселениями бедняков. Свернув с основной дороги на разбитую гравийную, он вскоре въехал на заброшенный мост, под которым было русло пересохшей реки. С высоты моста ночной город был виден, как на ладони. В центре его, как Гулливер среди лилипутов, высился расцвеченный прожекторами «обелиск».
Анвар думал о том, что если ему удастся выжить, то надолго придётся стать нелегалом, за ним будет охота, начнётся новая неспокойная жизнь подпольщика, а пока у него одна задача: добраться до конспиративной квартиры, в центре города недалеко от «обелиска». Сердце его трепетало: пока всё для него проходило удачно. Ему пришлось сбросить скорость: дорога на мосту не ремонтировалась много лет, искорёженные трамвайные рельсы были выворочены, бетонные шпалы местами дыбились, глубокие колдобины приходилось объезжать на малой скорости.
Неожиданная ярчайшая вспышка в центе города и последующая за ней серия мощнейших взрывов, которые сотрясли воздух и качнули джип, заставили Анвара резко затормозить и остановиться. Он видел, как «обелиск» медленно оседает на соседние дома. Взрывы гремели в разных местах, заполыхали пожары.
«Так вот, что означали слова имама о том, что всё произойдёт синхронно, когда придёт срок решительных действий, — воскликнул он. — Значит, и я выполнял часть плана задуманного руководством. Это восстание! И мне теперь некуда ехать! Дом, в котором меня должны были принять стоял рядом с «обелиском».
Пыльный ветер принёс запах гари, обелиска уже не было видно, город заволокло плотной завесой пыли и дыма. Из города на мост стали въезжать машины; несмотря на ужасное состояние дороги, машины, прыгая по рытвинам, ехали с большой скоростью.
Анвару хорошо было видно, что на выезд из города в сторону моста движется нескончаемая кавалькада машин.
«Исход! — прошептал Анвар. — Варфоломеевская ночь и «Ночь длинных ножей» теперь, наверное, будут казаться шалостью в сравнении с этой ночью. Имам сейчас торжествует. Помнишь, какое у него было зверское лицо, когда он говорил тебе о будущей резне? Интересно, как назовут эту ночь будущие историки? В одном только «обелиске» размещалось более двадцати тысяч людей. Повезло тем, кто работал там только днём. Странно, что наш кровожадный имам решил устроить этот теракт ночью, что-то видимо не срослось; хотя, скорей всего, взрыв обелиска для него был символическим актом уничтожения символа системы; здесь не в количестве убитых людей суть, — за этим теперь дело не станет. Сейчас резня, наверное, в самом разгаре, а соратникам бедного Милана придётся хуже всех, наш имам ничуть не лучше Липмана в своей ненависти к иноверцам — тут его нукеры отыграются, напьются до опьянения их кровью. Имам подо всё подбивает сакральную базу: у него пунктик, что все его приказы угодны Аллаху, потому что он их от него получает.
Неожиданно полыхнувшая в голове мысль обожгла Анвара: «А у последователей Милана сегодня великий скорбный день, о котором знал их враг Липман, не к этому ли дню приурочил и имам свой акт возмездия? Он любит такие штучки».
Краснея, он ещё подумал: «А ты, жалостливый! За Милана переживал, сам же участвуешь в битве против таких, как он, против людей говорящих правду».
На мосту теперь творилось что-то невероятное — машины шли сплошным потоком. Один микроавтобус застрял в глубокой яме. Машина буксовала, и выбраться не могла. Пассажиры микроавтобуса женщина и трое детей стояли на обочине, прося помощи у проносящихся мимо машин, но никто не останавливался. Анвар вылез из джипа. Втроём, напрягшись, Анвар, женщина и один из детей, мальчик лет пятнадцати они смогли вытолкать машину. Женщина плакала, повторяя, как заведённая: «Варвары, варвары, варвары, он убили моих соседей». Она благодарила Анвара на итальянском языке.
Анвар вернулся в машину, положил голову на руль. И тут напряжение сегодняшнего дня лопнуло, как созревший нарыв. Лопнуло слезами, перешедшими в рыдания. Когда это прошло, и ещё конвульсивно вздрагивая, он поднял голову, то почувствовал себя опустошённым, несчастным, одиноким изгоем. Тоскливо глянув на поток машин, он пробормотал: «Куда-то ехать надо. В город или из города, теперь не имеет значения. Её величество судьба найдёт тебя везде. От неё ни спрятаться».
Он поехал в город, машину не гнал, ехал спокойно, наблюдая за сутолокой, творящейся на дороге. На шоссе в сторону моста образовалась гигантская пробка. Водители моргали ему фарами, а он улыбался
— Добрые люди предупреждают меня об опасности. Никто из них не знает, что будет дальше. Предупреждают безумца, едущего туда, откуда они бегут. Только у меня совсем нет уверенности, что вы все спасётесь. Хотя, конечно, надеетесь на это — так устроен человек. Господа беженцы, это теперь надолго! Это война, господа, очередная война! Страх, ярость, ненависть, страдания, голод, безумие, предательство и смерть теперь будут главенствовать на земле, — проговорил он.
Он замолчал на мгновенье, объезжая перевёрнутую полицейскую машину, у машины в неестественных позах лежали двое в полицейской форме. Взрывы и беспорядочная частая стрельба стал слышнее.
«Вот, и трупы на улицах появились, и я совсем не уверен, что это дело рук только людей имама. Начавшаяся вольница развяжет руки негодяям всех мастей, — опять заговорил он сам с собой. — Кто-то всегда хочет руководить людьми, кто-то придумывает новые правила, по которым нужно жить людям, кто-то вообще считает себя Богом на земле, решая жить или не жить тем или иным народам. Кто-нибудь из тех, кто затеял эту бучу, подумал, что за жизнь теперь начнётся? Какой разлад начнётся между людьми? Какая вражда и ненависть поселятся в сердцах людей на долгие, долгие годы? Какие тяжкие и голодные времена наступят для всего живого. Блаженны миротворцы… воистину, конечно, блаженны. Когда ты их видел, миротворцев, в последний раз? У Липмана были одни критерии зла, у моего дорогого имама другие, но под лозунгами борьбы со злом и те и другие творят новое зло, сея вокруг вражду и раздор, при этом желая только одного: властвовать над несчастными людьми. В ящике Пандоры ещё так много зла. Боже, я грешен, грешен, я так грешен! Мне сорок пять, у меня нет семьи, детей…после меня ничего не останется, я безумец ничего ни сделал полезного. Как бездумно я жил! Я погрязал в ненависти и грешил ради отмщения, а стал пешкой в большой кровавой игре затеянной очередными мизантропами, и я сам участник этого зла, я внёс свою лепту в этот кровавый пожар…
Анвар не заметил расстеленной поперёк дороги ленты с гвоздями. Машину занесло, и он резко нажал на тормоз. Из темноты к его машине метнулись тени. Крепкие руки выдернули его из кабины. Ему завернули руки за спину, грубо и бесцеремонно обыскали, забрали дорогой телефон в золотом корпусе, бесцеремонно сдёрнули перстень с пальца и цепочку с медальоном, в котором была фотография матери; кто-то сзади сильно ударил его по ногам и он упал на колени.
Смуглый усатый человек, стоящий немного в стороне покрикивал на бандитов по-испански: «Живее, живее, братья». Один из бандитов протянул ему револьвер, взятый у Анвара. С интересом посмотрев на Анвара, усатый подошёл к нему и спросил с сильным испанским акцентом:
— Ты еврей или араб?
Анвар, улыбаясь, ответил:
— Я просто заблудившийся человек.
Усатый почесал револьвером за ухом, крутанул барабан пистолета, проверяя наличие патронов и, ухмыльнувшись, сказал:
— Ну, это, амиго, легко исправить. У меня есть отличный навигатор, который укажет тебе самую короткую дорогу на небеса.
— Если, конечно, ты не возражаешь»,— добавил он под хохот своих подельников.
Он выстрелил. Анвар упал на бок. Усатый перевернул его ногой на спину. Нагнулся и вырвал из его уха бриллиантовую серёжку, пнул ногой, произнеся: «Сволочь белая».
Потом он крикнул своим напарникам:
— Катим в центр: там сейчас шикарная, кровавая вечеринка!
Бандиты с криками и улюлюканьем расселись в машины, взревев и взвизгнув шинами, обдав Анвара пылью, рванули к городу.
Анвар лежал на спине, глядя в дымное небо. Жизнь уходила из него. Слабея, он вспомнил, что нигде больше он не видел таких ярких и близких звёзд, как в своей родной деревне. «Милан, брат мой, скоро мы пожмём друг-другу руки и о многом поговорим — времени для этого будет бесконечно много», — прошептал он,
и небо стало стремительно падать на него. Он увидел в небе голубой просвет, усеянный холодными звёздами, улыбнулся, и душа его отлетела к ним.
****
В полутёмном подвальном помещении, слабо освещённом лампочкой свисающей с потолка, за креслом, в котором сидела молодая женщина, столпилась группа мужчин с напряжёнными лицами. Один из мужчин был чернокожий, двое с азиатской внешностью. Свободное платье-балахон не могло скрыть большого срока беременности. Голова её была повязана чёрным платком, из-под которого выбивались огненно-рыжие вьющиеся волосы.
В напряжённой тишине собравшиеся здесь люди смотрели в экран старого телевизора, где шло шоу Липмана «Лестница истории». Рука седобородого белого мужчины лежала на плече женщины. Она сидела окаменело, глядя в телевизор остановившимся взглядом, руки её с силой сжимали подлокотники кресла.
В стороне от этих людей, в углу помещения, стоял стол с небольшим иконостасом, горели, тихо потрескивая свечи, и теплилась лампадка. Здесь же стоял топчан, на нём на спине лежал старец с седой реденькой бородой, укрытый несколькими одеялами, а рядом сидела на табурете пожилая женщина. Она смотрела на старца умилённо-жалостливым взором, периодически крестясь.
Руки старца с длинными, костлявыми пальцами безжизненно лежали поверх одеял; лицо с глубоким шрамом на лбу было мертвенно-восковым, и если бы не слегка подрагивающие веки, можно было подумать, что он мёртв. Весь его облик говорил о том, что пожил он немало и костлявая уже стоит за его спиной.
Когда на экране телевизора после слов Милана: «Я скажу вам словами Учителя: не ведаете что творите…», шоу прервалось, и была пущена реклама, женщина в кресле вскрикнула. Закрыв лицо руками, она разрыдалась. Мужчина, чья рука лежала на плече женщины, нежно гладил её по волосам, говоря срывающимся шёпотом: «Мария, Мария, сестра, успокойся, успокойся, дорогая. Тебе нельзя волноваться. Ты можешь навредить ангелочку, который внутри тебя».
Вид у мужчины был настолько удручённым, а лицо выражало такое страдание, что ясно было: сам он хорошо понимает, что его утешения вряд ли помогут рыдающей женщине.
— Саймон, Саймон, не надо меня успокаивать, — вскричала женщина, отнимая руки от покрасневшего лица. — Вы все прекрасно знаете, что они убьют Милана… моего любимого Милана. Они убьют его, понимаете?! С нами они не церемонятся. Милан, Милан, мой Милан, ты никогда не увидишь своего ребёнка! Что ж ты наделал, любимый? Зачем, зачем ты пошёл туда?
Тот, кого она назвала Саймоном, опустил голову.
— Всё в руках Божьих, сестра. Молись о своём муже, Мария, и мы все будем за него молиться, — тихо вымолвил он.
— Я молилась за него весь этот день. Сердце моё изболелось в предчувствии беды, горько мне было и тоскливо. Как он меня целовал утром, братья! И всё заглядывал, заглядывал мне в глаза с нежностью. А потом стал на колени, обнял меня, прижался к животу, в котором живёт его ребёнок и что-то шептал, шептал. Не мне шептал, а своему дитю. Будто прощался с ним! Когда он, уходя, обернулся, я поняла, что он сделает это. Ведь он говорил всем вам, говорил, что нужно жертвовать собой и рассказывать людям о Благой Вести, как это делали первые христиане, что, только узрев страдания мучеников за веру, очерствевшие и запуганные люди могут задуматься, измениться, как это и происходило в первых веках.
— И всё же, Мария, не убивайся так. Были случаи, когда людей отпускали из застенков Комитета. Могут вполне и Милана отпустить, — сказал мужчина c лицом, обезображенным глубокими шрамами.
Уверенности, однако, в его голосе не слышалось
— О чём ты говоришь, Пётр? Отпускали только отступников, согласных работать на них, слабых в вере, трусов. В Комитете умеют ломать людей. Разве мы не знаем, сколько наших братьев они убили? Я знаю, и вы знаете: Милан пойдёт до конца, для этого он и пробился в это смрадное шоу. Но вы, братья, скажите мне, разве можно помыслить, что мой Милан может отречься от Господа? Скорей реки потекут вспять, так ведь, братья?
— Так, так, сестра, — хором отозвались мужчины.
— Только не выжить ему, не выжить! Вы же знаете, что у него больное сердце, — продолжила Мария. — Горько мне, горько. За вас всех болит моё сердце, за всех братьев. Я знаю, что среди вас есть такие, что собираются совершить то же, что сделал мой Милан, но не будет ли такая великая жертва напрасной, братья? Вас убьют, ваши сыновья останутся сиротами, жёны вдовами без мужской защиты. Люди сейчас невежественней древних язычников. Те язычники, жившие во времена Господа нашего Иисуса Христа, неграмотный, бедный люд, не имели в большинстве своём даже смены одежды, и многим звёздное небо было одеялом, а земля постелью, но их можно было поразить чудесами и необычными словами, они верили в каких-то своих божков, приносили им жертву, жили в единении с природой. Им приходилось бороться за кусок хлеба, засуха или наводнение могли убить их детей. Они зависели от природы, и им приходилось обильно поливать землю своим потом, тогда ещё не было науки химии, которая изобрела пищевые суррогаты. Братья мои дорогие, людям тех веков были знакомы физическая боль, голод, страдания, жизненные тяготы. Чужую боль они отлично понимали: мучения первых христиан встречали у них сочувствие, они могли слушать проповеди учителей, и это многих подвигло к вере. Кого вы сейчас хотите просветить? Нынешние язычники хладнокровны, развращены, черствы, тщеславны, мозги их промыты хитроумной дьявольской машиной лжи, глаза мертвы, души заморожены, речи пусты, помыслы греховны, они не знают что такое труд, боятся боли, чужие страдания их не тревожат, они ужасно боятся перемен; ни о чём другом, кроме насыщения и получения наслаждений они не помышляют, что-то резко изменить в своей жизни для них означает потерять то, без чего они не могут представить свою жизнь. Набор этих вещей до смешного невелик. Всё, чем они владеют и дорожат можно купить в любом супермаркете, но они зубами будут цепляться за эти так называемые блага прогресса. А власть? Разве она допустит, что бы этот обработанный и покорный, рабский электорат кто-то посмел у них отнять, что бы кто-то разъяснял людям, во что они втянуты? Сердце моё кровоточит при мысли о том, что вы мои братья Саймон, Джеймс, Фома, Пётр, Иван, Яков, Илия, Майкл, Чен отдадите свои молодые жизни напрасно. Вы хотите потушить пожар не водой, а бензином, что приведёт к ещё большим репрессиям. Заблудшие трусливые овцы предадут вас, распнут, они никогда не вольются в наше стадо…
— Разве может жертва Богу, ради Бога, Ради славы Божьей быть напрасной?!— горячо воскликнул молоденький безусый юноша, с горящими глазами. — И Савлы стали Павлами! Вспомни сестра и про знатного богача Иосифа и про Никодима. Оба они были знатными иудеями и в то же время преданными последователями Господа нашего. А заслужили славу вечную, их имена увековечены в нашей главной Книге. А подвиг мучеников апостолов и подвижников Учения, разве он напрасным был? Неисповедимы пути Господни, сестра. Что же нам спрятаться по норам и дрожать? Сам Господь сказал: «Если меня гнали, будут и вас гнать».
— Ах, брат Фома, страшно мне: против такой силы идти хотите. Я так вас всех люблю. Так боюсь вас потерять. Милан, мой Милан, бедный мой Милан…
На экране телевизора появился диктор с экстренным сообщением об аресте опасного террориста во время шоу Липмана «Лестница истории», все сразу смолкли, слушая это сообщение.
Мария опять разрыдалась. Женщина, сидевшая у постели старца встала, подошла к ней и, обняв, зашептала: «Пойдём, доченька, пойдём, тебе нужно прилечь и попить чайку с мятой, нельзя тебе волноваться. Брат Фома, помоги мне».
Женщина и Фома помогли Марии подняться, и повели её через проём в бетонной стене в соседнее помещение. Мария, поддерживая живот двумя руками, еле передвигала ноги. Фома, поцеловав её в лоб, вернулся к мужчинам, а женщина, уложив Марию на тахту, укрыла её одеялом и стала заваривать чай. Марию знобило, она постанывала. Женщина, поглядывая на Марию, шептала: «Бедная, бедная девочка, кажется, скоро начнётся, нужно вскипятить побольше воды».
Саймон, с глазами полными слёз, выключив телевизор, сказал:
— Давайте, помолимся о душе нашего брата Милана…
Тут из угла раздался дрожащий надтреснутый голос — это неожиданно заговорил старец:
— Упокой Господи его чистую душу.
Мужчины разом повернули головы к старцу и после некоторого замешательства окружили топчан, на котором он лежал неподвижно с закрытыми глазами. Заговорил не сразу, голос его был слаб:
— Брат наш Милан за свой подвиг блаженно пребудет в селениях Небесных. У Бога нет ничего бессмысленного: во дни апостолов люто преследовали христиан в Палестине. Они бежали с земли освящённой жизнью и кровью Спасителя. Но куда бы они ни шли, сеяли Его слово. Ярость и ненависть их преследователей привели к обратному: к распространению истины. Надо терпеть, братья. Надо уметь ждать и не сдаваться, ибо Петром сказано: «У Бога один год, как тысяча лет, а тысяча лет, как один год».
— Отец Николай, у вас видение было? Я о Милане, — вымолвил Фома дрожащим голосом.
— Он улыбался, когда умирал, — еле слышно прошептал старец. Мужчины стали креститься. У всех на глазах были слёзы.
— Плачьте, плачьте, братья мои милейшие. Плач душу лечит. Плачьте и молитесь, — сказал старец. Потом он заговорил громче, хотя видно было, что это ему даётся с трудом:
— Я слышал, что сказали в этом адском ящике, слышал ваш разговор с Марией. Она добрая душа, сердечко жалостливое, всех вас любит, но такое горе на неё навалилось! Мне ли не знать, что такое потерять родных людей! Из жалости к вам, братья, она говорила, от горя своего засомневалась, да пребудет с ней благодать Божья, молитесь о скором разрешении, ибо должна сестра наша сегодня уже родить. Такова жизнь. Одни родятся — другие умирают. А моей жизни срок истекает сегодня… сегодня, в эту благословенную ночь, в Великую Пятницу отойду я ко Господу, братья мои и радостно обниму брата Милана Я счастлив, что это произойдёт в такие прекрасные дни, но горько мне, братья, расставаться с вами, со своей семьёй.
Мужчины разом заговорили:
— Не покидай нас, батюшка…не оставляй нас…что вы такое говорите…
— Так будет. Слушайте Саймона. Передаю ему ваше окормление, любите его, братья, — прошептал старец. — И не бойтесь гонителей, это они вас должны бояться. И они боятся, оттого и злобой исходят, — произнёс старец.
— Нынешние Нероны и Домицианы по своему изуверству, глумливости и хитроумию превзошли всех гонителей существовавших до них, — сказал Фома.
— Это так, — сказал старец. — Сатана силён и он хорошо оплачивает услуги тех, кто подписывает с ним контракт. И чем больше душ подписывает этот договор, тем сильнее он становится. И особенная радость для него совратить верующего в Господа. А как не может он этого сделать, наткнувшись на истинного и непоколебимого, тут и силы его иссякают. Будьте тверды в вере, братья, и любовь Божья пребудет с вами. А час мой близок, — эту Пасху вы, братья мои, будете без меня встречать. Я прожил долгую жизнь, мне девяносто один год. Родился в стране под названием СССР, жил после его распада в новой России, в те времена, когда там насаждалась так называемая демократия, был свидетелем того, как враги обессмысливали предназначение человека, вели его к погибели, обращали в стадо, довелось мне сидеть дома в тюрьме, воевать в Третью Войну, партизанить, был в плену, меня пытали, чиповав, закинули в лагерь на Аляске, из которого я с верными товарищами бежал, десять последних лет я проповедовал в Федерации, будучи игуменом нашего прихода. Это были трудные и счастливые годы, братья мои, потому что ряды наши полнились — у нас у русских есть поговорка: не было бы счастья, да несчастье помогло. Я счастлив, что умру окружённый братьями и сёстрами.
Из глаз старца потекли слёзы, Фома промокнул платком его глаза, стал перед ним на колени, с нежностью глядя на него, взял его за иссохшую ладонь.
— Спаси тебя. Господи, добрая душа, – засветились живым блеском глаза игумена, он улыбался.
— Что бы я был, не познав Бога? Я ухожу с надеждой и верой в то, что вы с Его любовью и под Его попечительством, останетесь верными, что бы ни произошло. Храни вас всех Господь, крепитесь в Вере, ибо времена приходят тяжкие и страшные. Любите друг друга, несите слово Божье, берегите ваших женщин и детей, защищайтесь, у нас нет другого выхода. Я не дожил до нашей победы, но верю, что она придёт. Придёт через большие потери и счастливые обретения. А я… я уже на пороге, братья…
Старец замолчал. Глаза его были широко открыты. Саймон что-то прошептал на ухо Петру, тот тронул Фому. Фома зажёг свечу, и вложил её в руки старца. По очереди семеро братьев брали в руки Евангелие и читали вслух места из книг апостольских и евангельских. По прочтении помазывали умирающего елеем. Когда старец поцеловал Евангелие и Крест, лицо его просветлело, глаза светились жизнью. Во время причастия он умилённо улыбался, с жадностью вглядывался в лица братьев, будто хотел их запомнить.
Фома с Петром приподняли голову старца на подушки так, что бы он видел всех. Саймон стал читать отходную молитву. Старец глядел на своих братьев с улыбкой, на щеках его рдел румянец. В какой момент он умер, никто не заметил. Он лежал в той же позе, с той же улыбкой, с открытыми глазами и только глазастый Фома всё понял. Он наклонился к лицу старца и, повернувшись к товарищам, вымолвил со слезами на глазах:
— Братья молитесь за душу нашего любимого пастыря. Он усоп.
Шепча молитву, Фома закрыл глаза старцу.
В эту минуту вбежала встревоженная женщина, полушёпототом проговорив:
— Брат Фома, быстрее принеси воды и позови ко мне из женского блока Сару и Джулию.
— А что стряслось, матушка Анна? — спросил Фома.
— Потом, потом, — замахала руками Анна. — Сначала выполни моё поручение.
Не прошло и минуты, как быстроногий Фома куда-то сбегав, вернулся с канистрой воды. За ним поспешали две женщины. Фома вошёл с ними в помещение, где находилась Мария, и вскоре появился взволнованный, с красными щеками, сходу произнеся растерянно:
— Она рожает…
Он подошёл к мужчинам. Тягостное молчание нарушил Пётр:
— Господи, помоги рабе Божьей Марии. Соблаговоли прибавления в наших рядах. А нам сейчас нужно подумать о захоронении отца Николая. День уже скоро и с ним придёт жара. В дальнем блоке есть место в котором пол не залит бетоном. Нужно подготовить могилу. Пойдём со мной Фома и Джеймс. Возьмите фонари и лопаты.
Фома сходил за лопатами и фонарями, и они пошли к безобразному разлому в стене. Идти пришлось долго через анфиладу бетонных помещений похожих одно на другое. Фома всё время молился. Когда они выкопали яму и, стали тяжело дыша у края могилы, он спросил у Петра, стоящего с горестным лицом.
— Брат Пётр, скажи мне, что сделают с телом Милана?
Пётр тяжко вздохнул.
— Мне говорили, что раньше они сжигали тела, но газ стал дорогим и они теперь растворяют тела убиенных в каком-то адском растворе, это занимает всего пару часов, а потом они это сливают в канализацию. Ещё мне довелось беседовать с людьми с завода, на котором тела перерабатывают и продают после в упакованном виде, как удобрение. Враги очень гуманистичны и рациональны, мой мальчик.
— Царица Небесная! Бедный, бедный Милан, — воскликнул Фома, — какие кощунники! Какое изуверство! Убить человека им мало — им нужно ещё над телом надругаться! Бедный, бедный Милан, умер без причастия…
Пётр не дал договорить Фоме. Он грубовато перебил его:
— Ты можешь не волноваться за душу нашего брата: она, я в этом не сомневаюсь, в надёжных руках. Пойдём, братцы. Лопаты оставьте здесь. Сейчас нам придётся заняться плотницкими работами, а после мы предадим земле тело усопшего брата.
Джеймс и Фома последовали за Петром, который двинулся назад быстрым шагом.
Неожиданно пол дрогнул под их ногами, стены качнулись, с невысокого потолка на них посыпал песок и мелкие камешки, стало пыльно, пахнуло гарью, пол дрогнул ещё раз и ещё. Фома прижался к стене, крикнул испуганно:
— Братья! Землетрясение!
— Быстрее, быстрее, — закричал Пётр. — Нужно скорее соединиться с братьями и решить, что нам делать.
Они побежали. Толчки повторялись.
Братьев они застали в волнении. Несколько человек бросились обнимать их. Пётр спросил у Саймона:
— Что думаешь? Это землетрясение?
— Я не знаю, — ответил Саймон, — мы попытались связаться с кем-нибудь из наших братьев находящихся в городе, но все телефоны вдруг замолчали.
Неожиданно из одного из проломов появилась голова молодого человека, а вслед за этим и он сам, вспотевший, запыхавшийся и чумазый подбежал к братьям и заговорил, захлёбываясь от волнения:
— Братья … братья… там ужасное, ужасное творится. Конец света … наступил! «Обелиска» больше нет, весь центр города лежит в руинах, было несколько мощных взрывов. Кругом слышна стрельба, пожары сильные… машины с обезумевшими людьми несутся к выездам из города, никто не знает, что произошло, в магазинах толпы людей грабят прилавки… женщин насилуют, людей режут, трупы кругом…
Молодой человек поперхнулся.
— Дайте Томасу воды, — хмуро произнёс Пётр, добавив, — Вавилон — краса царства, гордость халдеев ниспровержен Богом.
Он обратился к Томасу, который жадно пил воду:
— Брат Томас, это была бомбардировка с самолётов или ракетный удар?
— Ни ракет, ни самолётов не было, я хорошо видел, как яркие вспышки осветили город, а взрывы были такие, что согнулись светофоры, волной срывало рекламные щиты, крыши и двери домов, всё было засыпано стеклом, — ответил Томас уже спокойно.
— Теракт? — произнёс Пётр раздумчиво, — кто это мог сделать?
— Это могли сделать только люди имама Аскера. Такое не под силу разрозненным маргиналам, сектантам и мелким бандитским сообществам, — сказал Саймон.
У него резко зазвонил телефон. Он торопливо выхватил его из кармана, быстро взглянул на дисплей, произнёс взволновано:
— Да, Джошуа...
Дальше он только слушал, иногда качая головой. Когда он выключил телефон, то повернулся к застывшим в напряжённом ожидании товарищам.
— Джошуа только что прочёл в сети. Сам имам Аскер сказал в видеообращении, что это дело рук Воинов Аллаха. Он сказал, что это начало восстания и священной войны, его воины будут беспощадны. А так же он сказал, что восстание согласованно со всеми секциями Воинов Аллаха и оно началось синхронно по всему миру.
— Что же делать? — воскликнул Фома встревожено. — Это же очередная резня!
Ответил Пётр. Обратившись к Джеймсу, он произнёс:
— Брат Джеймс, раздай всем людям оружие, мы не имеем права сгинуть. Не наша это миссия. Вспомните последние напутствие отца Николая. Ну, а если уж и придётся нам сгинуть, то давайте сделаем это достойно.
— Но как же, брат Пётр? Я умереть не боюсь. Но убивать… смогу ли я? Я христианин, — растерянно спросил Фома.
— Мальчик мой, иди сюда, — сказал ему Пётр и Фома быстро подошёл к нему, доверчиво заглядывая ему в лицо.
Пётр крепко обнял юношу, поцеловал в лоб, и держа за плечи, сказал:
— Мы не жертвенные агнцы. Я солдат, Фома. И на этой войне я уже много лет. И благодаря тому, что я солдат и могу защищаться и знаю, как это делать, многие наши единоверцы ещё живы и поют хвалу Всевышнему. Где сказано, что нужно сложить головы свои перед теми, кто вас хочет, изничтожить? Ну, а даже если въедливые книжники мне откопают такое, я им отвечу: разве Иуда Маккавей с войском, в котором было всего восемьсот человек, не побеждал войско сирийцев численностью в двадцать две тысячи воинов? Я скажу им: блаженны гонимые за веру и сделаю так, как моё сердце подсказывает. Так ли я говорю, братья?
— Так, так, так — дружно ответили все.
— Ну, а раз так, получите автоматы у Джеймса, — сказал Пётр. — И выставите дозоры у внешних входов и нашего тайного выхода к системе канализации. Сообщите всем о ситуации. Подготовьте женщин и детей к эвакуации. Давайте, давайте, братья, действуйте, не медлите. Фома и Илия останутся со мной. Джеймс, принеси нам оружие.
Мужчины быстро стали расходиться. Чуть не сбив Фому с ног, пробежала женщина со стопкой простыней и скрылась в проёме.
Фома воскликнул:
— Мы совсем забыли о Марии! Мария, Мария, сестра наша. Воистину жизнь и смерть ходят рядом.
Сокрушённо покачав головой, он прошептал: «Бедный, бедный Милан».
Крик ребёнка пронзительный и звонкий заставил вздрогнуть мужчин. В пролом высунулась женщина и радостно сообщила:
— Мальчик! Прекрасный мальчонка, богатырь родился!
Ребёнок кричал, крик его был горестным. Яков перекрестился.
— Как ему было хорошо, тепло, безопасно в животике мамы и вот он выплеснут в этот суровый и жестокий мир. Зачем? Боже, Боже, что его ожидает, этого невинного ангела!
Суровое лицо Петра, разгладилось. Улыбаясь, он глянул на стоящего оторопело Фому.
— Вот видишь, Фома, Бог нам на подмогу ещё одного христианина прислал. А ты, Яков, не стенай. Жизнь продолжается! Ты ещё можешь стать крестником ребёнка.
Фома воскликнул восторженно:
— Господи, слава Тебе, слава!
Братья вернулись нагруженные автоматами, свалили их на пол. Фома поспешил сообщить им о рождении ребёнка. Все стали радостно и шумно обниматься. Когда все успокоились и Джеймс доложил Петру, что в других блоках мужчины тоже вооружаются и готовят женщин и детей к эвакуации. Пётр оглядел своих товарищей и сказал вдохновенно:
— Хочется свидеться с вами в Вечной Жизни. Простите, если когда-либо обидел кого-нибудь из вас, простите меня, братцы.
Он низко поклонился всем. Саймон возразил ему грубовато:
— О жизни Вечной забывать, конечно, нельзя. Но о жизни земной нам тоже не мешает подумать. Что это ты будто хоронишь себя? И нас в тоску вгоняешь.
Саймон дружески хлопнул засмущавшегося Петра по плечу, сказав весело:
— Не вешать нос, братцы. Какой у нас девиз?
— Маранафа! Маранафа! — дружно вскричали его товарищи.
В помещении пахнуло гарью. Мужчины тревожно переглянулись. Это могло означать только одно: кто-то открыл потайную хорошо замаскированную заваленную лёгким строительным хламом дверь и в подвалы проник воздух снаружи.
Первым среагировал Пётр, он приказал Джеймсу:
— Быстро выводи женщин, к третьему выходу.
Уже через минуту Мария, поддерживаемая двумя женщинами и женщина, которая прижимала к груди запеленатого ребёнка, под охраной Джеймса покинули помещение.
Там, откуда пришёл запах гари. Гулко застучали автоматные очереди, ухнула граната.
— Кто там у нас стоял в дозоре? — спросил Саймон, перекрестившись, у Петра.
— Алонсо и Матвей, — ответил Пётр, сжимая в руках автомат.
Все услышали топот множество ботинок. Гулкое эхо усиливало звуки. Топот приближался и усиливался. Уже были слышны крики, смутный гул множества голосов. Братья рассредоточились за бетонными перегородками.
По щекам Фомы катились слёзы, руки его неумело держали автомат стволом вниз, детские пухлые губы шептали: «Маранафа, маранафа, маранафа…»
Свидетельство о публикации №226110800666