Р. М. Рильке Орфей. Эвридика. Гермес

Эль Ка 3: литературный дневник

Всё думала, что поместить первым - подстрочник, или перевод, который больше всего нравится, или наоборот, закончить им. Потом решила. А не буду выделять, чей больше нра...


Как интересно к нам приходят стихи. Нет, не только стихи, скажем так - авторы. Что я знала о Рильке в молодости? Да ничего. Заинтересовал только благодаря Марине Ивановне. Любовь по переписке. Сам момент конечно перекликается с письмами Шмидта... (в 1969 году вышел фильм "Почтовый роман"), но это другое. Поэтому... поэтому конечно, всё что связано с Цветаевой...интересно, дорого.


И как же всё переплетается удивительно.
Сначала (работаю в ворде)родилась строчка-воспоминание о золотоголосом Орфее и тут же выстраивается цепочка. Орфей-Эвридика-Цветаева-Бродский-Рильке.
"О, не превышение ли полномочий
Орфей, нисходящий в Аид?"
И дальше. То, что так тревожит меня последнее время - смерть Орфея.


Ну пА-ачему... Почему??? Сын прекрасноголосой музы Каллиопы и Аполлона(не так важно что некоторые легенды указывают на речного бога Эагра, главное - Божественный сынок) так нелепо и жестоко погиб? Почему так мало прожил? Он ведь был врачеватель душ. Людей, зверей. Завораживал своим голосом, творил магию свою.
И вот.
Читала в эссе Бродского "Девяносто лет спустя" разбор этого стихо Рильке. Читала и перечитывала вслух и как в нирвану погружалась. Потом просила старшего прочитать по-немецки - как это звучит. Звук языка и его музыка. Важно? Для меня очень...
Но это уже 2000-е.


В конце 60-х для меня было важно попасть на концерт, где исполнитель читал стихи Гарсиа Лорки не только на русском, но и на испанском и под гитару. То есть полное приближение к канте-хондо. Стихи и музыка.


Звук-знак. Музыка слов и изобразительный момент этого звука, слога, слова.
Не случайно наверно возникло и моё обращение к Скрябину на дипломе(1975 год). А мне так пришлась по душе его идея соединить музыку и цвет (свет). Откуда мне это было известно? Но ведь слушала "Прометея" в Филармонии. Мои придумки очень понравились руководителю мастерской, художнику Игорю Дмитриевичу Билибину. Вот вспыхивали сполохи салюта у меня в голове, когда слушала музыку классическую, а изобразить на бумаге не удавалось. Оставили потом это просто идеей.


Был и такой момент в жизни, когда я это стихотворение Рильке читала подруге по телефону. Она лежала после операции и я её отвлекала, как могла. Раскрыв книгу читала с листа подстрочник, потом перевод. Слушала ли она меня? Вернее слышала ли? Говорит слышала. А мне важно было, чтобы она отвлекалась от ...от... Притяженья больше нет...Чем я могла помочь? Только так - таким образом быть рядом там, куда не пускают.


*.
У подножия горы Олимп, где покоятся останки Орфея, соловьи поют слаще, чем где либо...


Сдвигаемые как венцом —
Не лира ль истекает кровью?
Не волосы ли – серебром?
Так, лестницею нисходящей
Речною – в колыбель зыбей.
Так, к острову тому, где слаще
Чем где либо – лжет соловей...


А Гумилёв приглашает на горные вершины слушать и вовсе мёртвых соловьёв.


Какой великолепный романс. Поющие руки - это руки дирижёра. А тонкие пальчики трепещут словно крылья колибри.
Что же делает этот золотоголосый молодой мужчина, покоряющий и завораживающий своим голосом? Голосом, который летит в космос. Расставшийся со своей Эуридикой.
Вот да... тут же и танцующие Эвридики Анны Герман подбежали. Что мне делать со своими мыслями. А сердце плачет и болит.


Р. М. Рильке: "Орфей. Эвридика. Гермес"



То были странные немыслимые копи душ.
И, как немые жилы серебряной руды,
они вились сквозь тьму. Между корнями
ключом била кровь, которая течет к людям, --
как куски тяжелого порфира во тьме.
Больше ничего красного не было.


Но были скалы
и призрачные леса. Мосты над бездной
и тот огромный серый тусклый пруд,
что висел над своим таким далеким дном,
как серое дождливое небо над пейзажем.
А меж лугов, мягких и исполненных терпенья,
виднелась бледная полоска единственной тропы,
как длинная простыня, уложенная для отбелки.


И по этой единственной тропе приближались они.


Впереди -- стройный человек в синей накидке,
уставясь, в тупом нетерпеньи, прямо перед собой.
Его шаги пожирали дорогу крупными кусками,
не замедляя ход, чтоб их пережевать; руки висели,
тяжелые и сжатые, из падающих складок ткани,
уже не помня про легкую лиру,
ту лиру, которая срослась с его левой рукой,
как вьющаяся роза с веткой оливы.
Казалось, его чувства раздвоились:
ибо, покуда взор его, как пес, бежал впереди,
поворачивался, возвращался и замирал, снова и снова,
далекий и ждущий, на следующем повороте тропы,
его слух тащился за ним, как запах.
Ему казалось иногда, что слух тянулся
обратно, чтоб услышать шаги тех двух других,
которые должны следовать за ним на этом восхождении.
Потом опять ничего позади не было слышно,
только эхо его шагов и шорох накидки под ветром.
Он, однако, убеждал себя, что они по-прежнему идут за ним;
произносил эти слова вслух и слышал, как звук голоса замирает.
Они вправду шли за ним, но эти двое
шагали со страшащей легкостью. Если б он посмел
хоть раз обернуться (если б только взгляд назад
не означал разрушенья его предприятия,
которое еще предстояло завершить),
он бы обязательно увидел их,
двух легконогих, следующих за ним в молчании:


бог странствий и посланий дальних,
дорожный шлем над горящими глазами,
стройный посох в руке впереди,
крылья легко трепещут у лодыжек,
а в левой руке доверенная ему она.


Она -- возлюбленная столь, что из одной лиры
родилось больше плача, чем от всех плакальщиц,
что родился из плача целый мир, в котором
всё снова было: леса и долы,
дороги и селенья, поля и потоки и звери,
а вокруг этого мира плача -- вращалось,
будто вокруг другой земли, солнце
и целый молчаливый небосвод, полный звезд,
небо плача с искаженными звездами, --
она, возлюбленная столь.


Но рука об руку с этим богом теперь она шла, --
ее шаги ограничивал длинный саван, --
неуверенно, мягко и без нетерпенья.
Укрытая в себя, как та, чей близок срок,
не думала о человеке, что шел впереди,
ни о пути, восходящему к жизни.
Укрытая в себя, она блуждала. И ее смерть
заполняла ее до краев.
Полна, как фрукт сладостью и тьмой,
была она своей огромной смертью, которая была так нова,
что пока еще она ничего не понимала.


Она обрела новую девственность
и была неосязаемой; закрылся пол ее,
как молодой цветок с приходом вечера,
и ее бледные руки настолько отвыкли
быть женой, что даже
бесконечно легкое касание худощавого бога,
когда он вел ее,
смущало ее, как чрезмерная близость.


Даже сейчас она уже была не та светловолосая женщина,
чей образ когда-то отзывался в стихах поэта,
уже не аромат и остров широкого ложа,
уже не собственность идущего впереди.
Она уже была распущена, как длинные волосы,
и раздана на все стороны, как пролившийся дождь,
и растрачена, как изобильные запасы.


Она уже стала корнем.


И когда внезапно
бог ее остановил и, страдальчески
воскликнув, произнес слова: "Он обернулся!" --
она ничего не поняла и тихо спросила: "Кто?"


Но вдалеке, темный в ярком выходе,
стоял некто, тот или иной, чье лицо
было неразличимо. Стоял и видел,
как на полоске тропы меж лугами,
с печалью во взгляде, бог посланий
молча повернулся, чтобы следовать за фигурой,
уже идущей обратно по той же самой тропе, --
ее шаги ограничивал длинный саван, --
неуверенно, мягко и без нетерпенья.


*
ОРФЕЙ. ЭВРИДИКА. ГЕРМЕС


То был немой рудник усопших душ.
Как залежи серебряной руды,
Они во тьме тянулись. И по жилам
Струилась кровь, стремившаяся к людям
И, как порфир, тяжелая во мгле,
Алеющая кровь.


Там были скалы
И зыбкий лес. Мосты над пустотой
И тот большой, слепой и серый пруд,
Повисший над своим далеким дном,
Как дождевое небо над долиной.
И меж лугами, полная терпенья,
Едва виднелась плоская дорога,
Белевшая, как бледное лицо.


И этою дорогой шли они.


Мужчина в голубом шел впереди.
Он был безмолвен и нетерпелив.
Огромными кусками, не жуя,
Его шаги дорога пожирала.
А в складках платья чуть виднелись пальцы,
Давно забывшие о легкой лире,
Приросшей к левой согнутой руке,
Как розовый вьюнок к суку оливы.
Его сознанье как бы раздвоялось:
Взгляд, как собака, забегал вперед,
Спешил к ногам и снова убегал
И ждал его у каждого угла, -
А слух, как запах, крался за спиной,
Стремясь отстать, и иногда ему
Казалось, что он различает поступь
Обоих, шедших позади него.
И снова – лишь молчанья отголосок
Да слабый шелест голубой одежды.


“Они идут”, - он говорил себе,
А слышал только вторящее эхо.
Те двое шли, но были их шаги
Невыносимо тихи. Если б мог он
Взглянуть назад (на это был зарок:
Раз оглянувшись, навсегда губил он
Свершавшееся), он бы увидал их,
Идущих молча по его стопам.


Их, бога рудников и новостей –
Дорожный шлем над светлыми глазами,
Короткий жезл в протянутой руке
И крылья над завязками сандалий, -
И рядом с ним бредущую ее.
Столь горячо любимую певцом,
Что лира горше плакальщиц рыдала,
А из рыданий складывался мир,
Где повторялись: поле и селенье,
Дорога, лес, долина и река, -
Чтобы над этим проторенным миром,
Как над землею, заходило солнце.
И в небе, молчаливом и плакучем,
Блуждали опечаленные звезды, -
Столь горячо любимую.


И вот теперь она шла рядом с богом,
Стесненная нарядом погребальным,
Брела неверно, мягко, терпеливо,
Уйдя в себя, ничуть не помышляя
Ни о мужчине, шедшем впереди,
Ни о дороге, возвращавшей к жизни.
Уйдя в себя. Всем существом своим
Отдавшись смерти.
Как полон плод и сладостью, и мраком,
Она была полна своей кончиной,
Недавней и не понятой еще.


Она опять была невинной девой
И недотрогой, грустной и красивой,
Как молодой цветок в вечерний час.
И тело столь отвыкло от объятий,
Что даже легкое прикосновенье
Руки того, кто вел ее вперед,
Казалось ей грубейшим из насилий.
Она уже была не та, что раньше
Звучала в лад созвучиям поэта,
Уже не остров на широком ложе,
Уже не златокудрая жена.
Она была безвольной, как одежда,
Окончившейся, как прошедший ливень,
И разделенной, как последний хлеб.


Она принадлежала подземелью.
И вдруг,
Остановив ее, с внезапной скорбью
Гермес проговорил: - Он обернулся. –
И не поняв, она спросила: - Кто? –
А там, вдали, где чуть светился выход,
Стоял другой, чьи темные черты
Ей были незнакомы. Он стоял
И видел, как по луговой тропе
Смертельно омраченный бог известий
Пошел назад за светлою фигурой,
Что молча удалялась в темноту,
Стесненная нарядом погребальным,
Неверно, мягко, терпеливо шла.


Перевод с немецкого А. Сергеева


*


Р. М. Рильке: "Орфей. Эвридика. Гермес"



То были душ причудливые копи...
Рудой серебряною шли они --
прожилками сквозь тьму. Между корнями
ключом забила кровь навстречу людям
и тьма нависла тяжестью порфира.
Все остальное было черным сплошь.


Здесь были скалы,
и призрачные рощи, и мосты над бездной,
и тот слепой огромный серый пруд,
что над своим далеким дном повис,
как ливневое небо над землею.
А меж лугов застенчиво мерцала
полоской бледной узкая тропа.


И этою тропою шли они.


Нетерпелив был стройный тихий муж,
в накидке синей шедший впереди.
Его шаги глотали, не жуя,
куски тропы огромные, а руки,
как гири, висли под каскадом складок,
не помня ничего о легкой лире,
что с левою его рукой срослась,
как с розою ползучей ветвь оливы.
Он в чувствах ощущал своих разлад,
как пес, он взглядом забегал вперед
и возвращался, чтоб умчаться снова
и ждать у поворота вдалеке, --
но слух его, как запах, отставал.
Порой ему казалось, что вот-вот
он слухом прикоснется к тем двоим,
что вслед за ним взбираются по скату.
И все же это было только эхом
его шагов и дуновеньем ветра.
Он громко убеждал себя: "Идут!"
Но слышал только собственный свой голос.
Они идут, конечно. Только оба
идут ужасно медленно. О если б
он обернуться мог -- (но ведь оглядка
была бы равносильна разрушенью
свершающегося), -- он увидал бы,
что оба тихо следуют за ним:


он -- бог походов и посланий дальних
с дорожным шлемом над открытым взглядом,
с жезлом в руке, слегка к бедру прижатой,
и хлопающими у ног крылами.
Его другой руке дана -- она.


Она -- любимая столь, что из лиры
одной шел плач всех плакальщиц на свете,
что создан был из плача целый мир,
в котором было все -- луга и лес,
поля и звери, реки и пути,
все было в этом мире плача -- даже
ходило солнце вкруг него, как наше.
и небо с искаженными звездами.
Она -- любимая столь...
И шла она, ведомая тем богом,
о длинный саван часто спотыкаясь,
шла терпеливо, кротко и неровно,
как будущая мать в себя уставясь,
не думая о впереди шагавшем
и о дороге, восходящей к жизни,
Она ушла в себя, где смерть, как плод,
ее переполняла.
Как плод, что полон сладостью и тьмою,
она была полна великой смертью,
ей чуждой столь своею новизной.


В ней девственность как будто возродилась
и прежний страх. Был пол ее закрыт,
как закрываются цветы под вечер,
а руки так забыли обрученье,
что даже бога легкого касанье --
едва заметное прикосновенье --
ей, словно вольность, причиняло боль.


Она теперь была уже не той,
что у певца светло звенела в песнях,
не ароматным островком на ложе,
не собственностью мужа своего, --
но, распустившись золотом волос,
она запасы жизни расточила
и отдалась земле, как падший дождь.


И превратилась в корень.


И когда
внезапно бог ее остановил
и с горечью сказал: "Он обернулся!",
она спросила вчуже тихо: "Кто?"


А впереди у выхода наружу
темнел на фоне светлого пятна
неразличимый кто-то. Он стоял
и видел, как на узенькой тропе
застыл с печальным ликом бог походов,
как молча повернулся он, чтоб снова
последовать за той, что шла назад,
о длинный саван часто спотыкаясь,
шла -- терпеливо, кротко и неровно...



* Перевод с немецкого К. Богатырева


(c) К. Богатырев (наследники, перевод), 1997.







Другие статьи в литературном дневнике: