Наш Пушкин. 6-4

Алексей Юрьевич Панфилов: литературный дневник

ТРЕТЬЕ ОТСТУПЛЕНИЕ О СТУРДЗЕ.


Когда несколько лет спустя после заочной петербургской эпиграммы, в своей "южной ссылке" Пушкин лично познакомится с А.С.Стурдзой, он сообщит в письме Вяземскому из Одессы от 14 октября 1823 года неожиданное известие: "Здесь Стурдза монархической; я с ним не только приятель, но кой о чем и мыслим одинаково, не лукавя друг перед другом".


Видимо, существо его религиозно-политических взглядов импонировало Пушкину, обнаруживало родство с его собственными поэтическими идеями (высказанными, в частности, в столь же превратно, как и рассмотренные нами образцы пушкинской политической сатиры, истолкованном с самого начала современниками стихотворении "Вольность"): с тем, что А.А.Блок впоследствии, адресуясь Пушкину же, назовет "тайной свободой". То есть свободой, недостижимой никакими революционными, насильственными преобразованиями...


В приведенной фразе из письма Вяземскому в эпитете, данном Стурдзе, отразилось другое стихотворение Пушкина 1819 года (известное нам лишь в отрывке), если угодно - новая эпиграмма. Эпиграмма эта отражает ту же самую общественно-политическую позицию обсуждаемого лица, что и предыдущая, и оценивает ее столь же, как и она, неоднозначно:



Вкруг я Стурдзы хожу,
Вкруг библического,
Я на Стурдзу гляжу
Монархического...



Загадку в данном случае составляет... мизансцена: что означает это "хождение" Пушкина "вокруг" адресата?! Разгадку этого поэтического образа до сих пор даже не попытался дать ни один комментатор. А между тем... разгадку эту следует искать в числе генетических параллелей все к тому же стихотворению "Анчар", истоки которого мы нашли в журнале "Благонамеренный".


Параллель ему - стихотворению о "древе яда" - составляет поэтическое произведение Пушкина, написанное в том же, 1828 году, произведение, можно сказать, о "древе жизни": вступление к поэме "Руслан и Людмила". Там и появляется персонаж, который ведет себя... точно так же, как сам Пушкин в своей второй "эпиграмме" на Стурдзу! -



У лукоморья дуб зеленый.
Златая цепь на дубе том.
И днем и ночью кот ученый
Все ходит по цепи кругом...



Здесь "кот ученый" - оказывается собеседником поэта, рассказывающим, передающим ему свои сказки: точь-в-точь как рассказчики - собеседники покойного Ивана Петровича Белкина в цикле "болдинских" повестей Пушкина, которые появятся пару лет спустя. В своей работе о "Повестях... Белкина" мы указывали на то, что в фамилии их вымышленного автора укрыто другое сказочно-мифологическое животное, которое оказывается... как бы "преемником" кота из вступления к поэме и тоже выполняет функции сказочного повествователя (свои повести Пушкин так и называл: "сказками"). Но только теперь роли переменились: автор-повествователь с фамилией, производной от названия сказочного животного, "белки", становится таким же слушателем, каким был автор-поэт во вступлении к "Руслану и Людмиле".


Еще теснее свое отождествление со сказочными животными Пушкин разыгрывает в письме брату Льву (от 27 марта 1825 года), где идет речь о выходе самой знаменитой из фантастических повестей Ант.Погорельского (А.А.Перовского) "Лафертовская маковница".


В этой повести родство сказочного кота с человеком мотивировано сюжетно: один из ее персонажей, как Бегемот в романе М.А.Булгакова, обладает способностью представать то в облике человека, то кота. Другой персонаж этой повести упоминается, кстати, у Пушкина в "Гробовщике", действие которого развивается... близ тех самых Патриарших прудов, на которых начинается действие великого булгаковского романа.


И Пушкину настолько понравилось это "булгаковское" изображение персонажа у Погорельского, Пушкин был настолько им восхищен, что, пишет он своему корреспонденту, в процессе чтения то и дело воображал себя этим человеком-котом и, совершенно как булгаковский Бегемот, урча и мурлыкая, разгуливал вокруг стола, выгибая спину и чуть ли не потирая двугривенным свои воображаемые кошачьи усы:



"Душа моя, что за прелесть "Бабушкин кот" <так Пушкин переиначивает название "Лафертовской маковницы">! я перечел два раза и одним духом всю повесть, теперь только и брежу Трифоном Фалалеичем Мурлыкиным. Выступаю плавно, зажмуря глаза, повертывая голову и выгибая спину. Погорельский ведь Перовский, не правда ли?"



И вот, три года спустя автор поэмы "Руслан и Людмила" предстанет в образе собеседника разгуливающего вокруг сказочного дуба кота (чтобы еще через пару лет явиться в образе автора прозаических "сказок" - человека-"белки"). Но ведь те же самые пять-шесть лет можно отсчитать... и в обратную сторону. И получить в результате точно такое же зеркальное отражение. Как не узнать в пушкинском письме 1825 года мизансцену, образующую начальное четверостишие второго из стихотворений Пушкина, адресованных Стурдзе!


Пушкин "ходит вокруг" него - точно так же, как ходил он, воображая себя котом из сказки Погорельского. Более того, он добавляет одну деталь, которая не оставляет сомнений, что Стурдза и посвященное ему стихотворение прямо вспоминаются им: "Я на Стурдзу смотрю..." - говорится там. А письме: "выступаю... повертывая голову". "Повертывать голову" и надо именно для того, чтобы смотреть на то, вокруг чего ходишь! И если сейчас, в 1825 году, в пушкинском уединении в Михайловском смотреть вроде бы не на что - то это лишь потому, что в этой забавной сценке разыгрываемой поэтом, вспоминается мизансцена из стихотворения 1819 года.


А там в центре, вновь описываемого Пушкиным воображаемого круга находится... Стурдза. Библический, монархический. В чем причина такой экстравагантной параллели - дает нам понять другая вариация той же кошачьей мизансцены, хождение кота, посаженного на "золотую цепь", вокруг волшебного дуба в прологе к поэме "Руслан и Людмила": "древа жизни", повторю, составляющего контрастную параллель "древу яда", смерти в "Анчаре".


Стурдза в стихотворении Пушкина - представитель, персонификация: православия, русской монархии. В 1832 году, когда будет напечатано стихотворение "Анчар", вокруг него разгорятся страсти, именно потому что в нем тоже увидят аллегорическое изображение русского самодержавия. В черновике неотправленного письма другому представителю русской монархии, на этот раз - шефу жандармов А.Х.Бенкендорфу, Пушкин напишет по этому поводу:



"Подвергаясь один особой, от Вас единственно зависящей цензуре, - я, вопреки права, данного государем, изо всех писателей буду подвержен самой стеснительной цензуре, ибо весьма простым образом - сия цензура будет смотреть на меня с предубеждением и находить везде тайные применения, allusions и затруднительности - а обвинения в применениях и подразумениях не имеют ни границ, ни оправданий, если под словом "дерево" будут разуметь конституцию, а под словом "стрела" самодержавие".



Воображая себя сказочником-котом, разгуливающим вокруг "Стурдзы монархического", Пушкин "повертывал голову" и "смотрел" на него - здесь, как бы в ответ, наоборот, "от Вас единственно зависящая цензура... смотрит на меня с предубеждением". Такое плоское аллегорическое толкование образов из собственного стихотворения, как в приведенных строках, Пушкин давал, конечно, в шутку, в насмешку над подозрениями цензоров и охранников.


Но, тем не менее, шутка в кривом зеркале отражала истину. Как мы показали своей работе, Лукоморье пушкинского пролога к поэме - не что иное, как излучина Финского залива у Петергофа, а историк-сказочник кот на золотой цепи - связанный по рукам и ногам званием придворного историографа Карамзин. Что поделаешь: и тут дерево, не анчар, так дуб, означает... самодержавие! Правда - покровительствующее, благодетельствующее поэту, исследователю русской истории... В конце 1820-х - начале 1830-х годов Пушкину и самому довелось оказаться в этой роли, и его диалог с Бенкендорфом по поводу "Анчара" показывает, каково ему, вдохновенному "сказочнику", было носить эти "золотые цепи".


Но и за плоскостью шутки в диалоге с Бенкендорфом можно различить известную нам глубину и неоднозначность политической мысли Пушкина, оставшейся неизменной с конца 1810-х годов, когда он драпировался в одежды вольнодумца-революционера. Парадоксальным образом, "дерево", в его стихотворении служащее источником яда для стрел "непобедимого владыки", здесь, в письме, оказывается... аллегорией "конституции", в противоположность "стрелам", означающим самодержавие! Стрелы теперь оказываются... как бы направленными в это дерево, как стрелы Вильгельма Телля в тираноборческой трагедии Шиллера!


Такое отождествление "самодержавия" и "конституции" ничуть не является абсурдным: известно, что Пушкин как раз и смотрел на царей из династии Романовых как на... истинных "революционеров". И в данном случае, самого себя Пушкин осознает наделенным "правом, данным государем" - правом печататься вне общей цензуры. А конституция (в условиях конституционной монархии, которая ожидалась тогда русским обществом и подготавливалась самой правящей династией) - это ведь и есть "право, данное государем". Повторю, что письмо Пушкиным не было отправлено, и не удивительно: ведь в системе его иносказаний Бенкендорф как раз и предстает истинным врагом самодержавия, "стрелой", направленной в "дерево" (подобно тому, как Вильгельм Телль у Шиллера стреляет в родного сына)...


И уже тогда, в 1819 году, сочиняя свое стихотворение о "монархическом Стурдзе" - как показывает его художественное построение, мизансцена, повторяющаяся из десятилетия в десятилетие, - Пушкин мыслил себя вовсе не вольнодумцем, вовсе не метателем отравленных эпиграмматических стрел, но в роли "сказочника", сидящего на "золотой цепи" русского самодержавия; в роли Карамзина.


Нам думается, что "кошачье" разгуливанье Пушкина вокруг "монархического" и "библического" Стурдзы проникнуто тем же пафосом, какой владел им, когда он в 1825 году "перечел два раза и одним духом всю повесть" Погорельского-Перовского и "только и бредил Трифоном Фалалеичем Мурлыкиным". Мизансцена из второго стихотворения 1819 года, посвященного Стурдзе, знаменует то же самое торжество по поводу "судьбы" тайного единомышленника, осмелившегося откровенно исповедать свои идеалы и при этом, в отличие от злосчастного немца Коцебу, счастливо избежавшего кровавой мести врагов, - то же торжество, что и первое четверостишие, которое мы, с легкой руки присяжных историков и пушкинистов, привыкли считать разоблачительной "эпиграммой"...



Другие статьи в литературном дневнике: