***
И.Бродский - О Достоевском (1980)
<…> Страстная поклонница писателя Елизавета Штакеншнейдер - петербургская светская дама, в салоне которой в 70-80-х годах прошл.века собирались
литераторы, суфражистки, политические деятели, художники и т.п., писала в
1880 году, т.е.за год до смерти Достоевского, в своем дневнике:
"...но он мещанин. Да, мещанин. Не дворянин, не семинарист, не купец,
не человек случайный, вроде художника или ученого, а именно мещанин. И вот
этот мещанин - глубочайший мыслитель и гениальный писатель...
Теперь он часто бывает в аристократических домах и даже в великокняжеских и, конечно,
держит себя везде с достоинством, а все же в нем проглядывает мещанство.
Оно проглядывает в некоторых чертах, заметных в интимной беседе, а больше всего в его произведениях... для изображения большого капитала огромной цифрой всегда будет для него шесть тысяч рублей". Это, конечно, не совсем верно: в камин Настасьи Филипповны в "Идиоте" летит сумма несколько большая, чем 6 тысяч рублей.
С другой стороны, в одной из самых надрывных сцен миров.литературы, неизменно оставляющей мучительный след на читательском сознании, капитан Снегирев втаптывает в снег не более 200руб. Суть дела, однако, в том, что пресловутых 6тыс.руб (сейчас это примерно 20т.дол) было достаточно, чтобы прожить прим. год в приличных условиях.
Социальная группа, которую г.Штакеншнейдер - продукт социальной
стратификации своего времени - именует мещанством, сейчас называется
"средним классом", и определяется эта группа не столько сословным
происхождением, сколько размером ежегодного дохода.
Другими словами, вышеназванная сумма не означает ни безумного богатства, ни вопиющей нищеты, но попросту сносные человеческие условия:
т.е.те условия, которые и делают человека - человеком.
6 тысяч рублей суть денежный эквивалент умеренного и
нормального существования, и если чтобы понять это, нужно быть мещанином, то
ура мещанину. Ибо устремления большинства человечества сводятся именно к этому - к
достижению нормальных человеческих условий.
<…> По крайней мере, чисто численно писатель, принадлежащий к среднему классу, имеет дело с большим разнообразием проблем, что и расширяет его аудиторию. Во всяком случае, это и есть одна из причин широкой популярности Достоевского - как, впрочем, и Мелвилла, Бальзака, Харди, Кафки, Джойса и Фолкнера. Похоже, что сумма в 6тыс.руб.становится чем-то вроде гарантии великой литературы.
Проблема, однако, в том, что заполучить означенную сумму гораздо
труднее, чем "сделать" миллионы или же чем влачить нищенское существование,
- по той простой причине, что норма всегда порождает больше претендентов,
чем крайность. Приобретение означенной суммы, равно как и ее половины или
даже десятой доли, требует от человека гораздо больших душевных усилий,
нежели какая-нибудь афера, ведущая к немедленному обогащению, или, с другой стороны, любая форма аскетизма. Более того, чем скромнее желанная сумма, тем
больше эмоциональных затрат сопряжено с ее приобретением. С этой точки
зрения понятно, почему Достоевский, в творчестве которого лабиринт
человеческой психики играет столь существенную роль, считал 6тыс.руб.
колоссальной суммой. Для него она равнозначна колоссальным душевным
затратам, колоссальному разнообразию нюансов, колоссальной же литературе.
Иными словами, речь идет о деньгах не столько реальных, сколько
метафизических. Все его романы, почти без исключения, имеют дело с людьми в стесненных обстоятельствах. Такой материал уже сам по себе есть залог захватывающего чтения. Однако великим писателем Достоевский стал не из-за неизбежных сюжетных хитросплетений и даже не из-за уникального дара к психологическому анализу и состраданию, но благодаря инструменту или, точнее говоря, физическому составу материала, которым он пользовался, т.е. благодаря
русскому языку. Каковой сам по себе - как, впрочем, и всякий иной язык -
чрезвычайно сильно напоминает деньги.
Что до хитросплетений, то русский язык, в котором подлежащее часто
уютно устраивается в конце предложения, а суть часто кроется не в основном
сообщении, а в его придаточном предложении, как бы для них и создан. Это
не аналитический английский с его альтернативным "или/или",- это язык
придаточного уступительного, это язык, зиждущийся на "хотя". Любая
изложенная на языке этом идея тотчас перерастает в свою противоположность, и
нет для русского синтаксиса занятия более увлекательного и соблазнительного,
чем передача сомнения и самоуничижения. Многосложный характер словаря (в среднем русское слово состоит из трех-четырех слогов) вскрывает первичную,
стихийную природу явлений, отражаемых словом полнее, чем каким бы то ни было
убедительным рассуждением, и зачастую писатель, собравшись развить свою
мысль, внезапно спотыкается о звучание и с головой погружается в переживание
фонетики данного слова - что и уводит его рассуждения в самую
непредсказуемую сторону. В творчестве Достоевского явственно ощущается
достигающее порой садистической интенсивности напряжение, порожденное
непрерывным соприкосновением метафизики темы с метафизикой языка.
Из беспорядочной русской грамматики Достоевский извлек максимум.
В его
фразах слышен лихорадочный, истерический, неповторимо индивидуальный ритм, и
по своему содержанию и стилистике речь его - давящий на психику сплав
беллетристики с разговорным языком и бюрократизмами. Конечно, он всегда
торопился. Подобно своим героям, он работал, чтобы свести концы с концами,
перед ним все время маячили кредиторы и издательские сроки. При этом хочется
отметить, что для человека, загнанного сроками, он чрезвычайно часто
отклонялся от темы: можно даже утверждать, что его отступления часто
продиктованы самим языком, а не требованиями сюжета. Проще говоря: читая
Достоевского, понимаешь, что источник потока сознания вовсе не в
сознании, а в слове, которое трансформирует сознание и меняет его русло.
Нет, он не был жертвой языка; однако проявленный им пристрастный
интерес к человеческой душе далеко выходит за пределы русского православия,
с которым он себя отождествлял: синтаксис в гораздо большей, чем вера,
степени определил характер этого пристрастия. Всякое творчество начинается
как индивидуальное стремление к самоусовершенствованию и, в идеале, к
святости. Рано или поздно - и скорее раньше, чем позже - пишущий
обнаруживает, что его перо достигает гораздо больших результатов, нежели
душа. Это открытие часто влечет за собой мучительную душевную раздвоенность,
и именно на нем лежит ответственность за демоническую репутацию, которой
литература пользуется в некоторых широко расходящихся кругах. В сущности, в
каком-то смысле так оно и есть, ибо потери серафимов - это почти всегда
находка для смертных. К тому же любая крайность сама по себе всегда скучна,
и у хорошего писателя всегда слышится диалог небесных сфер с бездной. Но
даже если эта раздвоенность не приводит к физической гибели автора или
рукописи (примерно чему - 2-й том гоголевских "Мертвых душ"), именно из нее
и рождается писатель, видящий свою задачу в сокращении дистанции между пером
и душой. В этом весь Достоевский; при том, однако, что перо его постоянно
вытесняло душу за пределы проповедуемого им православия. Ибо быть писателем
неизбежно означает быть протестантом или, по крайней мере, пользоваться
протестантской концепцией человека.
И в русском православии и в римском
католичестве человека судит Всевышний или Его Церковь. В протестантстве
человек сам творит над собой подобие Страшного Суда, и в ходе этого суда он
к себе куда более беспощаден, чем Господь или даже церковь, - уже хотя бы
потому, что(по его собственному убеждению) он знает себя лучше, чем Бог и
церковь. И еще потому, что он не хочет, точнее - не может простить.
Поскольку, однако, ни один автор не пишет исключительно в расчете на свой
приход, литературные герои и их поступки заслуживают суда беспристрастного и
справедливого. Чем тщательнее расследование, тем убедительнее произведение, а ведь писатель прежде всего стремится именно к правдоподобию.
В литературе святость сама по себе не слишком ценится: потому-то старец
у Достоевского и смердит. Конечно же, Достоевский был неутомимым защитником Добра, то бишь Христианства. Но если вдуматься, не было и у Зла адвоката более изощренного. У классицизма он научился чрезвычайно важному принципу: прежде чем изложить свои доводы, как сильно ни ощущаешь ты свою правоту и даже праведность,
следует сначала перечислить все аргументы противной стороны. Дело даже не в том, что в процессе перечисления опровергаемых доводов можно склониться на противоположную сторону: просто такое перечисление само по себе процесс весьма увлекательный. В конце концов, можно и остаться при своих убеждениях;
однако, осветив все доводы в пользу Зла, постулаты истинной Веры произносишь
уже скорее с ностальгией, чем с рвением. Что, впрочем, тоже повышает степень достоверности. Но не одной только достоверности ради герои Достоевского с почти
кальвинистским упорством обнажают перед читателем душу. Что-то еще
заставляет Достоевского выворачивать их жизнь наизнанку и разглядывать все складки и морщинки их душевной подноготной.
И это не стремление к Истине. Ибо результаты его инквизиции выявляют нечто большее, нечто превосходящее саму Истину:
они обнажают первичную ткань жизни, и ткань эта неприглядна.
Толкает его на это сила, имя которой - всеядная прожорливость языка,
которому в один прекрасный день становится мало Бога, человека,
действительности, вины, смерти, бесконечности и Спасения, и тогда он
набрасывается на себя.
Перевод А. Сумеркина
Другие статьи в литературном дневнике: