Ричард Пайпс. Что такое тоталитаризм?Ричард Пайпс. Что такое тоталитаризм? Ричард Пайпс (Richard Edgar Pipes) - крупнейший учёный, один из лучших в мире специалистов по истории России и особенно по периоду, относящемуся к русской революции и СССР, профессор русской истории Гарвардского университета c 1958 по 1996 год, с 1996 — почётный профессор. В 1968—1973 годах был директором Исследовательского Центра по изучению России при Гарвардском университете, в 1973—1978 — главный научный консультант Института по исследованию России при Стэнфордском университ Ричард Пайпс. Главная работа Ричарда Пайпса – трёхтомник Русская Революция The Russian Revolution. За свои научные труды Ричард Пайпс был удостоен множества почётных званий, титулов и наград во многих странах мира. Глава из книги Ричарда "Что такое тоталитаризм?" Ричард Пайпс. Русская Революция, 3 том, выдержки из главы «Коммунизм, фашизм и национал-социализм». Так называемый правый радикализм, или «фашизм», возникший в Европе после Первой мировой войны, часто рассматривается как прямая противоположность коммунизму. Но, как это часто бывает в столкновениях идеологий, как религиозного, так и светского содержания, их яростный характер вызван не антагонизмом их принципов или целей, а борьбой за одну и ту же цель. Консервативные историки, со своей стороны, объединяют их понятием «тоталитаризма». Исследуя происхождение праворадикальных движений в Европе в период между войнами, скоро убеждаешься, что они были бы немыслимы, не имей они готовых уроков, преподанных Лениным и Сталиным. Фактором, препятствовавшим пониманию влияния большевизма на фашизм и национал-социализм, была настойчивая подмена Москвой в словаре «прогрессивной» науки прилагательного «тоталитарный» на «фашистский» при описании всех антикоммунистических движений и режимов. Принцип, что антикоммунизм и фашизм суть одно и то же, был обязательным для всех стран, где действовала коммунистическая цензура, вплоть до начала периода «гласности», наступившего при Михаиле Горбачеве. Такого же взгляда придерживались «прогрессивные» круги на Западе. А те ученые, которые имели смелость сравнить режимы Муссолини или Гитлера с коммунизмом или увидеть в них истинно народные движения, обрекали себя на остракизм. Для убежденных марксистов между парламентской демократией и «фашизмом» особой разницы нет — это не более чем два способа удержания власти вопреки желанию рабочих масс. Идея тотальной политической власти и «тоталитаризма» была сформулирована в 1923 году оппонентом Муссолини, Джиовани Амендола (впоследствии убитым фашистами), который, наблюдая планомерное уничтожение государственных институтов при Муссолини, пришел к выводу, что его режим радикально отличается от привычной диктатуры. В 1925 году Муссолини подхватил этот термин и придал ему позитивное звучание. Он определял фашизм как «тоталитаризм» в смысле политизации всего «человеческого» и всего «духовного»: «Все в государстве, ничего вне государства, ничего против государства». Диктатор Ганы в 50-е и 60-е годы Кваме Нкрума, друг Советского Союза, высек на своем монументе парафраз из Евангелия: «Ищите прежде царства политического, а остальное все приложится». (Ср. Матф. 6.33.). В 1930-е годы с восхождением Гитлера и одновременным развертыванием террора в Советской России термин получил хождение в академических кругах. Все это происходило задолго до холодной войны. Притязания тоталитаризма столь непомерны, что, по словам Ганса Бухгейма, по самой своей природе неисполнимы: «Поскольку тоталитарный строй преследует недостижимую цель — полный контроль над человеческой личностью и судьбой, — он может быть реализован лишь частично. Сущность тоталитаризма в том и состоит, что цель никогда не может быть достигнута и воплощена, но должна оставаться целью, требованием, предъявляемым к власти… Тоталитарный строй не есть единообразно рациональный механизм, одинаково эффективный во всех своих узлах. Это лишь идеал, и в некоторых областях воплощенный в действительности; но в целом основные властные притязания тоталитарного строя реализуются лишь в искаженном виде, в различной степени в разные времена и в разных областях жизни, а в процессе — тоталитарные черты всегда переплетены с нетоталитарными. Но именно по этой причине проявления тоталитарных притязаний столь опасны и угнетающи; они смутны, непредсказуемы и труднодоказуемы… Почти всякое исследование тоталитарных мер неизбежно страдает преувеличением проблемы в одних отношениях и недооценки её в других. Этот парадокс происходит из-за нереализуемости притязаний на тотальный контроль; он характерен для жизни при тоталитарном строе и предельно затрудняет ее понимание для сторонних наблюдателей» (1). Изучение итальянского фашизма и германского национал-социализма крайне важно для понимания русской революции по трем причинам. Во-первых, призрак коммунизма, которым легко было пугать население, помог Муссолини и Гитлеру в установлении их диктатур. Во-вторых, они оба многому научились у большевиков в технике построения партии на основе личной преданности для захвата власти и внедрения однопартийной диктатуры. И в том и в другом отношении коммунизм оказал значительно большее влияние на «фашизм», чем на социализм и рабочее движение. И в-третьих, литература, посвященная фашизму и национал-социализму, богаче и серьезнее исследований о коммунизме, и знакомство с ней проливает свет на режим, выросший из русской революции. Можно сказать, что, когда антидемократические силы в послевоенной Италии и Германии накопили достаточно сил, их лидеры уже имели готовую модель для подражания. Все атрибуты тоталитаризма были предвосхищены в ленинской России: официальная, всеохватывающая идеология; единственная элитарная партия, возглавляемая «вождем» и безраздельно господствующая в государстве; полицейский террор; контроль правящей партии над всеми средствами коммуникации и вооруженными силами; централизованное управление экономикой. Эти критерии были установлены Карлом Дж. Фридрихом и Збигневом Бжезинским в книге «Totalitarian Dictatorship and Autocracy» (2). Поскольку в начале 20-х, когда Муссолини устанавливал свой режим, а Гитлер основывал свою партию, в Советском Союзе — и нигде более — уже существовали все необходимые институции и процедуры, бремя доказательства того, что между «фашизмом» и коммунизмом нет никакой связи, ложится на тех, кто придерживается такого взгляда. Ни одна крупная фигура среди социалистов в Европе до Первой мировой войны не носила большего сходства с Лениным, чем Бенито Муссолини. Как и Ленин, он возглавлял антиревизионистское крыло социалистической партии в своей стране; как и Ленин, он считал, что рабочие, предоставленные сами себе, недостаточно революционны и к радикальным действиям их должна подтолкнуть интеллигенция. Однако он действовал в более сочувствующем его идеям окружении, и ему не пришлось, как Ленину, раскалывать партию и уводить за собой меньшинство — Муссолини поддерживало большинство Итальянской социалистической партии (ИСП), и он изгнал реформистов. Если бы не резкая перемена своей позиции в отношении к войне в 1914 году в пользу выступления Италии на стороне союзников, которая повлекла его исключение из ИСП, он вполне мог бы стать итальянским Лениным. Отношения Муссолини с социализмом нельзя назвать минутным увлечением, они скорее характеризуются фанатической преданностью: до ноября 1914 года, а в некотором отношении и вплоть до начала 1920-го, его взгляды на природу рабочего класса, структуру и функционирование партии, на стратегию социалистической революции ничем существенно не отличались от ленинских…он читал в переводе некоторые труды Ленина и сказал, что они «пленили его» (3). Как и Ленин, он считал конфликт самым привлекательным проявлением политики. «Классовую борьбу» он понимал буквально, как битву, неизбежно принимающую насильственные формы, ибо ни один правящий класс никогда добровольно не откажется от своего богатства и привилегий. Он восхищался Марксом, которого он называл «отцом и учителем», не за его экономические и социальные теории, но за то, что он был «великим философом рабочего насилия». Так, независимо от Ленина, и в социалистической и в фашистской своих ипостасях он осуждал именно то, что русские радикалы называли «стихией», то есть придерживался взгляда, что предоставленные сами себе рабочие не станут совершать революцию, а пойдут на сговор с капиталистами — квинтэссенция социальной теории Ленина. (4). Как мы видим, перед Муссолини встала та же проблема, что вставала и перед Лениным: как сделать революцию с помощью класса, нереволюционного по своей природе. И он решил ее так же, как Ленин, призвав к созданию элитной партии, которая сможет привить дух революционного насилия рабочим массам. Но основной импульс теориям о ведущей роли элит дала сама практика демократии XIX столетия, обнажившая ее несостоятельность. Дело не только в том, что европейские демократии раздирали вечные парламентские кризисы и скандалы — в Италии за последнее десятилетие XIX века шесть раз сменялось правительство, — но главное: все отчетливей подтверждалось представление, что демократические институты служат ширмой правлению меньшинства олигархии. Отталкиваясь от этих наблюдений, Моска и Парето сформулировали теорию, которая имела большое влияние на европейских политиков после Первой мировой войны. Концепция «элитарности» в политике была подхвачена основным направлением западной мысли и стала общим местом: по словам Карла Фридриха, элитарная теория стала «доминирующей темой в истории западной мысли последние три поколения» (5). Но на переломе столетий это была еще совершенно оригинальная идея: в работе «Правящий класс» Моска признавал, что «нелегко допустить, как естественный и непреложный факт, что меньшинство управляет большинством, а не наоборот»: «Господство организованного меньшинства, послушного единому импульсу, над неорганизованным большинством неминуемо. Власть любого меньшинства непреодолима, поскольку каждый индивидуум из большинства оказывается перед единым целым организованного меньшинства. В то же время меньшинство организовано уже только в силу того, что оно меньшинство. Сотня человек, действующих единодушно и единообразно, разделяющих общие для всех представления, возьмут верх над тысячью несогласованных и тем самым дающих возможность справиться с ними поодиночке» (6). Эта теория объясняет, почему тоталитарные режимы с таким упорством стремятся истребить или подчинить себе не только соперничающие политические партии, но и любые организации без исключения. «Разобщенность общества» позволяет меньшинству эффективнее править большинством. В декабре 1914 г. он писал: «Нация не исчезла. Мы привыкли считать, что она уничтожена. Напротив, мы видим, как она восстает к жизни, как бьется ее пульс! И вполне понятно. Новая реальность не подавляет правды: класс не может уничтожить нацию. Класс выражает коллективные интересы, но нация есть история чувств, традиций, языка, культуры, родословной. Можно включить класс в нацию, но они не уничтожают друг друга» (7). Из этого он делал вывод, что Социалистическая партия должна повести за собой не только пролетариат, но всю нацию: она должна создать «socialismo nazionale» — «национальный социализм». Очевидно, в 1914 году в Западной Европе такой переход от интернационального социализма к социализму национальному имел для амбициозного демагога определенный смысл (8). Муссолини остался верен идее насильственной революции, возглавляемой элитарной партией, но с этого времени он заговорил о национальной революции. Начиная с конца 1920 г. вооруженные фашистские погромщики стали ездить по деревням и избивать крестьян. В начале следующего года они стали организовывать «карательные экспедиции», терроризируя маленькие городки на севере Италии. Даже став фашистским лидером, Муссолини никогда не скрывал своих симпатий к коммунизму и восхищения перед ним: он высоко ставил «грубую энергию» Ленина и не находил ничего дурного в большевистской практике уничтожения заложников (9). Он гордо объявлял итальянских коммунистов своими детьми. В своем первом выступлении в Палате депутатов 21 июня 1921 г. он хвалился: «Я знаю (коммунистов) очень хорошо, ибо некоторых из них я создал сам» (10). О большевизме он сказал в феврале 1921 г. следующее: «Я отвергаю все формы большевизма, но, если бы мне пришлось выбирать, я бы выбрал большевизм Москвы и Ленина, хотя бы за его гигантские, варварские, вселенские размеры» (11). Едва ли просто по недосмотру он позволил коммунистической партии просуществовать вплоть до ноября 1926 года, когда были запрещены все независимые партии, ассоциации и организации. Еще в 1932 году Муссолини признавал близость фашизма с коммунизмом: «По части отрицания мы во всем сходимся. Мы и русские против либералов, против демократов, против парламента» (12). Гитлер впоследствии признавал, что у нацистов и у большевиков больше того, что их роднит, чем того, что их разъединяет (13). В 1933 г. Муссолини публично призвал Сталина последовать примеру фашистов, а в 1938 году советский диктатор, завершив самую кровавую в истории бойню в своей стране, заслужил последнюю похвалу Муссолини: «Перед лицом полного краха ленинской системы Сталин стал тайным фашистом», с той только разницей, что, он не стал подражать облюбованному фашистами методу наказания заключенных путем насильственного поения касторкой (14). Русские коммунисты с беспокойством наблюдали, как сначала Муссолини, а затем Гитлер копируют их политические приемы. На XII съезде партии (1923), когда такие сравнения еще допускались, Бухарин заметил: «Характерным для методов фашистской борьбы является то, что они больше, чем какая бы то ни было партия, усвоили себе и применяют на практике опыт русской революции. Если их рассматривать с формальной точки зрения, т. е. с точки зрения техники их политических приемов, то это полное применение большевистской тактики и специально русского большевизма: в смысле быстрого собирания сил, энергичного действия очень крепко сколоченной военной организации, в смысле определенной системы бросания своих сил, «учраспредов», мобилизаций и т. п. и беспощадного уничтожения противника, когда это нужно и когда это вызывается обстоятельствами» (15). Исторические свидетельства, таким образом, указывают на то, что муссолиниевский фашизм возник вовсе не как правая реакция на социализм или коммунизм, даже если для достижения своих политических интересов Муссолини готов был осуждать и то и другое. Имей он такую возможность, Муссолини еще в 1920—21 гг. был бы весьма рад взять под свое крыло итальянских коммунистов, с которыми явно испытывал родство душ, безусловно большее, чем с социал-демократами, либералами и консерваторами. Генетически фашизм вышел из «большевистского» крыла итальянского социализма, а не из какого бы то ни было консервативного движения или идеологии. В идеологии и психологии национал-социализма антисемитизм занял исключительное место основного и непреложного условия. Хотя корни юдофобии восходят к классической античности, безумные, истребительные формы, какие она приняла при Гитлере, не имеют исторического прецедента. Чтобы понять это, нужно учесть эффект, который возымела русская революция на русские и немецкие националистические движения. Традиционный антисемитизм, до XX века, питался в первую очередь религиозной нетерпимостью и выражался простой формулой: евреи — злокозненный народ, распявший Христа и упрямо отрицающий Новый Завет. Поддерживаемая католической церковью и некоторыми протестантскими сектами, эта враждебность усугублялась конкуренцией в экономической сфере, где за евреями прочно закрепился образ жадных ростовщиков и ловких, хитрых дельцов. Евреи представлялись вовсе не представителями некой «расы» или членами транснационального сообщества, а приверженцами ложной веры, обреченными на вечные скитания в назидание человечеству. Идея интернациональной угрозы, которую несут евреи, не могла возникнуть без образования некоего международного сообщества. В девятнадцатом веке бурное развитие торговли и средств связи в мировом масштабе, перешагнув за границы государств, оказало сильное воздействие на жизнь стран и отдельных общин, ведших до той поры весьма замкнутое и самодостаточное существование. Люди стали вдруг ощущать, что их благополучие и жизнь зависят от каких-то невразумительных, скрытых от глаз обстоятельств. Когда урожай в России отражается на жизни фермеров в Соединенных Штатах или открытие золотых приисков в Калифорнии влияет на цены в Европе, когда политическое движение, вроде интернационального социализма, может ставить своей целью свержение всех в мире режимов, возникает чувство неуверенности в сегодняшнем дне и тревоги за будущее, которым распоряжаются происходящие где-то далеко в мире события, совершенно естественно возникает мысль о мировом заговоре. А кто лучше евреев подходил на эту роль, кто не только принадлежал самой заметной, рассеянной по всему свету диаспоре, но и занимал выдающиеся позиции в международных финансовых кругах и средствах информации? Представление о еврействе как о некой наднациональной, подчиняющейся строгой дисциплине общине, управляемой тайным штабом начальников, впервые возникло после Французской революции. Ибо, хотя евреи и не сыграли в ней никакой роли, идеологи контрреволюции видели именно в них виновников всех бед, отчасти потому, что революция принесла евреям гражданское равноправие, а отчасти потому, что их связывали с масонским движением, которое французские роялисты проклинали за 1789 год. До русской революции антисемитизм широко распространился в Европе, в основном как реакция общества, привыкшего относится к евреям как к изгоям, на появление их в качестве его равноправных членов, и при этом, несмотря на дарованные права, упрямо не желающих ассимилироваться. Евреев обвиняли в клановости и скрытности, в ростовщичестве, ловкости и преуспеянии в делах, в вызывавших неприязнь специфических манерах. Но их не боялись. Страх перед евреями пришел с русской революцией и оказался одним из самых пагубных ее наследий. Наибольшую ответственность за этот ход событий несут так называемые «Протоколы сионских мудрецов», фальшивка, которая, по выражению их исследователя Нормана Кона, дала Гитлеру «ордер» на геноцид (16). Автор этой фальшивки не установлен, но она была составлена явно в конце 90-х годов XIX века во Франции на основе антисемитских трактатов, под влиянием первого международного Сионистского конгресса, состоявшегося Базеле в 1897 году. Похоже, приложило руку и парижское отделение царской «охранки». Документы, представленные в книге, были якобы получены через одного из участников тайных собраний лидеров международного еврейства, неизвестно где и когда состоявшихся, и представляют собой секретные резолюции, в которых формулировалась стратегия подчинения христианских народов и установления еврейского господства над миром. Для достижения этих целей предполагалось всеми возможными средствами сеять раздор среди христиан: где разжигая рабочие волнения, где способствуя гонке вооружений и войне, и повсюду морально разлагая. А когда цель будет достигнута, возникнет еврейское государство — деспотия, держащаяся на лукавой политике: при отсутствии свободы покорность общества покупается социальными благами, включая всеобщую занятость. Так называемые «Протоколы» были впервые опубликованы в 1902 году в санкт-петербургской газете. Три года спустя, в период революции 1905 года, они появились в виде книги, выпущенной Сергеем Нилусом, под названием «Великое в малом и антихрист». Последовали и другие русские издания, но переводов на другие языки пока еще не было. Даже в России «Протоколы» не вызвали большого интереса, и Нилус, самый настойчивый их пропагандист, жаловался, что никто не воспринимает книгу всерьез (17). Русская революция открыла «Протоколам» блестящий путь. Послевоенная Европа, пребывавшая в отчаянии и растерянности, судорожно искала виновника и ответчика за все беды. Для левых это были «капиталисты», и в особенности фабриканты оружия: идея, что капитализм неизбежно ведет к войне, позволила коммунистам завоевать многих сторонников. Такова была одна версия идеи мирового заговора. Другая идея, получившая распространение в консервативных кругах, в качестве виновников называла евреев. Кайзер Вильгельм II, более всех повинный в развязывании войны, еще в разгар боев возлагал на них ответственность за это. Генерал Эрих Людендорф объявил, что евреи не только помогали Англии и Франции поставить Германию на колени, но и, «вероятно, управляли ими»: «Руководство еврейского народа… видело в грядущей войне средство достижения своих политических и экономических целей, завоевания для евреев в Палестине территории для создания государства и признания их как нации, и для достижения надгосударственного и надкапиталистического господства в Европе и Америке. На пути к достижению этих целей евреи в Германии стремятся занять такие же позиции, как в странах, которые уже подчинились им (Англия и Франция). И поэтому евреям было необходимо поражение Германии» (18). Такое «объяснение» поражения в войне явно вторит «Протоколам» и, вне всякого сомнения, ими вдохновлено. Зверства большевиков и открытые призывы к мировой революции со стороны режима, в котором евреи играли заметную роль, пришлись как раз на то время, когда общественное мнение Запада искало козла отпущения. После войны стало обычным, в особенности среди среднего класса и людей свободных профессий, идентифицировать коммунизм с еврейским заговором и воспринимать его как реализацию планов, представленных в «Протоколах». И если здравый смысл должен был восстать против абсурдности предположения, будто евреи ответственны одновременно и за мировой капитализм, и за его злейшего врага — коммунизм, то выручала достаточно гибкая диалектика «Протоколов», легко переваривавшая такие противоречия. Поскольку конечная цель евреев — свергнуть христианский мир, они могут действовать, в зависимости от обстоятельств, то как капиталисты, то как коммунисты. Это лишь вопрос тактики. Ведь евреи не гнушаются прибегать даже к антисемитизму и погромам (19). Можно не сомневаться, что именно под влиянием такого хода мысли советские власти не опровергали и тем самым придавали вес тезису, что евреи сами помогли Гитлеру устроить Холокост, чтобы вынудить колеблющихся уехать в Палестину (20). Приход большевиков к власти и развязанный ими террор придали «Протоколам» статус пророчества. Едва лишь всем стало известно, что среди выдающихся большевиков есть евреи, скрывающиеся за русскими псевдонимами, сразу стало понятно: Октябрьская революция и коммунистический режим были мощным прорывом евреев к обретению мирового господства. Спартаковский путч, коммунистические «республики» в Венгрии и Баварии, в организации которых участвовали евреи, рассматривались как свидетельства распространения их власти за пределы российского плацдарма. И дабы предотвратить исполнение пророчества «Протоколов», христиане (то бишь «арийцы») должны были осознать опасность и объединиться в борьбе с общим врагом. «Протоколы» обрели особую популярность в период террора 1918–1919 гг., и среди их читателей был и Николай II. В дневниковой записи за 7 апреля 1918 г. императрицы Александры значится: «Николай читал нам протоколы франкмасонов» (21). Эта книга была среди вещей Александры в Екатеринбурге (22). Круг читателей расширился после убийства императорской семьи, ответственность за которое широкое мнение возлагало на евреев. Появившись в январе 1920 года (в Германии), они имели колоссальный успех. В ближайшие несколько лет они стали ходить по Германии в сотнях тысяч экземпляров: Норман Кон подсчитал, что к моменту прихода Гитлера к власти в стране циркулировало по крайней мере 28 изданий (23). Вскоре появились шведская, английская, французская и польская версии, не замедлили явиться переводы и на другие языки. В 1928 году «Протоколы» стали интернациональным бестселлером. Особенно восприимчивой к идеям «Протоколов» оказалась новоявленная Германская национал-социалистическая партия, которая с самого своего основания в 1919 году проповедовала ярый антисемитизм, но не имела для него теоретической базы. Первоначальная платформа нацистов, опубликованная в 1919 году, расставляла врагов Германии по ранжиру: на первом месте евреи, затем шел Версальский договор и только потом «марксисты», под коими подразумевались социал-демократы, а вовсе не коммунисты, с которыми нацисты поддерживали вполне дружеские отношения (24). Связь еврейства с коммунизмом была установлена с помощью «Протоколов», внимание Гитлера на которые будто бы обратил Альфред Розенберг. Балтийский немец, изучавший архитектуру в России, имевший русский паспорт и говоривший по-русски лучше, чем по-немецки, Розенберг воспринял (эти) идеи и привил их нацистскому движению, главным идеологом которого он стал. На будущего фюрера «Протоколы» произвели глубочайшее впечатление. «Я читал “Протоколы сионских мудрецов” — меня просто привели в ужас вкрадчивость и двуличие врага! — говорил он своему сподвижнику Герману Раушнингу. — Я понял, что мы должны перенять их, разумеется, по-своему» (25). По словам Раушнинга, «Протоколы» служили Гитлеру неисчерпаемым источником политического вдохновения (26). Воспользовавшись этим «руководством по достижению мирового господства», Гитлер не только выявил в лице евреев смертельного врага Германии, но и применил описанные методы для установления собственного господства. Ему так приглянулись приписываемые евреям хитрости, что он решил целиком воспринять их «идеологию» и «программу» (27). Именно после знакомства с «Протоколами» Гитлер обернулся против коммунизма. Как политический феномен нацизм представлял собой: во-первых, технику манипулирования массами, создающую впечатление широкого участия народа в политическом процессе, и, во-вторых, систему правления, при которой Германская национал-социалистическая рабочая партия монополизировала власть и превращала государственные институты в партийный инструмент. В обоих случаях влияние марксизма в его первоначальном и в большевистском облике бесспорно. Известно, что в юности Гитлер пристально интересовался тем, как социал-демократам удается управлять толпой: «От социал-демократов Гитлер усвоил идею массовой партии и массовой пропаганды. В “Майн Кампф” он описывает впечатление, которое произвела на него демонстрация венских рабочих, маршировавших по четверо в ряд стройными шеренгами. “Я стоял пораженный почти два часа, пока этот гигантский людской дракон медленно разворачивался передо мной”» (28). На основе подобных наблюдений Гитлер создал свою теорию психологии толпы, с замечательным успехом им впоследствии применявшуюся. В разговоре с Раушнингом он открыл, чем он обязан социализму: «Не колеблясь, признаю, что я многому научился у марксизма. Я имею в виду не их скучную социальную доктрину и не их материалистическую концепцию истории или их абсурдные теории «крайней полезности» и тому подобное. Но я узнал их методы. Разница между ними и мной в том, что я действительно применил на практике то, что эти сплетники и бумагомараки робко начали. Весь национал-социализм основан на этом. Возьмите рабочие спортивные клубы, заводские ячейки, массовые демонстрации, пропагандистские листовки, написанные специально так, чтобы их понимали массы; все эти новые методы политической борьбы марксистские по происхождению. Все, что мне оставалось сделать, это взять эти методы и приспособить их к нашим целям. Я только развил логически то, чего социал-демократии вечно недоставало, потому что она пыталась осуществить свою эволюцию в структуре демократии. Национал-социализм — это то, чем мог бы быть марксизм, если бы порвал свои абсурдные и искусственные связи с демократическим устройством» (29). И можно еще добавить: что сделал и чем стал большевизм. В речи, произнесенной 24 февраля 1941 года, Гитлер открыто утверждал, что «в основе национал-социализм и марксизм — одно и то же» (30). Одними из проводников коммунистических моделей в нацистском движении были правые интеллектуалы с левым в направлении Гитлера уклоном, известные под именем «национал-большевиков». Этот термин в уничижительном смысле придумал в 1919 году Радек. Лучшее исследование этого любопытнейшего, хотя и побочного, движения (31). Их главные теоретики Иозеф Геббельс и Отто Штрассер, восхищенные успехами большевиков в России, хотели, чтобы Германия помогла Москве в экономическом строительстве в обмен на политическую поддержку в противостоянии с Францией и Англией. На возражения, выдвигаемые Розенбергом и разделявшиеся Гитлером, о том, что Москва является штабом международного еврейского заговора, они отвечали: коммунизм — это только фасад, за которым скрывается традиционный русский национализм, «они говорят — мировая революция, а подразумевают Россию». (32). Идея, что коммунизм в действительности выражает русские национальные интересы, впервые была высказана Н. Устряловым и другими теоретиками движения «Смены вех», возникшего в русской эмиграции в начале 20-х. Но «национал-большевики» желали большего, чем сотрудничество с коммунистической Россией, — они хотели, чтобы Германия переняла систему государственного управления, заключавшуюся в централизации политической власти, устранении соперничающих партий и ограничении операций на свободном рынке. В 1925 году Геббельс и Штрассер на страницах нацистской газеты «Volkischer Beobachter» доказывали, что лишь установление «социалистической диктатуры» спасет Германию от хаоса. «Ленин пожертвовал Марксом, — писал Геббельс, — и в обмен дал России свободу» (33). О своей собственной нацистской партии он заявлял в 1929 году, что это была партия «революционных социалистов» (34). Гитлер отверг эту идеологию в целом, но, дабы перетянуть от социал-демократов на свою сторону немецких рабочих, использовал социалистические лозунги. Эпитеты «социальная» и «рабочая» в названии нацистской партии не были только спекуляцией на популярных терминах. Партия возникла из союза немецких рабочих в Богемии, образованного в первые годы нынешнего века в борьбе с чешскими переселенцами. В 1918 году она стала именоваться Национал-социалистической рабочей партией Германии (НСРПГ), слово «рабочая» в ее названии должно было обозначать всех трудящихся, а не только промышленных рабочих (35). Именно эту организацию возглавил Гитлер в 1919 году. Нацисты взывали к социалистическим традициям немецких трудящихся, объявляя рабочих «столпом общества», а «буржуазию» вкупе со старой аристократией, обреченным классом (36). Гитлер, убеждавший своих соратников, что он «социалист», сделал красное знамя символом партии, а придя к власти, объявил 1 мая национальным праздником; члены нацистской партии должны были обращаться друг к другу «товарищ» (Genosse). Гитлеровская концепция совпадала с ленинским представлением о партии как боевой организации — Kampfbund — или «Боевой лиге». «Сторонник движения тот, кто объявляет о согласии с его целями. Член лишь тот, кто сражается за них» (37). Гитлер заявлял, что концепция политической партии, основанной на строгой дисциплине и иерархии, была подсказана ему военным устройством. Он также хотел подчеркнуть, чему его научил Муссолини (38). В частной беседе он охотно признавал, что «изучал революционную технику по трудам Ленина и Троцкого и других марксистов» (39). Гитлер будто бы говорил, к удивлению своих товарищей, что он читал и многое почерпнул из недавно опубликованной книги Троцкого «Моя жизнь», которую он назвал «блестящей» (40). По его словам, он отвернулся от социалистов и начал делать нечто иное, потому что они были «мелкими людьми», неспособными на смелые действия, что весьма напоминает причины, заставившие Ленина порвать с социал-демократами и основать партию большевиков (41). В споре между сторонниками Розенберга, с одной стороны, и Геббельса и Штрассера, с другой, Гитлер в конце концов взял сторону первого. Альянс с Советской Россией был невозможен, поскольку Гитлеру требовался призрак иудо-коммунистической угрозы, дабы воздействовать на немецкий электорат. Но это не мешало ему в своих интересах воспользоваться коммунистической практикой и схемой устройства основных институтов власти. Три тоталитарных режима отличались по различным аспектам, но то, что их объединяло, было значительно существеннее того, что их отличало. Прежде и значительнее всего — общий для всех трех враг: либеральная демократия и многопартийная система, уважение к закону и собственности, идеалы мира и стабильности. Проклятия Ленина, Муссолини и Гитлера в адрес «буржуазной демократии» и социал-демократов полностью взаимозаменяемы. И Гитлер, и Муссолини вполне справедливо считали себя революционерами. Раушнинг заявлял, что национал-социализм в действительности более революционен по своим целям, чем коммунизм или анархизм (42). Но, вероятно, наиболее фундаментальное родство трех тоталитарных режимов проявляется в психологической плоскости. Коммунизм, фашизм и национал-социализм для завоевания симпатий масс и в доказательство того, что именно они — а не избранные демократическим путем правительства — являются истинными выразителями воли народа, нещадно раздували и эксплуатировали самые низменные чувства и предрассудки — классовые, расовые и этнические. И все три режима опирались на слепую ненависть. Французские якобинцы первыми осознали политический потенциал классового чувства. Опираясь на него, они клеймили вечные заговоры аристократии и иных своих врагов: незадолго до окончательного падения они ввели закон об экспроприации частного имущества, носивший явно коммунистическую окраску. Именно изучение Французской революции и ее последствий помогло Марксу сформулировать теорию классовой борьбы как доминанту истории. По его учению, социальный антагонизм в первую очередь заслуживает морального оправдания: ненависть, которую иудаизм проклинает как саморазрушительное чувство, а христианство (подразумевая «гневливость») воспринимает как один из серьезнейших грехов, превратилась в добродетель. Ленину не потребовалось прилагать особых усилий, чтобы, спекулируя на извечных чувствах по отношению к богатым, «буржуям», сплотить городские низы и беднейшее крестьянство. Муссолини переформулировал классовую борьбу как конфликт между «имущими» и «неимущими» народами. Гитлер воспринял приемы Муссолини, интерпретируя классовую борьбу как битву между расами и нациями, конкретно «арийцами» и евреями вкупе с теми народами, над которыми последние будто бы установили свое господство. Один из первых пронацистских теоретиков утверждал, что истинный конфликт современного мира сталкивает не трудящихся с капиталистами, но страны, где правит Volk (народ), против всемирного еврейского «империализма», и разрешен он может быть только путем создания условий, не дающих возможности для экономического выживания евреев и тем самым ведущих к их истреблению (43). Революционным движениям любого толка — правым или левым — необходим конкретный объект ненависти, ибо гораздо проще поднять массы на борьбу с врагом видимым, нежели абстрактным. Это обстоятельство теоретически обосновал близкий к нацистам теоретик Карл Шмитт. За шесть лет до прихода Гитлера к власти он возводил враждебность в ранг определяющего фактора политики: «Особое политическое различие, лежащее в основе политической деятельности и мотивов, это различие между другом и врагом. Политическому врагу не нужно быть воплощением нравственного зла или эстетического уродства; ему совсем не обязательно представлять собой экономического соперника, и, может быть, с ним даже весьма выгодно вести дела. Но он другой, чужой; и достаточно того, что в некотором крайнем экзистенциальном смысле он нечто другое, чуждое, так что в случае столкновения он будет представлять отрицание вашего бытия, и по этой причине ему должно противодействовать и с ним бороться, дабы сохранить самобытность (seinmassig) своей жизни» (44). Смысл этой напыщенной прозы в том, что политический процесс должен подчеркивать отличительные признаки тех или иных групп, потому что это единственный способ вызвать к жизни образ врага, без которого политика обойтись не может. «Другой» вовсе не должен быть врагом по существу: достаточно того, что он воспринимается как другой, не такой, как вы. Именно склонность коммунистов к классовой ненависти так приглянулась Гитлеру, и по этой причине он оставил открытым путь в нацистскую партию разочаровавшимся коммунистам, в отличие от социал-демократов, — ведь ненависть не так уж трудно переориентировать с одного предмета на другой (45). Подобным образом и среди сторонников Итальянской фашистской партии в начале 20-х годов было больше всего прежних коммунистов (46). В отличие от истинно политических партий, которые стремятся расширить свои ряды, коммунистические, фашистские и нацистские организации были замкнутыми по своей природе. Этим они напоминали «братства» или «олигархические братства» избранных, сохраняющиеся путем кооптации. Гитлер говорил Раушнингу, что применительно к НСРПГ «партия» — неточное название, вернее было бы ее называть «орденом». Фашистский теоретик определил муссолиниевскую партию как «церковь, то есть общину верующих, союз желаний и устремлений, верных высшей и единственной цели» (47). Все три тоталитарных организации возглавляли люди, которые не являлись членами традиционной правящей элиты: они либо уничтожили последних, как это было в России, либо выставляли себя как альтернативное, параллельное привилегированное сословие, постепенно подчинившее себе первых. Отрицая объективные нормы, способные ограничить их власть, тоталитарные режимы нуждались в лидере, который мог бы занять место закона. Если «хорошо» и «справедливо» только то, что служит интересам определенного класса или нации (расы), то должен быть высший арбитр в лице вождя дуче или фюрера, который мог бы определять, в чем в данный момент состоят эти самые интересы. Первый завет установлений нацистской партии, введенных в 1932 году: «Решения Гитлера окончательны» (48). Хотя устоявшийся тоталитарный режим может пережить смерть своего лидера (как Советский Союз после кончины Ленина и Сталина), но, если власть не перейдет непосредственно к следующему вождю, режим превращается в коллективную диктатуру, которая со временем может утратить тоталитарные черты и превратиться в олигархию. В Советской России единоличная диктатура Ленина над партией была замаскирована формулами вроде «демократического централизма» и упрямым занижением роли личности в истории. Тем не менее через год после прихода к власти Ленин стал неоспоримым лидером коммунистической партии, вокруг которого сложился настоящий культ личности. Ленин не терпел взглядов, не совпадающих с его собственными, даже если их разделяло большинство. Муссолини и Гитлер подражали этой модели. Фашистская партия установила тщательно вылепленный фасад институций, предназначенных создать впечатление, что она управляется коллективно, но ни одна из них — даже «Gran Consiglio» («Большой Совет») и национальные съезды партии не обладали реальной властью (49). Партийные чиновники, обязанные своим назначением либо самому дуче, либо его людям, приносили ему клятву верности. Гитлер даже не удосужился закамуфлировать свою абсолютную власть в национал-социалистической партии. Еще задолго до того, как он стал диктатором Германии, он установил полное господство в партии, настаивая, как и Ленин, на строгой дисциплине (то есть подчинении его воле) и, так же как и Ленин, отвергая коалицию с другими политическими организациями, которая могла ослабить его власть. Завоевание государственных институций, было, разумеется, простой копией того процесса, который совершался в России после октября 1917 г. В нацистской Германии установление господства партии над государственными и общественными организациями проводилось под маркой Gleichschaltung, или «синхронизации». Термин, первоначально применявшийся для обозначения процесса интеграции немецких федеральных земель в централизованное национальное государство, но постепенно приобретший более широкий смысл, обозначая всякое подчинение прежде независимых организаций (50). Несмотря на постоянно декларируемое Муссолини пристрастие к насильственным методам, его режим, в сравнении с советским и нацистским, был достаточно мягким и не прибегал к массовому террору — в период с 1926 по 1943 годы было казнено 26 человек (51) — жалкая частичка каждодневной работы Ленина и ВЧК, не говоря уже об исчислявшихся миллионами жертвах Сталина и Гитлера. Нацисты тоже подражали коммунистам в организации органов безопасности. Именно там они почерпнули идею создания двух независимых полицейских учреждений — одного для защиты правительства, а другого для поддержания общественного порядка. Они назывались «полиция безопасности» (Sichercheitspolizei) и «полиция порядка» (Ordnungspolizei), соответственно советской ВЧК и ее преемникам (ОГПУ, НКВД и т. д.) и милиции. Полиция безопасности, или гестапо, а также и SS, совместно обеспечивавшие безопасность партии, не подчинялись контролю со стороны государства, служа непосредственно фюреру через его доверенное лицо Генриха Гиммлера. Это тоже было сделано по примеру Ленина и его ВЧК. Ни одно из этих учреждений не соблюдало судопроизводственных норм или процедур — как и ВЧК и ГПУ, они приговаривали граждан к заключению в концентрационные лагеря, лишая всех гражданских прав. Однако в отличие от русских аналогов, они не имели права выносить немецким гражданам смертных приговоров. Эти меры, подчинявшие всю общественную жизнь, создали тип правления, совершенно не отвечающий привычным категориям западной политической мысли. Рассуждения Анджело Росси о фашизме с не меньшим, если не большим, успехом применимы и к коммунизму, и к нацизму: «Главным следствием установления фашизма, от которого зависят все остальные, является отстранение народа от всех форм политической деятельности. «Конституционные реформы», подавление парламента и тоталитарный характер режима нельзя оценивать как таковые, но только в соотношении с целями и результатами. Фашизм это не просто замена одного политического режима другим; это исчезновение самой политической жизни, поскольку она становится функцией и монополией государства» (52). На этом же основании Бухгейм приходит к знаменательному выводу о некорректности утверждения, будто тоталитаризм наделяет государство необъятной властью. Фактически это отрицание государства: «В силу различной природы государства и тоталитарного правления, применение внутренне противоречивого термина «тоталитарное государство» является широко распространенной ошибкой… Крайне опасно видеть в тоталитарном правлении преувеличение государственной власти; в действительности, государство, как и политическая жизнь, верно понимаемая, составляют самое необходимое для зашиты нас от угрозы тоталитаризма» (53). «Отстранение народа от всех форм политической деятельности» и, как естественное следствие, замирание политической жизни требовали какой-либо замены. Диктатура, претендующая говорить от имени народа, не может попросту возвратиться к додемократическим авторитарным моделям. «Демократичность» тоталитарных режимов следует понимать в том смысле, что они заявляют себя выразителями воли народа, воспринимаемой как истинный источник власти, не предоставляя массам права голоса в принятии политических решений. Подмена демократического образа может достигаться двумя путями: комедией выборов, в которых правящая партия легко получает девять десятых или более голосов избирателей, и грандиозными постановками, призванными создать впечатление участия в политической жизни широких масс населения. Тоталитарные режимы создают и внедряют системы мысли, которые призваны дать ответы на все вопросы личной и общественной жизни. Идеология такого типа, усиленная контролем партии над системой образования и средствами массовой информации, была большевистским изобретением, не имевшим аналогов в истории и прилежно скопированным фашистами и нацистами. Это одно из важнейших последствий большевистской революции, в котором некоторые потрясенные современники увидели самую существенную и зловещую черту тоталитаризма, способную превратить людей в роботов. Исследователи тоталитаризма часто выделяют внедрение идеологии как определяющую характеристику такого режима. Идеология, однако, играет при таких режимах лишь служебную роль, как инструмента для манипулирования массами. По поводу нацизма Раушнинг писал: «Программа и официальная философия, преданность и вера — все это для масс. Элиту ничто не сковывает — ни философия, ни этические нормы. У нее есть лишь одна обязанность абсолютной верности товарищам, собратьям, приобщенным к элите» (54). To же можно сказать и о коммунистической идеологии, которая в практическом применении оказалась крайне гибкой. Рассматриваемые нами три тоталитарных режима действительно вполне достигли полного единообразия публичных высказываний и печатного слова во всем, что касалось власти, однако им так и не удалось установить полный контроль над мыслями, функция идеологии сводилась к воздействию, подобному тому, какое имели на умы массовые представления, то есть к созданию впечатления полного растворения личности в коллективе. Сами диктаторы не питали никаких иллюзий и не слишком беспокоились о том, что думают их подданные наедине с собой за фасадом единодушия. Да и можно ли серьезно воспринимать нацистскую «идеологию», если Гитлер, по его собственному признанию, так и не удосужился прочесть труд Альфреда Розенберга «Миф 20 века», официально объявленный теоретической базой национал-социализма? Теории нужны были им для достижения своих целей: и критерием было то, что работает. И влияние большевизма на них не в том, что заключено в программах, из которых они заимствовали им подходящее, но в самом факте: большевизму удалось установить абсолютную власть, используя ранее не применявшиеся методы. Эти методы были одинаково применимы как для национальной, так и для интернациональной революции. Если большевистские лидеры полагались в основном на принуждение, то Муссолини и даже Гитлер, следуя советам Парето, сочетали принуждение с добровольным согласием. И до тех пор, пока их приказы беспрекословно исполнялись, они не собирались ничего менять в обществе и его институтах. В этом случае решающее значение имела историческая традиция. Большевики, которым приходилось действовать в обществе, привыкшем за столетия самодержавия отождествлять правительство с высшей властью, не только могли, но и должны были подчинить себе общество и управлять им, применяя твердость большую, чем это было необходимо, дабы показать, кто есть власть. Ни фашисты, ни нацисты не разрушали имеющиеся социальные структуры, и поэтому, потерпев поражение во Второй мировой войне, их страны сумели быстро восстановить нормальное существование. В Советском Союзе все попытки реформирования ленинско-сталинского режима, предпринимавшиеся в период с 1985 по 1991 гг., ни к чему не привели, потому что всякий неправительственный институт — социальный или экономический — приходилось строить с нуля. В результате вместо реформы коммунизма или построения демократии произошло лавинообразное разрушение упорядоченной жизни. Утверждая свою власть над обществом в Италии, Муссолини действовал осмотрительно. Его революция совершилась в две фазы. С 1922 по 1927 гг. он выступал типичным авторитарным диктатором. Движение в направлении тоталитаризма началось в 1927 году с наступления на независимость самостоятельных неправительственных организаций. В тот год дуче потребовал от них представить правительству свидетельства об официальном статусе и списки членов. Эти меры призваны были склонить их к сотрудничеству, ибо отныне членство в организации, выступающей против фашистской партии, было сопряжено с определенным риском. Гитлер покрыл Германию сетью контролируемых нацистами организаций, охватывающих всевозможные по роду занятий группы населения. Как и в ленинской России, фашистская и нацистская партии установили правительственную монополию в сфере информации. В России все независимые газеты и журналы были ликвидированы в августе 1918 года. С учреждением в 1922 г. цензурного комитета, Главлита, партия получила полный контроль над печатным словом, а также и над театром, кинематографом и всеми видами зрелищных мероприятий. Муссолини предпринял наступление на независимую прессу спустя год после прихода к власти, направляя своих боевиков громить редакции и типографии не симпатизирующих ему изданий. С газет, помещавших «ложные» сведения, взимался крупный штраф. Наконец, в 1925 году свободу печати официально отменили, и теперь правительство устанавливало обязательные для всех стандарты подачи новостей и редакционных комментариев. Однако издательства все еще оставались делом частным, и, кроме того, дозволялось распространение зарубежных материалов, а церковь имела свою газету «Osservatore Romano», которая вовсе не придерживалась фашистской линии. В Германии свободу прессы удушили чрезвычайными законами через несколько дней после занятия Гитлером поста канцлера. В январе 1934 г. была учреждена государственная должность «руководителя печати», который следил за тем, чтобы пресса исполняла партийные директивы, и имел полномочия увольнять непокорных издателей и журналистов. Нацистская концепция права совпадала с большевистской и фашистской: закон это не воплощение правосудия, а инструмент господства. Существование трансцендентных этических норм отрицалось; мораль объявлялась феноменом субъективным и определявшимся политическими критериями. Ленин в ответ на возмущение Анжелики Балабановой ложным обвинением в «предательстве» социалистов, единственный грех которых состоял в том, что они были с ним несогласны, заявил: «Все, что делается в интересах дела пролетариата, — честно» (55). Расисты перевели эту псевдомораль на свой язык, согласно которому морально все то, что служит интересам арийской расы. Гитлер определял правосудие как «средство управления». «Совесть, — говорил он, — это выдумка евреев. Столь же постыдная, как обрезание» (56). Представление о том, что морально все то, что полезно народу, возможно, почерпнуто из «Протоколов сионских мудрецов», где утверждается: «Все, что приносит пользу еврейскому народу, нравственно и свято» (57). Сближение этических норм, одних — основанных на классовом, а других — на расовом подходе, привело и к сближению концепций закона и правосудия. Нацистские теоретики интерпретировали и то и другое в утилитарном ключе: «Закон это то, что приносит пользу народу», «народ» же отождествлялся с личностью фюрера, который в июле 1934 года объявил себя «Верховным судьей» страны. (58). Внешне существенная разница между коммунизмом, с одной стороны, и фашизмом и национал-социализмом, с другой, заключается в их отношении к частной собственности. Именно это обстоятельство заставило многих историков классифицировать режимы Муссолини и Гитлера как «буржуазные» и «капиталистические». Однако более пристальное изучение этой проблемы показывает, что эти режимы воспринимали частную собственность не как неотъемлемое право, а как условную привилегию. Фашистские власти беспрерывно вмешивались в дела частных предприятий, не оправдывавших их ожиданий, из-за плохого ли руководства, из-за дурных ли производственных отношений, или по каким-либо иным причинам. Они вмешивались и в процесс производства и распределения, «упорядочивая» прибыли и смещая руководителей. Нацисты тоже не видели смысла в запрещении частного предпринимательства, поскольку оно охотно шло на сотрудничество и готово было оказать помощь в перевооружении, в котором Гитлер видел основную задачу экономики. Терпимость по отношению к частному сектору определялась конкретной целесообразностью, а не твердым установлением. Как и фашисты, нацисты признавали принцип частной собственности, но отрицали его священный характер на том основании, что производственные силы, как и людские ресурсы, должны служить нуждам «общества». По словам нацистского теоретика, «собственность… не столько частное дело, сколько уступка государства при условии, что она будет использоваться правильно» (59). Понятно, что «собственность», которая перестала быть частным делом, более уже не частная собственность. Фюрер, как олицетворение национального духа, пользовался правом «ограничить или экспроприировать собственность по своему усмотрению, если таковое ограничение или экспроприация согласуется с задачами общества» (60). Четырехлетние нацистские планы, прямо позаимствованные из коммунистической практики «пятилеток» и преследовавшие те же цели, а именно ускоренное перевооружение, создавали широкие возможности для вмешательства государства в экономическую деятельность. Никогда в мирное время управление явно капиталистической экономикой не велось такими не- и даже антикапиталистическими методами, как в Германии в период между 1933 и 1939 гг… Статус предпринимательства в Третьем рейхе определялся в лучшем случае социальным договором между неравными партнерами, в котором подчинение было условием успешности» (61). Постоянное вмешательство в дела предпринимателей доходило даже до ограничения объема прибыли, который корпорации могли выплачивать в виде дивидендов. Невозможно утверждать, чтобы когда-либо при нацистском режиме большой бизнес мог оказать сопротивление нацистской политике, не говоря уж о том, чтобы диктовать свою волю. Поскольку экономический уклад, в фашистском восприятии мира, имел второстепенное значение, они приняли существующий капиталистический порядок» (62). Национал-социалистское движение, по словам другого ученого, «было с самого начала правлением новой и революционной элиты, которая терпела промышленников и аристократов лишь постольку, поскольку они удовольствовались статусом, который не давал им реального влияния в определении политики» (63). Тем более не было у них смысла быть недовольными крупными государственными заказами и прибылями, ими обеспечиваемыми. В этой связи полезно вспомнить, что Ленин не стеснялся брать деньги у русских миллионеров и даже у правительства имперской Германии. Если мы обратимся к различиям между коммунистическим, фашистским и национал-социалистическим режимами, то увидим, что в главном все они относятся на счет неодинаковых социальных, экономических и культурных условий, в которых этим режимам выпало осуществляться. Иными словами, они явились результатом тактического приспособления одной и той же философии правления к местным условиям, а не плодами различных философий. В речи в Палате депутатов в 1921 году дуче обратился к коммунистам со следующими словами: «Между нами и коммунистами нет политического родства, но есть интеллектуальное. Как и вы, мы считаем необходимым централизованное и единое государство, требующее железной дисциплины ото всех, с той лишь разницей, что вы приходите к этому выводу через концепцию классов, а мы через концепцию нации» (64). Будущий министр пропаганды Гитлера Йозеф Геббельс тоже считал, что коммунизм от нацизма отделяет только интернационализм первого (65). Национализм Муссолини и Гитлера определялся тем обстоятельством, что структура их общества требовала, чтобы недовольство было направлено вовне, потому что путь к власти пролегал через сплочение различных классов против чужеземцев. Наиболее благоразумные деятели Коминтерна это прекрасно понимали. На июньском 1923 года Пленуме Радек и Зиновьев убеждали, что немецким коммунистам, чтобы вырваться из изоляции, нужно наладить связи с националистически настроенными элементами. Оправданием такому маневру должно было служить рассуждение, что националистическая идеология «угнетенных» народов, одним из которых является Германия, носит революционный характер. «В Германии, — заявлял по этому поводу Радек, — упор на национальность есть акт революционный» (66). В некоторых странах — особенно в Германии и Венгрии — коммунисты тоже, не колеблясь, апеллировали к шовинистическим настроениям. Италия и Германия были странами этнически однородными; Россия была многонациональной империей, в которой господствующая группа составляла менее половины населения. Политик, апеллирующий открыто к русскому национализму, рисковал настроить против себя нерусскую половину — что было понятно царскому правительству, избегавшему прямого отождествления с великорусским национализмом и опиравшемуся на этнически нейтральную «имперскую» идею. По этой же причине и Ленину пришлось избрать путь, отличный от Муссолини и Гитлера, и придерживаться идеологии, не имеющей национальной окраски. Следует, однако, заметить, что со временем классовый и националистический тоталитаризм стремятся к сближению. Сталин на исходе своей политической карьеры дал ход великорусскому национализму и антисемитизму: во время Второй мировой войны и после ее окончания он вполне открыто и бесстыдно вел шовинистскую кампанию. Гитлер, со своей стороны, считал немецкий национализм слишком сковывающим его амбиции. «Я могу достичь своих целей только через мировую революцию», — говорил он Раушнингу и предсказывал, что растворит немецкий национализм в более всеобъемлющей концепции «арийства»: «Концепция нации потеряла смысл… Мы должны избавиться от этой ложной концепции и поставить на ее место концепцию расы… Новый порядок не может формулироваться в понятиях национальных границ народов с историческим прошлым, но только в понятиях расы, преодолевающей эти границы… Я прекрасно, не хуже всех этих ужасно умных интеллектуалов, знаю, что в научном смысле нет такого понятия, как раса. Но вы, как фермер и скотовод, не можете успешно выводить породу, не имея концепции расы. И я, как политик, нуждаюсь в концепции, которая позволит упразднить порядок, до сих пор существовавший на исторической основе, и установить совершенный и новый антиисторический порядок и дать ему интеллектуальное обоснование… И для этой цели мне вполне подходит концепция расы… Франция вынесла свою великую революцию за пределы своих границ на концепции нации. С концепцией расы национал-социализм понесет революцию за пределы страны и переделает мир… Тогда мало что останется от националистских клише, и менее всего среди нас, немцев. Вместо того установится понимание между различными языковыми элементами одной большой правящей расы» (67). Мы упоминали о высокой оценке, какую давал Ленину Муссолини, и о похвалах, которые он расточал Сталину, ставшему, по его мнению, «тайным фашистом». Гитлер признавался, что преклоняется перед «гением» Сталина: в разгар Второй мировой войны, когда его войска вели тяжелые бои с Красной Армией, Гитлер тешил себя фантазиями о соединении враждующих сил для совместной борьбы с западными демократиями. Он даже подумывал о назначении Сталина своим наместником в побежденной России (68). Одно важное препятствие на пути к такому сотрудничеству — присутствие евреев в советском правительстве, — казалось, было вполне преодолимым в свете тех заверений, которые советский лидер дал гитлеровскому министру иностранных дел Риббентропу: как только у него появятся подходящие кадры, он уберет с командных постов всех евреев (69). И Мао Цзэдун, самый радикальный коммунист, в свою очередь, восхищался Гитлером и его методами. Когда в разгар «культурной революции» раздались упреки в том, что он пожертвовал столькими жизнями своих товарищей, Мао ответил: «Посмотрите на Вторую мировую войну, на жестокость Гитлера. Чем больше жестокости, тем больше энтузиазма к революции» (70). Тоталитарные режимы правого и левого толка объединяют не только сходные политические философии и практика, но и одинаковая психология их основателей: их движущая сила — ненависть, а их выражение — насилие. Муссолини, самый откровенный из них, говорил, что насилие подобно «моральной терапии», поскольку вынуждает ясно осознать свои убеждения (71). В этом, а также в решимости всеми средствами и любой ценой разрушить существующий мир, в котором они ощущают себя отщепенцами, и состоит их родство. Провозглашённый Европейским парламентом, Европейский день памяти жертв сталинизма и нацизма отмечается 23 августа, в день подписания большевицко-нацистского пакта Молотова-Риббентропа, который разделил Европу на сферы влияния. 409 членов Европейского парламента подписали декларацию, поддерживающую установление памятного дня. В Декларации указывалось на «массовые депортации, убийства и акты порабощения, совершённые в контексте актов агрессии со стороны сталинизма и нацизма, попадающие под категорию военных преступлений и преступлений против человечества. Согласно нормам международного права, к военным преступлениям и преступлениям против человечества не применяется срок давности». Примечания Ричард Пайпс © Copyright: Игорь Гарин, 2020.
Другие статьи в литературном дневнике:
|