Марина Цветаева Мы с Вами разные...

Марина Юрченко: литературный дневник

Мы с Вами разные,
как суша и вода,
мы с Вами разные,
как лучик с тенью.
Вас уверяю – это не беда,
а лучшее приобретенье.


Мы с Вами разные, какая благодать!
Прекрасно дополняем мы друг друга.
Что одинаковость нам может дать?
Лишь ощущенье замкнутого круга...



О странностях любви


А.С. Эфрон – А.И. Цветаевой


В 1945 году Ариадна Сергеевна Эфрон и её тетя Анастасия Ивановна Цветаева отбывали каждая свой лагерный срок. Они переписывались. В письме Анастасии Ивановне от 16 сентября Ариадна Сергеевна вспоминает историю отношений между своей матерью, Мариной Ивановной Цветаевой, и молодым поэтом Николаем Павловичем Гронским. В конце 1920-х семья Гронских жила по соседству с семьей Цветаевых в предместье Парижа Бельвю. Когда Цветаева переселилась в другой пригород Парижа, Медон, Николай Павлович постоянно бывал у нее: “…мы с ним целый год прошагали по лесам”. В этих медонских лесах были огромные камни, дольмены, близ которых в древности кельтские жрецы – друиды – отправляли свои религиозные обряды…]


“Дорогая моя Асенька, у нас осень, серая, сырая, сирая, всегда любимая мною. <…>
Вчера вечером я забралась на лесенку нашего общежития, огляделась — за забором вставал туман, вырисовывая над лесом извилины невидимой мне речки, на фоне тёмной, где ночь сравняла оттенки листьев и хвои, опушки отчетливо вырисовывалась первая золотая, золотая и тонкая, как мама моего детства, берёзка. И я сразу вспомнила – вон там, за тем поворотом, откуда ветер доносит гудки паровозов дальнего следования, – в том чёрном лесу стоит камень друидов, и у камня, виденьем байроновских времён и «Юношеских стихов» , – моя золотая и тонкая мама и красивый черноглазый юноша – Вы, м. б., помните его? По-моему, он бывал у нас в Ваш приезд.


Его звали Николай Павлович Гронский. Он был очень молод и очень хорош собою. Меня, девчонку, раздражала некоторая нарочитость его движений, эффектность его поз, но я сама была очень молода и поэтому не понимала, что такое – молодость. Высокий, с профилем юного генерала 12-го года, с романтической прядью над высоким лбом, он, конечно, писал стихи, не совсем бездарные, но и не совсем талантливые, короче говоря – плохие. Присылал их маме на суд, она, найдя в них проблески, увлеклась, перечеркнула, переделала, сократила, словом – превратила всё в глину и слепила заново. А юноша поверил, что сам – написал. Он стал бывать у нас и сразу же, с первого же взгляда, с первых же слов влюбился отчаянно. Это была, в общем, короткая история. Кажется, в «Юношеских стихах» где-то сказано: «Я взяла тебя из грязи, в грязь родную возвращаю» – так было и здесь. Не только его стихи она превратила в глину, но и его самого слепила по своему образу и подобию, а потом всё – и стихи, и человек вновь стали глиной, утратившей не только ею созданный, но и свой первоначальный образ. Я помню – как это тогда до меня доходило – отрывки их бесед, прогулок, писем, наш отъезд на берег моря и его бесконечные письма туда, где она была уже совсем иная, весёлая, бронзовая, звонкоголосая, окружённая иными поклонниками и другой природой. Она звала его приехать, он не мог, задержанный какими-то семейными обстоятельствами.


Потом мы вернулись туда, в ту квартиру, где и Вы у нас были. Он продолжал приходить, но уже всё становилось не так. Он оказывался постепенно и глупее, и ничтожнее, и вообще не таким, не тем, не созданным ею. Он делался самим собою, увы! – и в беседы, прогулки,
письма врывалась её язвящая ирония, её раздражение. И он перестал бывать у нас. Не только у нас. Он совсем уехал оттуда, поступил в Брюсселе на юридический, кажется, факультет, она не слышала о нём и слышать не хотела.


Прошло несколько лет. Я помню, как сейчас, – мы сели в дачный поезд — мама, Мур и я, – чтобы из города ехать домой, в Медон. Рывком открывается дверь вагона, – Николай Павлович! Поблекший, растерявший мальчишеские позы и жесты, даже постаревший, он бледнеет при виде её так, что губы белеют. Первые, ничего не значащие растерянные слова: «как поживаете» и т.д. Он с жадностью смотрит ей в лицо, она усталым и близоруким взглядом глядит в окно, с вежливым интересом спрашивает о прошедших годах, об ученье. Приглашает заходить – он иногда заходит, но это всё не то, ах как не то, и она, и он – не те, и кажется, всё сгорело, и никогда ему не добиться огня от этой горсточки пепла.


Николай Павлович погиб неожиданно, трагически. Непонятным, необъяснимым и необъяснённым образом он попал под поезд метро, причём не под головной вагон, а между вагонами, в середине поезда. Закружилась ли у него голова, стало ли ему дурно, когда он стоял на перроне подземной станции, или – но никто не узнал и не узнает. Изуродованное тело – но лицо осталось
нетронутым – родители привезли в свою медонскую квартиру. Между прочим, всего этого я точно не помню – не помню прощанья с ним, похорон – мама отстранила меня от всего. Она бросилась к нему, мёртвому, так, как он, живой, бросался к ней. Она помогала матери обмывать и одевать его, она была всё время с ней и с ним и с не меньшей, чем у матери, скорбью и страстью принялась за украшение могилы, вкладывая всю свою жизнь в эту смерть. Как две Марии у гроба Господня, они погрузились в это горе – его мать и его любовь, подружились неразрывно, и дружба эта продолжалась годы. Смерть сняла с него всё ею придуманное за, против и вместо него, и вдруг он предстал ей, ужаснувшейся утрате, таким, каким был в самом деле, – черноглазый юноша, такой простой и так по-настоящему любивший её всю свою короткую жизнь ! Она стала разбирать его тетради – стихи только ей и только о ней, дневники – только о ней, её же письма и его – к ней, неотосланные. Она узнала, что в годы разлуки она была с ним и в нём, неотъемлемо. Помню, как тогда, в первые дни, она накинулась на меня с упрёками: «Ты не любила его! Ты не понимала его, ты всё смеялась над ним, тебе всё смешки были. О, он прекрасно знал тебя и терпеть не мог...» – ей хотелось найти виновного в том страшном, что она тогда переживала. <…>


Каким ужасом она была окружена, когда по-настоящему полюбила его, мёртвого, невозвратимого, когда поняла и приняла его всей своей женской и материнской душой, когда восстанавливала и воссоздавала его — по клочкам писем, по рассказам знакомых, когда живой человек стал воспоминанием, понятием, страшным, как «навсегда» и «никогда». <…>


Помню, перед самым моим отъездом в Москву мы разговорились с одной пожилой приятельницей нашей семьи и семьи Николая Павловича.
«Как Николай Павлович любил её (Марину)! – сказала мне она. – Он считал её колдуньей – нет, в самом деле, я не шучу. Хотел разлюбить её – и не мог, уехал – и не мог забыть. И никого после неё не мог полюбить, так всю свою жизнь любил только её одну – и ненавидел, и хотел избавиться от этого наваждения, – говорил: она меня заколдовала, она колдунья, взгляните только в её глаза!»


Да, ещё вспоминаю – Н.П. подарил мне когда-то колечко с балтийским янтарём, в котором застыла мушка, и ещё когда-то – «Тиля Уленшпигеля» с какой-то не совсем любезной надписью. Мама, всегда решительная, как полководец, отобрала у меня колечко и подарила его матери Н.П., а книгу взяла себе.


«Ты его не любила, а мы любили и любим, вот и всё». Я совсем не обиделась, но, помню, мне отчего-то было очень смешно, что она у меня всё отобрала. Между прочим, мы с мамой постоянно молча друг у друга воровали всякие мелочи и фотографии – воровали и перекрадывали. Уезжая, в частности, в Москву, я отобрала себе несколько фотографий из её запаса и спрятала. Так она не только нашла и своё взяла, а ещё и моих несколько прихватила, что я обнаружила только в Москве. Милая мама!” (16 сентября 1945 года, лагерь в Потьме, Мордовия)




Другие статьи в литературном дневнике: