22. 1 Писатели о М. Зощенко

Евгений Говсиевич: литературный дневник

22.1 ПИСАТЕЛИ О М.ЗОЩЕНКО


Статья подготовлена в соответствии с «Планом публикаций литературоведческих статей в «Литературном дневнике» на 2020 г.» (http://www.proza.ru/2020/01/10/596).


СОДЕРЖАНИЕ


1. К.Чуковский о М.Зощенко
2. Ю.Нагибин о М.Зощенко
3. Ю.Томашевский о М.Зощенко
4. Ю.Олеша о М.Зощенко


1. К.ЧУКОВСКИЙ о М.ЗОЩЕНКО (ИЗВЛЕЧЕНИЕ из книги К.И.Чуковского «СОВРЕМЕННИКИ: ПОРТРЕТЫ и ЭТЮДЫ»)


В Петрограде, на углу Литейного и Спасской, стоял — да и стоит до сих пор — большой несуразный дом, принадлежавший богатому греку Мурузи, весь в каких-то арабесках и орнаментах. Некогда в этом доме проживал Мережковский. Здесь же внизу находилась знаменитая лавка Абрамова, бойко торговавшая в старые годы чудесными медовыми пряниками.


В начале революции одну из наиболее обширных квартир в этом доме захватила организация эсеров. Вскоре эсеры исчезли, и в квартире поселились беспризорники. Еще через несколько месяцев оттуда убежали и они,— очевидно, застигнутые внезапной облавой. Убегая, они всё же успели открыть на кухне и в ванной все краны.


Я забрел случайно в этот дом вместе с писателем Александром Николаевичем Тихоновым. Когда мы поднимались по загаженной лестнице, до нас донеслось клокотанье воды. Дверь была не заперта, мы вошли. Вода заливала все комнаты, в ней тихо шевелилась и мокла какая-то разноцветная бумажная рвань: по полу, как потом оказалось, были разбросаны тысячи эсеровских брошюр и листовок, которые и затопило водой.


Я снял башмаки и, добравшись до кранов, приостановил водопад. Александр Николаевич огляделся по сторонам и сказал:
— А не сгодится ли эта квартира для Студии?


О Студии мы мечтали давно. «Всемирная литература» — издательство, руководимое Горьким,— чрезвычайно нуждалась тогда в кадрах молодых переводчиков. «Стоит только,— тут же решили мы оба,— высушить полы, да очистить их от промокшей бумаги, да стереть непристойные рисунки и надписи, оставленные на стенах беспризорными, и можно будет здесь, в этой тихой обители, начать ту работу, к которой уже давно побуждает нас Горький: устроить нечто вроде курсов для молодых переводчиков, чтобы они могли овладеть своим трудным искусством».


Тихонов, друг и помощник Горького, директор нашей «Всемирки», мгновенно взялся за дело, и уже через несколько дней — в июне девятнадцатого года — состоялось торжественное открытие Студии. Общими усилиями полы были вытерты, надписи стерты, и когда эсеровские агитки просохли, оказалось, что ими можно отлично топить наш небольшой, но очень приятный камин.


Вскоре в Студии стало тепло и уютно, особенно после того, как ее секретарь Мария Игнатьевна Будберг (бывшая баронесса) раздобыла для студистов, при содействии Горького, горячую бурую жидкость под легендарным названием «кофе».


А однажды — мы восприняли это как чудо! — Мария Игнатьевна отвоевала для нас две большие буханки глиноподобного хлеба, которые с виртуозным искусством разрезала на мельчайшие части тупым и широким ножом, найденным тут же на кухне.


Впрочем, вскоре Марию Игнатьевну заменила юная, быстроглазая Муся Алонкина, в которую один за другим то и дело влюблялись студисты.
Словом, все было бы в полном порядке, если бы жизнь не перевернула нашу первоначальную программу по-своему.


...Среди студистов стали появляться такие, которые нисколько не интересовались мастерством перевода. Не переводить они жаждали, но создавать свои собственные литературные ценности.


Мне особенно запомнились те, из которых впоследствии, через несколько месяцев, возникло «Серапионово братство»: Миша Слонимский, Лева Лунц, Вова Познер, Илья Груздев, Елизавета Полонская и работник угрозыска Михаил Михайлович Зощенко.
Студия мало-помалу стала превращаться в их клуб и, как теперь выражаются, в корне изменила свой профиль.


Не столько затем, чтобы слушать чьи бы то ни было лекции, приходили они в нашу Студию, сколько затем, чтобы встречаться друг с другом, читать друг другу свои литературные опыты, делиться друг с другом своими пылкими мыслями о будущих путях литературы, в создании которой они страстно мечтали участвовать.


В ту пору никто из этих юнцов не предвидел, что им суждено стать собратьями. Не знали они также и того, что на свете есть Константин Федин, Всеволод Иванов, Вениамин Каверин и Николай Тихонов, с которыми через год или два им предстояло так тесно сплотиться под дружеской опекой их доброжелателя Горького.


Когда Горький через несколько лет написал для одного из бельгийских журналов статью о «Серапионовых братьях», он вспомнил и Студию в доме Мурузи, которую он, кстати сказать, не раз посещал, особенно в первое время. «В Студии,— писал он,— собралось человек сорок молодежи; руководителями ее выступили члены редакционной коллегии «Всемирной литературы»: новеллист Евгений Замятин, хороший знаток русского языка; критик Корней Чуковский, филологи Лозинский, Шилейко, Шкловский и талантливый поэт Николай Гумилев».


Среди студистов не последнее место занимал Михаил Михайлович Зощенко, молчаливый и замкнутый молодой человек.


Это был один из самых красивых людей, каких я когда-либо видел. Ему едва исполнилось двадцать четыре года. Смуглый, чернобровый, невысокого роста, с артистическими пальцами маленьких рук, он был элегантен даже в потертом своем пиджачке и в изношенных, заплатанных штиблетах.


Когда я узнал, что он родом полтавец, я понял, откуда у него эти круглые, украинские брови, это томное выражение лица, эта спокойная насмешливость, затаенная в темно-карих глазах. И произношение у него было по-южному мягкое, хотя, как я узнал потом, все его детство прошло в Петербурге.


Нелюдимый, хмурый, как будто надменный, садился он в самом дальнем углу, сзади всех, и с застылым, почти равнодушным лицом вслушивался в громокипящие споры, которые велись у камина. Споры были неистовы. Все литературные течения того переломного времени врывались сюда, в дом Мурузи, но в первое время было невозможно сказать, какому из этих течений сочувствует Зощенко. Он прислушивался к спорам безучастно, не примыкая ни к той, ни к другой стороне.


Бросалась в глаза его отчужденность от всех окружающих. Не то чтобы он был высокомерен,— нисколько! — но он был так неразговорчив и замкнут, что товарищи невольно сторонились его.


Даже когда впоследствии он начал понемногу сближаться то с тем, то с другим из них, я видел, что ему это трудно. Было заметно, что он как бы принуждает себя к дружескому общению с людьми, что ему нужно очень стараться, чтобы не чувствовать себя среди них чужаком. Это далеко не всегда удавалось ему, и порой на поверхностный взгляд он даже мог показаться заносчивым.


Своевольным, дерзким своим рефератом, идущим наперекор нашим студийным установкам и требованиям, Зощенко сразу выделился из массы своих сотоварищей. Здесь впервые наметился его будущий стиль: он написал о поэзии Блока вульгарным слогом заядлого пошляка Вовки Чучелова, физиономия которого стала впоследствии одной из любимейших масок писателя. Тогда эта маска была для нас литературной новинкой, и мы приветствовали ее от души.


Именно тогда, в тот летний вечер девятнадцатого года, мы в Студии впервые почувствовали, что этот молчаливый агент уголовного розыска с таким усталым и хмурым лицом обладает редкостной, чудодейственной силой, присущей ему одному,— силой заразительного смеха.


Он был человек своенравный, ретиво отстаивающий свою «самостийность», и, конечно, без всякой посторонней указки выбрал свой писательский путь, никому не подражая и ни с кем не советуясь.


Странно было видеть, что этой дивной способностью властно заставлять своих ближних смеяться наделен такой печальный человек.


Как мы знаем из его автобиографической повести, напечатанной позднее в журнале «Октябрь», хандра душила его с самого раннего детства, и смех был единственным противоядием его ипохондрии, единственным его спасением от нее. В той же автобиографии, он вспоминает, что стоило ему взять в руки перо,— и угнетавшие его мрачные чувства сменялись со странной внезапностью необузданно-бурным весельем.


Так между этими двумя крайностями он постоянно метался: между «угрюмством» и смехом. Метался и в жизни и в творчестве. И, конечно, смех побеждал не всегда. Угрюмство зачастую не хотело сдаваться, и тогда у Зощенко возникали рассказы, где смех сосуществует с тоской. Веселость в сочетании с грустью — этим сложным чувством, которое, в сущности, и называется юмором, окрашены лучшие произведения Зощенко.


Его тогдашние пародии на меня, на Евгения Замятина, на Виктора Шкловского были, в сущности, учебными экзерсисами в области литературной стилистики. Насмешливо копируя чужие стили, чужую манеру, будущий писатель тем самым вырабатывал свой собственный стиль, причем в пародиях сказывается с особенной силой его обостренная чуткость к различным интонациям речи, та утонченность писательского слуха, которая и сделала его впоследствии мастером сказа.


Конечно, не все его опыты были удачны, но самое их количество говорило о его целеустремленной энергии. Мало-помалу в нашем кругу создалась у него репутация писателя, подающего большие надежды. Он еще не напечатал ни строки, а уже нашлись среди студистов приверженцы его дарования.


Мало-помалу студисты разведали некоторые подробности его биографии. Оказалось, он — бывший военный. С самого начала германской войны ушел добровольно на фронт, где командовал ротой, потом батальоном и получил за храбрость четыре отличия.


На фронте он был ранен, отравлен ядовитыми газами, нажил порок сердца и все же в советское время — опять-таки добровольцем — вступил в Красную Армию, был комендантом штаба N-ской части и участвовал в ряде боев против Булак-Балаховича.


Во время его пребывания в Студии в нем все еще чувствовалась военная выправка: поднятые плечи, четкий шаг. Но были дни, когда раны и ядовитые газы давали себя знать особенно сильно. В такие дни он как-то странно сутулился, словно изможденный бессонницей, и лицо его становилось болезненно-желтым. Как и все сердечники, он избегал порывисто-резких движений и ходил по улице так осторожно, будто боялся себя расплескать.


В первые годы своей литературной работы Зощенко был окружен атмосферой любви и сочувствия.


Думаю, что в то время он впервые нашел свою литературную дорогу и окончательно доработался до собственного — очень сложного и богатого — стиля. Талантливые юноши, люди высоких душевных запросов, приняли его радушно в свой круг. Он повеселел, стал общительнее, и было похоже, что тяжелая грусть, томившая его все эти годы, на время отступила от него.


Правда, он и теперь меньше всего походил на таких профессиональных остроумцев и комиков, каким был, например, в старое время талантливый Аркадий Аверченко, сыпавший с утра до вечера смешными (и несмешными) остротами.


Правда, и теперь выдавались такие периоды, когда на целые сутки Зощенко одолевала тоска, и он, уединившись в своей нетопленой комнате, прятался от всех посторонних. Но это было редко, в исключительных случаях. Обычно же среди новых друзей, так высоко оценивших его дарование, он давал своему юмору полную волю.


К середине двадцатых годов Зощенко стал одним из самых популярных писателей. Его юмористика пришлась по душе широчайшим читательским массам.


Книги его стали раскупаться мгновенно, едва появившись на книжном прилавке. Не было, кажется, такой эстрады, с которой не читались бы перед смеющейся публикой его «Баня», «Аристократка», «История болезни» и пр.


Не было, кажется, такого издательства, которое не считало бы нужным выпустить хоть одну его книгу: и «Земля и фабрика», и «Радуга», и «Пролетарий», и «Огонек», и «Смехач», и «Прибой», и «Издательство писателей», и Детиздат, и Госиздат, и «Советский писатель», и издательство «Красной газеты», и даже издательство с инфантильным названием «Картонный домик» — еле успевали печатать его сочинения, причем многие из его повестей и рассказов переиздавались опять и опять, и все же ненасытный читательский спрос возрастал из году в год.


«Этот человек,— вспоминает Константин Федин,— был первым из всей молодой литературы, который, по виду, без малейшего усилия, как в сказке, получил признание и в литературной среде и в совершенно необозримой читательской массе. Он действительно проснулся в одно прекрасное утро знаменитым...».


Его литературное значение поняли к началу тридцатых годов лишь такие знатоки и ценители художественного русского слова, как Алексей Толстой, Юрий Олеша, академик Евг. Тарле, Ольга Форш, Самуил Маршак, Юрий Тынянов, Валентин Стенич. (Здесь я называю лишь тех, от кого слышал своими ушами восторженные мнения о нем.)


Громче всех восхищался Горький.


Язык Зощенко, этот «пестрый бисер» его лексикона, уже к концу двадцатых годов привлек самое пристальное внимание критики.


Едва только в печати появились первые рассказы и повести Михаила Михайловича, его язык в этих первых вещах показался таким своеобразным и ценным, что профессор (впоследствии академик) В. В. Виноградов счел нужным написать о нем целый трактат, который так и озаглавил: «Язык Зощенко».


Вообще в то далекое время все статьи и рецензии о его сочинениях сосредоточивались почти исключительно на их языке.


Кем-то было тогда же подмечено, что многие рассказы и повести Зощенко рассчитаны на чтение вслух, так как в них чаще всего воспроизводится разговорная устная речь, и что, стало быть, почти все они писаны так называемым сказом.
С той поры это слово «сказ» прилипло к Зощенко раз навсегда. Благо в ту пору оно было модным. Ни одной я не помню газетной или журнальной статейки о нем, где его творчество не определялось бы сказом.


Зощенко первый из писателей своего поколения ввел в литературу в таких широких масштабах эту новую, еще не вполне сформированную, но победительно разлившуюся по стране внелитературную речь и стал свободно пользоваться ею, как своей собственной речью. Здесь он — первооткрыватель, новатор.


Так досконально изучить эту речь и так верно воспроизвести на бумаге ее лексику, ее интонации, ее синтаксический строй мог только тот, кто провел свою жизнь в самой гуще современного быта и узнал его на своей собственной шкуре. Зощенко именно таким человеком и был, человеком большого житейского опыта, прошедшим, так сказать, сквозь огонь, и воду, и медные трубы.


С самой ранней юности он весь с головой погружен во внелитературную речевую стихию: ему не было еще двадцати семи лет, а он успел побывать и столяром, и сапожником, и телефонистом, и штабс-капитаном 16-го гренадерского мингрельского полка, и милиционером, и плотником, и актером, и красным командиром, и агентом угрозыска, и бухгалтером, и контролером на железной дороге,— словно специально готовился к своей единственной важнейшей профессии — изобразителя нравов современных ему людей и людишек.


Такова была та трудная житейская школа, в которой он учился языку. Курс был долгий, учителей было много.


Об этом языке в свое время будет напечатано немало исследований. Будет доказано, что это сложный химический сплав нескольких разнообразных жаргонов, и для каждого будут установлены рубрики: вот это воровской, а вот это крестьянский, а вот это солдатский жаргон,— и в конце концов будет доказано, что все эти жаргоны в своем органическом, живом сочетании дали писателю тот лексикон, который по праву называется зощенковским и который получил от Горького наименование: бисер.


Много потребовалось Зощенко творческих сил, чтобы сделать этот язык художественным, экспрессивным и ярким. Искусно пользуясь им для своих рассказов и очерков, Зощенко не забывал никогда, что сам по себе этот язык глуповат и что из него можно извлекать без конца множество комических и живописных эффектов именно потому, что он так уродлив, нелеп и смешон.


Писателю до тошноты были ненавистны те бесчисленные хищники, деньголюбы, вещелюбы, стяжатели, которые, приспособившись к революционной действительности, мошеннически воспользовались ее светлыми лозунгами ради того, чтобы обеспечить себе процветание и полное право на бездушную черствость, на угнетение беззащитных и немощных.


Его книга «Уважаемые граждане» и примыкающие к ней рассказы — суровый обвинительный акт против этих приспособленцев, готовых рядиться в любые личины.
Такими рассказами, как «Парусиновый портфель», «Забавное приключение», «Плохая жена», он обвиняет их в том, что все они скотски блудливы.


Такими рассказами, как «Кража», «Дрова», «На живца», он обвиняет их в том, что они лишены самой элементарной порядочности: мелкие жулики, воры, они даже не верят, что на свете есть честность, и когда одному из них случилось проглотить золотые монеты, он, испытывая острую боль в животе, все же побоялся обратиться к хирургам: как бы хирурги «во время хлороформа» не сперли у него этих монет («Сильнее смерти»).


А рассказами «Святочная история», «Спекулянтка», «Пожар» он обвиняет их в том, что все они злостно корыстны, заботятся только о собственной выгоде и всегда готовы поджечь дом, доверху набитый жильцами, если знают, что в фундаменте этого дома спрятано десять или пятнадцать рублей.


А один из них даже притворился покойником, ибо хотел «начисто смыться», чтобы начать «новую великолепную жизнь» («Святочная история»). А другой, перед тем как сблизиться с любящей женщиной, настаивает, чтобы та написала расписку, что она, если станет матерью, не будет требовать у него алиментов («Расписка»).


Больше всего возмущает писателя их чудовищное неуважение к человеческой личности, их черствость и неискоренимое хамство. С гневом изобличает он этот порок в рассказах «Страдания Вертера», «История болезни», «Веселая игра», «Поминки» и во многих других.

«Уважаемые граждане» — страшная книга. Все взаимные отношения изображенных в этой книге людей основаны на бешеной ненависти.


Зощенко зорко подметил в самом начале своей литературной работы, что эти растленные люди, чуждые каких бы то ни было моральных устоев, превосходно усвоили благородную терминологию советской общественности и пользуются ею как надежным прикрытием для своих скотских вожделений и дел.


Вообще «Уважаемые граждане» Зощенко по своему пафосу, по своей идейной направленности очень близки «Клопу» Маяковского. И там и здесь обличение советских мещан, тех «поразительных паразитов», которые, как говорит Маяковский, «били жен и при этом клялись Бебелем» и, хотя «стригли Толстого под Маркса», все же по своей внутренней сущности были подобны клопам.


Видя, как прочно укоренились в советском быту эти растленные люди, оправдывающие антимещанскими фразами мещанское свое негодяйство, Зощенко, моралист и сатирик, воссоздал в своих книгах без всяких прикрас их мерзопакостный мир.


И я уже не впервые заметил, что, когда ему приходилось каким бы то ни было образом сталкиваться с уродствами «клопиного быта», он испытывал тяжелую боль. Он так и написал в «Голубой книге» о своей профессии сатирика: она «утомляет ум, предрасполагает к меланхолии, портит характер...».


Впрочем, характер его ничуть не испортился. Напротив. К этому времени уже почти ничего не осталось от того высокомерного, «шершавого» и даже как будто заносчивого Зощенко, каким мы знали его в студийные годы. Он стал мягче в обращении с людьми, более приветлив, уравновешен и прост.


Слава подействовала на него благотворно: во всех своих словах и поступках он сделался увереннее, спокойнее, тверже и четче. Чувствовалось, что все эти качества достались ему как достойный итог его длительной работы над собою, над своим трудным и сложным характером.


В те годы он писал очень много, по целым дням не разгибая спины. И, очевидно, работа бодрила его. Именно в эту эпоху бывали такие периоды, когда он казался почти благодушным, в полной гармонии и с собою и с миром. У него завелось очень много друзей, особенно в театральной среде.


Слава его возросла еще более. «Зощенко невероятно читаемый автор»,— свидетельствовал Николай Тихонов в журнале «Звезда». Стоило ему появиться на каком-нибудь людном сборище, и толпа начинала глазеть на него, как глазела когда-то на Леонида Андреева, на Шаляпина, на Вяльцеву, на Аркадия Аверченко.


Человек, «потерявший человеческий облик», стал в ту пору, в конце двадцатых и в начале тридцатых годов, буквально преследовать Зощенко и занял в его творчестве чуть ли не центральное место.


Этот образ постоянно маячит в его книге «Сентиментальные повести». К книге лучше всего подошел бы подзаголовок: «Книга о загубленных людях, утративших человеческий облик».


По ее страницам проходят один за другим затравленные, отчаянно одинокие люди, отверженцы прочно слаженной обывательский жизни. В каждой из этих повестей (а также в рассказе «Коза») Зощенко вдумчиво и подробно исследует все обстоятельства, которые с неизбежностью фатума привели их к бессмысленной гибели.
«Сентиментальные повести» — такое же проклятие «сволочному» и страшному миру современных мещан, что и книга «Уважаемые граждане» (со всеми примыкающими к ней циклами юмористических очерков).


Но там он выступал против ненавистного ему мира со смехом, издевался, глумился над ним, а здесь он тоскливо размышляет о нем и делится своею тоскою с читателем.


В отличие от «Уважаемых граждан», повествование ведется здесь замедленным темпом, со вступительными монологами автора, с его комментариями к изображаемым в книге событиям,— новый, неожиданный Зощенко, не такой, каким мы знали его по «Аристократкам» и «Баням».


Это самая лирическая книга из всех, какие написаны Зощенко.


Замечателен язык «Повестей». Он сильно отличается от того языка, какой воссоздан в «Уважаемых гражданах». Это почти литературный язык, но — с легким смердяковским оттенком: «какой фазой земля повернется в геологическом смысле», «а супруга невесть где бродит по случаю своей красоты и молодости...». Это язык полуинтеллигента тех лет, артистически разработанный Зощенко во всех своих оттенках и тональностях.


Здесь второе новаторское открытие писателя — словарь и фразеология современных ему полукультурных людей. («Уважаемые граждане» совсем некультурны.) Он не только изучил этот язык, он сделал его своим, и в то время ему одному было дано извлекать из этого нелепого наречия столько блистательных литературных эффектов.


Писателем большой темы, большого гражданского чувства, большой, встревоженной, не знающей успокоения совести,— встал пред нами Зощенко в этой знаменательной книге.
(«Я подумал о смехе, который был в моих книгах, но которого не было в моем сердце». Мих. Зощенко)


В 1931 году я надолго уезжал из Ленинграда. А когда воротился домой и встретил Михаила Михайловича, меня поразила происшедшая с ним перемена. Он сильно поблек и осунулся. Красота его как будто полиняла. Я стал расхваливать его «Сентиментальные повести».


Он слушал неприязненно, хмуро, и когда я сказал, что они особенно дороги мне изобилием разнообразных душевных тональностей, из-за чего эту книгу не может понять бесхитростный, неискушенный, наивный читатель, он заявил, что это-то и плохо в его повестях, что он ненавидит в себе свою сложность и отдал бы несколько лет своей жизни, чтобы стать наивным, бесхитростным.


При всякой нашей встрече он возвращался к этому разговору опять. Он говорил, что ему отвратителен его иронический тон, который так нравится литературным гурманам, что вообще он считает иронию — пороком, тяжелой болезнью, от которой ему, писателю, необходимо лечиться. Потому что для демократического читателя, к которому он и обращается с своими писаниями, превыше всего — здоровая ясность и цельность души, простота, добросердечие и радостное приятие мира.


«Прежде чем взять в руки перо, я должен перевоспитать, переделать себя — и раньше всего вылечить себя от иронии, которую во мне пробуждает хандра».


Хандра действительно была проклятием всей его жизни. Теперь, к середине тридцатых годов, он окончательно утвердился в той мысли, что она-то и мешает ему, писателю, изображать жизнь во всем ее блеске и что усилием воли он должен преодолеть эту хворь. Только тогда у него будет право на творчество.


Из автобиографической повести Михаила Михайловича мы узнали, сколько горя и бед принесли ему с юности эти припадки «угрюмства».


«Когда,— пишет он,— я вспоминаю свои молодые годы, я поражаюсь, как много было у меня горя, ненужных тревог и тоски.


Самые чудесные юные годы были выкрашены черной краской...


Я стремился к людям, меня радовала жизнь, я искал друзей, любви, счастливых встреч... Но я ни в чем этом не находил себе утешения. Все тускнело в моих руках.


Хандра преследовала меня на каждом шагу. Я был несчастен, не зная почему... Я хотел умереть, так как не видел иного исхода».


Когда «угрюмство» слишком донимало его, он уходил от семьи и ближайших друзей.


Вот эту-то злую болезнь Зощенко и решил раньше всего победить. Или, по его выражению, «выкорчевать из своего организма», мобилизовав ради этого все свои душевные силы. Не только потому, что она причиняла ему столько мучений, а потому главным образом, что считал ее опасной и вредной для своего творчества, для своих будущих книг.


В эту пору он не раз уверял, что писатель обязан быть жизнелюбивым, духовно здоровым, братски расположенным к людям, что норма его мировоззрения — не ирония, не скепсис, но бодрый и горячий оптимизм. Иначе его писания будут клеветою на жизнь, искажением действительности.


И каких только он не делал усилий, чтобы принудить себя к жизнелюбию! В те часы, когда его тянуло в уединение, он заставлял себя идти к веселящимся людям и с ними разделять их веселье. Когда ему хотелось тишины, он выбирал себе такое жилье, за стеною которого бесцеремонный сосед ежедневно целыми часами учился играть на трубе. (Он сам говорил мне об этом в 1933 году.)


В основе всех этих поступков лежала уверенность, что человек есть хозяин своей судьбы, своей жизни и смерти, что стоит ему захотеть, и он преодолеет любую беду.


Нужно только, чтобы человек произвел «капитальный ремонт» своей личности,— организовал «собственными руками» свое физическое в душевное здоровье.


В эти годы он производил впечатление одержимого: ни о чем другом не мог говорить.


Вообще обо всем, что касалось его излюбленной темы — о самоисцелении тела и духа,— он говорил без тени улыбки, словно и не был никогда юмористом.


Когда я сказал ему, что для меня его книга «Возвращенная молодость» есть произведение большого искусства, он нетерпеливо насупился:
— Искусства? И только искусства?


Он жаждал поучать и проповедовать, он хотел возвестить удрученным и страждущим людям великую спасительную истину, указать им путь к обновлению и счастью, а я, нисколько не интересуясь существом его проповеди, восхищался ее замечательной формой, ее красотой.


— Ваша книга — уникум! — говорил я ему.— Вы создали произведение небывалого жанра: бытовую повесть в гармоническом, живом сочетании с физиологией, астрономией, историей. Такой книги еще не знала мировая словесность. И притом мастерство...


Я хотел сказать ему, что «Возвращенная молодость» при всем своем пафосе кажется мне иронической книгой.


В самом деле: на первых страницах автор обещает поведать читателям, как старый профессор усилием воли вернул себе утраченную молодость, но вместо этого мы узнаем, что омолаживание чуть не привело его к преждевременной смерти: вообразив себя юношей, старец вступает в любовную связь с некоей распутной красавицей, вследствие чего разбивает его паралич,— хороша «возвращенная молодость»!


Я с сокрушением думал: «И что это за странная участь у замечательных русских художников: почему, достигнув своим чудесным искусством всенародного признания и любви, они перестают полагаться на свой художественный дар и жаждут во что бы то ни стало учительствовать? Почему юморист, мастер смеха вдруг отказывается смешить и смеяться, отказывается от своей привычной литературной манеры и отдает всю душу проблемам, которые считает наиболее существенными для благополучия и счастья людей?»


Он писал очень много в разных жанрах, на разные темы, но его главной всепоглощающей темой было: завоевание счастья.


Зощенко говорил: «Теперь я каждое, каждое утро просыпаюсь теперь счастливым. Каждый день для меня праздник, день рождения. Никогда я не испытывал таких приливов безграничного счастья.


Я должен (замечательно здесь это «должен») — я должен, как и любое животное, испытывать восторг от существования. Испытывать счастье, если все хорошо. И бороться, если плохо. Не хандрить! Когда даже насекомое, которому дано всего четыре часа жизни, ликует на солнце! Нет, я не мог родиться таким уродом!»


Его повесть вышла значительно позже — в 1943 году, в самый разгар войны. Вместо прежнего названия («Ключи счастья») он дал ей новое: «Перед восходом солнца». В ней он с первых же строк заявил:


«...Это книга о том, как я избавился от многих ненужных огорчений и стал счастливым... Я сделал, в сущности, простую вещь — я убрал то, что мне мешало,— неверные условные рефлексы, ошибочно возникшие в моем сознании. Я уничтожил ложную связь между ними». И т. д.


Обо всем этом я слыхал от него много раз чуть ли не с середины тридцатых годов. В конце концов ему действительно удалось излечиться от своей ипохондрии, он стал бодр, оживлен и общителен. Едва началась война, он энергично включился в агитационную работу для фронта. Писал антифашистские рассказы, сочинял сценарии для солдатских спектаклей и страшно жалел, что порок сердца мешает ему пойти на боевые позиции.


Даже те читатели, кого не интересуют научные медитации автора, не могут пройти равнодушно мимо таких рассказов, как «Двадцатое июля», «В подвале», «Умирает старик», «Нервы», «В саду», «Вор», «Предложение», «Финал», «Я люблю», «Двенадцать дней», «Эльвира».


Научно-философская часть его книги не идет ни в какое сравнение с тою, которую он писал как художник. Здесь речь его туманна и расплывчата, а там она лаконична, прозрачна, гибка, выразительна.


Но, конечно, нельзя не отнестись с уважением к этим проповедническим, учительным главам, так как они внушены благородным желанием избавить людей от страданий. B эту свою высокую миссию он уверовал крепко, и она окрыляла его. Проповедник в его книге взял верх над художником — знакомая судьба типических русских талантов, начиная с Гоголя и Толстого, отказавшихся от очарований искусства во имя непосредственного служения людям.


Из зощенковской книги мы ясно увидели, что он — по всему своему душевному складу — принадлежит именно к этой породе писателей.


Знаю, что многим мое определение покажется неожиданным, странным. Зощенко до такой степени забытый писатель — совершенно неизвестный читателям, что до сих пор остается неведомой даже его основная черта: интенсивность его духовного роста. Он постоянно менялся, никогда не застывая на достигнутом, каждая новая книга знаменовала собою новый этап его психического и эмоционального развития.


В каждой своей книге он — новый, совершенно непохожий на того, каким мы знали его по предшествующим его сочинениям. В двадцатых годах он — один, в середине тридцатых — другой, в сороковых годах — опять-таки непохожий на двух предыдущих.


Он писатель многосторонний и сложный.


Чтобы узнать и полюбить это творчество, читателю необходимо иметь перед собою многотомного Зощенко, представленного хотя бы своими главными книгами: «Уважаемые граждане», «Сентиментальные повести», «Возвращенная молодость», «Голубая книга», «Перед восходом солнца», «Пьесы» и др. Только из совокупности всех этих книг перед нами возникнет подлинный образ этого большого писателя во всем своеобразии его дарования.


В последний раз я видел его в апреле 1958 года. Он приехал ко мне в Переделкино, совершенно разрушенный, с потухшими глазами, с остановившимся взором. Говорил медленно, тусклым голосом, с долгими паузами, и жутко было смотреть на него, когда он — у самого края могилы — пытался из учтивости казаться живым, задавал вопросы, улыбался.


Я попробовал заговорить с ним о его сочинениях.


Он только рукою махнул.


— Мои сочинения? — сказал он медлительным и ровным своим голосом.— Какие мои сочинения? Их уже не знает никто. Я уже сам забываю свои сочинения...


И перевел разговор на другое.


Через три месяца его не стало…..


*****

2. Ю.НАГИБИН о М.ЗОЩЕНКО (извлечение из «По пути в бессмертие. Воспоминания»)


Мои воспоминания о Михаиле Михайловиче Зощенко крайне скудны, но ведь говорил же Пушкин, что любая подробность из жизни великого человека драгоценна.


Я видел Зощенко трижды: мальчиком - на вечере в Политехническом музее, зрелым человеком - в его ленинградской квартире на канале Грибоедова; в последний раз я видел не Зощенко, а его маленькое тело в большом, тяжелом гробу, когда пришел проститься с ним на улицу Воинова, в ленинградский Дом писателей. Каждая из встреч была по-своему значительной. И один раз я говорил с ним по телефону, это тоже было значительно и очень грустно.


Вечер в Политехническом музее состоялся где-то в середине тридцатых. К этому времени уже открылось, что Михаил Зощенко не смешной, а страшный писатель. Уходящая вверх аудитория была битком набита, а на крошечной сцене, где еще недавно разыгрывал свои блистательные спектакли театр "Семперанте", сидели избранные: писатели, режиссеры, актеры - гости Михаила Михайловича, среди них молодые, красивые, очень элегантные Илья Ильф и Евгений Петров и тоже молодой Игорь Ильинский в больших роговых очках.


Читал Михаил Михайлович изумительно. Ильф хохотал тихо, но до изнеможения, до слез; Петров грохотал, булькал и чуть не упал со стула. А фокус был в том, что Зощенко вроде бы никак не читал, просто добросовестно и внятно произносил текст. Но контраст между невероятно смешным текстом и серьезным, чуть печальным смугловатым лицом производил гомерический эффект.


Зощенко вернулся к теме здоровья, которая всегда занимала его. Он говорил, что человек может в очень широких пределах управлять своим здоровьем, если будет относиться к нему сознательно и ответственно. Для этого мало не причинять ему зла пьянством, курением, обжорством и прочими излишествами, надо уметь анализировать свое состояние - физическое и душевное, что, кстати, неправомочно разделять.


Человек должен отчетливо, без самообмана знать, что в нем происходит, тогда он сможет управлять своим здоровьем. В сущности говоря, он развивал свои давнишние излюбленные мысли, известные еще по "Возвращенной молодости" и первой части "Перед восходом солнца", повторяя то, что годы и годы внушал самому себе. Он прошел трудную школу самовоспитания и научился смотреть правде в глаза, как бы жестока она ни была.


- Я был однажды на вашем авторском вечере в Политехническом музее... Две рюмки коньяка вернули мне дар речи. - Евгений Петров так смеялся, что падал со стула. И я подумал тогда, что он очень здоровый и счастливый человек.
- Я помню этот вечер, - сказал Зощенко. - Ильф тоже хорошо смеялся, просто у него был другой смех - в себя. К сожалению, это не прибавило ему здоровья.
- А сами вы ни разу не улыбнулись. Удивительно, как вам это удается.
- А я отсмеиваюсь, пока пишу. Хохочу буквально до упаду, до слез. И потом мне уже не смешно. У меня где-то есть об этом.


Я сказал Михаилу Михайловичу, что иные его рассказы знаю наизусть, как стихи. Он принял мое признание не то чтобы холодно, но равнодушно, как любезное и ненужное преувеличение. Затем, переварив то, что представлялось ему неуклюжим комплиментом, сказал чуть неуверенно:


- Но сами-то вы пишете по-другому? - И тут же, что-то вспомнив, твердо добавил: - Вы многословны.
Покорно, со вздохом я подтвердил его правоту.


- Зачем вам это надо? - поморщился Зощенко. - Ведь есть пушкинская проза. Ничего лишнего, каждое слово на месте. Это ли не образец?


Мой отчим, писатель Як. Рыкачев, был на том позорном сборище, когда Зощенко уничтожали в первый раз за незаконченную удивительную повесть "Перед восходом солнца". Особенно поразило отчима, что в числе хулителей Зощенко оказался Виктор Шкловский. Друг Маяковского, Мандельштама, Тынянова и всех "серапионов" представлялся отчиму, как и многим другим, человеком без стадного чувства, не участвующим в неопрятных играх своих коллег по дому на Воровского. Кстати, это ошибочное представление сохранилось до сих пор.


А ведь, кроме публичного участия в разгроме Зощенко, за ним числится и такой пассаж. Когда "разоблачали" Б. Пастернака, Шкловский находился в ялтинском Доме творчества. Вместо того чтобы обрадоваться этому подарку судьбы и остаться в стороне от позорища, он вместе с другим трусом, Ильей Сельвинским, помчался на телеграф и отбил осуждающую автора клеветнического романа телеграмму. Сельвинский не поленился и поносные стишки тиснуть в курортной газете.


Потрясенный Зощенко сказал:


- Витя, что с тобой? Ведь ты совсем другое говорил мне в Средней Азии. Опомнись, Витя!


На что Шкловский ответил без всякого смущения, лыбясь своей бабьей улыбкой:


- Я не попугай, чтобы повторять одно и то же.


В конце разносного собрания, которое, как оказалось позже, было прикидкой куда худшего судилища, Зощенко сказал, глядя в бесстыдное лицо аудитории:


- Какие вы злые и нехорошие люди!


Поздно вечером я зашел к Асмусам по их просьбе и рассказал об этом собрании. У них в то время обитал Борис Леонидович Пастернак, их самый большой друг. Мы еще пережевывали подробности рассказа, когда из коридора, где находился телефон, послышался трубный голос Пастернака. Он кого-то честил с не свойственной ему резкостью за то, что его "осмелились пригласить на этот гнусный вечер". И неужели думали, что он примет участие в изничтожении замечательного писателя? И дальше в том же духе.


Красный и тяжело дышащий Пастернак вернулся в гостиную.


- Боречка, на кого вы так кричали? - спросила Ирина Сергеевна Асмус.


- На Еголина. - Пастернак улыбнулся плотоядно.


Надо знать, кем был тогда Еголин, чтобы оценить по достоинству жест Пастернака. Он ведал литературой на "высшем" уровне.


И вот много лет спустя я рассказал Зощенко об этом звонке.


- Милый Борис Леонидович, - произнес он тихо. - Милый Борис Леонидович.
Мы еще не знали, да и знать не могли, какие муки предстоят самому Пастернаку...


По ходу разговора я выразил удивление, почему для разгрома Михаила Михайловича выбирали самые безобидные вещи, особенно "Приключение обезьяны" - милый детский рассказ.


- А никаких "опасных" вещей не было, - сказал Зощенко. - Сталин ненавидел меня и ждал случая, чтобы разделаться. "Обезьяна" печаталась и раньше, никто на нее внимания не обратил. Но тут пришел мой час. Могла быть и не "Обезьяна", а "В лесу родилась елочка" - никакой роли не играло. Топор повис надо мной с довоенной поры, когда я опубликовал рассказ "Часовой и Ленин". Но Сталина отвлекла война, а когда он немного освободился, за меня взялись.


- А что там крамольного?
- Вы же говорили, что помните наизусть мои рассказы.
- Это не тот рассказ.
- Возможно. Но вы помните хотя бы человека с усами?
- Который орет на часового, что тот не пропускает Ленина без пропуска в Смольный? - отбарабанил я.


Зощенко кивнул.


- Я совершил непростительную для профессионала ошибку. У меня раньше был человек с бородкой. Но по всему раскладу получалось, что это Дзержинский. Мне не нужен был точный адрес, и я сделал человека с усами. Кто не носил усов в ту пору? Но усы стали неотъемлемым признаком Сталина. "Усатый батька" и тому подобное. Как вы помните, мой усач бестактен, груб и нетерпяч. Ленин отчитывает его, как мальчишку. Сталин узнал себя - или его надоумили - и не простил мне этого.
- Почему же с вами не разделались обычным способом?
- Это одна из сталинских загадок. Он ненавидел Платонова, а ведь не посадил его. Всю жизнь Платонов расплачивался за "Усомнившегося Макара" и "Впрок", но на свободе. Даже с Мандельштамом играли в кошки-мышки. Посадили, выпустили, опять посадили. А ведь Мандельштам, в отличие от всех, действительно сказал Сталину правду в лицо. Мучить жертву было куда интереснее, чем расправиться с ней.
- А вы написали бы просто "какой-то человек", - подал я полезный, но несколько запоздалый совет.
- Это никуда не годится. Каждый человек чем-то отмечен, ну и отделите его от толпы. Плохие литераторы непременно выбирают увечье, ущерб: хромой, однорукий, кособокий, кривой, заика, карлик. Это дурно. Зачем оскорблять человека, которого вовсе не знаешь? Может, он и кривой, а душевно лучше вас.


Несколько лет назад Твардовский почти дословно говорил мне то же самое.


Замечательна ответственность больших писателей за каждое слово, и замечательна их вера в жизненную реальность создаваемых ими образов. Зачем плодить уродов без крайней художественной надобности?


Он умер летом 1958 года, в день моего приезда в город.


Едва сойдя с поезда, я окунулся в слухи и пересуды. Будет гражданская панихида или не будет? Выставят гроб с телом покойного в ленинградском Доме писателей или не выставят? Дадут некролог в газетах или не дадут?


Потом разнесся слух, что Зощенко запретили хоронить в черте города, и Анна Ахматова дала телеграмму в Москву, чтобы разрешили положить писателя на Литераторских мостках Волкова кладбища.


Кажется, разрешили... Нет! Господи, что за окаянные души - отказали!.. Власти в растерянности, не знают, что делать! Чепуха! Подпольный ленинградский обком действовал весьма целеустремленно.


В 1958 году разыграли зловещий спектакль, достойный черных ждановских дней. А ведь уже состоялся Двадцатый съезд партии! И речь шла о всемирно известном писателе, гордости русской литературы, о тяжело и несправедливо пострадавшем человеке, жертве сталинского произвола, ни в чем не виноватом ни перед народом, ни перед властью. И тщетны были все попытки Ахматовой и ее друзей вернуть достоинство - не Зощенко, он его не терял, а времени, которому вовсе не к лицу было принимать на себя чужие грехи.


*****


3. М.ЗОЩЕНКО - МОРАЛИСТ, ФИЛОСОФ, СОЦИОЛОГ И ФИЗИОЛОГ (извлечения из воспоминаний Ю.Томашевского «Зощенко, который не смеялся»)


1. Зощенко известен, как писатель-сатирик. Но есть и другая направленность его творчества – книги-исследования в так называемом научно-художественном жанре: «Возвращённая молодость» и «Перед восходом солнца».


2. 1929 г. был годом «великого перелома» во всём. В том числе появились требования ликвидации сатиры как жанра советской литературы. Ряды сатириков поредели. Авторитет Зощенко позволил ему дольше, чем другим представителям его профессии, оставаться самим собой. Но и ему писать приходилось всё труднее и труднее.


3. Его переломная книга 1929 г. называлась «Письма к писателю». Из адресованной ему громаднейшей почты Зощенко отобрал несколько десятков наиболее характерных писем и коротко откомментировав их, напечатал. Это книга уникальная. Подобной ни у кого из писателей не было, нет и, вероятней всего, не будет. Из книги мы видим, что у большинства зощенковских корреспондентов – желания бедные, вкусы убогие, мысли скудные. Эта книга – есть своеобразный опыт СОЦИОЛОГИЧЕСКОГО исследования читательской аудитории, проведенный Зощенко. Есть у этой книги и другое прочтение.


Все письма адресованы лично ему самому. К нему обращались люди, рассказывали о своих горестях, от него ждали совета, просили поддержки. Они любили его, верили ему, считали его своим человеком.


4. После выхода этой книжки Зощенко получил громадную почту. Многие поддерживали его, но многие выражали недоумение: с чего это Зощенко, всеми признанный «король смеха», вдруг перестал смеяться? Читатель был раздосадован и требовал от писателя вернуться к тому, что им делалось прежде. Даже его «крёстный отец» Горький высказал своё огромное неудовольствие своему любимцу.


5. Зощенко не был осмотрительным человеком. Об этом свидетельствует не только написанная им в 1943 г. повесть «Перед восходом солнца», но и всё его поведение после Постановления ЦК ВКП(б) о журналах «Звезда» и «Ленинград», когда вместо того, чтобы, роняя покаянные слёзы, публично признать себя «пошляком», «хулиганом», «трусом», и поддонком литературы», он безоглядно полез под колёса государственной машины.


6. Изменение курса зощенковского «литературного корабля» было вызвано не только внешними обстоятельствами. По своему человеческому призванию Зощенко был моралист, наставник. Долгие годы он учился «руководству», накопил большой опыт и считал, что ему есть что сказать.


7. Следует отметить, что Зощенко, умевший писать смешно, в жизни был невесёлым человеком. Он был устремлён в замкнутый мир мучивших его с ранних лет всевозможных недугов. У него было плохо с нервами, его изматывали приступы меланхолии и жесточайшей хандры. К тому же в 1916 г. он попал под газовую атаку немцев и получил порок сердца. Его болезни усугублялись тяжёлой мнительностью.


8. Он обращался за помощью к десяткам врачей, перепробовав сотни лекарств. Но легче не становилось. Тогда он стал лечить себя сам. Ему пришла мысль, что всё зависит от него самого: от того, как он сам будет направлять свою жизнь. Так, в 1933 г., появилась «Возвращённая молодость». Обдумывал её он 4 года. Для этого он изучал специальную литературу по медицине и физиологии.


9. Для того, чтобы остаться своим для читателей он написал первую часть книги. Но основную часть составили «Комментарии и статьи», в которых он призвал на помощь науку и взял у неё лишь то, что подтверждало выстраданные им личные соображения. Зощенко понимал, что таким образом он «упрощает» предложенную им схему жизни, здоровья и смерти. Но он меньше всего заботился о своей славе. Он думал о той реальной пользе, которая его книга может принести «самым разнообразным слоям населения».


10. Навык обращения с научным материалом был у Зощенко невелик. Он заведомо шёл на риск потерпеть неудачу. И действительно братья-писатели посчитали повесть провальной. В ней, якобы, искусственно соединены литература с наукой. И это с точки зрения закона жанра никуда не годится.


11. Но тут слово взял научный мир. Вот уж с какой стороны «невежественный в вопросах медицины» писатель не ожидал поддержки. И вдруг – такая реакция: одно за другим состоялись многочисленные учёные собрания, заседания, обсуждения; выступали академики, доктора; в газетах печатались статьи и рецензии специалистов и руководителей науки. Сам академик Павлов стал приглашать Зощенко на свои знаменитые «среды».


12. Что же произошло? Новых законов Зощенко не открыл. Но всколыхнулся весь учёный мир не зря: вклад в науку Зощенко всё же внёс, и немалый. Ему удалось, сузив проблему человеческой жизни и смерти до малой частности – умения управлять своим организмом – он сумел дать широчайшее представление о возможностях человека не только поддерживать и сохранять своё здоровье, физическую и умственную энергию, но даже и продлевать свою жизнь. Он показал, что это зависит от нас самих – от нашей воли и разума.


13. Эти мысли и их детальная разработка, осуществлённая в книге – и получили признание науки. Естественно, что всё о чём он написал было науке известно. Но в такой плотной концентрации это известного осмысления не получало. Отсюда и интерес учёных к работе Зощенко. Он поставил перед наукой проблему. «Хвала Зощенко за это!» – написал тогдашний нарком здравоохранения Семашко.


14. Итак, претензии профессионалов от литературы, похвальные отзывы деятелей науки…. А что же рядовой читатель? Повесть повергла в уныние даже самых преданных из его читателей. Резко упал поток привычных писем. А в тех, что приходили, сквозила обида. Полюбивший Зощенко за «Аристократку» и «Баню» читатель обвинил теперь своего кумира в измене. Зощенко пытался успокоить читателя, говорил, что это временная передышка и что в дальнейшем он перейдёт к сатире. Но этого не случилось.


15. Есть писатели, которые могут не писать. Но Зощенко, как бы его не «били», ни на день не оставлял работы. Но удовлетворения от этой работы он не получал. Тогда Зощенко открыл для себя «второй фронт» занятий: собирал, обдумывал материал для своей главной книги. «Ключи счастья» - это было рабочее название его новой книги. В 1943 г. книга вышла в печати под названием «Перед восходом солнца». Если раньше речь велась о физиологии, то теперь – о психике. Отметим, что Зощенко описывал лишь те автобиографические наблюдения, которые могли возбудить и в дальнейшем усугубить его психоневроз.


16. Он пришёл к выводу, что «драма», возбудившая его психоневроз, «разыгралась» когда «маленькому существу» не было и 2 лет. Отсюда и название – «Перед восходом солнца». Когда солнца разума ещё не взошло. То есть, он исследовал «бессознательный период» в жизни человека.


Проблема бессознательного в поведении людей давно интересовало науку. Фрейд выдвинул теорию, согласно которой осознание больным человеком забытых им фактов, явившихся причиной его теперешнего неврастенического состояния, может помочь этому больному преодолеть недуг. Сегодня наука признаёт, что учение Фрейда содержит немало неопровержимо точных положений. Но в годы, когда жил и работал Зощенко, критика фрейдизма шла по всему фронту.


17. Зощенко признавал правоту фрейдизма, кроме основного положения Фрейда - о так называемом, «первородном грехе». И тут он был непримирим. Фрейд настаивал на том, что в бессознательном состоянии человеком прежде всего руководят сексуальные мотивы. Что люди в младенческом возрасте получают «сексуальную травму».


18. Конечно же разные люди по разному воспримут те или иные положения Зощенко-философа:


• некоторые сочтут сам факт пристального интереса автора к сновидениям (как средству проникнуть в бессознательный мир ребёнка) за мракобесие;
• некоторых не устроит символика Зощенко сновидений или метод, при помощи которого он расшифровывал свои сны;
• кто-то с недоверием отнесётся к рассуждениям о процессе творчества, в котором, по утверждению Зощенко, немалую роль играют бессознательные условные связи;
• кто-то сочтёт бестактной авторскую иронию о необратимом увядании и старении человеческого организма;
• кому-то покажется натужно-искусственным понятие «профессиональный страдалец»;
• кого-то не убедят размышления Зощенко о проблеме, с которой сталкивается любой человек – об отношении к своей смерти…..


19. Но ведь именно этого Зощенко и добивался. Прекрасно понимая, что его знания, его учение неприложимы к любому человеку и не являются рецептом от всех неврастенических бед, он и не замахивался на обобщения, на общезначимость своих наблюдений, а хотел дать читателю пищу для размышлений. Он писал, что «если люди скажут, что эти ключи («Ключи счастья») не подходят к их изощрённым механизмам, то я примирюсь с этим, уйдя как слесарь, который поковыряв замок, так и не открыл его в силу малой квалификации или по причине вчерашней выпивки».


20. «Перед восходом солнца» имеет глубокое научное содержание. И сегодня учёный мир говорит, что Зощенко сумел опередить движение науки о бессознательном на десятилетия. Но эта книга и его блестящее достижение как художника. Многие из входящих в неё новелл – истинные шедевры.


Прочитанные одна за другой, они создают представление не только о писателе Зощенко и трудном пути этого русского интеллигента, ставшего на переломе эпох одним из самых знаменитых наших писателей, но и о самом переломе эпох, когда одним казалось, что всё рушится и летит в тартарары, а другие, несмотря на разруху, голод и нищету, поверили в новую жизнь и все силы, всю любовь к людям и земле, на которой родились, отдали новой России. Это последняя крупная работа Зощенко. Книга-завещание. Книга-исповедь.


21. Что же завещает нам Зощенко? Он завещает верить в науку, в человеческий разум, в то, что жизнь людей и их счастье зависят от них самих, от их настойчивости и умения управлять своей психикой.


22. Зощенко не был ни социологом, ни врачом, ни психоаналитиком. И он «забрёл в чужой огород» для того, чтобы заниматься не столько научными, сколько духовно-нравственными проблемами, т. есть именно теми, что испокон веков числились за людьми писательской профессией. А если говорить о науке, в области, в которой Зощенко наиболее преуспел, работая над научно-художественными произведениями, то прежде всего надо отметить вклад, что внёс он в движение философской мысли. Это мы говорим сегодня. После же выхода первых глав книги на голову писателя обрушились потоки площадной брани и публикация была прекращена. Последняя часть книги вышла уже после смерти писателя, через 30 лет после выхода первых глав..


23. В 1943 г. Зощенко написал письмо Сталину, в котором объяснял, что нельзя оценивать всю работу только по первой части, в которой нет разрешения проблем. Писал о том, что его книга необходима и полезна людям и советской науке. Ответ не заставил себя долго ждать. Он был подвергнут ещё более мощному избиению и в литературной, и в партийной печати. Зощенко понял всю бессмысленность надежды на помощь «лучшего друга советской литературы». В 1946 г. после доклада Жданова, Зощенко был изгнан из Союза советских писателей. После этого он еще прожил 12 мучительных лет. Но его смерть как писателя засвидетельствована именно тем – чёрным для нашей литературы – 1946 годом.


*****


4. Ю.ОЛЕША о М.ЗОЩЕНКО


Всех перекрыл Михаил Михайлович Зощенко. Этот человек, маленький, поджарый и прямой, — чрезвычайно осанистый, несмотря на щуплость, — стал рядом с кафедрой, положил листки, следовательно, сбоку и с выражением почти военного презрения на лице читал свой рассказ.


Он читал железным голосом вещь, вызывавшую ежесекундные раскаты хохота. Так читают лозунги, тезисы, воззвания.


Волновался мой дорогой Миша Зощенко, побледнел, даже позеленел как-то.
Слава! Его страшно любит публика. Когда председатель объявил его, выходившие с полпути вернулись… Шумное движение произошло в зале, люди стали пересаживаться поближе.


Замечательный, поистине замечательный русский писатель — Зощенко!


10.08.2020 г.



Другие статьи в литературном дневнике: