26. 1 Ю. Тынянов о Писателях

Евгений Говсиевич: литературный дневник

26.1 Ю.ТЫНЯНОВ о ПИСАТЕЛЯХ (извлечение из книги: «ПОЭТИКА. ИСТОРИЯ ЛИТЕРАТУРЫ»)


Статья подготовлена в соответствии с «Планом публикаций литературоведческих статей в «Литературном дневнике» на 2020 г.» (http://www.proza.ru/2020/01/10/596).
*****
СОДЕРЖАНИЕ


1. О НЕКРАСОВЕ
2. О ТЮТЧЕВЕ
3. ТЮТЧЕВ И ГЕЙНЕ
4. О КОМПОЗИЦИИ ЕВГЕНИЯ ОНЕГИНА
5. «МНИМЫЙ ПУШКИН»
6. «АРГИВЯНЕ», НЕИЗДАННАЯ ТРАГЕДИЯ КЮХЕЛЬБЕКЕРА
7. О БЛОКЕ
8. О МАЯКОВСКОМ («ПАМЯТИ ПОЭТА»)
9. ДОСТОЕВСКИЙ И ГОГОЛЬ (к теории пародии)
10. "СЕРАПИОНОВЫ БРАТЬЯ" (АЛЬМАНАХ I)
11. Т. РАЙНОВ "АЛЕКСАНДР АФАНАСЬЕВИЧ ПОТЕБНЯ"


1. О НЕКРАСОВЕ


Самый существенный упрек, который делали Некрасову и который он сам принимал, был упрек в прозаичности. Не случайно отзыв Белинского о "Мечтах и звуках" начинался с указания на то, что автору лучше писать в прозе; то же говорили о поэзии Некрасова и Тургенев и Толстой. Сам Некрасов тоже сравнивал свои стихи с прозой: "Все ж они не хуже плоской прозы".


Некрасов начинает с баллад и высокой лирики; самое значительное для него в молодости имя — Жуковский. Он быстро исчерпывает этот род и начинает его пародировать. Некрасовские пародии на Лермонтова долго потом вызывали возмущение; однако совершенно очевидно их значение для Некрасова.


Сущность его пародий не в осмеивании пародируемого, а в самом ощущении сдвига старой формы вводом прозаической темы и лексики. Пока эта форма связана с определенными произведениями ("Спи, пострел, пока безвредный!..", "И скучно, и грустно, и некого в карты надуть…").


Упреки в прозаичности, воспринимаемой на фоне предшествующей литературной традиции как недостаток, сопровождали Некрасова на протяжении всего его творчества. Позицию современной поэту критики в этом вопросе Е. Н. Эдельсон определял следующим образом: "многие готовы были вовсе отказать Некрасову в поэтическом признании и видеть в нем исключительно сатирика или публициста, лишь случайно или но посторонним соображениям избравшего для своей деятельности стихотворную форму" ("Библиотека для чтения", 1864, № 9).


Подобная точка зрения дожила до нашего века и развивалась в статьях, близких по времени к работам Эйхенбаума и Тынянова. "У Некрасова — действительно добрых две трети его произведений могут быть превращены в прозу, — писал в своей известной статье С. Андреевский, — и не только ничуть от этого не пострадают, но даже выиграют в ясности и полноте" (С А. Андреевский. Литературные очерки. СПб., 1902, стр. 163). Ср. об этом же: П. Ф. Гриневич. . Очерки русской поэзии. СПб., 1911, стр. 156.


2. О ТЮТЧЕВЕ


"Тютчевиана" — любопытное явление, подчеркивающее сверхличность, невольность искусства: комический род по многим причинам остался чужд архаическому течению лирики, к которому примыкал Тютчев; его эпиграммы при лапидарности и меткости лишены комического элемента, которым богаты эпиграммы Пушкина; таким образом, рядом с высоким литературным творчеством у Тютчева сосуществовало комическое устное, не нашедшее себе литературного выражения; комический стиль Тютчева восходит к французскому каламбуру и старинному анекдоту, причем в последнем случае (к которому относится и приведенный пример) главную роль играет не словесное выражение, а мимика и жест.


Тютчев — романтик; это положение казалось незыблемым, несмотря на путаницу, которая существует в вопросе о русском романтизме. Это положение должно быть пересмотрено.


Правда, философская и политическая мысль была той прозаической подпочвой, которая питала его стих, и многие его стихотворения кажутся иллюстрациями, а иногда и полемическими речами по поводу отдельных вопросов романтизма, но — преемник Державина, воспитанник Раича и ученик Мерзлякова Тютчев воспринимается именно на державинском фоне как наследник философской и политической оды и интимной лирики XVIII века.


Подобно тому как во Франции романтик Гюго возобновил старую традицию Ронсара, Тютчев, генетически восходя к немецкому романтизму, стилизует старые державинские формы и дает им новую жизнь — на фоне Пушкина.


На фоне Пушкина Тютчев был архаистом не только по своим литературным традициям, но и по языку, причем нужно принимать во внимание густоту и силу его лексической окраски на небольшом пространстве его форм.


И этот колорит Тютчева обладает силой, усваивающей ему инородные явления; с необычайной свободой Тютчев использует варваризмы в высоком стиле, несмотря на то что употребление варваризмов в стихе было традиционно ироническое:


Иным достался от природы
Инстинкт пророчески-слепой.


Имя Державина, конечно, должно быть особо выделено в вопросе о Тютчеве. Державин
— это была та монументальная форма философской лирики, от которой он отправляется. И это сказывается во многих конкретных неслучайных совпадениях. «Бессонница», "Сижу, задумчив и один…" — полны чисто державинских образов. (Ср. "На смерть кн. Мещерского", "Река времен в своем стремленьи…" и т. д.)


У них общие интонации, общие зачины.
Связь Тютчева с русской архаистической традицией отмечалась и до Тынянова. Еще Фет писал об его "устарелых формах" (лексических). А. Белый уже назвал имя Державина (Андрей Белый. Символизм. М., «Мусагет», 1910, стр. 353).


Первое обобщение принадлежит Эйхенбауму: "Я вообще думаю, что между Державиным и Тютчевым можно установить большую близость — здесь пролегает какая-то особая линия русской лирики <…>" (В. Эйхенбаум. Державин. «Аполлон», 1916, № 8, стр. 36).


Эти переклички, иногда прямые совпадения, как и в статьях Эйхенбаума и Тынянова о Некрасове, результат параллельных штудий на общих методологических основаниях.


3. ТЮТЧЕВ И ГЕЙНЕ


Уже в 1825 году всего после трехлетнего пребывания в Мюнхене — близкие замечают в Тютчеве перемену. Университетский товарищ Погодин сразу чует чужого, ему с Тютчевым "не говорится". "Он пахнет двором".


Через 20 лет Тютчев вернулся в Россию "питомцем гордого и красивого Запада" (Аксаков); он родины не узнает, борется с ее впечатлениями именно здесь природа больше "молчит с улыбкою двусмысленной и тайной". Все больше сужается исследованиями круг его стихотворений, посвященных русской природе.


Так, по-видимому, отзыв тонкой ценительницы вел. кн. Марии Николаевны об "Осеннем вечере" относит и эти стихи к южнонемецкому миру.
У Тютчева ни слова тоски о России, напротив, даже в поздние годы он с тоской подумывает о возвращении к нелюбезным берегам дорогой родины ("ces plages inaimables de la chere patrie"). "Стереть великолепия Вёве ледяной губкой петербургской зимы!"


Он вспоминает, что через 6 недель увидит опять Гостиный двор, грустно освещенный с 4-х часов фонарями Невского, — и содрогается. Достаточно говорено в тютчевской литературе об отсутствии у него живой любви к живой России (не абстрактной), и все же трудно объяснить это содрогание, эту физическую дрожь. Там, где Тютчев хвалит Петербург (а в нем более всего почти европейские "острова") или петербургское общество, — он хвалит их приближение к европейскому, милое для него сходство.


Сквозь политическую и философскую любовь к России явно в Тютчеве личное равнодушие, человеческая нелюбовь. "Здесь самый значительный и господствующий надо всем прочим факт — это отвратительная погода. <…> Ah, quel pays, mon dieu, quel pays! — Et n;est on pas digne du mepris en y restant" .


В самом Тютчеве было, несомненно, какое-то личное, интимное очарование. Петр Киреевский поехал в Мюнхен кем-то или чем-то предубежденный против Тютчева, но был сразу обезоружен "тютчевским обхождением"; Тютчев из тех людей, которые полезны "даже только присутствием своим" .


Тогда уже Тютчев был несравненным собеседником, остроумным и изящным «жемчужноустом» (слово о нем кн. Вяземского). Уже в 1825 году Погодин о нем записывает: "Мечет словами"..


Отношения Гейне к Тютчеву, разумеется, иного измерения. Тютчев был для него дилетантом, русским дипломатом и политиком, но не сколько-нибудь заметной поэтической величиной. Зато отношения к тютчевскому кружку отразились в его поэзии.


Тютчев познакомился в Гейне прежде всего с поэтом; он знал и ценил его как поэта еще до личного знакомства; о восторженном отношении к гейневским стихам в тютчевском доме свидетельствовал сам Гейне. Таким образом, общение поэта Тютчева с поэтом Гейне совершенно не определено их встречей, она, быть может, только оживила интерес к его поэзии; большинство переводов Тютчева падает на 1830 год. В 1829–1830 годах Тютчевых посещают братья Киреевские и, несомненно, именно отсюда выносят интерес к творчеству Гейне.


В обоих вышедших в 1832 году нумерах «Европейца» помещены гейневские "Письма о картинной выставке", которые вместе с "Парижскими письмами" Берне должны представить наиболее передовые и живые течения немецкой литературы. [Вероятно, помещение гейневских «Писем» сыграло свою роль в закрытии журнала.


Уже самый выбор произведения, в подлиннике полного нападок на Николая I и протестов по поводу Польши, мог показаться неслыханной дерзостью.] Мать Киреевских А. П. Елагина посылает стихи Гейне Баратынскому, который читает их с восхищением, - таким путем поэзия Гейне из тютчевского круга идет в пушкинский.


Но Тютчев предстал Гейне прежде всего как остроумный и образованный философски русский дипломат — как политический деятель и мыслитель. И вот в определении влияния в этом отношении Тютчева на Гейне важно было проследить их личное общение, на почве которого оно развивалось.


Из сказанного о Тютчеве и Гейне мы можем вывести несколько общих следствий, которые лягут в основу дальнейшего детального рассмотрения отношений обоих поэтов.


Во-первых, Тютчев принадлежал к сложному типу романтиков; использовав тематику романтизма, он в гораздо большей мере относится к классикам по своим приемам.


Во-вторых, но и как романтик он примыкает к тому крылу старших романтиков, образцом которых являются Новалис и Шеллинг, а не Тик. Тематика этих романтиков заключена главным образом в области натурфилософии и, не оправдывая применения одного из главных принципов романтической теории — романтической иронии, является одним из факторов, обусловивших «высокий» одический строй поэзии.


В-третьих, отдельные приемы Тютчева (семантическое употребление слов, синкретический эпитет и т. д.) восходят к романтическим образцам.


В-четвертых, строфа Тютчева, синтаксис и лексика восходят к образцам классическим. Поэтому частное исследование вопроса об отношении Тютчева к Гейне стремится выяснить размеры заимствований у писателя позднейшей формации, восходящего к крылу романтиков, Тютчеву не родственных (Тик, Брентано).


4. О КОМПОЗИЦИИ ЕВГЕНИЯ ОНЕГИНА


Все попытки разграничить прозу и поэзию по признаку звучания разбиваются о факты, противоречащие обычному представлению о звуковой организации стиха и звуковой неорганизованности прозы.


С одной стороны, существование vers libre и freie Rhythmen с неограниченной свободой просодии, с другой — такая ритмически и фонически организованная проза, как проза Гоголя, Андрея Белого, в Германии Гейне и Ницше, — указывают на необычайную шаткость понятия о звуковой организации поэзии и прозы, на отсутствие ясного раздела меж ними с точки зрения этого принципа — и в то же время на удивительную стойкость и разграниченность видов поэзии и прозы: до какой бы ритмической и звуковой в широком смысле организованности ни была доведена проза, она от этого не воспринимается как стихи (Вид "petites poemes en prose" (Baudelaire) и "стихотворений в прозе" (Тургенев и мн. др.) и основан на полной неслиянности стиха с прозою; некоторая реакция на стихотворную форму в этом виде только подчеркивает ее принадлежность к прозе); с другой стороны, как бы близко ни подходил стих к прозе по своему звучанию, — только литературной полемикой объясняются приравнения vers libre к прозе.


Кн. Вяземский пишет по поводу стихотворений Карамзина: "Можно подумать, что он держался известного выражения: c;est beau comme de la prose (Прекрасно, как проза (франц.).


Он требовал, чтобы все сказано было в обрез и с буквальною точностью. Он давал простор вымыслу и чувству; но не выражению" (П. А. Вяземский. Полное собрание сочинений, т. VII. СПб., 1882, стр. 149.). Равно и Батюшков писал в 1817 году:
"Для того, чтобы писать хорошо в стихах — в каком бы то ни было роде, писать разнообразно, слогом сильным и приятным, с мыслями незаемными, с чувствами, надобно много писать прозою, но не для публики, а записывать просто для себя. Я часто испытал на себе, что этот способ мне удавался; рано или поздно писанное в прозе пригодится: "Она — питательница стиха", сказал Альфьери, — если память мне не изменила" (К. Н. Батюшков. Сочинения, т. II. СПб., 1885, стр. 331–332.). Пушкин пишет прозаические планы и программы для своих стихов; проза здесь воочию является питательницей стихов (Таким образом, проза (не имманентная, а принцип) является первичной для Пушкина и всей указанной традиции.


По нашему мнению, проза Пушкина естественно сформировалась из стиховых планов. (Иначе — у Б. М. Эйхенбаума, см. "Проза Пушкина"). И, словно в ответ Батюшкову, пишет любомудр Ив. Киреевский, близкий к архаической, старшей традиции «высокой» (эмоционально-убедительной) традиции: "Знаешь ли ты, отчего ты до сих пор ничего не написал? Оттого, что ты не пишешь стихов.


Если бы ты писал стихи, тогда бы ты любил выражать даже бездельные мысли, и всякое слово, хорошо сказанное, имело бы для тебя цену хорошей мысли, а это необходимо для писателя с душой. Тогда только пишется, когда весело писать, а тому, конечно, писать не весело, для кого изящно выражаться не имеет самобытной прелести, отдельной от предмета. И потому: хочешь ли быть хороший писателем в прозе? — пиши стихи". (И. В. Киреевский. Полн. собр. соч., т. I. М., 1861, стр. 15 (письмо к Кошелеву, 1828))


Таким образом, и проза для Батюшкова, и стихи для Киреевского являются источниками нового смысла, средствами для какого-то смыслового сдвига внутри прозы и внутри поэзии. Проза и поэзия, по-видимому, отличаются не имманентным звучанием, не последовательно проведенным в поэзии принципом установки на звучание, а в прозе — принципом установки на семантику, — а, в существенном, тем, как влияют эти элементы относительно друг друга, как деформирована звуковая сторона прозы ее смысловой стороной (установкой внимания на семантику), как деформировано значение слова стихом. (Выяснение семантической деформации слова со стороны стиха составляет предмет особой нашей работы.


В последующем изложении частичным доказательством вышесказанного послужат примеры из "Евгения Онегина"; ср. в особенности: метризация слова; рифма и инструментовка как семантический фактор; происхождение и роль галлицизмов в прозе и деформация в стихе.)


В проекте предисловия к восьмой и девятой главам (Предисловия и примечания были для Пушкина еще одним сильным средством для подчеркивания или обнажения самой динамики романа, для создания романа романа, а кроме того, мотивированным вводом прозаических введений и отступлений, которые, таким образом, оттеняли стих. К остальным произведениям Пушкин дает редкие и скупые предисловия и примечания.


В виде колоссального введения к первой главе "Евгения Онегина" был помещен "Разговор книгопродавца с поэтом" — любопытный пример композиционного внедрения целого произведения).


Особый интерес приобретает здесь вопрос о пропуске строф. Здесь обращает на себя внимание тот факт, что некоторые цифры, которые должны обозначать пропущенные строфы, стоят как бы на пустом месте, ибо строфы эти никогда и не были написаны.


Сам Пушкин объясняет пропуск строф следующим образом: "Что есть строфы в "Евгении Онегине", которые я не мог или не хотел напечатать, этому дивиться нечего. Но, будучи выпущены, они прерывают связь рассказа, и поэтому означается место, где быть им надлежало. Лучше было бы заменять эти строфы другими или переправлять и сплавливать мною сохраненные. Но виноват, на это я слишком ленив. Смиренно сознаюсь также, что в «Дон-Жуане», есть две выпущенные строфы".


Заметка писана в 1830 г., и после ранее сказанного Пушкиным о плане и связи романа это его замечание и вообще звучит иронически, но он еще подчеркивает иронию ссылкой на лень и на литературный источник, в котором пропуски точно так же играли композиционную роль. Если припомнить, что Пушкин в предисловии к последней главе и к "Отрывкам из путешествия Онегина" говорит о пропуске целой главы, станет еще яснее, что вопрос здесь идет не о связи и не о стройности плана.


Вот что пишет Пушкин в этом предисловии: "П. А. Катенин (коему прекрасный поэтический талант не мешает быть и тонким критиком) заметил нам, что сие исключение, может быть и выгодное для читателей, вредит, однако ж, плану целого сочинения; ибо чрез то переход от Татьяны, уездной барышни, к Татьяне, знатной даме, становится слишком неожиданным и необъясненным. — Замечание, обличающее опытного художника. Автор сам чувствовал справедливость оного, но решился выпустить эту главу по причинах, важным для него, а не для публики".


Таким образом, пропуск целой главы, вызвавший действительно тонкое замечание со стороны Катенина о немотивированности и внезапности перемены в героине (напоминающей театральное преображение), объявляется "выгодным для читателей" и не мотивируется вовсе. Тогда начинает казаться странной щепетильность Пушкина по отношению к перерыву связи рассказа, который, по его словам, вызвал пустые цифры и пропуск отдельных стихов.


Анализ пропущенных строф убеждает, что с точки зрения связи и плана можно было бы не отмечать ни одного пропуска — ибо все они касаются либо отступлений, либо деталей и бытовых подробностей, и только немногие вносят новые черты в самое действие, план (не говоря уже о пустых цифрах). Собственно, уже одно существование пустых цифр, ненаписанных строф освобождает нас от указания на особую роль пропусков, как и на то, что сами удаленные строфы и строки были удалены не по их несовершенству или личным и цензурным соображениям. [М. Гофман.


Пропущенные строфы "Евгения Онегина". — "Пушкин и его современники", вып. XXXIII–XXXV. Пб., 1922, стр. 2.]


Дело становится более ясным, хотя не менее сложным, если понять эти пропуски как композиционный прием, все значение которого, значение необычайного веса, — не в плане, не в связи, не в происшествиях (фабула), а в словесной динамике произведения.


В этих цифрах даются как бы эквиваленты строф и строк, наполненные любым содержанием; вместо словесных масс — динамический знак, указывающий на них; вместо определенного семантического веса — неопределенный, загадочный семантический иероглиф, под углом зрения которого следующие строфы и строки воспринимаются усложненными, обремененными семантически.


Какого бы художественного достоинства ни была выпущенная строфа, с точки зрения семантического осложнения и усиления словесной динамики — она слабее значка и точек; это относится в равной или еще большей мере к пропуску отдельных строк, так как он подчеркивается явлениями метра.


Стиховая форма давала себя чувствовать в колебаниях между поэмой и романом, песнью и главой. Но в стихотворном тексте Пушкин именно поэтому подчеркивал роман , который, совмещаясь со стихом (и смещаясь таким образом), становился особо ощутимым:


Впервые именем таким
Страницы нежные романа
Мы своевольно освятим (II, 24),
С героем моего романа
<…>
Позвольте познакомить вас (I, 2).


Если вспомнить при этом прозаические планы и программы стихов, станет очевидно, что соотношение прозы и поэзии было для Пушкина обычным .


Пушкин не только завершитель в области художественной литературы: в той же мере он завершает и теоретическую литературную мысль XVIII века; его произведениям предшествуют долгие литературные изучения ("Борис Годунов"), и всегда они являются разрешением теоретических задач. С концом его деятельности обрывается не только поэтическая, но и теоретическая традиция младшей ветви XVIII века, уступая место традиции русских романтиков 20-х годов, к которой Пушкин относится враждебно и подозрительно.


5. «МНИМЫЙ ПУШКИН»


Между тем как бы высока ни была ценность Пушкина, ее все же незачем считать исключительной. Незачем смотреть на всю предшествующую литературу как на подготовляющую Пушкина (и в значительной мере им отмененную), а на всю последующую как на продолжающую его (или борющуюся с ним).


Д. С. Мережковский рассматривал Пушкина как философа, в поэзии которого находят выражение две «вечные» антитезы: культура и первобытный человек, христианское начало и языческое. Это понимание было изложено в трактате «Пушкин» — вошел в книгу "Вечные спутники" (1-е изд. — СПб., 1897) и в Полное собрание сочинений, т. XVIII (М., 1914). Отношение Тынянова, как и других опоязовцев, к Мережковскому характеризовалось резким неприятием (ср. стр. 38, 411, 163, 505).


Так, декларация, принятая представителями литературных и культурных организаций Москвы и Петрограда на вечере памяти поэта 11 февраля 1921 г., провозглашала: "Новая русская литература начинается с Пушкина и Пушкиным" (см.: Пушкин. Достоевский. Изд. Дома литераторов. Пб., 1921, стр. 9). На вечере 14 февраля с докладом о поэтике Пушкина выступил В. М. Эйхенбаум — он подчеркивал: "Пушкин — не начало, а конец длинного пути, пройденного русской поэзией XVIII века" (там же, стр. 78; ЭП, стр. 24). Ср. тот же тезис в набросках ст. Тынянова «Ленский» (см. прим. к статье "О композиции "Евгения Онегина""). В. М. Жирмунский указывал на свой приоритет в постановке вопроса о Пушкине — «завершителе» (Жирмунский) стр. 72).


В своем дневнике 1922 г. Эйхенбаум оставил ироническое описание пушкинского вечера в Доме литераторов 11 февраля. Впоследствии противоположность двух подходов к Пушкину сгладилась. Представление о Пушкине как «начале», хотя и подвергалось критике, в частности специалистами по XVIII в. (Г. А. Гуковский, П. Н. Берков), в целом возобладало (ср. формулу "Пушкин — родоначальник новой русской литературы").


6. «АРГИВЯНЕ», НЕИЗДАННАЯ ТРАГЕДИЯ КЮХЕЛЬБЕКЕРА


Вопрос об "античном влиянии" на русскую литературу, так же как и вопрос о "западноевропейском влиянии", при ближайшем рассмотрении оказывается вовсе не вопросом о «влияниях». Модный одно время метод усматривать в любых произведениях множество влияний был связан с психологическим отношением к литературе.


Чем далее он развивался, тем более выяснялась его несостоятельность. В "Руслане и Людмиле" один исследователь насчитал более 80 отдельных «влияний», и это нисколько не подвинуло вопроса о ней. В результате этого метода произведение являлось суммой влияний, писатель пассивной психологической губкой, впитывавшей со всех сторон влияния, а русская литература — не рядом, соотносящимся с русским же бытом и обществом, а рядом, соотносящимся только с иноземными литературами.


Между тем «влияния» оказываются явлениями разнородными. Движущийся в определенном направлении писатель находит аналогичные направления в иноземных литературах и привлекает их результаты. Либо он ищет материалов и в этих поисках привлекает иноземные материалы. Это, разумеется, разные вещи. Своя литература определяет выбор и значение того и другого.


"Илиада" Гнедича была событием не только и не столько потому, что была переводом «Илиады», сколько и потому, что в ней был дан новый вид русского стихового эпоса (ср. оживленную и даже яростную полемику вокруг вопроса об эпическом метре и русском гекзаметре, которая идет в 1814–1820 гг. и снова возобновляется в 30-х годах Сенковским).


Как перевод удовлетворяла и «Илиада» Кострова, и даже более, чем «Илиада» Гнедича. M. M. Кубарев, товарищ Погодина и любомудров, знаток античности, всегда, например, "был того мнения, что перевод «Илиады», сделанный Костровым <…> хотя и не размером подлинника, но выше перевода Гнедичева".


Таково было мнение специалиста, смотрящего на «Илиаду» Гнедича только как на перевод.


Батюшков отстаивает Петрарку и Ариоста вовсе не как итальянских писателей и не как писателей «вообще», а как нужные ему образцы для преобразования русского поэтического языка и жанров.


Кюхельбекер и за ним Катенин нападают так яростно на Горация ("прозаический стихотворец" — отзыв Кюхельбекера, "светский самодовольный педант" — отзыв Катенина), потому что Гораций был поэтическим героем поколения карамзинистов.


Эволюция писателя постигается лучше всего на его обращении с материалами. Кюхельбекер изучает не только литературные, но и исторические, религиозные, бытовые материалы, притом не прямо относящиеся к его фабуле. Понятие «материала» для него, так же как и для Пушкина, научно. 20-е годы любопытны своей самостоятельностью по отношению к авторитетам предшествующего поколения, пересмотром их с точки зрения тех или иных литературных принципов. Критически относились не только к Карамзину, но и к Еврипиду.


Так именно изучает Кюхельбекер греческих писателей. В первом ряду у него Эсхил и Аристофан, затем Софокл. Следов изучения Еврипида нет, да, по всей вероятности, и не было: архаисты отрицательно к нему относились. (Ср. запись в дневнике Кюхельбекера: "Аристофан гений, который ничуть не уступит Эсхилу и выше Софокла; а можно ли жеманного Еврипида, греческого Коцебу, ставить рядом с Эсхилом и даже с Софоклом?


Можно ли сближать гениального, роскошного, до невероятности разнообразного, неистощимо богатого собственными вымыслами Аристофана с подражателем, не бесталанным, но все же подражателем — Плавтом?") Так черты борьбы с карамзинизмом проектировались на мировую литературу.


Суждения Кюхельбекера, прежде всего противопоставление «однообразных» и субъективных Шиллера и Байрона «всеобъемлющим» и объективным Шекспиру и Гете, по-видимому, имели и более широкое влияние, в том числе на Пушкина и Белинского. См. Н. И. Мордовченко. Русская критика первой четверти XIX века. М.-Л., 1959, стр. 219.


7. О БЛОКЕ


Блок — самая большая лирическая тема Блока. Это тема притягивает как тема романа еще новой, нерожденной (или неосознанной) формации. Об этом лирическом герое и говорят сейчас.


Он был необходим, его уже окружает легенда, и не только теперь — она окружала его с самого начала, казалось даже, что она предшествовала самой поэзии Блока, что его поэзия только развила и дополнила постулированный образ.


В образ этот персонифицируют все искусство Блока; когда говорят о его поэзии, почти всегда за поэзией невольно подставляют человеческое лицо — и все полюбили лицо, а не искусство.


Поэтому музыкальная форма, которая является первообразом лирики Блока, — романс, самая примитивная и эмоциональная. Блок подчеркивает эпиграфами родство с цыганским романсом ("Не уходи, побудь со мною"; "Утро туманное, утро седое…"), - но эти эпиграфы являются вместе с тем заданным мелодическим строем; "Дым от костра струею сизой…" невозможно читать, не подчиняясь этому мелодическому заданию; так же исключительно романсно, мелодически должны мы читать стилизацию Апухтина "Была ты всех ярче, верней и прелестней…".


Не случайно стихи Блока полны обращений — «ты», от которых тянутся прямые нити к читателю и слушателю, — прием, канонический для романса.


К этим мыслям Тынянова, как и к замыслу всей статьи, очень близки рассуждения Томашевского о "биографическом лиризме" символистов. Ср., в частности: "Таким поэтом с лирической биографией был Блок. Недаром за первый же год после его смерти мы получили богатую мемуарную и биографическую литературу о нем. И это потому, что его биография была живым и необходимым комментарием к его произведениям. <…> Блоковская легенда — неизбежный спутник его поэзии. Элементы интимного признания и биографического намека необходимо учитывать в его поэтике" ("Книга и революция", 1923, № 4 (28), стр. 9). Ср. о «человеке» и «поэте» в воспоминаниях А. Белого о Блоке ("Эпопея", 1922, № 1, стр. 125).


К этому взгляду Тынянова кажется близкой следующая мысль Мандельштама в статье "Буря и натиск": "Блок — сложнейшее явление русского эклектизма, — это собиратель русского стиха <…>. Великая работа собирания русского стиха, произведенная Блоком, еще не ясна для современников, и только инстинктивно чувствуется ими как певучая сила" ("Русское искусство", 1923, № 1, стр. 80).


8. О МАЯКОВСКОМ («ПАМЯТИ ПОЭТА»)


Для поколения, родившегося в конце девятнадцатого века, Маяковский не был новым зрением, но был новою волей. Для комнатного жителя той эпохи Маяковский был уличным происшествием. Он не доходил в виде книги. Его стихи были явлением иного порядка. Он молчаливо проделывал какую-то трудную работу, сначала невидную для посторонних и только потом обнаруживавшуюся в изменении хода стиха и даже области поэзии, в новых революционных обязанностях стихового слова.


В некоторых его вещах и в особенности в последней поэме видно, что он и сам сознательно смотрел со стороны на свою трудную работу. Он вел борьбу с элегией за гражданский строй поэзии, не только внешнюю, но и глухую, внутри своего стиха, "наступая на горло собственной песне". Волевая сознательность была не только в его стиховой работе, она была в самом строе его поэзии, в его строках, которые были единицами скорее мускульной воли, чем речи, и к воле обращались.


Тема смерти Маяковского не раз возникает в переписке Тынянова и Шкловского 1930–1931 гг. — всегда в небытовом, глубоко литературном плане: "Любовь была нужна для жизни, революция нужна была для одической линии. Все вместе нужно было для революции <…> Нет, Юрий, ты оказался не прав. Все это не хорошо-с . И мы виноваты перед ним. Тем, что не писали об его рифмах, не делали поэтического ветра, который держит на себе тонкую паутину полета поэта. Но, авось, с нас не спросится" (письмо Шкловского, конец апреля 1930 г.). "<…> Он устал 36 лет быть двадцатилетним, он человек одного возраста" (Тынянов, конец 1930 — нач. 1931 г. ЦГАЛИ, ф. 562, оп. 1, ед. хр. 441, 724).


9. ДОСТОЕВСКИЙ И ГОГОЛЬ (к теории пародии)


Проблемой пародии не исчерпывалась теоретическая устремленность работы. С самого начала в ней подымался вопрос литературной эволюции, которая понимается не как традиционная преемственность, а как "прежде всего борьба"; рычагом этой борьбы и выступает пародия.


Книга Тынянова стала одной из двух работ, в которых впервые было сформулировано это положение, одно из центральных для платформы Опояза (другой была вышедшая в том же 1921 г. книга В. Шкловского "Розанов").


О близости героя "Села Степанчикова" к Гоголю говорил еще в 1860-х годах А. А. Краевский (Ц. М. Достоевский. Материалы и исследования. Под ред. А. С. Долинина. Л., 1935, стр. 525); по словам М. П. Алексеева, "утверждение, что Фома Опискин — пародия на Гоголя эпохи "Переписки с друзьями", давно живет в устной легенде" (М. П. Алексеев. О драматических опытах Достоевского. — В сб.: Творчество Достоевского. Одесса. 1921, стр. 56) а; на то, что "мысль о связи речей Фомы Опискина с «Перепиской» Гоголя" уже давно бродила в литературных кругах, указывали В. В. Виноградов (В. Виноградов. Гоголь и Достоевский. — "Жизнь искусства". Пг., 1921, 30 августа, № 806, стр. 6) и А. Цейтлин (сб. "Русская литературная пародия", М.-Л., 1930, стр. 11). Но в работе Тынянова эта мысль была впервые сформулирована и доказана.


Если доказательства связи речей Фомы с гоголевскими "Выбранными местами из переписки с друзьями" ни у кого не вызывали сомнений, то утверждение, что материалом для пародии послужила сама личность Гоголя, породило некоторые возражения. "Автору не удалось доказать, что Фома Опискин — пародированный Гоголь, — писал В. В. Виноградов. — Напрасно он <…> сопоставляет наружность Фомы с наружностью Гоголя — сходство слишком общо. «Нещечко» говорится не только о Фоме: в «Двойнике» так называет Голядкин Владимира Семеновича б. <…>


Нельзя видеть в нагнетании ("вы самолюбивы, необъятно самолюбивы") пародированья Гоголя. "Бедные люди" Достоевского начинаются фразой: "вчера был счастлив, чрезмерно счастлив, донельзя счастлив" (В. Виноградов. Указ. соч.).


Аналогичные мнения высказывали в своих рецензиях А. Слонимский, считавший, в частности, невозможным видеть в наружности Фомы пародию на Гоголя (А. Слонимский. Указ. соч.) и П. Ольдин ("Вестник литературы", 1921, № 10 (34), стр. 8), а позднее — Л. П. Гроссман (см. его комментарии в кн.: Ф. М. Достоевский. Село Степанчиково и его обитатели. М., 1935, стр. 219) и Л. Утехина ("Из наблюдений над языком Ф. М. Достоевского.


Повесть "Село Степанчиково и его обитатели". — В сб.: Исследования по эстетике слова и стилистике художественной литературы. Изд. ЛГУ, 1964, стр. 101–102). Аргументация двух последних указанных работ зиждется на утверждении, традиционном в полемике с Тыняновым: младший современник (Тютчев, Некрасов, Достоевский) не мог спорить со старшим (Пушкиным, Гоголем), так как "преклонялся перед ним".
Включая работу в АиН, Тынянов этот пример опустил.


В качестве прототипа главного героя повести назывались и иные лица: В. Г. Белинский (Л. П. Гроссман. Указ. соч.), Н. Полевой и др. "В образе Фомы Опискина, поскольку он имеет не общечеловеческий, а исторически-бытовой характер, воплощен тип претенциозного беллетриста-рутинера 40-х годов, <…> материал для его создания доставили литературные факты из деятельности Н. Полевого, Кукольника и других, а не только «Переписка» Гоголя" (В. Виноградов. Этюды о стиле Гоголя. Л., 1926, стр. 20).


Позднейшие исследования утвердили справедливость основных положений работы Тынянова. Постоянно отыскиваются все новые и новые биографические и стилистические параллели, доказывающие пародийность "Села Степанчикова", его связь с произведениями и личностью Гоголя. Так, была установлена связь повести Достоевского со вторым томом "Мертвых душ" (М. Гус.


Идеи и образы Достоевского. М., 1971, стр. 163–164); найдены новые пародийные места в повести (см. комментарий А. В. Архиповой в академическом издании: Ф. М. Достоевский. Полн. собр. соч. в тридцати томах, т. III. Л., 1972, стр. 507–516), отысканы дополнительные совпадения фактов жизни Гоголя и эпизодов «биографии» Фомы Опискина (в работе Ю. Маргулиеса. — Там же, стр. 502–503).


Когда говорят о "литературной традиции" или «преемственности», обычно представляют некоторую прямую линию, соединяющую младшего представителя известной литературной ветви со старшим. Между тем дело много сложнее. Нет продолжения прямой линии, есть скорее отправление, отталкивание от известной точки — борьба.


А по отношению к представителям другой ветви, другой традиции такой борьбы нет: их просто обходят, отрицая или преклоняясь, с ними борются одним фактом своего существования. Такова была именно молчаливая борьба почти всей русской литературы XIX века с Пушкиным, обход его, при явном преклонении перед ним. Идя от «старшей», державинской «линии», Тютчев ничем не вспомнил о своем предке, охотно и официально прославляя Пушкина.


Так преклонялся перед Пушкиным и Достоевский. Он даже не прочь назвать Пушкина своим родоначальником; явно не считаясь с фактами, уже указанными к тому времени критикой, он утверждает, что «плеяда» 60-х годов вышла именно из Пушкина.


Между тем современники охотно усмотрели в нем прямого преемника Гоголя. Некрасов говорит Белинскому о "новом Гоголе", Белинский называет Гоголя "отцом Достоевского", даже до сидящего в Калуге Ив. Аксакова донеслась весть о "новом Гоголе".


Иван Сергеевич Аксаков в его письмах, ч. I, т. 1. М., 1888, стр. 313. Ср. высказывания К. С. Аксакова о подражании Достоевского Гоголю "до такой степени, что это выходит уже не подражание, а заимствование" и т. п. ("Московский литературный и ученый сборник на 1847 год". М., 1847, стр. 34), мнения Ап. Григорьева, помещавшего Достоевского среди писателей, "обязанных бытием своим творчеству Гоголя" и пошедших "по его пути" (А. Григорьев. Русская литература в 1851 году. Статья третья.


Требовалась смена, а смену мыслили как прямую, «линейную» преемственность.
Лишь отдельные голоса говорили о борьбе. (Плетнев: "гоняется за Гоголем"; "хотел уничтожить Гоголевы "Записки сумасшедшего" "Двойником"").


И только в 80-х годах Страхов решился заговорить о том, что Достоевский с самого начала его деятельности давал "поправку Гоголя". Открыто о борьбе Достоевского с Гоголем заговорил уже Розанов; но всякая литературная преемственность есть прежде всего борьба, разрушение старого целого и новая стройка старых элементов.


Достоевский явно отправляется от Гоголя, он это подчеркивает. В "Бедных людях" названа «Шинель», в "Господине Прохарчине" говорят о сюжете «Носа» ("Ты, ты, ты глуп! — бормотал Семен Иванович. — Нос отъедят, сам с хлебом съешь, не заметишь…" ). Гоголевская традиция отражается неравномерно в его первых произведениях. «Двойник» несравненно ближе к Гоголю, чем "Бедные люди", «Хозяйка» — чем «Двойник».


Стиль Достоевского так явно повторяет, варьирует, комбинирует стиль Гоголя, что это сразу бросилось в глаза современникам (Белинский о гоголевском "обороте фразы", Григорович: "влияние Гоголя в постройке фраз"). Достоевский отражает сначала оба плана гоголевского стиля: высокий и комический. Ср. хотя бы повторение имени в «Двойнике»: "Господин Голядкин ясно видел, что настало время удара смелого.


Господин Голядкин был в волнении. Господин Голядкин почувствовал какое-то вдохновение" и т. д. с началом "Повести о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем" и др.


В "Преступлении и наказании" контраст между сюжетом и характерами уже художественно организован: в рамки уголовного сюжета подставлены контрастирующие с ним характеры — убийца, проститутка, следователь в сюжетной схеме подменены революционером, святой, мудрецом.


В «Идиоте» сюжет развертывается контрастно, совпадая с контрастным обнаружением характеров; высшая точка сюжетного напряжения есть вместе и высшее обнаружение характеров.


Но любопытно, что, явно отмежевываясь от «типов» Гоголя, Достоевский пользуется его словесными и вещными масками; отдельные примеры я приводил; вот еще некоторые: имена с инверсией — Петр Иваныч и Иван Петрович ("Роман в девяти письмах"); даже в «Идиоте» прием звуковых повторов: Александра, Аделаида, Аглая.


"Село Степанчиково" появилось в 1859 г. Достоевский долго работал над ним и высоко его ценил; в публике же роман прошел мало замеченным. В 1859 г. Достоевский писал о нем брату: "Этот роман, конечно, имеет величайшие недостатки и главное, может быть, растянутость; но в чем я уверен, как в аксиоме, это то, что он имеет в то же время и великие достоинства, и что это лучшее мое произведение.


Я писал его два года (с перерывом в средине "Дядюшкина сна"). . Начало и средина обделаны, конец писан наскоро.


Но тут положил я мою душу, мою плоть и кровь. <…> В нем есть два огромных типических характера, создаваемых и записываемых пять лет, обделанных безукоризненно (по моему мнению), — характеров вполне русских и плохо до сих пор указанных русской литературой".


Здесь необходимо сделать одно замечание по поводу моего же примечания: враждебность Достоевского к "Переписке с друзьями" нимало не объясняет его же пародии на нее, так же как и отношение к Гоголю не разъяснит нам пародию на его характер. Случайно эти оба момента совпали, но они могли и не совпасть; материал для пародии может быть любой, здесь необязательны психологические предпосылки.


10. "СЕРАПИОНОВЫ БРАТЬЯ" (АЛЬМАНАХ I)


Альманах "Серапионовы братья" вышел в свет в апреле 1922 г. (23 апреля И. А. Груздев посылает его в Москву П. Н. Зайцеву — секретарю газеты "Московский понедельник", с сопроводительным письмом: "Если Н. А. Павлович будет писать о литературной жизни Петрограда, то большая просьба включить в обзор альманах и указать о самом обществе то, что оно не является литературной школой, а лишь содружеством поэтов, прозаиков и критиков, объединенных общим отношением к искусству" (ИМЛИ, ф. 15, 2. 40).


Письмом уточняется дата выхода сборника, указанная в 70-м томе ЛН (стр. 376: май 1922 г.). В том же году альманах — в измененном составе — вышел в Берлине. Предполагались второй и третий выпуски (см. письмо Горького М. Слонимскому, Л. Лунцу и Вс. Иванову — там же, стр. 376). Этот замысел не был осуществлен, не состоялось и издание журнала «Серапионов» "Двадцатые годы" (там же, стр. 376, 466–467).


Рецензии на альманах давали одновременно очерки короткой биографии всей группы и ее членов: таковы статья В. Шкловского в "Книжном угле" № 7 о не вышедшем еще сборнике, вызвавшая дружескую пародию М. Зощенко ("Литературные записки", 1922, № 2, стр. 8; перепечатано: "Вопросы литературы", 1968, № 11), и статья Е. Замятина ("Литературные записки", 1922, № 1; номер вышел 25 мая 1922 г., т. е. несколько раньше рецензии Тынянова).


Среди других отзывов см, рецензию И. Егорова "Семь Семионов" ("Сегодня", 1922, № 1, 10–15 октября) и любопытный неодобрительный отзыв поборника "прекрасной ясности" — М. Кузмина: "Здесь очень шумят и явочным порядком все наполняют так называемые "Серапионовы братья". Гофмана, конечно, тут и в помине нет. Эти молодые и по большей части талантливые люди, вскормленные Замятиным и Виктором Шкловским (главным застрельщиком "формального подхода"), образовали литературный трест, может быть, и характерный как явление бытовое. Но глубочайшее заблуждение думать, что их произведения отражают сколько-нибудь современность.


Я думаю, что рассказы "Серапионовых братьев", писанные в 1920 году, в 1922 году уже устарели" ("Письмо в Пекин". — В кн.: М. Кузмин. Условности. Статьи об искусстве. Пг., "Полярная звезда", 1923, стр. 163–164).


Живо-заинтересованное отношение к "Серапионовым братьям" Горького хорошо видно из писем, отправленных им после выхода альманаха участникам группы. См. особенно письмо от 19 августа 1922 г. М. Слонимскому (ЛН, т. 70, стр. 379). Отношение Тынянова к литературной работе группы всегда было гораздо более сдержанным, что хорошо видно из публикуемой рецензии. В анкете от 27 июня 1924 г. (ИРЛИ, ф. 172, ед. хр. 129) на вопрос о степени актуальности современных прозаиков он решительно отвечает: "Самые неактуальные — "Серапионы"".


Проза должна занять вскоре место, которое еще недавно принадлежало исключительно поэзии. Еще лет пять назад кружок молодых прозаиков был бы вовсе не замечен, года три назад казался бы странным. Во время подъема поэзии проза шла за нею; из литературных традиций преобладали Гоголь, возникший на основе спада поэтической волны 20-30-х годов, Лесков, сблизивший прозаическое слово с поэтическим (все — с необычайным обострением звуковой стороны прозы, у Андрея Белого, Ремизова).


Общение с поэзией обогащает прозу и разлагает ее; притом оно может длиться только до известной поры, когда сказывается основное различие прозаической и поэтической стихий: футуристы, несмотря на интересные опыты Хлебникова и др., прозы уже не дали. Спад поэтической волны ознаменовался сначала тем, что поэзия стала ориентироваться на прозу; песенная лирика символистов ослабевает, появляются эпигоны (Игорь Северянин), говорной стих Ахматовой (синтаксис интимной беседы), криковой, ораторский стих Маяковского (где своеобразие стиха, в особенности членение на ритмические периоды, а также рифмы возникают из расчета на крик).


Поэтическое слово, ударившись в тупик имажинистов и заумного языка, замирает. Оно осуждено временно на жизнь скупую и потаенную. Перед прозой стоит трудная задача: использовать смещение прозаического слова, которое возникло из общения с поэтическим, — и вернуть ему вместе с тем самостоятельность, снова отмежевав его от поэзии. И здесь — одна из первых задач — создание сюжетной прозы.


Нельзя не отметить, что В. Каверин стоит несколько особняком, что, в то время как его товарищи связаны с теми или иными русскими традициями, в нем многое — от немецкой романтической прозы Гофмана и Брентано.


11. Т. РАЙНОВ "АЛЕКСАНДР АФАНАСЬЕВИЧ ПОТЕБНЯ"


Потебня — имя огромного значения как в области лингвистики, так и в области теории литературы. Новые течения в обеих областях не обходят его, а или отправляются от него или так или иначе определяют свое к нему отношение. Поэтому — с одной стороны, очень своевременным было бы популярное изложение системы Потебни и отчетливый итог сделанного им в практической разработке лингвистики и теории литературы, — а с другой стороны, доказывать и утверждать его и без того бесспорное значение представляется лишним.


Автор же пошел как раз вторым путем. Его цель — "дать почувствовать огромную духовную индивидуальность Потебни". При этом гениальность Потебни доказывается странными средствами: для этого вовсе, напр., не требуется доказывать сходство Потебни с Марксом (стр. 64–65), а также вовсе не нужно утверждать, что Потебня был гениальным поэтом. Иначе никак невозможно объяснить сличение перевода Потебни из «Одиссеи» с переводом Жуковского, полный разгром стиля Жуковского и сопоставление Потебни с Гомером. Кстати, приведенные гекзаметры Потебни никак в этом не убеждают. А ведь тогда как изложению всех основных идей Потебни отведено всего 25 страниц, — утверждению Потебни как поэта отведено 5.


Для самого Тынянова эти характеристики Потебни располагались, несомненно, в обратном порядке. Как теоретик литературы Потебня был одним из авторитетнейших его антагонистов; работы Тынянова носят следы внимательного чтения лингвистических трудов Потебни. И только Потебня-философ остался для него закрыт. Хотелось бы поставить это в прямую связь с отношением отталкивания всей формальной школы от всех вообще философско-эстетических построений XIX — начала XX века.


18.10.2020 г.





Другие статьи в литературном дневнике: