Болеслав Лесьмян. Душа в небесах

Анна Дудка: литературный дневник

Болеслав Лесьмян (настоящая фамилия Лесман, польск. Boleslaw Lesmian; 22 января 1877, Варшава — 7 ноября 1937, там же) — польский поэт еврейского происхождения, писавший на польском и русском языках. Член Польской Академии Литературы.


Среди его переводчиков были Борис Пастернак, Борис Слуцкий, Мария Петровых, Анатолий Гелескул


Стихи. Вступительная заметка Анатолия Гелескула
Перевод: Анатолий Гелескул
ж-л "Дружба народов", 2005, № 4


От переводчика


Однажды, где-то в конце 20-х уже прошлого века, школьная учительница в захолустном Замостье, тогда еще польском, потребовала: “Дети, назовите мне великого польского поэта”. Пока дети напрягали память, две девочки, вскочив из-за парты, дружно проскандировали: “Наш папа”. Уяснив, что фамилия папы Лесьмян, учительница растерянно сказала: “В учебнике его нет”. И была права. Целых полвека Лесьмян не упоминался ни в учебниках, ни в иных послужных списках литературы… Однако недаром молодой и дерзкий бунтарь Юлиан Тувим при встрече целовал ему руку.


Болеслав Лесьмян родился в 1877 году на Украине, по окончании Киевского университета эмигрировал и какое-то время жил в Париже. Как ни странно, Франция не оставила следов в его поэзии, больше того, в Париже он написал свои первые “лесные” стихи. Много позже, когда заговорили о “непостижимой зелени Болеслава Лесьмяна”, он заметил: “Это Украина, где я вырос. Дивные люди были на Украине, такие же дивные, как и зелень тамошняя”.


В 1918 году он вернулся в уже суверенную Польшу, где прожил, большей частью в захолустье, жизнь не только незаметную, но довольно бедственную. Щуплый, маленький, обаятельный и странный до смешного, нервный, пылкий, беззащитный, жадный к общению и с годами все более нелюдимый, все более угнетенный и печальный, он казался персонажем Гофмана, но попавшим на страницы Кафки. Провинциальный нотариус, он не раз был ограблен компаньонами и, наконец, обобранный до нитки, запутался в долгах и едва избежал тюрьмы. Литературный его путь не был усеян розами. Первую и единственную литературную награду он получил пятидесяти четырех лет, а называлась она Премией Молодых. Однако прав Тувим, сказавший: “Если есть где-то в занебесье Государство Поэзии, то именно Лесьмян был на земле его посланником”.


Почему голос Лесьмяна не был расслышан? О польской поэзии сказано, что порой она заменяла полякам родину. Это обязывало поэтов ставить судьбы родины во главу угла. Над новой поэзией, обретшей родину, витали тени Мицкевича, Словацкого, Норвида. Лесные видения Лесьмяна казались духовным отшельничеством. Но таков был склад его дарования. Его умная, печальная поэзия текла, как река в теснине; за узостью русла многие проглядели глубину.


Болеслав Лесьмян умер осенью 1937 года от сердечного приступа — смерть в наше время почти массовая, но по причине всегда единичной. У дочери поэта, начинающей актрисы и очень хорошенькой, объявился кавалер, и заботливый отец пригласил его, дабы выяснить серьезность намерений. Ухажер, член профашистской молодежной организации, пояснил старорежимному родителю: “А что, пану невдомек, какие намерения можно питать к дочери еврея?” И удалился с той же снисходительной усмешкой. А поэта Болеслава Лесьмяна не стало… Много раньше он писал: “Грядут года небытия, И гибнут девушки, как птицы” — но сам до этого не дожил и не увидел, как жену и дочь угоняли в Маутхаузен. А тогда, довоенной осенью, он на скудные средства семьи был похоронен рядом с могилой сестры.


Лишь через четверть века его поэзия вернулась в польскую культуру — и вернулась победительницей. Его стихи перелагают на музыку, поют, изучают, а главное — издают и читают. Словом, он вошел в учебник.


Болеслав Лесьмян — поэт органной клавиатуры, щедрой на самые разные регистры, мелодии и краски. Предлагаемая подборка затрагивает лишь одну из его мелодий — правда, возникшую еще в ранних стихах и окрепшую в поздних. Лесьмяна нередко называли “поэтом мертвых”. Многое в его стихах происходит на том свете. Но создавая свою мифологию смерти, он находит для потустороннего мира почти житейское название — “чужбина”. Загробный мир Лесьмяна — это как бы жизнь в обратной перспективе: мертвые еще присутствуют в мире, только начинают умирать — и умирают по мере того, как тускнеют в памяти живых. Для Лесьмяна мысль о том, что нет настолько любимого человека, без которого жить невозможно, страшней, чем сознание смерти.


Это и есть та пропасть, что отделяет его от декадентов, уютно смакующих нашу бренность, обреченность и прочие затасканные борзописцами страхи.


У нас в России стихам Лесьмяна явно повезло. Его переводили поэты — Борис Пастернак, Мария Петровых, Давид Самойлов, Борис Слуцкий, Леонид Мартынов. Лучшие из лучших. В 1971 году в издательстве “Художественная литература” вышла небольшая, но достойная книга избранных стихов Лесьмяна.


Но судьба, зло шутившая над ним при жизни, осталась верной себе. Помимо обычных и неизбежных, в книгу вкралась опечатка, достойная Книги Гиннесса. На обложке вместо “Цена 48 коп.” — такие тогда были цены — напечатали “18 коп.” Таких цен не было и тогда, даже для детских раскладушек. Книга продавалась считанные часы, после чего обескураженные завмаги для выяснения вернули тираж в книготорг, где его частью сгноили на складах, частью пустили под нож.


Знакомые книгорезы подарили мне один такой экземпляр, и я узнал, как выглядит зарезанная книга. Выглядит неважно. Но книга — не человек, и ее можно вернуть к жизни, о чем я давно мечтаю.



Волна


Поначалу едва различимая глазом,
Домогаясь той выси, что моря бездонней,
Вырастает она, выпрямляется разом
И растет тем отчаянней, чем обреченней.


Над умершими сестрами, смолкшей гурьбою,
Восстает обелиском недавняя кроха,
Затихает и, чувствуя смерть под собою,
Низвергается шумом последнего вздоха.


И уже на коленях себя забывая,
Рассыпает поземку девятого вала…
Зашумишь ли посмертно, душа кочевая,
И в постылые камни плеснешь как бывало?



Я приду


Твои двери на ржавом запоре,
Не струится дымок над трубою,
Нелюдимы вечерние зори,
Пусто в доме. Я здесь -
не с тобою.
Но одна в незнакомом прохожем
Ты узнаешь меня издалека.
И с повинной, таким непохожим
Я приду, хоть не ведаю срока.


Свет зажги за дверьми
и над ними,
Приукрасься венком, как невеста,
Сбереги для детей мое имя
И оставь за столом вашим место.
Зыблет рук твоих синие тени
Грунтовая бродяжья дорога…
Посади при ней кустик сирени,
Я приду, хоть не ведаю срока.


Грозовая, ночная, лесная,
В сумрак бора душа моя канет.
Ни каким будет голос, не знаю,
Ни лицо, что лицом моим станет.
Но узнаешь меня в пилигриме
Под лохмотьями горе-пророка,
Запоет у дверей твое имя.
Я приду, хоть не ведаю срока…



Лес


В час кончины, когда убедишься, что смертен,
Чем порадует память, пока не померкнет,
Обнимая весь мир и печалясь о нем?
День весны твоей снова полюбишь за радость,
За далекость его, за его невозвратность
И за то, что в потемках останется днем?


Чье лицо призовешь - и проводишь тоскливо?
Или смерть унесет тебя так торопливо,
Что никто не успеет явиться на зов?
Или хлам нажитого сметет умиранье,
За рассохшейся дверью упрятав в чулане,
И предсмертная скупость задвинет засов?


Или, может, когда-то кивнув на прощанье,
Лес, увиденный мельком и сникший в тумане,
Вдруг в угасшем сознаньи нежданно воскрес?…
И в бреду на последней ступени недуга
Ты вглядишься, слезами приветствуя друга,
И умрешь, повидав незапамятный лес!..



Зеленый кувшин


Сотня тел горою под землей сырою,
А лежат горою - как один герои.
Ни рассветов им, ни полдней,
Бор темнее преисподней.
И лишь ветер конной сотней
Налетит порою.


В мае из-за тына в соловьях и кленах
Девичья кручина будит погребенных,
А в руке кувшин зеленый,
Чтобы смерти вкус соленый
Заглушить росой студеной
На губах спаленных.


Ноги мои босы, но лучисты косы
С болью и любовью шла я на покосы,
Где вы жили и служили,
Шла, чтоб жажду освежили
Изнемогшему в могиле
Утренние росы.


Выпьем - не обидим, но к тебе не выйдем,
Боли наши в поле, шлемы наши немы,
Отгремели наши громы,
Вам те грозы незнакомы,
Да и мы забыли, кто мы,
И не знаем, где мы.


Нелегко герою привыкать к покою,
Сны под толщей глины беспробудно длинны,
Скоро снежное безмолвье
Скроет вечное зимовье.
Положи нам в изголовье
Веточку калины.


Среди вас, однако, есть один рубака,
Что кропил мне плечи лепестками мака.
Это время молодое
Над косою золотою
Ведь затеплится звездою
Даже среди мрака.


Третью годовщину под землею стыну
И дивлюсь, но знаю - не вернуться маю,
Помню маки на покосах,
А лучей в девичьих косах
И речей сладкоголосых
Не припоминаю.


Плачет дождь студеный, и лежит покуда
Не кувшин зеленый - битая посуда,
А герои в замогилье
И былое только былье.
И росу заносит пылью
Ветер ниоткуда.


Два смертника


Прозвучал приговор, молча слушали двое
Перед пестрой толпой в переполненном зале
И глядели в него за штыками конвоя,
Как незрячий в потемки, слепыми глазами.
О свиданьи с родными, пока не забыли,
Заикнулся один, когда сердце стеснилось.
"Нет родных" - отозвался второй. А ведь были,
Но хотел, чтобы не было… Так ему мнилось.


Вспоминалось, как людная хата пустела,
Как за ними захлопнули наглухо двери
И скроили пустоты по мерке их тела,
Словно клетку, откуда вдруг выгнали зверя.
О предсмертном желании спрошен был каждый.
Первый пить попросил как последнюю милость.
А второй пересиливал жажду за жаждой
И хотел, чтоб их не было… Так ему мнилось.


Душа в небесах


Добрела на коленях до небесной чужбины
И не бросила взгляда в неземные глубины,


Но и в новом обличьи, отрешенном от тела,
Ни забыть и ни вспомнить ни о чем не хотела.


Расплела свои косы, но забыть не забыла,
Как в немилых объятьях себя загубила.


Как усердно скрывала тоску свою злую,
Нелюбимые губы обреченно целуя.


Отцветала безвольно, расцветала бездушно,
И судьбу в этом видя, была ей послушна.


А любить не любила, несмотря на старанья,
Чтоб никто не приметил за улыбкой страданья.


Но от Бога и неба даже беглого взгляда
Утаить не удастся, да таить и не надо.


Правду смерть обнажила под могильной плитою,
Правда вышла наружу и слепит наготою.


И душе стало страшно, что ее за могилой
Вновь отыщет немилый, чтобы свидеться с милой,


В ее очи заглянет и, вытянув руки,
Повстречается с давней нелюбовью подруги.



Загробье


Там, где прах уж не печется о плоти,
В толчее на берегах того света
До уверившихся в вечном осоте
Не дозваться, не дождаться ответа.


Смерть, соскучась, золотым лампионом
Раздувает пепелище людское,
Привиденьицам светя несмышленым,
Чтоб играли свитой в куклу тоскою.


В засоренной пережитым зенице
По возникшему виденью квартала
Тень умершего торопится всниться
В окна комнаты, где был и не стало.


Колыхая замогильной крапивой,
Плесневелые шумят воскресенья.
Тени, тени! Где мой брат несчастливый?
Где сестра? Та, что не знала веселья.


Тени, тени, я один - вас несметно,
Но протягиваю руки пустыне.
Ведь не все из вас найдутся посмертно?
Где же те, которых нет и в помине?


Нет той смуты, что хотела так жадно
Стать душою, чтобы с вечностью слиться.
Нет той боли, что себе непонятна
И способна только длиться и длиться.


Нет померкшего небесного крова,
А распахнутая гонит могила,
Муча жаждою чего-то иного,
Но иного, чем когда-либо было.



* * *
За глухой бурьян
Помолись в дуброве,
И за смерть от ран
И за реки крови.


За ярмо судьбы
И мольбу о чаше.
И за все мольбы.
И за слезы наши.



Другие статьи в литературном дневнике: