Я не уходил в свет. Никакого туннеля не было. Было только ощущение, что с меня, наконец, сняли бронежилет, который весил тонну. Бронежилет из профессионализма, который меня больше не защищает.
Сейчас я стою здесь, у стены ангара. Я вижу их - живых. Они ходят в белых защитных комбинезонах, похожие на космонавтов, высадившихся на мертвой планете. Я слышу гул рефрижераторов. Этот звук я узнаю из тысячи. Глухой, монотонный рокот генераторов «Thermo King». Они работают на износ, чтобы холод не выпускал этот запах наружу. Но запах хитрее. Он проходит сквозь металл, сквозь фильтры масок, сквозь кожу.
Добро пожаловать в Механе Шура. База военного раввината. До 7 октября здесь было тихо. Сюда привозили погибших солдат - одного , двух в год. С уважением. В тишине.
Но потом мир перевернулся.
Я помню первый день. Грузовики. Не военные хаммеры , а обычные фуры, рефрижераторы для супермаркетов, грузовики с курами. Они стояли в очереди. Из них текла жидкость. На асфальте оставались темные, жирные лужи. Мы сыпали на них песок, чтобы не поскользнуться. Поскользнуться на человеке — это страшно.
Места катастрофически не хватало. Контейнеры поставили не на плацу - там было бы слишком заметно. Их нагромоздили в дальней части базы, плотным кольцом вокруг здания, где мы проводили осмотры. Целый город из железа.
И там, спустя неделю, началась физика, с которой мы не могли спорить. Рефрижераторы держали плюс четыре градуса. Не минус. Этого хватало для продуктов, но не для того, что лежало внутри неделями. Тела начали «отпускать». Они размораживались.
Начался ад, о котором не пишут в газетах. Жидкость.
Она была везде. Тела, которые мы не успевали проверить, лежали в коридорах на каталках, в ожидании очереди. Из мешков на пол капало, текло, лилось. Образовывались целые тяжелые, маслянистые лужи. Нельзя было пройти даже в туалет, чтобы не наступить в то, что еще вчера было человеком. Ты идёшь по коридору, и под ногами хлюпает.
Эта жижа вытекала из здания по желобам, по порогам, на улицу. Она пропитывала землю вокруг ангара. На выходе асфальт и грунт были черными и влажными, будто прошел сильный ливень. Но небо было чистым. Это был не дождь. Это были они.
Иногда мне казалось, что я иду домой по колено в этой жидкости. Обувь пришлось выбросить - подошвы впитали смерть, и ни одна хлорка это не брала.
Вы думаете, ад - это огонь? Нет. Ад - это белые мешки. Тысячи белых пакетов, сваленных в контейнерах.
Я — криминалист. Моя работа - факты. Отпечатки, генетика, зубные карты. До 7 октября я верил, что наука может объяснить всё. Что у смерти есть порядок. Но здесь порядка не было.
Нас поставили на опознание. Мы не были готовы. Никто не был готов. В комнате стояли столы из нержавейки. Холодно. Свет ламп - стерильный, безжалостный.
Это были не специальные мешки для трупов с молниями. У страны не было столько мешков. Это были просто огромные, плотные белые пакеты, как для мусора. Их горловины были намертво стянуты пластиковыми хомутами .
Развязать или расстегнуть их было невозможно. Мы просто резали их. Вспарывали плотный пластик ножами. Звук ножа, режущего натянутый полиэтилен, стал звуком нашего кошмара.
Иногда там был человек. Иногда - часть. Иногда - просто уголь. Маленький, размером с куклу, уголек.
Когда мы разрезали эти пакеты, на нас не просто смотрели мертвые. На нас вываливалась реальность. Разложившиеся внутренности, части тел, месиво.
Человек превращался в биомассу, в мусор. Ты смотришь на эту кашу и ловишь себя на дикой, парализующей мысли: «Я тоже такой. Внутри меня тоже просто слякоть, которая вытечет через неделю». Это осознание собственной ничтожности перед гниением ломало сильнее, чем вид смерти.
- Это ребенок? - спросил меня Йони в первый день. Йони - здоровый мужик, волонтёр ЗАКА, владелец пекарни.
У нас не было ни томографов, ни рентгена, чтобы просветить этот черный комок. Я наклонился ближе. ЗАКА, собирая тела, клали в пакет всё, что находили рядом: землю, осколки, вещи. Среди пепла и костей лежал оплавленный, деформированный предмет. Я узнал его по остаткам яркого цвета. Это была игрушечная машинка. Или то, что от нее осталось.
-Да, -выдавил я, чувствуя, как к горлу подступает тошнота. - Видишь машинку?
Мы не плакали. Там нельзя плакать. Слезы затуманивают защитные очки, а если ты снимешь очки - запах выжжет тебе глаза. Запах сладковатый, тяжелый, с привкусом железа и паленой резины.
Мы работали сменами по 12-14 часов. Выйти из этой зоны было нельзя. Мы мазали под носом «Викс», густо, до жжения. Мы жевали мятную жвачку, пачками, пока челюсти не сводило. Но к обеду вкус бутерброда был вкусом смерти.
Ты берешь еду, потому что надо поесть, чтобы не упасть, и чувствуешь этот вкус во рту. Ты не мог выбраться из этого ада, вся еда, все рецепторы -всё было в этом запахе.
Самое страшное было не увидеть тело. Самое страшное было увидеть деталь. Накрашенный ноготь. Татуировку с бабочкой. Обручальное кольцо на пальце, который лежал отдельно от руки. Это выбивало воздух из легких. Это была чья-то любовь, чья-то мама, чья-то дочь, которая еще вчера выбирала лак для ногтей. А сегодня я пытаюсь сопоставить ДНК, чтобы её могли похоронить.
Спрятаться было негде. Мы пытались защититься, называя это «биоматериалом». Но фоном работали израильские новости.
Там показывали лица. Живые, улыбающиеся. Родители плакали в камеру, рассказывая про своих детей. И вдруг та каша, которую ты только что проверял, превращалась в личность. Ты понимал: этот фрагмент - это та самая девочка, которая любила танцевать. Ты не мог убежать. Днем ты видел месиво, а вечером узнавал их души.
Мы работали бригадой. Это был единый конвейер, где каждый выполнял свою функцию: двое вскрывали и разбирали содержимое пакета, один фотографировал, следователь писал протокол. Рядом всегда были волонтеры ЗАКА, собирающие останки.
Я, как криминалист, имел право брать только тот материал, к которому был свободный доступ. Но этого часто было недостаточно.
Поэтому рядом, у того же стола, работали патологоанатомы.
Именно они срезали ногтевые пластины. Если тело было сильно обожжено - они делали разрез до кости, чтобы достать уцелевшую мышцу.
А когда тело превращалось в сплошной, обугленный комок, и взять пробу было неоткуда, они брали пилу. Они пилили кость прямо здесь, на расстоянии вытянутой руки от меня, чтобы добраться до костного мозга. Скрежет пилы и запах горелой костной пыли. Я смотрел на это и понимал: вот предел моей профессии. Это то, что они сделали с человеком.
Я возвращался домой поздно ночью. Снимал одежду в подъезде, складывал в пакет, выбрасывал в баки. Мылся кипятком. Тер кожу мочалкой до красных полос, до крови. Но запах был не на коже. Он был внутри носоглотки.
Моя жена, Анат, пыталась обнять меня. Я отстранялся. Я чувствовал себя заразным. Как будто смерть - это вирус, и я могу передать его ей и детям. Тела стояли перед глазами, они были абсолютно везде, даже в моей спальне.
- Что там, Дани? - спрашивала она тихо.
- Работаем, - отвечал я.
Вы спрашиваете, когда я сломался? Не тогда, когда я увидел младенца без головы. Профессионал во мне поставил блок: «Это биоматериал. Работай».
Я сломался позже.
Прошла неделя, может, две. Самая тяжелая работа была в разгаре. Мы работали на пределе, пытаясь найти хоть что-то, за что можно зацепиться для опознания, потому что от многих остались только обугленные фрагменты.
Я вернулся домой, чтобы поспать хоть три часа. Включил новости.
Я думал, мир плачет вместе с нами. Я думал, мир в ужасе. Но на экране я увидел Лондон. Париж. Нью-Йорк. Толпы людей. Тысячи.
Они несли плакаты. На них не было написано «Соболезнуем». На них было написано «Остановите геноцид», «Свободу Палестине», «Сопротивление оправдано».
Я смотрел на эти чистые, красивые лица студентов, активистов, правозащитников. Они кричали в мегафоны. Они улыбались. А у меня под ногтями, несмотря на перчатки, всё ещё была въевшаяся копоть от семьи из Кфар-Азы.
В тот момент что-то во мне оборвалось.
Мы там, в Шуре, дышали смертью, ходили по трупной жидкости, чтобы доказать, что эти люди жили. Мы собирали доказательства абсолютного, библейского зла. А мир говорил нам: «Вы лжете. А если не лжете, то вы это заслужили».
В интернете писали, что мы сами сожгли своих детей. Что изнасилований не было.
Я хотел взять этих студентов из Гарварда за шкирку и притащить в Шуру. В сектор 4. Я хотел ткнуть их носами в тот мешок, где лежала женщина с проволокой на руках и раздвинутыми ногами, таз которой был раздроблен от насилия перед тем, как ей выстрелили в лицо. Я хотел ткнуть их в мешок с девочкой-подростком, на гениталии которой выплеснули кислоту. Я хотел спросить их: «Это сопротивление? Это борьба за свободу?»
Я видел, как мир, который клялся «Никогда больше», вдруг сказал: «Ну, это зависит от контекста». Оказалось, что евреев можно сжигать, если у тебя есть правильный лозунг. Оказалось, что если жертва - еврей, то он сам виноват. Он «оккупант» в своем доме, в своей кровати, на музыкальном фестивале.
Это ломало меня сильнее, чем вид тел. Предательство мира. Одиночество. Мы здесь собирали своих детей по кусочкам пинцетами, а мир называл нас убийцами.
Посттравма не приходит сразу. Она подкрадывается.
Сначала пропал сон. Я закрывал глаза и видел вспышки: лица, раны, пакеты. Слышал шуршание пластика. Хруст разрезаемого пакета. Этот звук стал громче голоса моих детей. А потом начинался скрежет.
Потом пришли запахи. Я пошел с семьей в парк на День Независимости. Кто-то жарил мясо на мангале. Запах жареной плоти. Меня вырвало прямо на газон. Я упал на колени, закрывая голову руками, крича: «Не надо, не жгите их!». Люди смотрели. Анат плакала. Я понял, что я больше не здесь. Я всё ещё там, в контейнере.
Я пошел к врачу. В больничной кассе сказали - очередь три месяца. Я не мог ждать. Я пошел к частному психиатру. Дорогому, в чистом уютном кабинете.
Он послушал меня и сказал своим спокойным голосом:
- Вам нужно проработать эту травму.
В этот момент мне захотелось рассмеяться безумным смехом.
Проработать? Как «проработать» то, что я видел семью, связанную вместе проволокой и сожженную заживо? Как проработать знание о том, что человек превращается в мусор, в кашу, и что мир одобряет того зверя, который это сделал? Это не «травма», доктор. Это знание. И никакие таблетки его не сотрут.
Я перестал спать. Я смотрел на своих детей и видел их мертвыми. Я гладил дочь по голове и чувствовал под пальцами пробитый череп. Я стал опасен для них.
В тот день я снова открыл новости. Женщины из ООН сказали, что нет доказательств насилия. Нет доказательств. Я вспомнил тело девушки под номером 3042. Её разорванное белье. Её глаза, открытые, застывшие в немом крике, полном такого ужаса, который не сыграть ни в одном кино. «Нет доказательств».
Что-то щелкнуло во мне. Как перегоревшая лампочка.
Я понял, что не могу жить в мире, где зло называют добром. Где убийцам аплодируют на площадях, а жертв обвиняют в геноциде за то, что они посмели выжить и дать сдачи.
Я написал записку. Короткую.
«Я люблю вас. Но я не могу выключить этот запах. Простите, что я слаб. Мир сошел с ума, и я выхожу на этой остановке».
Я поехал в лес. Туда, где тихо. Где пахнет соснами, а не смертью. Было не страшно. Было обидно. Обидно за нас всех.
Теперь я здесь. Тень в Бейт Шура.
Я вижу моих коллег. У них трясутся руки, как тряслись у меня. Я вижу резервистов, которые возвращаются из Газы. У них пустые глаза - «взгляд на две тысячи ярдов». Они видели то же, что и я. Они видели туннели, где держали наших детей. Они видели дома, набитые оружием и «Майн Кампф» в детских комнатах.
А потом они возвращаются домой, открывают интернет и читают, что они - военные преступники. Что они совершают геноцид.
Вы, там, в Европе, в Америке. Вы, надевшие куфии вместо шарфов. Вы хоть понимаете, что вы наделали?
Вы не просто поддержали террор. Вы убили веру в человечество у тех, кто разгребал этот ад руками.
Вы убили меня. Не пуля, не ракета. Меня убило ваше равнодушие и ваше лицемерие. Ваше «Да, но...».
Послушайте меня. Я мертв, мне нечего терять. Зло не останавливается на границах. То, что мы увидели в Шуре - ту жижу, в которую превратили людей, - это то, что они хотят сделать с вами. С каждым «неверным». С каждым, кто живет свободно.
Мы - щит. Мы приняли удар. Мы умираем от пуль и от тоски, от того, что сердце не выдерживает этой боли.
А вы стоите на площадях и плюете нам в спину.
Посмотрите в зеркало. Кого вы там видите? Потому что я, глядя отсюда, из тьмы Бейт Шуры, вижу, как ваша тьма подступает к вам. И когда она придет за вами - а она придет, - некому будет вас защитить. Мы кончились в коридорах Бейт Шуры, пытаясь доказать вам, что мы тоже люди.
Тишина. Только гул рефрижераторов. И запах. Запах правды, которую вы отказались узнать.
Алони Элинель
P.S.
Несмотря на невыносимую тяжесть, я обязана была написать этот рассказ, потому что правда, добытая такой ценой, не должна оставаться в тишине.
Мы используем файлы cookie для улучшения работы сайта. Оставаясь на сайте, вы соглашаетесь с условиями использования файлов cookies. Чтобы ознакомиться с Политикой обработки персональных данных и файлов cookie, нажмите здесь.