Бахыт Кенжеев.

Майя Уздина: литературный дневник


В день праздника, в провинции, светло


и ветрено. Оконное стекло


почти невидимо, мороженщица Клава


колдует над своей тележкой на углу


Коммунистической и Ленина. Газеты


в руках помолодевших ветеранов


алеют заголовками. С трибуны


свисает, как в стихах у Мандельштама,


руководитель местного масштаба,


нисколько не похожий на дракона –


и даже не в шинели, а в цивильном


плаще, румынского, должно быть, производства,


отечески махает демонстрантам


широкою ладонью. хорошо!


А на столбах динамики поют.


то "Широка страна моя", то "Взвейтесь


кострами, ночи синие". Закрыт


универмаг, и книжный магазин


закрыт, а накануне там давали


стиральный порошок и Конан Дойла


без записи. Ну что, мой друг Кибиров,


не стану я с тобою состязаться,


мешая сантименты с честным гневом


по адресу безбожного режима.


Он кончился, а вместе с ним и праздник


неправедный... Но привкус белены


в крови моей остался, вероятно,


на веки вечные. Вот так Шильонский узник,


позвякивая небольшим обрывком


цепи на голени, помедлил, оглянулся


и о тюрьме вздохнул, так Лотова жена,


так мой отец перебирал медали


свои и ордена, а я высокомерно


смотрел, не понимая, что за толк


в медяшках этих с профилем усатым...


Вот почему я древним афинянам


завидую, что времени не знали,


страшились ветра перемен, судили


по сизым внутренностям птиц небесных


о будущем, и даже Персефону


могли умаслить жирной, дымной жертвой...


* * *


Вот гордый человек с довольною гримасой


пьет крепкое вино и ест овечье мясо,


он знает наизусть весь говор человечий,


он женщиной своей владеет каждый вечер,


а женщина его, смеясь, готовит ужин


и после трапезы владеет этим мужем.


Но искушение приходит к человеку,


чтоб превратить его в душевного калеку.


Вернувшись с похорон, он в стену смотрит молча,


с улыбкой волчьею исходит черной желчью,


что меланхолией прозвали древнегреки,


и нет веселья больше в этом человеке.


Превозмогая приступ слабости и лени,


уйдет на кухню он и рухнет на колени –


ладони сложены, смирение во взоре


и жажда истины в серьезном разговоре


с тем, кто среди небес на троне восседает


и бытием людским бесстрастно управляет.


Не помня, что бесед с тем, кто сидит на троне,


вести нельзя, верней, они односторонни,


усталый этот раб во мраке русской ночи


одной проблемою в молитве озабочен:


"Скажи, что смерти нет, о милосердный Боже!"


Но слышится в ответ: "...и вечной жизни тоже..."

* * *


Где пятна птичьего помета


на бронзе памятников, где


гранитов, мраморов без счета,


и девы в сумрачном труде


томятся – кто у кассы, кто у


компьютера, а кто и у


больничных коек, очи долу


склонив, и только ввечеру


вдруг оживают, смотрят мудро,


беседу хитрую ведут


и тайно рисовую пудру


на щеки юные кладут –


там, щедро сдобренная талым


снежком, сырая спит земля,


там молодежь спешит в Джорджтаун,


ушами тихо шевеля,


и голубые человеки,


вкусив волшебных папирос,


в громоподобной дискотеке


уже целуются взасос –


а мы с тобой сидим поодаль


и говорим, что поздний час,


твердим, что опиумная одурь


пусть хороша, да не про нас,


поскольку одурь есть иная,


иная блажь на склоне лет,


но как назвать ее – не знаю.


И ты смеешься мне в ответ.


Под облаком, под снежным дымом


я там любил и был любимым,


да-да, любил и был любим...


ах, город, град мемориальный,


квадратный, грузный, нереальный,


под небом жадно-голубым...





Другие статьи в литературном дневнике: