Музыкальные рассказы. Сэр Джон Николаевич

  В костюме Фальстафа было тепло и тесно.
– Андрей Николаевич, умоляю, отойдите от края сцены, – вздохнула Мила Санина, дирижёр в оперном театре городка П. – Вы же бухнетесь в оркестр, мы вас потом не соберём.
– Милочка! – прогремел заслуженный баритон А.Н. Вертишейко. – Будьте ко мне хоть чуточку деликатнее. Я и так уже еле дышу.
  Они репетировали оперу уже битых три часа, и Мила порядком надсадила голос своими замечаниями, а лоб певца покрылся испариной. Кроме них и музыкантов из оркестра, в театре никого не было – разве что уборщица, но она не присутствовала на репетиции, она смотрела по телевизору "Ментов".
– Мне интересно, какому дураку пришло в голову дать мне эту роль, – Вертишейко хотел выругаться, но не стал: всё-таки рядом дама. – Я пел партии Яго, Скарпиа, Жоржа Жермона...
– Подлецов всяких, – вставила Мила. – А теперь вам наконец дали нормального героя.
– Милочка! – шумно воскликнул Андрей Николаевич. – По–вашему, я должен быть счастлив? Батареи не греют, пол-оркестра нет на месте...
– Это уже моя забота, – мягко произнесла Мила Анатольевна.
– Всё равно, их нет, а те, что есть, не могут нормально вступить! Вы дирижёр, ПОЧЕМУ вы не делаете замечания? Играют, как школьники. Ну вот здесь, здесь, посмотрите, должно быть. Вот это я – он напел вполголоса: – То было время свежести апреля,– оркестр делает трям, трям, трям, – снова я – Но эти дни так быстро пролетели – снова трям, трям, трям! А у вас он отстаёт! Поч–че–му?
– Ну что вы хотите, Андрей Николаевич, они давно не играли, забыли.
– Мдэ–с, – хмыкнул Вертишейко. – Сомневаюсь, что вообще раньше играли. У нас всё Травиата, Кармен, хиты, так сказать. А тут можно и схалтурить. Ладно, давайте ещё раз, – со вздохом сказал он и начал заново: – Пажем когда-то молоденьким я был, // Стройным и ловким, и ловким, и ловким, // Был я, как прутик, тонким и лёгким, // и лёгким, и лёгким,и лёгким…Ой, да враньё это всё. Не был я никогда никаким прутиком и Фальстаф тоже. Вы думаете, он любит эту Алису, а он плевать на неё хотел. Это всё деньги.
  Мила остановила руку с палочкой:
– А я вот так не думаю. Мне вообще кажется, что в глубине души сэр Джон мечтает о том, чтобы его по-настоящему полюбила дама. И всё это бахвальство не на пустом месте. Это его отчаянное стремление – но слишком инертное, чтобы осуществиться – действительно быть рыцарем в глазах окружающих.
– Чего–чего? – фальцетом передразнил Вертишейко. – Милая вы моя Милочка, да вы, как Адина у Доницетти, романов обчитались. Чушь вы порете, голубушка. Это дурацкая роль никчёмного человека, которую мне дали, потому что я старею и вообще, кому вообще нужен этот Фальстаф, – Андрей Николаевич картинно заломил руки и уселся на край старого бутафорского стола, отчего тот не замедлил треснуть.
– Ой! Вы ничего себе не сломали? – испугалась Мила Анатольевна.
– Смейтесь, смейтесь, – с горечью произнёс заслуженный баритон, – все надо мной смеются. Как нарочно, поставили в комедии играть. Платят копейки, уважения никакого... Мне интересно, а где остальные певцы? Где Юля, которая должна была петь миссис Форд? Кому я должен объясняться в любви? Барабанщице?
– Н–ну... вы же знаете, сейчас грипп... Все болеют... И потом, это только первая репетиция…
– Надоело! Ничего не хочу слышать. Полезайте на сцену. Вы будете моей Алисой.
– Кто, я? – изумилась женщина-дирижёр.
– Да, вы, вы! Посмотрим, как хорошо оркестранты знают партии! Сыграют и без вас! Лезьте!
  Он легко подхватил Милу Анатольевну на плечо, словно пушинку, и посадил на край сцены. Мила Анатольевна взвизгнула, но было уже поздно. Со сцены родная оркестровая яма выглядела такой далёкой... Ей стало страшно.
– Не бойтесь. Я же не прошу вас петь в полный голос. Вы же напеваете, когда нет солистов, верно? Пищите что-нибудь себе под нос, только, чур, по нотам.
  Оркестр заиграл. Андрей Николаевич исполнял роль феноменально. Он с такой точностью воспроизводил самые сложные по характеру такты, так уморительно-серьёзно, прижимая руку к сердцу, глядел Миле в глаза, что у неё просто дух захватило. Очнулась она, когда поняла, что певец вдруг перешёл на прозу:
– Снимите фрак, пожалуйста, – сказал Вертишейко.
– Что?!
– Фрак снимите. Я не могу вас поцеловать, когда вы во фраке. Вы перестаёте быть женщиной.
– Я перестаю...? Что вы мелете! – возмутилась Мила, но Андрей Николаевич схватил её за руки и быстро сдёрнул фрак. – Нахал! Бандит!
  Музыканты оторопели.
– Играем, играем! Не отвлекаемся! – крикнул Вертишейко вниз, в оркестр. А сам внезапно вытащил откуда-то из глубины своего сюртука ма-а-аленькую, помятую, полузасохшую розочку. – Нате вам, Мила Анатольевна.
  Санина смущённо захлопала ресницами.
– Ну вот, это совсем другое дело, живая девушка, а то я, простите, как будто с манекеном разговариваю. Давайте ещё раз попробуем.
– Э-это вы так в образ входите?
  Старый баритон кивнул.
– Это поэтому вам больше не дают играть злодеев?
– Какое там!.. Там не очень-то разгуляешься, разве только в роли Скарпиа... Но там Юля или Шурочка мне по сюжету должна наподдать под дых. Очень больно, кстати. Я как-то в образе Онегина решил в финале к Татьяне подкатить... Ой, мама моя мамочка, что было! Режиссёр, гриб старый, мне такое устроил – снял меня со спектакля. Оно, конечно, справедливо, но разве я заслужил всё время играть подлецов?
– Ну вот, вы сами это признаёте, – улыбнулась Мила. Андрей Николаевич торжествующе воскликнул: – Отлично! Улыбка на лице прекрасной дамы в брюках. Вы, конечно, больше похожи на Виолу из "Двенадцатой ночи". Но я буду удивлён, если вы не позволите себя поцеловать.
– Отыграем премьеру, тогда и будете целоваться, – Мила Анатольевна была непреклонна.
– Вот вы сердитесь, а от меня, между прочим, моя Катя ушла. Завтра два года будет. Её всё раздражало: как я пою, как я ем, как я храплю...
– Бедный Андрей Николаевич, – доверчиво сказала Мила.   
   Старый певец приосанился, поправил ус, поставил руку на талию. В его глазах замерцали тёплые огоньки.
– Вы слыхали когда-нибудь, как храпит бас-баритон? А хотите послушать?
  Мила покачала головой:
– Андрей Николаевич, ну какой же вы сэр, если лезете к даме?
– Милочка, ну какая же вы дама, вы и на даму-то не похожи! Так, одно недоразумение.
– Это я недоразумение? Это вы недоразумение! Старый толстый дуралей!
– Нет-нет, вы вовсе не дама, – с усмешкой продолжал Андрей Николаевич, – вы в лучшем случае Фиделио или переодетый Никлаус... [сноска: это персонажи опер Бетховена и Оффенбаха, женщины, которые по сюжету притворяются мужчинами]
– Ах так! – возмутилась Мила Анатольевна. – Я вам сейчас покажу, какая я дама!
  С этими словами она схватила Андрея Николаевича за подбородок  и лихо чмокнула его в щёку.
  Лицо Андрея Николаевича пошло красными пятнами. Он вздрогнул, словно не ожидая от Милы такой прыти, затем отступил на шаг, ещё, ещё, внезапно повернулся и выбежал вон со сцены.
– Сэр Джон, куда вы? То есть сэр Андрей Николаевич! Стойте! Вы же простудитесь! – Мила, подобрав с пола фрак, побежала вслед за баритоном. На улице был страшный ветер. Подтаявший снег окружил крылечко лужами, которые пришлось бы переходить вброд. Вертишейко скоро понял, что переоценил свои силы, и ограничился тем, что завернул за угол дома и замер там, притаившись. Мила сразу его нашла: его с головой выдавало шумное дыхание.
– Андрей Николаевич, ну что с вами такое? – ласково спросила Мила, взяв его за плечо.
– Отойдите, пожалуйста... ххх... мне ужасно... хх... стыдно...
– Да в чём дело-то? Вы же сами хотели.
– Нет... вы... ххх... не поняли.... стыдно, что я... хх... ещё могу испытывать... ххх... какие–то чувства.....
– А–а, – только и сказала Мила. Она поняла. – Пойдёмте под крышу. Вас здесь продует в считанные минуты. Вам надо беречь голос.
– Да, конечно, – рассеянно согласился Андрей Николаевич.
 В пустом буфете, освещённом единственной тускло-зелёной, как в больнице, лампочкой, Андрей Николаевич достал из портфеля термос с чаем и несколько тонюсеньких бутербродов с колбасой.
– Там должны быть стаканы, сейчас я посмотрю, – Мила порылась за стойкой. – Вот какая-то чашка, пойду помою, и можно пить.
– Не боитесь микробов? – усмехнулся Вертишейко.
– Да ну вас, сэр, в самом деле, – Мила пожала плечами, – а как же в Средневековье-то жили?
  Андрей Николаевич налил ей чай, потом себе. Слегка подув на крышку от термоса, медленно отпил несколько глотков, так, словно это был не чай, а коньяк или терпкое вино. Мила, в свою очередь, тоже попробовала чай и ахнула:
– Андрей Николаевич, это же чифирь, голая заварка, как вы это пьёте? У вас же сердце!
– У всех сердце, – парировал певец, – а ещё печёнка, селезёнка, лёгкие, "берегите голос", нельзя стоять на морозе, нельзя долго разговаривать по телефону, нельзя есть всякую дрянь, потому что язва желудка, нельзя носить на сцене высокие сапоги, потому что плоскостопие – что ж мне, Фальстафа в валенках изображать? У Бакье вроде получалось, но это были не совсем валенки, а здесь, в театре, таких ботинок нет. Скажете, я старая развалина? – вдруг спросил он.
– Не скажу. Вы не такой уж пожилой и, кроме того, отлично смотритесь.
– Ой, только не надо мне льстить. Я похож на ожившую шубу барона Мюнхаузена.
– Нет, неправда, – Мила улыбнулась. – Когда вы поёте, а я смотрю в оркестр, мне всегда кажется, что я люблю ваш голос.
– А потом вы поднимаете глаза, – кивнул Андрей Николаевич, – и видите…   
  Они оба засмеялись. Ветер распахнул форточку, и потянуло холодом. Мила зябко поёжилась и прислонилась к плечу баритона.

  ...Что ж, время шло своим чередом, репетиции продолжались, Андрей Николаевич всё больше и больше влюблялся в Милу Анатольевну, а Милочка, хоть и одёргивала себя, хоть и всплёскивала руками, но – ничего не поделаешь – тоже влюблялась в него. Говорят, браки совершаются на небесах, значит, и любовь случается так же. Если Наверху так решили, – всё, уже никуда не денешься.
  Неприятности начались, когда во время премьеры, в третьем акте, в хоровой сцене "Щиплемся, щиплемся, колемся, жалимся" (Андрей Николаевич терпеть не мог этот перевод – щи какие–то, а в оригинале там pizzica-stuzzica – от звука больно становится) – так вот, в этой сцене исполнитель партии Бардольфа, тенор Луша, молодой детина совсем "без царя в голове", видимо, войдя в роль, шандарахнул сэра Джона Николаевича тростью не понарошку, а со всей дури, и когда в ответ на реплику женщин "Нам ты покайся!" со стороны Фальстафа не последовало ничего, слушатели в первых рядах заподозрили неладное. Два квартета – мужской и женский – продолжали петь, когда Шурочка – миссис Квикли – взвизгнула свою реплику чуть громче, чем надо: ей показалось, что Андрей Николаевич без сознания. Но он всё видел и слышал, просто не мог подняться, потому что малыши из хора в азарте навалились на него со всех сторон со своими pizzica-stuzzica и не давали двинуться. Миссис Квикли пришлось пойти против авторского замысла и поднять сэра Джона за руку, после чего детишки его тут же снова повалили. Но Андрей Николаевич успел разглядеть, кто его ударил. И когда пришла его очередь сказать:
– Ну-ка, нагнись-ка! Ближе!
Это Бардольф, я вижу! –
  – то Вертишейко изо всех сил, собравшись, ринулся на Лушу–Бардольфа, словно Бакье, Таддеи и Маэстри одновременно. Ничего вокруг себя не видя и не слыша, он надвигался на обьятого ужасом Лушу и пел строго по тексту:
– Нос этот красный! Запах ужасный!
Шельму проклятую выгнал когда–то я![...]
Обманщик, безобразник, обезьяна, разбойник!.. –
  – и на этом "разбойник!" схватил трепещущего Лушу под мышки и поднял высоко в воздух, как в балете, словно настоящий олень на рога. [сноска: по сюжету оперы на голове у персонажа надет олений череп.] А затем поставил его на сцену, так, что у Луши–Бардольфа подкосились ноги, и он упал на колени. Певцы остолбенели, но не смели продолжать: у Фальстафа осталась ещё одна реплика:
– Если не прав я, пусть разорвёт меня сейчас на части!
  Но Андрей Николаевич не спешил. Он наклонился к самому Лушиному лицу и прошипел, к несчастью, недостаточно тихо:
– Кто тебя научил, подлец, это сделать?!
  И Луша таким же шёпотом, так что услышал весь партер, ему в ответ:
– Андрей Николаевич, ради Бога, я не виноват, это всё Трёпкин!
   (Трёпкин был Фордом в этом спектакле.)
Зал разразился хохотом и аплодисментами. Слушатели, очевидно, решили, что это режиссёрская задумка. Ансамбль певцов выдал своё "Браво!", а Андрей Николаевич, в свою очередь "Прошу передышки. Так устал я!". Шурочка – миссис Квикли допустила досадную ошибку, сказав Бардольфу: "Быстро надень вуаль и НЕ возвращайся!", и Луша немедленно последовал её совету, удрав за кулисы. А дальше – строго по тексту: Трёпкин-Форд поёт "Сэр Джон, кто же, кто обманут?", и вместе с ним женщины "Не ждали вы обмана?" .
  Не–ет, ТАКОГО обмана не ждал Андрей Николаевич! Много лет он проработал в этом театре, всякое повидал, но ТАКОЕ с ним случилось в первый раз. И он не хотел, чтобы это вновь повторялось. Но он допоёт сегодня "Фальстафа" до конца, несмотря ни на что. Никто не смеет срывать ему премьеру. И заслуженный баритон А.Н. Вертишейко с чёрной улыбкой на лице пропел свой ответ:
– "Милый синьор Фонтана..."
  И, подавая руку Трёпкину, он внезапно сжал его ладонь так, что мистер Форд, не сдержавшись, заорал на весь театр. Дамы, спасая положение, наперебой запели кто во что горазд: Алиса, Мэг и Квикли. Началась свалка. Из-за кулис кто-то, вероятно, Луша, догадался дёрнуть занавес, и тот плавно поехал вниз. Из-под занавеса скороговоркой доносился голос отчаянно спасающей положение Шурочки Квикли:
–  Вы решили, что две дамы
Так уж слепы и так уж глупы,
Что вмиг кинутся к вам в объятья обе?
  Но тут произошло событие, которого не предвидели ни Верди, ни его либреттист Арриго Бойто, ни тем более Шекспир. Метнулось что-то чёрной ласточкой из оркестровой ямы и скрылось под занавесом, да так быстро, что этого почти никто не успел заметить. И когда несколько мгновений спустя режиссёр, решил, что конфликт исчерпан, все поют, и, следовательно, можно занавес поднять, то зрители – все, сколько их там было, все 256 человек, – увидели, как прямо посередине сцены худенькая женская фигурка в нелепой чёрной рубашке и брюках, с выгоревшими светлыми волосами, стоит спиной к залу, крепко обнимая сэра Джона Николаевича Вертишейко. Нет, милый синьор Бойто, дамы не слепы. Они видят порой то, чего совсем, казалось бы, не должны были заметить...

  Премьера прошла на "ура", о ней писали в газетах примерно следующее:
  "Не считая некоторых неожиданностей, П–ский оперный театр достойно преподнёс публике последнее творение Дж.Верди".
  "Новая режиссёрская задумка? Смех и грех в 3 акте "Фальстафа"".
  "Ужас и смятение на сцене! Это точно комическая опера?!"
    "Капелька абсурда оперу не испортит. Труппа П–ского театра, как всегда, на высоте. Особенно отличились Вертишейко и Трёпкин. Отличная находка – показать зрителю соперничество двух героев..." и т.д. и т.п. Далее следовало: "Блистала в своей маленькой, но важной роли миссис Квикли наша любимая Александра Г." (то бишь Шурочка).
  А Андрей Николаевич мазал спину троксевазином и посылал страшные проклятия  Луше, Трёпкину, его дедам и прадедам. Позор, кричал он, позор на седые головы почивших Трёпкиных, что породили такого бесчестного потомка.
– Не шумите, Андрюша, пожалуйста, – увещевала Мила. – Толку же никакого.
– Да, верно, – вздыхал Андрей Николаевич (у него слегка сел голос, и это его очень волновало, но он всё равно шумел). – Это ещё ничего, цветочки, это не так больно, как когда на меня в "Набукко" молния упала.
– Какая молния? – удивилась Мила.
– Ну, понимаешь… понимаете… там царь Навуходоносор, которого я пою, он объявляет себя равным Богу, и его поражает молния, но не насмерть, так, символически. Кто–то решает этот вопрос с помощью бенгальских огней. А у нас в том театре не было фейерверков. Решили молнию сделать из плотного картона и спустить на верёвочке, а она ка-а-ак даст мне по шее! Но я ничего, выстоял.
  Тут в комнату просунулась чья-то голова.
– Это кто там? – повернулся Вертишейко. – Зар-раза. Нет, это я не вам, это спина у меня... А, это вы? Милости просим.
  Пришёл режиссёр, долго мялся, лопотал бессвязные и глупые извинения, хвалил Вертишейко за мужество и стойкость, обещал наказать обидчиков и, наконец, заявил:
– Слушайте, Андрей Николаевич. В связи со сложившейся ситуацией я полагаю, вам лучше дистанцироваться пока с нашей труппой. Вы артист если не мирового, то уж всероссийского масштаба, вам себя беречь надо, вот я и думаю предложить вас в качестве приглашённого артиста в Москву, на роль Санчо Пансы.
    Андрей Николаевич, который сперва подумал, что его хотят сослать ещё дальше, теперь приободрился и погладил усы. Они у него были, кстати сказать, настоящие: жёсткая серебристая щёточка. Он сделал вид, что задумался, выждал секунд двадцать и выпалил:
– Когда?
– Через два месяца премьера. Но вы приедете заранее.
– Разумеется.
  Тут он оглянулся на Милу и увидел, что она побледнела.
– Слушайте, а приглашённый дирижёр им не нужен? – быстро сказал Вертишейко.
– Это кто? Неужто Санина? – расхохотался режиссёр.
– Вы это бросьте. Меня с Людмилой Анатольевной эээ... связывают узы, – старый певец выразительно взмахнул бровями и постучал рукой по столу.
– Развяжите пока ваши узы. Приедете после спектакля – опять завяжем, – уныло сказал режиссёр. – Мне дирижёр нужна здесь, вы – там. Что ж мне – из-за ваших уз контракт заключать или нет?
– Заключать, заключать, – торопливо сказал Андрей Николаевич.
  Он посмотрел на Милу. Мила отвернулась.

– …Поедем вместе! – предложил Вертишейко.
– Но я не могу, – вдруг сказала Мила. – Я не могу оставить оркестр. Это моя первая серьёзная работа.
– Да что вы, – удивился он, думая, что она шутит. – Они по–прежнему будут фальшивить, певцы и певицы будут скандалить, потому что это их театр, они к этому привыкли, а вы ещё слишком молоды и к тому же дама. Вы с ними натерпитесь, Милочка. Бросьте всё это, выходите за меня замуж. Я вам серьёзно предлагаю, не авантюру какую-нибудь – руку, сердце, и всё прочее: все остальные руки и ноги, сами понимаете. Вам не придётся работать…
– А если я хочу работать? Вы меня так мало знаете! – воскликнула Мила. – Я не хочу на бархатной подушечке сидеть, как комнатная собачка!
– Ну не сердитесь на меня, пожалуйста, – он умоляюще протянул к ней руки. – Поедемте со мной.
– Лучше вы останьтесь, тогда поговорим.
– Я тоже не могу. Мне надоел этот театр, меня замучал этот дурак мистер Трёпкин, вот если бы в театре были только вы и я…
– Что ж поделать, – вздохнула Мила.
– Что ж поделать, – повторил за ней Андрей Николаевич.

…Он думал, что она придёт его провожать на вокзал. Не пришла. Послала какой–то глупый воздушный поцелуй из коридора в театре, когда он, обливаясь потом, пёр по лестнице свой чемодан.
   Поезд тронулся. Вторая полка СВ-купе осталась пустой, её никто не выкупил. Ну и слава Богу, спокойнее будет, подумал Андрей Николаевич. Закрыл дверь, лёг, вытянул ноги, достал новенький клавир «Дон Кихота» Массне, им самим распечатанный и сброшюрованный, надел наушники – подарок московского коллеги. Долго с замиранием сердца слушал оперу, изредка подстанывая в трогательных местах, а их было немало! Вот, например, песенка Санчо из второго акта «Никто из тех, кто был в мужьях, Хвалить вам женщину не станет». Да уж! А дивная ария–признание Дон Кихота «Marchez dans mon chemin»? Дословно это будет «Пойдём со мной одним путём»… Любопытно: в роли Фальстафа у Андрея Николаевича тоже было про путь, вот это «Va, vecchio John, va, va per la tua via; cammina finche tu muoia.»А по-русски: "Да, старый Джон, да, да, как одинок ты…" Одинок… Да, конечно же! Права она была, тысячу раз права! Это была ЕГО роль. И он по глупости эту роль отверг. Побоялся быть смешным!
– Сдался мне этот Санчо! – сказал он вслух.
  Остался бы в театре, сейчас был бы счастлив… Но тут же одёрнул сам себя: что за глупости! Что же это – до старости петь Фальстафа, терпеть, как тебя грузят в корзину, выкидывают в «окно» за кулисы, пока так, наконец, и не выкинут, когда станешь не нужен…
  Он снял на минуточку наушники.
  У обычного человека звук колёс поезда воспринимается «тыдых-тыдых». У человека с воображением – что-нибудь вроде «едем-едем» или «идём-идём». Андрей Николаевич услышал: «мила-мила-где-ты-мила». Его аж в дрожь бросило. Надел наушники. Закрыл глаза, чтобы не отвлекаться. И тут же увидел её. Потом в голове всплыла дурацкая упаковка шоколада «Милка» с фиолетовой коровой. При чём здесь корова? Нимфа, птичка, галочка. Маленький чёрненький бантик, а не женщина. Милая моя. Любовь моя. Всё это промелькнуло за пару секунд, он опомнился и открыл глаза. Уставился в клавир, чтобы не вспоминать о ней.
  Дослушал "Дон Кихота" до конца. Сильная вещь. В груди сжималось, когда Дульсинея, знатные сеньоры и простые разбойники смеялись над Дон Кихотом. Он почувствовал, что вот-вот заплачет, его душили слёзы, как тогда, когда старшую сестру увезли в больницу. Сорвал с головы наушники, вытащил фляжку с коньяком и выпил её всю залпом, даже не почувствовал, холодная или нет. На форзаце клавира ручкой написал:
O triste, triste etait mon ame a cause, a cause d'une femme... (Верлен)
Закрыл глаза. Лёг на живот, лицом в подушку. Нос тут же заложило. Плевать. Буду дышать ушами, как тот китаец. Или индус. Перетерплю. Переживу. Забуду. "Я смеюсь над любовью!" – как тот бас в "Пертской красавице". Рыцарь я или…
  Он провалился в сон и открыл глаза только, когда услышал энергичный стук проводницы в дверь.
  С рёвом, достойным тридцати средневековых баронов, Андрей Николаевич, как был, небритый, взлохмаченный, в одной рубашке и кальсонах, рванул дверь в сторону и так громко и длинно выругался, что из соседнего купе выглянула мать двоих детей, и лицо у неё было нехорошее. Но Андрею Николаевичу было не до неё, потому что проводница, у которой в руке почему-то был маленький саквояж, быстро шагнула в его купе и – о ужас! – заперла за собой дверь!
– Вы кто? – хрипло спросил старый баритон. – Что вы от меня хотите?
  Женщина в красной жилетке, которую он принял за проводницу, нашарила рукой выключатель и зажгла свет. Андрей Николаевич вскрикнул и попятился. Ему померещилось лицо Милы.
– Вы меня извините, – смущённо буркнул Андрей Николаевич, отводя глаза в сторону. – Мне сегодня всё представляется лицо одной девушки, с которой я знаком… да…
  Взгляд его упал на её руки, и он впервые увидел, что рубашка на ней чёрная с золотыми запонками… стоп… это же были из его костюма…
  Она села перед всё ещё напуганным певцом на край кровати, взяла его за руку и тихо сказала:
– Андрюша. Это же я.