Я-личность? или в зазеркалье философии

«Современная мораль состоит в том,
чтобы принимать мерило своего века.»
Оскар Уальд «Портрет Дориана Грея»

–…вы плохо выбрали своих героев
–Я их не выбирал.
–Плохо сочинили интригу
–Я ничего не сочинял
–И написали прескверный роман
–А это вовсе не роман
Ш.Нодье «Изгнаники»


Я хочу представиться…
Я старый, одинокий человек. Я не помню, когда я родился, но это было очень давно. Однажды я взял посох и отправился в путь, через годы, через века, через все страны мира. Сначала шаг мой был бодр и весел, горизонты бескрайние лежали передо мной, сердце и разум налиты светящейся молодостью, и моей юности сопутствовала Юность Мира. Я беседовал с Сократом, стучался в двери мрачных францисканских монастырей, воспевал Рафаэля, приветствовал Ньютона и Науку, отделился от Бога и шел навстречу Новому Времени. Затем я «убил» Бога и славил вместе со всеми Мировую Волю и приветствовал Сверхчеловека, «Я» стал Свободным, и это было моей Зрелостью. А затем я почувствовал себя одиноким и оставленным. Свобода оказалась Фата-Морганой, и тогда, отчаявшись, я кинулся на Восток и к славянам, чтобы найти пищу для обнищавшей души. И там я не обрел покоя, потому что не смог понять сущность Боговидения и Богоискательства. Силы оставили меня и Я вернулся, вернулся одряхлевшим и увидел, что Мир Состарился и впал в старческое слабоумие: пропала любовь к мудрости, исчезли идеалы, нет больше места для слез Овидия, песен Петрарки, исканий Данте, раздумий Фауста, Божественного Откровения. Человек остался всему чужд и Одинок. Да, да одинок. Старик Фромм однажды сказал: « …человек пребывает в состоянии шизоидной неспособности переживать чувство….Он на словах еще признает в качестве целей и счастье , и индивидуализм, и инициативу, но наделе у него нет цели.» Такие слова мог произнести только дитя своего одряхлевшего Века, Века великого технического прогресса и массового Безумия, Века, когда утерялся смысл существования Человечества.
Я одинокий, больной человек. Однажды я поставил мой посох в угол, потому что мне некуда больше идти. Я предался воспоминаниям, потому что хочу вернуться к утраченным идеалам Юного Мира, потому что безмолвная и печальная Смерть стоит за моей спиной и ждет меня…
Я выгляжу старомодно, я одет в потертый бархатный халат, на голове небольшая шапочка, как у булгаковского Мастера. Моя комната завалена старыми свитками, пергаментами, фолиантами и всяческими другими вещами. На столе бюст Сократа, на стенах  беспорядочно висят натюрморты Клежа, одухотворенные мадонны Великого Рафаэля, несколько рисунков этого странного безумца Гойи и так далее. Да вам наверное это совсем не интересно, вы ведь дети этого Века, вы все забыли, вы поглощены дешевыми подделками под искусство, ваш слух огрубел настолько, что воспринимает только удары дикарских колотушек, под ритм которых вы дергаетесь и трясетесь, и называете это танцем. Я всего лишь старый философ, и мне уже не понять Ваши Ценности, состоящие в Отсутствии Всяких Ценностей!  Но я отвлекся, ведь я забыл, о чем я хотел сегодня поразмышлять. Ах да, вспомнил! О морали. Только не уходите, пожалуйста посидите немного. Я не собираюсь читать вам моральный кодекс моей далекой юности. Нет, нет! Я только хотел философски поразмышлять о ней, ведь вы ничего о ней не знаете, а у меня уже большой опыт. Уверяю вас, вам будет очень интересно. Не ждите от меня решения всех вопросов, потому что я сам не знаю на них ответы, мне хотелось бы, чтобы вы немного задумались над ними и чтобы горизонты ваши расширились хотя бы немного…
Хорошо сидеть перед камином и смотреть на языки разгорающегося пламени. Красные отсветы заката и огня, сплетаясь в причудливые видения, стремятся как бы поглотить все предметы в комнате и замалевать все в сиренево-багровые тона. А затем незаметно, по кошачьи вползают сумерки и наступает странная тишина, тишина в которой вся природа благоговейно ожидает приход Царицы Ночи. Я люблю это время, время глубоких раздумий, потому что воспоминания , как тени сумерек поглощают меня…

I
Я познакомился с этим молодым человеком, когда, находясь в крайне стесненных обстоятельствах,  снимал угол мансарды. По сравнению со всеми остальными,  живущими в этом жалком помещении, я был богачом. Я имел твердый заработок и не сильно нуждался. Я сразу обратил внимание на него. Он отличался от всех своей неприспособленностью, своми аристократическими манерами, неумением, как говорится, биться за место под солнцем. Он был болен туберкулезом, но ни чем не выдавал своих страданий; держался отчужденно и сдержанно. Никому не приходило в голову его пожалеть, при одном намеке на это он сразу же с отвращением отталкивал человека. Поэтому в конечном итоге его все оставили в покое, более того, его недолюбливали. Меня поражал его взгляд, направленный внутрь. Я очень любил слушать, как он играет Шопена. Это была не музыка, а какой-то крик одинокого сердца… Он много читал, в основном философию. Этим-то он меня и заинтересовал. Я подружился с ним благодаря одному случаю; я увидел, как он тяжело дыша, медленно поднимается по лестнице на наш пятый этаж. Понятно, что я не мог предложить помощь, которую бы он отверг,– я попросту взял под руку, взял крепко, и заговорил о самых посторонних вещах. Он посмотрел на меня благодарно, и с этих пор мы стали если не друзьями, то хорошими знакомыми. Мне доставляло большое удовольствие с ним беседовать, больше всего он ценил Сократа, говоря о великом греке с какой-то неподдельной восторженностью; вобще он отличался горячностью сердца и безыскусностью, в нем не было ничего неестественного, и он не пытался казаться умнее, чем есть на самом деле. Я уже сказал, что он был пианистом. Я слышал о нем и раньше, как о знаменитом виртуозе, но я никогда не спрашивал его, чтобы не задеть его гордость, как он оказался в таком положении. Но как он играл! Поистине я был счастлив, когда его пальцы брали звук, именно брали, осторожно, мягко, погружаясь в белое полотно клавиш. Что-то необычайно трогательное, захватывающее сердце и неземное было в этой музыке, в этих звуках. Все замолкали, и в нашей комнате набивалось много народу с нижних этажей, так всех трогала его игра. Он, правда, не любил этого. Он вскакивал и захлопывал крышку и больше недели не садился за рояль… Вскоре он и не смог уже более вставать. Болезнь медленно и необратимо сталкивала его в объятия смерти. Он умирал тяжело, но не единой жалобы не слетело с этих обметанных и побледневших губ. Однажды он попросил меня написать письмо под его диктовку, потому что сам он был не в состоянии это сделать. До сих пор я слышу этот хриплый голос, прерываемый мучительным кашлем:
« Дорогая сестра!
Я знаю, что из всей нашей семьи только у тебя одной останется память обо мне, только ты не будишь судить меня по общим меркам, принятым в приличном обществе, потому что… потому что ты …сильно любишь своего заблудшего брата. Мне странно произносить это слово «любить», я давно перестал  не только употреблять его, но и воспринимать. Но я наверняка знаю, что ты ощущаешъ его всем своим преданным сердцем. Я прошу у тебя только одного: понимания, но не сострадания. Почему, ты поймешь это позже… Я хочу только одного: оставить после себя что-то, способное удержать тебя от тех ошибок и заблуждений, которые привели меня к полному опустошению. Ты еще очень юна, тебе только предстоит пройти путь под названием Жизнь. Мне бы хотелось, чтобы уроки философии, вложенные однажды в твою умненькую головку, остались не отвлеченными построениями, а основательно понятыми системами. Учись жить, философствуя, и философствовать, живя. Ты должна уметь вытащить из каждого учения рациональное зерно, уметь преломлять мысли философии через собственный разум и уметь выбирать. Пожалуй, третий шаг самый трудный и сложный, но я надеюсь, что ты преодолеешь эту ступень.
     То, что я тебе хочу рассказать, не наставление и не некие догматы морали и разумного поведения в жизни. Если хочешь, это исповедь, необычная исповедь, кончающаяся не разрешенными мною вопросами. Я не требую от тебя ответов, которые, скорей всего, ты не сможешь найти. Но я хочу, как Сократ, не дать заснуть твоему разуму и сердцу, не дать росткам свободного мышления заглохнуть под догмами «примерных и справедливых»!
    Я получил такое же патрицианское воспитание, какое дают тебе и многим другим из богатых аристократических семейств. Меня не отдавали ни в какие учебные заведения; отец разработал собственную систему моего образования, куда входили философия и наука. В семье меня видели будущим дипломатом и ученым, поэтому  до поступления в университет я должен был познакомиться со всеми современными направлениями в этих областях (надо сказать, что искусству отводилась незначительная роль, и занятия музыкой и живописью носили эпизодический характер).
    Я рос уединенно, полностью подчиненный правилам Системы, не имея ни минуты свободного времени. Я учился с удовольствием, был в меру послушлив и мало задавал  вопросов, подвергающих сомнению догматы научного знания, преподанные моими строгими наставниками. В философии все в основном сводилось к изучению идей позитивизма; Конт, Милль, Спенсер, и др. стали моими главными учителями в науке и в жизни. Поэтому не удивительно, что я быстро проскочил метафизическую и теологическую стадии (по Конту), чтобы сразу же оказаться в рядах уверенных в себе позитивистов. И действительно, для меня все было естественно и разумно. Единственный метод познания мира – естественно-научный метод, только наука способна справиться со всеми проблемами, мучившими человечество, нет ничего достоверного кроме факта, имеющего собственную реальность, он нереформируем, следовательно, он сакрален. Любовь к Богу (по Конту) заменилась любовью к Человечеству, которое представлялось мне чем-то смутным, нереальным, но я не мог, да и не хотел сомневаться в реальности этого понятия. Я надеялся, что когда-нибудь это пойму, если буду работать во имя прогресса и счастья для большинства людей. О Боге у меня сложилось представление, целиком почерпнутое из книг Милля: Бог не есть Абсолютное Все, человек сотрудничает с Ним в наведении порядка и гармонии. Для меня Бог был отвлеченным понятием, которое надо было принять как некую догму, если хочешь аксиому, и не более того. Надо было признать необходимость упорядочивающего разума, пока находящегося вне нашего сознания и нашего опыта. Странное дело, я даже не сомневался в том, что когда-нибудь наука все обьяснит, и на место Бога, непонятного и трансцендентного, придет что-нибудь другое, объясненное, доказанное и нерушимое. В области морали я руководствовался идеями Бентама. Основополагающими состояниями считались состояния удовольствия и страдания. Самое главное в жизни – избежать страданий и получить максимум удовольствий, без всяких вредных последствий. Лучше избежать мгновенного наслаждения во имя будущего блага и устойчивости. Нужно все рассчитать, взвесить и процедить сквозь разум. Если в целом охарактеризовать мое мировоззрение тогда, в ранней юности, то его можно представить несколькими пунктами: самое главное — наука и ее развитие, развитие ее положительно и ведет к прогрессу, а прогресс ведет к благоденствию всех людей, нет ничего сверхъестественного, у каждого действия есть свои причины, поведение человека должно быть разумно и способствовать всеобщему прогрессу, моральные нормы …ну, они устанавливались, исходя из соображения увеличения суммы счастья. Мораль в зеркале научно-технического прогресса и всеобщего будущего благоденствия большинства стала какой-то кривой и уродливой, но ведь ради Человечества! Стало быть это можно и не замечать. И христианские заповеди, составляющие по сути эту Мораль, были ловко приспособлены к новым условиям, приглажены и обесценены новой действительностью. Родилась Новая Мораль во имя Человеческого Прогресса. Она так срослась с нашей душой, так въелась в наше сознание, что никто и не помышлял о чем-то другом. Я был не первым и не последним среди жрецов оптимистической веры в науку и во всю эту Великую Чепуху, которая когда-то мне казалась чем-то незыблемым и фундаментальным!
  Правда, смутные и беспокойные сомнения иногда заглядывали в мою позитивистскую душу. Что произойдет, если мир этот кончится? Откроется новая бесконечность? Сможем ли мы все объяснить, всю сложную суть явлений? Нет ли таких явлений, которых мы не сможем объяснить никогда? Если все разумно, то как объяснить озарения художников и музыкантов? Ведь они иногда «освещают головы безумцев»! Но я их выбрасывал в «умопостигаемый мир», как на некоторый чердак ненужных мыслей. И действительно, чего мне было еще желать? Я единственный наследник великого и могущественного рода, богат, здоров и образован, все это — сулило мне крепкое положение в обществе и в жизни… 
Во мне с раннего детства обнаружились некоторые способности к музыке, и под руководством опытного педагога я достиг в этой области некоторых успехов. Но стать музыкантом? Я даже помыслить об этом не мог!  Все относились к этим занятиям несерьезно, беглое бренчание на рояле считалось неотъемлимой частью всякого образованного человека. Это развлекало, но не более того. Только мать сумела уловить первые неясные отблески таланта, который несомненно бы заглох в будущем. Она воспитала во мне чувство истинно прекрасного, привила эстетический вкус,и,сама быть может того и не зная, повлияла на развитие моего ума.
  Вобще отношения с родителями у меня складывались не равнозначно. Я сильно и преданно любил мать: она была вся такая хрупкая, нежная и почему-то печальная. Она иногда прижимала меня к груди, и спрашивала, люблю ли я ее. Странно, но мне становилось больно и грустно от этих слов, я целовал ее тонкие, ускользающие руки и старался высвободиться из ее объятий, чтобы не расплакаться. Отец казался мне чем-то большим, внушительным и незыблемым, но чем-то отвлеченным — в наших отношениях было мало доверия и близости, но я боялся его ослушаться. Весь дом трепетал перед ним, перед его холодным грозным видом и странным пронзительным взглядом…

II
 Перелом в моей тихой и замкнутой жизни произошел после смерти матери. Ты была еще слишком мала, чтобы помнить эти страшные дни.  Ни одна научная теория не могла объяснить мне, почему кроткое и тихое существо должно умереть в 36 лет. Потому что это было дико и неестественно. Смерть для меня всегда была чем-то отдаленным и нереальным, неким событием, которое должно наступить в конце жизни, когда старому и дряхлому человеку уже больше нечего больше делать на  ее празднике. Все естественно и разумно. Меня так учили! Но эта смерть! Против нее протестовало все мое существо, дикое чувство отчаяния, смешанное со злобой и бешенством, захватило и терзало мою душу, все прошлые сомнения и вопросы выползли на свет Божий и заняли в моем сознании главенствующее место. Моя собственная философия оказалась бессильной перед этим свершившимся фактом. Весь Человеческий Прогресс не стоил и крупицы страданий моей бедной матери! Все это было глупо и нелепо! Все окружающие, как мне тогда казалось, отнеслись ко всему очень спокойно. Наверное для них это был естественный процесс, не исключая и моего отца. Возможно, я ошибался, но тогда меня занимали мои собственные переживания, крушились мои жизненные принципы и идеалы, поэтому все остальное меня мало интересовало. Но было одно важное обстоятельство. Я бессознательно стремился избавиться от душевных страданий, мне хотелось вернуть состояние утраченной внутренней гармонии и ощущения благополучия…
        После похорон я сидел в библиотеке, где бы никто не смог меня достать; я взял первую попавшуюся книгу. Ей оказался Платон, а вернее диалоги о Сократе. Матушка ее очень любила, особенно апологию Сократа. Надо сказать, что раньше этот великий грек вызывал у меня улыбку. И действительно, я не видел большого смысла в его «вхождении в народ». Зачем чего-то спрашивать, мучить и волновать людей, заставлять их выходить из состояния душевного равновесия. Поэтому не случайно он надоел буквально всем, от поэта до ученого, от политика до ремесленника: не каждому понравиться, что его выставляют в дураках. Зачем менять шкалу ценностей, если всем  хорошо жилось по старой шкале? Ну а уже его смерть — просто-напросто нелепое зрелище, с привкусом дурного тона. Человеку предлагают бежать, а он отказывается, аргументируя это тем, что ему якобы стыдно перед мифическими Законами и Государством. Так я думал тогда, но сейчас…сейчас после перенесенного потрясения  все воспринималось иначе. Я начал восхищаться Сократом. Я переживал такое время, когда мне нужен был кто-то, способный поддержать и воодушевить. Как не странно это звучит, но этой личностью оказался греческий мыслитель.
   Толстый и уродливый человек однажды проявил мужество — он попытался сделать людей лучше: «…пока есть во мне дыхание и способность, не перестану философствовать, уговаривать и убеждать всякого из вас, кого только встречу, говоря то самое, что обыкновенно говорю…что ты заботишься о деньгах, чтобы их у тебя было как можно больше, о славе и о почестях, а о разумности, об истине и о душе своей, чтоб она была как можно лучше, не заботишься и не помышляешь?» Сократовская этика, как это не парадоксально звучит, была не набором каких-то догм, а разумными выводами из всех диалогов. Задавая вопрос, что такое доблесть, добродетель, мужество, Сократ заставлял людей выходить из рамок их узкого сознания и немного посмотреть за- и до- определенно утвержденного и принятого в общественной и частной жизни понятия. Опровергая своего собеседника, он постепенно освобождал его внутреннее «Я» от фантазмов привнесенных обществом, обычаями, образованием и т.д., как мастер высекает  прекрасную статую  из грубого мрамора. Таким образом, с помощью блистательной иронии, майевтики и опровержений он обнажал чистую и девственную душу, достоинство которой в одном—знании-добродетели. Я тогда не заметил того, что определяя познание, как необходимое условие благого дела, Сократ забыл о достаточном условии —акте воли, появившемся только в христианской этике. Но не на этом заострил я свое внимание. Меня поразило само мужество сына каменотеса, что в самом своем искании смысла жизни он остался до конца  непоколебимым, до конца верен своим идеалам: «…ежедневно беседовать о доблестях и обо всем прочем, …пытая себя и других, есть к тому же и величайшее благо для человека, а жизнь без такого исследования не есть жизнь для человека,…». Собственная жизнь,похоже, мало его интересовала, его больше заботило то, что он не смог убедить судей в своей правоте! Потрясающая личность! 
Тогда в ту ночь, я впервые задумался о смысле своей собственной жизни. Было такое время суток, когда не различимы никакие отдельные предметы, все представляет собой единую массу очертаний, рефлексий и намеков на что-либо: нет утра, но и нет ночи; я захлопнул книгу и подошел к окну. Серый туман свешивался клочьями с веток цветущих персиков, первый луч утреннего света робко скользнул по моему лицу, нерешительно задержался на подоконнике и спрыгнул в комнату; запахи утра поднимались от сонной земли и радостный щебет птиц возгласил приход нового трудового дня. Я принял мужественное решение, быть может, в первый и последний раз в своей жизни. Я понял, что уже никогда не стану тем, чего требует от меня моя семья и общество, — я с болезненной ясностью ощутил свою полную неспособность стать ученым или политиком. Резкий запах гвоздик ударил мне в ноздри и мне захотелось окунуться с головой в этот манящий, пряный, не ограниченный, как мне тогда казалось, узкими рамками прогресса и науки, мир. Что ж, я не хуже сына каменотеса! Но где тот ключ, который мне откроет двери в свет больших огней? Музыка! Я стану музыкантом! Впервые я об этом думал без всякого волнения. Позитивистское воспитание дало мне много преимуществ, в том числе способность спокойно думать и анализировать в любых обстоятельствах. Я применил к себе самому метод Сократа; я задавал вопросы своему разумному Я, пока оно не пришло в тупик и не замолчало в полном недоумении. Странно, но более я не сомневался! Я стану тем, кем меня создала Природа, кем я быть призван! Я сознавал, что мне придется полностью изменить мой образ жизни, порвать с семьей и с тем слоем общества, в котором я был воспитан, и что это будет происходить не без мучительных переживаний и душевной боли. Эта мысль была мне неприятна, но я выдвинул сразу же контрдовод: но ведь все будет способствовать моему будущему душевному благополучию и гармонии, и, возможно, благоденствию других. Я, правда, последнее смутно представлял, но мне на это так тогда хотелось надеяться…
      Отец не догадывался о перемене, произошедшей со мной, и следующие несколько лет прошли так, словно ничего и не происходило. Никто и не заметил, что все эти годы я напряженно работал: оттачивал технику игры и чистоту звука и утончал слух до восприятия самого тихого дыхания мелодии; из всех композиторов я выделил Листа и Беллини — фаустовская мощь  и смелость замысла одного и нежнейшее романтическое rubato и bel canto другого стали одинаково мне близки.
В мою тайну был посвящен  только учитель музыки. Я знал, что объяснения с моим отцом не приведут ни к чему, поэтому однажды я уехал на прогулку и более не возвращался. С ближайшей почтовой станции я отправил письмо, объясняющее причину моего отъезда; я просил меня не искать. Я имел с собой немного карманных денег, несколько нот и томик Платона, узелок с вещами, — но молодость самонадеянна. Я шел вперед, уверенный в своих силах и в своем будущем. Мой преподаватель снабдил меня рекомендательными письмами,– и я сразу же был принят в музыкальном мире. Из-за гордости я не поменял ни имя, ни фамилию, – и благодаря этому обстоятельству я стал известен в кругах свободомыслящей богемы, правда двери аристократических особняков были закрыты для меня навсегда. Путь на сцену был усеян розами, я стал модным виртуозом, слава и любовь осыпали меня ласками, – чего же мне еще желать?! Целый мир лежал у моих ног! Однако среди кажущегося благоденствия и спокойствия меня снедала какая-то грусть, после каждого концерта я испытывал чувство неудовлетворенности и горечи, сам смысл музыки, казалось, ускользал от моего понимания и сердца. Часто я ловил себя на том, что больше трактую произведение так, как  это нравиться публике, свои собственные переживания, мучения, поиски идеального звука – все было брошено под ноги жадной привередливости большинства. Я начал лгать, лгать своей виртуозностью, вычурностью, жертвуя истиной, искренностью и самой внутренней сущностью музыки, которая как-то виновато поникла и свернулась в комочек.  Тоска по дому, тайные угрызения совести за свой побег, за свою трусость, потому что подсознательно я тогда боялся откровенного разговора с отцом, я боялся, что он поколеблет мое мужество,– все это вместе с аристократической отравой в крови отдаляло меня от творческого бомонда.
Я не хочу сказать, что я остался один, у меня было много друзей, знакомых, я имел красивую и умную любовницу, но меня угнетало чувство отчужденности, я ничего не приобретал от общения с людьми, но очень много терял.
  Я размышлял об этом, сидя в шумной компании друзей в небольшом ресторанчике. Они о чем-то спорили, что–то доказывали, но я почти ничего не слушал, меня попытались два-три раза втянуть в разговор, но я был настолько рассеян, что вскоре меня оставили в покое. В помещении становилось душно от дымящих сигар, запахов вина и острой еды. Я взял бокал вина и, извинившись, вышел на террасу, где обычно играли для посетителей музыканты.Воздух был напоен вечерним запахом цветов, лучи заходящего солнца изящно скользили по окружающим предметам, отражались в холодном стекле бокала, вспыхивая всеми цветыми радуги, и после, поцеловав розовые кусты перед террасой, стайкой убегали к Матери–Солнцу. В первый раз я почувствовал какую-то острую тоску по родному дому, и впервые я ощутил свое Одиночество, свою непричастность к Матери-Природе– между нами лежала пропасть «Я» и «Ты», существовавших отдельно, независимо друг от друга, друг другу чуждые и враждебные. Что мы наделали за наш просветительский век! Как было бы хорошо очутиться в Средневековье, где люди входили в Храм Природы и открывали ее скрижали с помощью Откровения, преклоняли колени перед Богом;  они могли войти вовнутрь себя, на дно своей души и почувствовать Бога,– но мои современники посмеялись бы над этим. Но что тогда представляет собой мое внутреннее «Я»?! Есть ли оно вобще? От таких мыслей модно сойти с ума!…
Внезапно что-то совсем рядом заставило меня выйти из моих раздумий. Это были звуки старенького расстроенного пианино. Я узнал мелодию c-es moll’ного ноктюрна Шопена. В основном я не включал этого композитора в свой репертуар, он казался мне слабым и невыигрышным. Но сейчас…сейчас как будто кто-то ножом ударил мне в бок, кто-то властно проник в мое сердце и растерзал его,  кто-то сдернул с моих глаз повязку и я зажмурился от ослепительного света, такого девственного и чистого, что мне захотелось спрятаться от него. Я почувствовал своим обнаженным сердцем настоящую боль- и это была боль Души, проснувшейся от внезапного, жестокого и яростного вторжения, Души искалеченной и испорченной. Я впервые ощутил вкус слезы, холодной слезы,– ибо это были слезы отчаяния. Старый, безобразный музыкант с усмешкой смотрел на меня из-за пюпитра рояля. Я бросился прочь…

III
«В чем то самое высокое, что можете вы пережить? Это- час высокого презрения…Час, когда вы говорите: “В чем моя добродетель! Она еще не заставила меня безумствовать. Как я устал от  добра моего и от зла моего!”…Я люблю того, чья душа глубока даже в ранах…Я люблю того, кто свободен духом и свободен сердцем…Я хочу учить людей смыслу их бытия …Но я еще далек от них, и моя мысль не говорит их мыслям. Для людей я еще середина между безумцем и трупом…»—я снова и снова перечитывал эти слова. Душа моя, радостная и освобожденная, ликовала вместе со мной. Вот уже несколько недель, с того самого вечера, я находился в таком состоянии;  я забыл обо всем: о моей любовнице, друзьях, обществе и концертах. Передо мною открывались безграничные дали, в которые я бестрепетно отправился вслед за Заратустрой-Ницше. Наконец-то свежий ветер истинной свободы подул оттуда, с сверчеловеческих высот. Иногда я садился за рояль, играл с упоением, с открытым и вдохновленным сердцем, предаваясь своим мыслям в полном одиночестве. Но какое это было одиночество! Я был поистинне счастлив! Что же такого открыл мне великий мыслитель, о чем же я впервые узнал или помыслил?!
«Пусть ваша добродетель будет вашим Само, а не чем-то посторонним, кожей, покровом: вот истина из основы вашей души, вы, добродетельные!–…ах, друзья мои! Пусть ваше Само отразится в поступках, как мать отражается в ребенке: таково должно быть ваше слово о добродетели!» И, действительно, самые высшие идеи этики, самопожертвование и служение ближнему, были изобретены вовсе не из размышлений о смысле человеческого существования, а из соображения сохранить человеческий род, как индивид. Люди принуждали себя верить в то, что эти идеи выражают смысл их жизни, однако их «Само» протестовало. Так родилась двойная душа, так родились вечные  метания от внешнего социально-этического авторитета к внутреннему, ироничному и всевопрошающему «Я», которое, по мере развития человека, глохнет и растворяется в затверженных и окаменевших догмах. Однако люди укрепляли эту Мораль, боясь, как бы кто-то более сильный, чем они, станет для них опасен, в случае, если разрушатся сдерживающие этические оковы. Наверное поэтому Сальери отравил Моцарта?! Получалось, что современная этика не признает в человеке личности. Именно против этого восстал Ницше, он восстал против понятия о человеке, как о центре всей вселенной: «человек есть нечто, что должно быть преодолено». Он воззвал к нашему сверхчеловеческому, что есть внутри нас, а для его развития нужно было отречься от «любви к ближнему» во имя «любви к дальнему», которая требовала не только презрения к мелкой будничной жизни с ее суетой и заботами, но и творческой воли, могущей приблизить это дальнее, способной бороться с окружающими ближними, требующей твердости духа: «…И если вы не хотите быть роковыми и неумолимыми, как вы можете со мною–победить? И если ваша твердость не хочет блестеть и дробить и резать: как можете вы со мною–творить? Творцы всегда тверды…» Этика «любви к дальнему» независима от содержания самого объекта любви– «дальнего». Этим «дальним» являются идеалы добра, справедливости, истины и красоты, некие «призраки», которые не имеют под собой реально-ощутимую основу. Любовь к «призракам» характеризуется прежде всего своим бескорыстием, отсутствием понятия пользы, которое так навязло у меня на зубах. До сих пор я только слышал о моральном самоотречении, об отказе от личных интересов в пользу блага ближних, об обязанностях, предписывающих человеку все отдавать другим и ничего не требовать для себя, но мне никто не говорил еще о моральных правах моего собственного «Я», об утверждении и развитии глубин этого «Я»! Мораль утилитаризма и альтруизма, требующая отказа от своего «Я» в пользу многоликого чудовища «Ты», заслонила в моих глазах эту самую любовь к «призракам»–  заключающуюся в праве на владение нравственными идеалами, составляющими мое личностное, интимное «Я». У меня эти права были отняты! Как человек искусства я утратил тот искренний и правдивый язык звуков, заменив его фальшиво-красивым языком ложных и поверхностных чувств. Мало этого я убедил в этой лжи других! Ну, а если б я смог выйти к людям, как Заратустра, но не словом, а звуком открыть им совсем другой мир, мир чистых идеалов?! Что было бы тогда?! Я не мог ответить на этот вопрос положительно. Ведь я бы их заставил пробудиться от ложных сновидений, взглянуть на мир глазами слепорожденного, который внезапно прозрев, познает мир заново, радуясь новым и неизведанным ощущениям. Мой «призрак»– это содержание звука, его конечная истинность и это моя Поющая Душа. До сих пор мое искусство было только лишь развлечением для людей, теперь я должен заставить их задуматься, потому что…потому что я любил свою публику, которую так безбожно обманывал до сих пор: «Ночь: теперь говорят громче все бьющие ключи. И моя душа тоже бьющий ключ. Я не знаю счастья берущего; …В том моя бедность, что моя рука никогда не отдыхает от дарения; в том моя зависть, что я вижу глаза полные ожидания, и ночи, освещенные жаждой желания…Я видел уже поэтов изменившимися и направившими взоры против самих себя. Я видел приближение кающихся духом: они выросли из них.» Это было сказано для меня, слова, от которых было больно, но они исцелили меня.
 Образ сверчеловека сформировался в моем сознании, как олицетворение совокупности абстрактных идеалов, «призраков». В нем  внутренние влечения человеческой природы и нравственные побуждения слились в одно нераздельное и целое; и не требуется более никаких внешних моральных предписаний и принуждений. Правда, я слабо верил в осуществление этой идеи, слищком уж она фантастична и утопична, хотя кто знает… Таким образом, новая этика, этика «любви к дальнему» представлялась мне неким идеальным рафаэлевским храмом-ротондой, основание которого – отрицание старой морали, купол-идея сверчеловека, колонны, поддерживающие этот купол– «призраки и вещи», а круг, положенный в основу построения, символизирует собой идею вечного возвращения, уже не новую, но вечно юную, высказанную с такой поэтической мощью, что сам Апполон бы побелел от зависти: «…все вещи вечно возвращаются и мы сами вместе с ними, …мы сами существовали бесконечное число раз и все вещи вместе с нами…существует великий год становления…он должен, подобно песочным часам, вечно сызнова поворачиваться, чтобы течь сызнова и опять становиться пустым:– », или «связь причинности, в которую вплетен я, опять возвратится,–она опять создаст меня! Я сам принадлежу к причинам вечного возвращения». Зачем нужно было стремиться к сверхчеловеческому, если б не обещание вечности, заложенной в этой идее, повторение сверхпути, на который будут вступать все больше и больше избранных—и в конце… победа над Смертью, неизбежность свершения  которой так долго висела над нами! И вот я, Новый Фауст, измученный непрестанными поисками истины, найду ее здесь, в этом храме, где больше не существует двух начал, добра и зла, раздвоения на телесное и духовное, и приклоню колени перед Заратустрой, ведущего меня к бессмертию!
Так я думал, так мыслил и представлял, не видя оборотной стороны медали. Но это мой путь, и если б я прошел его сначала, то повторил бы его полностью! Единственно, что меня задело за живое, критика Ницше Сократа. Для меня  стремления  великого грека вовсе не ассоциировались со стремлениями к жизни «холодной», «сознательной», «безынстиктивной». Более того, назвать учение Сократа «новой болезнью, а отнюдь не возвращением к добродетели, здоровью, счастью» было слишком нелепо даже для такого мыслителя, как Ницше! Наоборот, он и Сократ борятся за одно и тоже, только методы борьбы, если хочешь, способы разные. Сократ возвел знание в ранг добродетели, и с помощью именно познания первопричины всех вещей пытался добраться до главной сужности человека– его души, истинной и первообразной. Что делает Ницше? «..Все сокровенное вашей основы должно выйти на свет; и когда вы будете лежать на солнце, взрытые и изломанные, отделится ваша ложь от вашей истины..вы любите вашу добродетель, как мать свое дитя; но когда же слыхано было, чтобы мать хотела платы за свою любовь?» Разве не об одном и том же говорите вы, великие мыслители? Разве вы оба не доходите до этого Само, каждый своим путем? Да и если б все в учении Сократа было так холодно и разумно, никто не смел бы руку поднять на него! Там, где кто-то разрушает старые скрижали законов слышится скрежет зубовный и вопли людские,– не просто так Сократа приговорили к смертной казни, слишком ново, сильно и раздражающе действовало сказанное сыном каменотеса! Смерть Бога, провозглашенная Ницше: «Бог умер! Он останется мертвым! И мы его убили!»,  не сильно меня задела. Я думал тогда, что под этой метафорой он скрывал отрицание старых ценностей и рождение новых; это было логично, иначе зачем тогда нужна идея сверхчеловека?
Обо многом я тогда передумал, многое тогда переосмыслил. Я очнулся от моего одиночества и захотел наконец поведать о моей радости людям. Безумец, как можно было быть таким легкомысленным, когда столько великих примеров стояло перед моими глазами! Однако ж исцеленная Душа моя не могла более лгать,– откусить от райского плода истины и отказаться от него,– нет я был не способен на это!
Я никогда не забуду мой последний концерт. Все как-то было особенно ярко: драгоценности дам, бархат кресел, свет газовых ламп и лаковая поверхность рояля;  когда я сел за инструмент, то почувствовал сильное волнение, как будто я играл впервые. Я играл Листа, Шуберта и Бетховена,– этих композиторов я постоянно включал в свой репертуар. Но тогда я вылил всю свою душу, все мои думы, –впервые Лист под моими пальцами звучал философски-сдержанно, без затверженных виртуозных выпадов, впервые за шубертовской прозрачной мелодией были слышны еле сдерживаемые стоны, впервые бетховенские неистовые страсти сменились печальной нежностью,–я все перевернул, но я играл то, что чувствовал, и как я был счастлив! Меня освистали, более я ничего не могу сказать, потому что до сих пор я ощущаю укусы сарказмов, насмешек и «острой» критики. Впервые я тогда узнал, что, оказывается, у меня много врагов. О чем сожалеть? Я хотел невозможного, я хотел, чтобы люди скинули свои маски и обнажили перед музыкой свое сердце, но я забыл, что маски эти срослись с их лицами и душой, и сорвать их означало бы смерть или сильное потрясение. Короче, я остался совершенно один, без связей, сцены, друзей и любовницы. Теперь я сам стал нищим и зарабатывал на жизнь игрой в ночных ресторанах. Надо сказать, что недолго смог я так выдержать,– слишком с большой высоты я упал,– я заболел. Кто ухаживал за мною? Нетрудно догадаться. Самые презренные и всеми отвергнутые: проститутки, опустившиеся художники, музыканты и бродячие актеры. Никому из прежнего общества я не был нужен. После тяжелой болезни я начал привыкать к своему положению.  Впервые я осознал, что имею больше времени на размышления, и стал свободнее, несмотря на каждодневные поиски заработка. Почти все деньги я тратил на ноты и книги. Мне повезло в том отношении, что я поселился в мансарде, где остался рояль от прежнего постояльца, уплатившего таким образом свои долги. Вернее, я занимал только угол помещения,– со мною жило двое художников, философ и пара мелких спекулянтов. К сожалению, аристократическое воспитание давало о себе знать, и здесь я опять остался один.
  Я продолжал живо интересоваться философией Ницше, однако после всего он воспринимался по-другому. Я слишком много страдал, чтобы понять агрессию, а этого гениального немца ее было слишком много. За всей удивительной красотой слога, метафоричностью языка скрывалась давно забытая истина: в человеке истинно человечно его высшее «сверхчеловеческое», именно богочеловеческое существо, и что именно это начало должно быть просветлено и возвышено. Однако он исказил эту идею, став на путь обычного антихристианина. Путь, надо сказать, не первым им пройденный, и потому не слишком интересный. Делая из сверхчеловека некое биологически обснованное существо высшей породы, он попросту совершает подмену понятий. Что изменилось? Вместо Бога стал сверхчеловек? Это привлекательно, потому что рай можно построить на земле, ведь этот самый высшей породы будет существовать здесь, и все сразу станет на свои места. Тогда это марксизм какой-то получается, как не дико это звучит. И как мне быть с милосердием отверженных, выходивших меня? Отречься от него, или я должен был поступить, как советует Ницше: «Больной–паразит общества. В известном состоянии неприлично продолжать жить. Прозябание…должно бы вызывать глубокое презрение общества. Гордо умереть, если уже более нет возможности гордо жить…Если уничтожаешь себя, то делаешь достойного величайшего уважения дело: этим почти заслуживаеь жизнь…»?
 Я понял, что невозможно устранить противоречий между духовным и естественным в человеке, между добром и злом. Возможно только гармоничное сочетание двух начал: тела и духа. Я понял, что самоотречение не есть самоотречение в пользу других, а в пользу себя же, своего собственного, внутреннего, интимного «Я». Чтобы приблизить это «дальнее», вовсе не нужно бороться с окружающими, нужно бороться с самим собой. Более того, все идеи Заратустры не новы, Христос пришел 2000 лет тому назад, чтобы сказать «добрым и справедливым»— вы Фарисеи! Это люди превратили Его учение в мертвые догматы, убрав самое главное, во имя чего совершилось распятие,— Любовь. Просто Ницше,–дитя своего века и свою философию он противопоставил вульгаризованному и искаженному христианству. Самое обидное то, что через лет пятьдесят и его философию извратят, превратят в удобную доктрину агрессивных идей для власти большинства, и никому в голову не придет открыть подлинник. Люди лучше будут верить политиканам и крикливым газетчикам. Но меня уже не будет на этом пиру презренных плебеев!
Я не претендую на роль учителя, и тем более философа, я—музыкант. Я пытался найти истину, и пройдя долгий и трудный путь, я пришел к Богу, живому Богу. Он никогда не умирал, потому что я вижу Его в каждом бутоне пышной розы, слышу в радостном пении птиц, ощущаю в теплом и ласковом ветре. Он внутри моего Само! Я никого не призываю , а тем более тебя, идти такой же дорогой. Пусть все меня обвинят в невежестве, но я свою истину ВЫСТРАДАЛ, и поэтому никто не имеет прваво судить меня.
Теперь мне куда ближе Lacrimosa Моцарта и радостная улыбка ребенка, чем все построения Канта и теоремы Спинозы. Я благоговею перед ЖИЗНЬЮ и благодарю за мою жизнь Бога!»   
Мы похоронили молодого человека на кладбище для бедных, над его могилой поставили простой деревянный крест. Но разве бедность не есть компенсация богатству и аристократизму духа?!
Его сестра отдала мне это письмо перед смертью. Она стало врачом и погибла во время эпидемии холеры. Все свое состояние она завещала на больницу для бедных.
Так я задаю вам, современным людям вопрос
Бог умер?
 


Рецензии
Напоминает описания блужданий в лесу - то ли мальчика-с-пальчиком, то ли Вечного Жида...
"Пустые блуждания", т.к. герой и к лесу не приспособился - и о людях плохо помнит...

Солнца Г.И.   27.03.2013 09:17     Заявить о нарушении
На это произведение написано 12 рецензий, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.