Вина

                «Может ли Ефиоплянин переменить кожу свою
                и барс – пятна свои? так и вы можете ли
                делать доброе, привыкши делать злое.»   
                (Иер. 13:23)

*****

Следователь оказался молодым и совершенно незнакомым. Ничего странного в том не было: ведь Одинцов ушел в отставку добрых пятнадцать лет назад. Вспомнив об этом, он пожалел, что не решился надеть для визита свой старый милицейский мундир – подполковничьи погоны, хоть уже и ненастоящие, все-таки действовали бы в этих стенах.
Но следователь особо не чинился; вероятно, фамилия посетителя не стерлась-таки  из анналов учреждения. Или ему напомнил кто-то из  еще работающих Одинцовских коллег? Так или иначе, но принял он Одинцова нормально. Только поинтересовался сразу о причине его интереса к делу и спросил, кем ему приходится потерпевшая – сухое слово было точным определением юридического статуса убитой Лиды, но это почему-то покоробило Одинцова. Он коротко соврал: «двоюродной внучкой» - и больше следователь ничего не спрашивал…
Одинцов пришел сюда, в серое и мрачное здание своей прежней работы и разыскал следователя, ведущего дело об убийстве Лиды, только потому, что у него не хватило мужества спросить хоть что-нибудь  у подрубленной горем Нади –  только здесь он мог узнать все.
Но зачем ему понадобилось все, зачем потребовались детали?  Чего он, семидесятидвухлетний больной старик, добивался; на что рассчитывал и что собирался предпринять? Стоило ли ему лезть в это страшное, кровавое дело?
Наверное, не стоило.
Все так. Но в тот момент, когда выплаканная насквозь Надя произнесла в его комнате первые слова о смерти, Одинцов почувствовал, как внутри взводится боевая пружина, о существовании которой он до сих пор не подозревал. Он понял, что с этого момента прежняя жизнь кончена. Кончена безвозвратно. И он не сможет дальше жить по-прежнему. Он должен…
Должен ? перед кем?! перед Надей ? Перед памятью Лиды ? Перед самим собой ? Или… или перед старшим лейтенантом Неустроевым ?
Он не знал точно. Только вдруг ощутил себя на грани, за которой – наклонная плоскость. Стоит сделать один шаг вперед, и начнется скольжение вниз, быстрее и быстрее. Если шага не делать, то равновесие не нарушится. И ничего не случится.
Но он шаг сделал.
Следователь устало, с профессиональными нотками безразличия в суховатом голосе – что опять-таки прежде казалось Одинцову естественным, но сегодня задевало и царапало душу – поведал подробности дела.
Все было страшно. И просто. И трагически, невыносимо случайно. И душа его сжималась от мысли, что ничего могло и не произойти, не совпади подряд несколько событий…
…После школьного вечера – обычного вечера с хрипящей в полумраке дискотекой – Лиду позвали с собой в компанию малознакомые девчонки. Почему она согласилась? Этого не знал никто; да, впрочем, и не пытался понять. Возможно, она накануне повздорила с матерью из-за какого-то пустяка. Или элементарно захотелось глупых детских приключений. Или еще что-нибудь… Теперь, после смерти, мелочи были уже не важны, потому  что исправлению ничего не подлежало. Так или иначе, но Лида пошла. В компании ей пришлось выпить вина – обычного дешевого вина. Потом она поругалась с девчонками, опять-таки неизвестно из-за чего. Вероятно, хотела скорее уйти домой, а ее не отпускали. И тогда они предложили Лиду парням. Хотя, наверное, все и так к этому шло. Сначала избили, затем крепко держали, помогая раздевать. Потом спокойно наблюдали групповое издевательство над нею. Когда и это надоело, сменили гнев на милость, помогли ей одеться и даже зашпилили своими булавками порванное в нескольких местах платье. Лида, конечно, была шокирована, унижена, уничтожена в человеческом своем достоинстве. И, наверное, уже не вполне понимала происходящее. Вряд ли в тот момент у нее  могли возникнуть мысли о милиции. Более того – по прежнему опыту Одинцов знал, что именно такие вот, невинно поруганные девчонки совершенно безопасны для преступников: обнародование факта насилия для них страшней, чем само насилие. Они просто смиряются и уходят в себя. Понятия о девической чести не позволяют им искать помощь на стороне, пересказывать все и проходить медицинское обследование. Они предпочтут умереть, нежели поведать кому-то о случившемся.
Но двое парней взялись ее проводить, прихватив зачем-то опасную бритву. Вместо автобусной остановки привели ее, лишенную сил к какому бы то ни было сопротивлению, в подвал: мать одного из них работала в школе завхозом, и у него имелись ключи. И вот там…
Одинцов слушал рассказ следователя и чувствовал, как голова его начинает плыть, а внутри, от желудка, поднимается к горлу острая горячая тошнота.
Поразительной казалась ему даже не сама жестокость – к жестокостям всякого рода он привык за годы работы -  а легкость, с которой раскрылось преступление.
Убийцам не пришло на ум хотя бы спрятать тело своей жертвы – они так и  бросили изрезанную Лиду в подвале, под ржавыми трубами отопления, не побрезговав забрать с собой те из ее вещей, которые показались им ценными. Одна из девиц на следующий день надела дешевенькие Лидины часики; вторая примерила туфли; у кого-то нашли плащ и даже колготки, которые требовалось заштопать… Они не собирались скрываться. Покончив с Лидой, парни как ни в чем ни бывало вернулись в ту же квартиру, отмыли кровь с рук и провели там еще некоторое время, слушая музыку и развлекаясь с девицами, потом допили портвейн и спокойно разошлись по домам.
Лиду обнаружили через день. Нашел ее пьяный школьный сантехник, спустившийся в подвал с такой же пьяной шлюхой. Спустился – и едва не отдал концы от  страха, увидев у порога обнаженное, скрюченное девичье тело, от которого уходил в темноту черный след запекшейся крови: убийцы, неумело орудуя бритвой, не сумели прикончить Лиду сразу; она еще жила после их ухода и даже сумела доползти до запертой двери подвала…Мгновенно протрезвевший слесарь бросился к телефону – и через полчаса черная, с подпалинами, злобная розыскная овчарка уже выдирала поводок из рук сержанта-кинолога, таща его по следу.
Их взяли поочередно, всех в один день. Некоторых – прямо с уроков. Никто не думал бежать и не пытался оказать сопротивление.
У одного при обыске нашли фотоаппарат. Совершенно случайно его взял в руки один из инспекторов и, повинуясь профессиональной интуиции, отдал пленку на проявку. Там оказались кадры, запечатлевшие картину преступления. Пока двое насиловали полумертвую от ужаса Лиду, третий щелкал затвором. Так они развлекались. Видно было все. Со всеми подробностями, не оставлявшими вопросов в определении состава преступления и идентификации личностей преступников. Следователю практически не осталось работы. Дело ждало лишь передачи в суд.
Почему они вели себя так спокойно?! Почему, очнувшись поутру, хотя бы не засветили пленку?
Почему?!
Этого Одинцов не понимал. По давней памяти он знал, что  даже самые матерые и изощренные рецидивисты после «мокрого» дела приходят в себя и стараются скрыть преступление. Спрятать тело жертвы, уничтожить оставшиеся вещи, избавиться от улик. Эти же щенки действовали вразрез с психологией нормального уголовного убийцы – если можно так выразиться… Но почему, отчего, ведь они еще не заматерели! Быть может, от безнаказанности, к которой привыкли и на которую надеялись ? От уверенности в том, что расплата не будет слишком жестокой?
Чувствуя нарастающую тошноту, от которой груди не хватало воздуха, Одинцов заставил себя просмотреть предложенные следователем фотографии. И серые отпечатки с любительской пленки, зафиксировавшие все ступени надругательства. И четко вырезанные служебной вспышкой снимки Лидиного измазанного кровью тела на грязном песке.
- Вам валидол? - вдруг спросил следователь, внимательно глядя на него.
- Н-нет-нет, - выдохнул Одинцов. – Не надо. Все нормально.
Следователь убрал папку в сейф, запер его, сунул ключи в карман. Посмотрел на часы, потом на Одинцова, потом на другие часы –  настенные.
- Следствие закончено? – спросил Одинцов, осторожно трогая левую сторону груди.
- Да. Через два дня назначен суд.
Суд… Короткое слово отозвалось в нем странным  содроганием.
- Сколько их было ?- уточнил Одинцов; он видел в папке фотографии подследственных, но все уже перемешалось в его отуманенной голове.
- Пятеро. Две девицы из той же школы и три парня – один школьник,  двое из училища. Я же вам показывал…
Одинцов вспомнил: да, он только что видел портреты самых обычных парней и девиц – и вдруг почувствовал, как сердце его останавливается и замирает, душа наполняется мутноватой жутью, а тело теряет вес и растворяется, плывет по воздуху, находясь одновременно и здесь, и нигде, и везде. И это было не страшно, нет – его пронзило потрясающее, счастливое и жуткое ощущение…
Сопоставимое разве что с памятью о головокружительном падении в пропасть первого, самого первого поцелуя. Давным-давно, лет шестьдесят назад. Когда сильнейшим ощущением казалась иллюзия вхождения во взрослый мир.
Сейчас им овладело гораздо более сильное чувство. Столь сильное, что ничто иное на свете не могло соперничать с его пьянящим восторгом. Имя ему было – ненависть.
Ненависть горячая, зыбкая.
 От которой  в глазах начинает, заволакивая весь мир, колыхаться жаркий красный туман. Ненависть дурманящая, наполняющая дуду молниеносной мыслью – не мыслью даже, а вполне осознанным предчувствием, сколь нечеловечески сладкой может быть расплата. Ненависть в самом деле почти счастливая, мгновенно наполнившая содержанием ход давно уже пустого времени.
Ненависть животворящая. Более животворящая, чем любовь.
Никогда прежде – даже на фронте, даже в годы работы! – не испытывал Одинцов такой пронзающей, острой ненависти.
Он схватился за угол стола, не сразу приходя в себя. Огляделся вокруг, не узнавая кабинета. Ему трудно было всплыть в обратно в реальность.
Следователь опять выразительно вынул из кармана руку с часами, не решаясь-таки прямо напомнить о дороговизне служебного времени.
- Как вы думаете, к чему их приговорят? – спросил Одинцов. – Высшую меру дадут хотя бы непосредственным убийцам?
- Вряд ли, - следователь  пожал плечами. – Девицы проходят как соучастницы. Один из парней участвовал только в групповом изнасиловании. Двое, которые убивали, несовершеннолетние. Правда, один уже на учете в детской комнате. Он получит лет двенадцать. Второй – максимум семь-восемь.
- Но как? – вырвалось у Одинцова. – после всех этих…- он кивнул в сторону сейфа, где за железной дверью спряталась папка со страшными фотографиями. – Как после этого оставить их живыми ?!
- Послушайте, вы же сами работали в системе, - укоризненно сказал следователь, подтвердив догадку Одинцова, да только тот уж забыл думать об этом. – И знаете, что исключительная мера наказания применяется к взрослым рецидивистам, но не к детям!
- К детям? Где вы видите детей ?! У них уже сейчас душ нет! Ничего вообще нет, и они никогда не сделаются другими. Дети… Дети – это человеческие детеныши. Че-ло-ве-чес-ки-е! А это – вообще не люди, - Одинцову подумалось, что он говорит сейчас уже однажды слышанные им слова, но он не сумел вспомнить, чьи, -  Они же звери! Хуже зверей. Вампиры, упыри… И как можно позволить им жить ?! Дышать тем же воздухом, каким дышала Лида?!
- Ну, знаете…- следователь встал, прошелся по кабинету и остановился напротив Одинцова. – Кровная месть еще нигде никогда не устанавливала справедливости. Цель правосудия – не карать, а воспитывать и предупреждать. В перспективе мы вообще идем к полной отмене смертной казни как не соответствующей самой идее гуманного общества.
Одинцову вдруг показалось, что следователь – не кто иной, как он сам, только лет на сорок более молодой и еще не растерявший юношеских иллюзий относительно жизни. И бесполезно было его в переубеждать. Тем более, что если отвлечься от конкретного случая, не думать о Лиде, зарезанной группой ублюдков в вонючем подвале, а послушать эти слова с трибуны, во время какого-нибудь съезда или совещания, то звучали бы они абсолютно правильно. Говорить дальше было решительно не о чем. Одинцов понял, что ему и в самом деле неудобно отнимать время. Он встал и сухо попрощался.
- Да не переживайте вы… товарищ подполковник, - другим тоном проговорил следователь, остановив его уже в дверях. – Не волнуйтесь, им эти сроки хуже вышки выйдут. Им жизни останется только до совершеннолетия, пока не переведут из колонии во взрослый лагерь. Там узнают, по какой статье проходят – забыли разве, что на зоне насильникам бывает? Их же там опустят, сначала заставят парашу целовать, потом передние зубы выбьют для безопасности, потом опидарасят хором. Станут они петухами, получат ложки с дырками и женские имена. Сначала паханы ими пользоваться будут, потом в качестве подарка своим шестеркам отдадут. Сами же и повесятся в нужнике на кальсонах, поверьте мне! И не огорчайтесь. Это всего лишь дело времени.
- Где она сейчас? - зачем-то спросил Одинцов.
- Кто – она? – не понял следователь.
- Лида…
- В морге, где же еще?
Чувствуя, как наклонная плоскость, с тошнотой несущая его в бездну, делается все круче, Одинцов потребовал разрешения сходить туда. И следователь – то ли жалея, то ли не зная, как иначе от него отделаться, - тут же выписал бумажку.
…Зачем я туда еду?! – с ужасом думал Одинцов, выйдя из здания УВД и уже покачиваясь в такси, взятом им в лихорадочной спешке. – Зачем?! Что я хочу там увидеть?
Действительно, неужто мало ему было снимков, чтоб напитать душу скорбью и ненавистью? Зачем он решил прибавить скорости? Не нужно, не нужно было этого делать, и он сам это прекрасно сознавал. Но ехал. Потом шел. Спешил, подавляя тошноту, горячим комом прилипшую к горлу…
Он вступил в низкое, залитое пронзительным светом сводчатое помещение. Ослепительно сиял белый, еще сталинских времен, кафель. Сквозь толстый, ощутимо ледяной воздух отовсюду пробивался въевшийся, видимо, в сами стены, теплый, удушливый и мерзкий, сладковато-маслянистый запах.  Несколько обычных госпитальных каталок было укрыто белым. Молчаливый санитар  в не очень чистом халате сверился с номером и, что-то хмуро буркнув, сдернул простыню.
Одинцов был готов. Он уже видел Лиду на снимках – гораздо более страшную, чем здесь; застывшую в последних муках агонии, испачканную кровью, на черном, заскорузлом от крови песке. Но когда ткань соскользнула, обнажая труп, в грудь ему словно ударила пуля – и он пошатнулся, схватил рукой скользкую кафельную стену.
То, что лежало перед ним, уже не было – не могло быть – Лидой.
Ему мучительно, по-детски захотелось закрыть глаза, но они отказывались слушаться, парализованные здешним холодным светом. И в туманящем душу ужасе, словно впервые, разглядывал он мертвое девичье тело. Худенькое, еще почти детское, не познавшего ни ласк, ни томления – но уже поруганное и истерзанное болью, зияющее длинными черными ранами и неестественно провалившимся перерезанным горлом, с превращенной в сплошной синяк, раздавленной маленькой грудью… Он видел желтоватое запрокинутое лицо Лиды и не узнавал его, привычное с младенчества. Прозрачные веки, прикрывшие глаза замерли в выражении страдальческого удивления – за что? за что?? за что???. И ему захотелось кричать; кричать так, чтоб оглохнуть от собственного крика, пулеметным эхом дробящегося под сводами морга.
Душа отказывалась воспринимать это дальше, но глаза Одинцова сами собой лихорадочно и жадно блуждали по телу убитой девочки, желая напиться допьяна, насытиться до предела всепожирающей космической ненавистью. Словно гвоздями хотели вбить в его старческую память подробности последнего свидания с любимой, несостоявшейся своей внучкой.
И вдруг взгляд остановился, налетев на преграду. Он увидел колечко. Дешевенькое синее пластмассовое колечко, которое, видно, забыли снять с безымянного пальца ее левой руки.
Свет медленно померк, вытесненный чернотой.
И в памяти вдруг встала не Лида. Не живая Лида. И не десятки других безвинных жертв, прошедших перед ним за годы работы в милиции. Нет, память выплеснула на поверхность что-то более давнее, еще военное. И гораздо более жуткое.
Он увидел семь женских  тел, обвисших на черных от крови колах. И свору собак, грызущихся над кусками человеческого мяса. И тут же вспух грохот ручного пулемета, дрожащего в руках старшего лейтенанта Неустроева.
Он отпрянул. Сделал шаг назад. Второй, третий – и побежал прочь. Спиной, спотыкаясь и едва не падая. Он не мог повернуться. Лидино тело светилось темным светом в мертвой белизне морга и не отпускало его от синего колечка на тонкой детской руке…
Одинцов не помнил, как выбрался оттуда, двумя руками держась за горло. Он едва  успел выбежать на улицу и метнулся за угол, в соседний двор – и его тут же вырвало. Точь-в-точь, как того бойца, что вбежал тысячу лет назад в деревенскую горницу, где они с Неустроевым разбирали бумаги пленного оберштурмбаннфюрера СС.
Его рвало долго, жестоко и мучительно. С ударами сердечной боли между схватками. Он словно выворачивался наизнанку; ему казалось, что сердце не выдержит и он сейчас умрет. Прямо тут, в проходном дворе, на грязном замусоренном газоне, среди использованных презервативов и собачьего дерьма. И, наверное, так будет лучше: нельзя, незачем жить после того, что он сегодня увидел и узнал.



*******************************************
ВЫ ПРОЧИТАЛИ ОЗНАКОМИТЕЛЬНЫЙ ФРАГМЕНТ.

Полный текст можно приобрести у автора –

обращайтесь по адресу victor_ulin@mail.ru

*********************
АННОТАЦИЯ

Существует ли вина такой степени, что судить за нее имеет право любой человек? Николай Илларионович Одинцов – бывший политрук разведроты, отставной подполковник милиции - всю жизнь руководствовался буквой закона. Но уже стариком вдруг оказывается в ситуации, когда не может не судить так, как приказывает человеческая совесть. Сюжет основан на нескольких документальных материалах.

******************************************

                1992 - 2002 г.г.


© Виктор Улин 2002 г.
© Виктор Улин 2007 г. - фотография.
© Виктор Улин 2019 г. – дизайн обложки.

http://ridero.ru/books/vina_1/

120 стр.

Аудиокнига (2ч. 53 мин.) доступна напрямую от меня.


Рецензии
На это произведение написано 17 рецензий, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.