Гули-гули... посвящается о. ч

Я сразу ее увидела. Как-то вот повернула голову и вдруг - она... Cтранно, и немного стыдно было видеть ее посреди снующей по вокзалу толпы. Высокая и статная со следами былого величия и  какого-то необъяснимого очарования... Седые клочья длинных темных волос. Давно нечесаных.  Мятая, на резинке темно-синяя сатиновая  юбка. В мелкий цветочек. Длинная шерстяная  кофта  с заштопанными  локтями. Белый-синий, синий-белый квадратики штопки. Подвернутый воротничок  перехваченный нажи(вую, чтобы совсем не отвалился. Господи! Какая же она старая, моя горячо любимая тетя Маруся... "Деточка, - нагибаясь ко мне низко-низко, пела она грудным теплым голосом, возьми пирожочек. Он сладенький, он вкусненький". А сейчас она стояла гордая и неприступная. Сама по себе. ОДНА. А толпа бежала мимо. Безликая, тревожная, стараясь не видеть, не замечать этого убожества и величия откровенной и вызывающей нищеты. Ей, толпе, - всем этим людям молодым и старым, - было наплевать и на эту старуху, и на мелкий дождик и на многое-многое... Для них были  только они сами. И только я  стояла в этой толпе,  в этом муравейнике людей. И смотрела. Смотрела во все глаза.
Толпа оплывала ее как река. Стараясь не задеть, не потревожить и. не замараться. Высокая, худая, в длинной  юбке, она стояла и смотрела себе под ноги. "Цып-цып-гули-гули", услышала я. Опустив глаза к асфальту перрона, который тоже как будто оплывал ее, я увидела голубей. Их было много. Так много, что и не сосчитать. Они тихо и спокойно  разгуливали вокруг нее, важно и чинно, как будто на каком-то великосветском приеме. Вот и дождик им не помеха. Им тоже все, все равно, как и нам людям ?
Я все стояла... Людей на перроне стало будто бы меньше. "Истончились- источились", как сказал бы мой приятель Коська. Он даже в свои пятьдесят все еще играл со словами как маленький ребенок. Не всем  это нравилось. Но мне с ним было забавно.
     Людей как будто не стало вовсе. А дождик капал все так же, мелкими брызгами, оставляя крошечные пузырки капелек то тут, то там. Я на секунду отвлеклась от большой и темной фигуры старухи на белесом фоне плотной завесы водяной пыли. На мгновение показалось, что потеряла ее из виду. И вдруг  поплыла земля,  возвращая меня в прошлое.
     Пирожки тетя Маруся пекла первоклассные. До сих пор  помню этот запах. Ощущаю его. Такой томящий и  завораживающий. Плывущий. Вкусный и теплый. Пирожки с капустой были ее фирменными. И все мы, мал-мала нашей большой  коммуналки, сбегались на этот запах. И ждали. Ждали, когда закончится мудрое и доброе священнодействие и из чрева духовки появятся румяные лежебоки. Не успевала тетя Маруся вытащить пирожки, как все мы  тут же  жадно тянулись  к ним  своими грязными в мелких бугорках цыпок пятернями. В красных заусеницах. В царапинах и ссадинах. А наша Тетка - так мы ее любя называли - только успевала приговаривать, "Да не обожгись, не обожгись, потерпи, никуда, чай, не убегут, ног-то у них нет..." И все равно наша ребячья жадность тянула-тащила пирожки во все стороны. Уж не знаю, сколько их было, но каким-то чудесным образом хватало на всех. "Всем сестрам по серьгам" - это тоже из тетьмарусиного репертуара.
     Любили мы ее - нашу Тетку. С ее худобой, строгой величавостью, темными как омут глазами, в которых на самом дне поблескивали смешинки. Она знала все наши ребячьи  секреты, девичьи вздохи и мальчишеские тайны. Знала о наших тайных влюбленностях и  первых месячных, когда не знаешь, куда и пойти, когда  и не понимаешь, что это вдруг с тобой стало происходить. Любила она всех, и на всех хватало ее любви и ее сердца. Впрочем, это только сейчас, стоя на перроне серого бетона, я вдруг поняла и осознала, что всю нашу ребячью толпу тетя Маруся  не делила на своих и чужих, близких и далеких, наших и ваших. Все мы были ее дети. Кто-то однажды ей так и сказал: "Вона ведь сколько у тебя детей, Маруся!" Я, тогда еще маленькая девочка, запомнила ее ответ: "Не мои  они дети, а дети Божьи. Бог дал - Бог взял..."
     Да, по паспорту, по всяким там метрикам, - по стертым и иссохшимся бумажкам, - никто из нас не был  ее ребенком. Своих детей у нее никогда не было. Говаривали злые языки, что когда-то родила, да мертвенького, а мужик возьми и уйди, что, мол, с бабой пустой делать. Почему Маруся "баба пустая" детски незрелым умишком своим никто из нас тогда не понимал, но слова эти вертелись постоянно и были, как я теперь понимаю, любимыми на  на языках злых обитателей или, скорее, обитательниц квартиры. А была Маруся женщина видная, красивая и  мужчины за ней увивались. Приходили в гости: кто с букетом, а кто с конфетами. И тогда дверь тетьмарусиной комнаты для нас, маленьких оборвышей, закрывалась. Уж что она там делала со своим очередным воздыхателем, не ведомо, только злые языки опять все "шу-шу-шу" по всей квартире. А до нас долетали ошметки каких-то злых слов, потом они словно черная и ядовитая пыль оседали мелкими морщинками на тетьмарусином лице. Да так там и оставались. Навсегда. И глаза ее тускнели всякий раз, когда вдруг чье-то злобное шипение несло ей вслед зависть и злобу. "А чему завидовать? Бежит оно от Маруськи бабье счастье, и чего это она все мужиков перебирает ?" - вздыхала мама и складывала пухлые руки домиком. - "Уж была бы хоть с кем-нибудь, хоть плохонький, а все-таки свой. Ох, Маруська, Маруська...", - еще  тяжелее вздыхала и утирала слезы концом передника.
     И вот оно "тетьмарусино счастье", подумала я, - куда привело ее. На грязное полотно перрона, где в изобилии, какое увидишь разве что на свалке валялись  окурки, пачки из-под папирос и сигарет, пакеты, то ли из-под чипсов, то или еще из-под какой-то дрянной заморской снеди, в бесконечную суету и толчею людей, в этот вечно живой людской муравейник, где человек человеку  не брат и не друг, а просто некая функция, роль которой в том только и состоит, чтобы нести сумки или чемоданы, или с упорством Сизифа толкать вперед тележку, а потом протискиваться в грязный, пахнущий пылью и советским прошлым вагон. А потом - трястись куда-то в этом же вагоне, перешагивать через потные тела, руки, ноги и вдыхать крепкий как самогонка пьянящий запах усталых мужчин и женщин.

     Она вновь посмотрела туда, где, как Александровская колонна, одиноко возвышалась тетьмарусина фигура. Редкий дождик сменился тонкой занавеской  водяного шелка. В этой ткани  то тут, то там как будто ниоткуда возникали фигуры. И тут же пропадали. Это было похоже на черно-белое кино. С той лишь разницей, что в каждом кадре этого удивительного фильма  неизменным был один персонаж - закутанная  в кисею дождя высокая фигура женщины. Все в ней было неизменным как и ее движение  постоянное и неизменное, как будто пленка застряла и аппарат крутит один и тот же кадр  Это было движение ее правой руки - рука ныряла   вниз, в глубину кармана широкой юбки, жила там какое-то время своей жизнью, потом вновь появлялась освобожденная, и в радости  вновь обретенного бытия  плавно шла вверх и вперед - вниз - к жадной  голубиной стае, которая все прибывала и прибывала и плотным кольцом кипела  уже у самых ее ног.
     Людей на перроне почти что и не стало, как будто  они растворились в серой краске  дождя,  а может попрятались куда-то, а были только голуби и эта старуха. Как ни странно, но именно эта фигура  успокаивала ее, внушала ей такое удивительное, давно позабытое  чувство защищенности и уверенности в том, что тебя любят, какое она испытывала только в детстве, когда ее маленькая рука пряталась как в норке в маминой ладони. Тогда она не понимала, а просто знала, что пока  ее маленькая ладошка так уютно спит в  маминой, все будет хорошо и ничто не страшно. И сейчас она почувствовала, что ладонь ее холодная и немного мокрая, хоть и лежала  в кармане стала вдруг теплой. Она заплакала.
     "Теть Маруся...",- ей захотелось крикнуть, броситься вперед и прижаться к ней,  такой когда-то любимой и знакомой, чтобы вновь почувствовать  теплый запах детства. А может помочь, одеть, дать ей денег, да просто позаботиться о старухе? Мамы уже нет, лет пять как  схоронили, а вот ведь Тетьмаруся здесь. Живая и такая родная.
     Готовая уже кинуться вперед через пелену дождя она вдруг остановилась. Вспомнился бывший муж, и сейчас его голос ядовито зашипел в самое сердце: "B чего это ты такая  у нас сердобольная, лучше б о себе  подумала. Кто оценит, что ты так стараешься? Что, народ? Он - толпа, и какое тебе до нее дело?! Если им будет плохо, ты что, думаешь, они тебе помогут ? Шиш тебе. Накось выкуси. Им на тебя на... Гиблое это дело - спасать других..." Ей вдруг защемило сердце. Жалящий голос проникал глубоко, прямо в ее воспаленный воспоминаниями мозг, жег...
     Она схватилась за голову. Обхватила голову крепко-крепко, зажмурила глаза, Вновь потекли слезы, только уже другие. Ядовитый, ненавистный голос по-прежнему что-то шипел. Только она его уже  не слышала, да  и не слушала... В голове снова засуетились обрывки слышанных когда-то фраз. Откуда-то пришли слова "зеленые дети, зеленые детки.". Слова эти как акробаты кувыркались в голове и  никак не хотели уходить. "Зеленые дети - Д Е Т И... З Е Л Е Н Ы Е ..."Где и когда она это слышала ?
     Слова эти отозвались в ее сердце  теплом  маминой ладони. Добрые слова... Такие родные... Хорошие,  спокойные, уверенные.
     Она снова зажмурила глаза. Нет, не вспомнить. Слова,  как расшалившиеся дети, убегали куда-то далеко, в самые глубины ее детства. А впрочем, какая разница, подумала она, откуда они, слова. Главное, что они свои, родные, такие же, как мамина ладонь или тетьмарусины пирожки с капустой.
     Тетьмаруся любила детей, хотя своих у нее никогда не было. Впрочем, всех кого она любила, с ясной простотой своего сердца, она звала "детьми". И малышей, и тех соседей по квартире, с кем дружила и кто любил и жалел ее, она тоже звала детьми, хотя некоторые "дети" были всего на десяток лет ее моложе. Любовь эта была особой, тихой без громких слов и повторения "люблю, люблю". Нет, был у Тетьмаруси Божий дар любви деятельной. Любви действия, что ли. То пирожков напечет, то пуговицу пришьет. А то просто вдруг притянет  за рукав и прижмет к себе, теплой и мягкой своей груди и обнимет, и погладит по голове. Или вот цветы... Всех маленьких обитателей коммунальной квартиры одаривала она накануне 1 сентября огромными бархатисто-махровыми гладиолусами. Удивительные были цветы. Таких букетов, какие  малыши бережно и гордо несли в школу, не было ни у кого.
     Одной тете Марусе было ведомо, как на небогатых ленинградских почвах можно было вырастить такое чудо. Где и как хранить, пряча от сырости-сухости и заморозков  крепкие упругие луковицы, чтобы потом, ранней весной  любовно устроить их в теплые уютные гнездышки в живой земле. Весь процесс, от заботы о беременной жизнью луковице до появления первого крохотного, упруго-острого зеленого ростка, был тетьмарусиной тайной. Цветы тоже были для нее детьми. И глядя на оранжево-яркие солнышки ноготков, иссиня-филетовые чашечки астр, розово-белое разноцветье фиалок, она так и говорила - "зеленые детки". ЗЕЛЕНЫЕ ДЕТКИ. Вот оно и выплыло, это слово, написанное бесцветными тайными чернилами, проявилось внезапно на пожелтевших страницах  памяти.
     И сейчас, стоя на сером асфальте вокзала, вся в мелких капельках нескончаемого питерского дождя, Ирина все  повторяла и повторяла эти два слова. Они, как и пирожки, как и мамина ладонь,  были теплыми, мягкими и добрыми.

     Маруся любила цветы. О них она могла говорить бесконечно, рассказывать целые истории, с такой страстью и любовью,  что трудно было поверить,  будто эти  истории всего лишь о цветах. Она ими  гордилась, о них заботилась, кутая их в холода и укрывая их от проникавшей повсюду промозглой сырости. У каждого тетьмарусиного  цветка, будь он дома или где-то там в теплой земле Парголова была своя биография, своя особенная история и, конечно, свое имя. Имя было особенно важно. "Имя делает цветок", - говорила Маруся, - каково имя, таков и характер". Помню,  как-то в один из последних дней августа Маруся вернулась домой с огромным букетом темно-фиолетовых игольчатых астр. Мы сгрудились вокруг нее, а она, улыбаясь и ласково щуря тронутые смешинкой глаза, любовно и нежно дотрагивалась до бархатистой шапочки каждого цветка и рассказывала какой у него характер, что он любит и как нужно с ним разговаривать. Объясняя нам, почему один цветок чуть темнее, а другой чуть светлее, она с трогательной заботой разворачивала  лепестки, приглашая нас заглянуть в самую сердцевинку. И иногда там, в самом сердце цветка, можно было увидеть капельку-другую росы. "Плачет", - говорила, вздыхая, тетя Маруся. И снова говорила, говорила...
     Удивительные это были рассказы. Завороженные, мы часами могли слушать истории  о том, как  жили, как росли, как боролись за свет и тепло цветы. Для меня самым интересным было то, что у цветов так же, как и у нас, были свои тайны, свои горести и свои радости.
     "Ты это, Маруська, сказки-то свои брось. Нечего ребятне мозги пудрить всякими байками", - говаривал сосед Палыч, большой и толстый, с тугим как барабан животом, пухлыми белыми ручками  и крохотными глазками, спрятавшимися за толстыми стеклами очков. Как сказал бы незабвенный Коська, у которого для всякого находилось прозвище,  был Палыч ПУЗАК.
     Цветы, как и все детское население большой в двадцать комнат коммуналки, тоже  любили Марусю. И однажды Маруся проговорилась. Был, оказывается, между ею и ее зелеными детками тайный уговор - радовать и любить друг друга. Вот они вместе и старались как могли. Уговор тот так запал мне тогда в душу, что я упросила маму купить мне чайную розу в горшке. Розу купили в цветочном магазине на углу Садовой и Апраксина переулка. Принесли домой. Через две недели роза поникла, а потом и совсем скукожилась. Вся сморщилась, листики один за другим пожухли, стали вялыми, потом сухими и бурыми,  а потом и вовсе опали. Роза умерла. Мама взяла горшок  и выкинула, не спросив меня. Сказала, что хранить всякий хлам в  нашей десятиметровой тесноте -непозволительная роскошь. Я плакала тогда навзрыд. Как же так, ведь умерло живое существо, а я с ним даже не простилась. И про себя своим детским сознанием решила, что я ,наверное, плохо любила свою розу. Вот она и погибла. То детское потрясение было так велико, что до сих пор в моей квартире нет живых цветов. Если иногда и бывают, то только те, которые приносят гости или какой-нибудь очередной поклонник. Зато у меня есть искуственные. Слава богу, они ничуть не хуже настоящих, да и выглядят совсем как живые. Это я себя так иногда утешаю.

     Фу, что-то мокрое, легко щелкнув, село прямо на самый кончик носа и вернуло ее  в мокроту ранней осени. Было похоже, что дождик  совсем прошел, и эта капля была как прощальный поцелуй.
     По перрону вновь засновали люди, в просветах между куртками и плащами фигура тети Маруси время от времени высвечивалась  темным узким пятном . После дождя она стала как будто выше. Ирина присмотрелась. Лица  не было видно, только чуть-чуть нос и рука, которая все так же продолжала свое путешествие вниз-вверх-вперед и опять вниз. "Гули-гули..." . Голубей становилось все больше и больше. Казалось, уже весь перрон был заполнен живой сизой массой птиц. Люди, которых на перроне становилось все больше, раздраженно пробивались через голубиную толпу, таща за собой  тележки и сумки и пиная голубей ногами, расчищали себе дорогу. Многие при этом грязно и с чувством ругались. Птицы с покорной готовностью раздавались в стороны, давая дорогу идущим, но как только человек проходил, так же быстро заполняли образовавшиеся в сизо-голубом птичьем море бреши.
     Просветов уже и совсем не стало. Голуби плотным кольцом окружили высокую старушечью фигуру. Теперь люди уже обходили огромное море птиц стороной.
     Дождь совсем прошел.. А вскоре и светлые пятна солнца  легли на серое полотно перрона. Тетя Маруся стояла все там  же, так же одиноко и высоко, и ее рука совершала все то же движение, словно по раз  и навсегда установленному маршруту. 
Теперь, когда стало светлее, ее  можно было разглядеть лучше. Старую заношенную шерстяную кофту - похоже что с чужого плеча - то тут, то там украшали грязно-бело-синие квадратики и прямоугольнички штопки. Обшлага рукавов бахромели старыми нитками. Длинная темная юбка, которая при первом взгляде показадась  сатиновой, была из плотного темного сукна. Впрочем, и оно было выцветшим, белесым, в мелких катышках, как будто разбросанных по всей длине полотна. Юбка доходила до самой земли и ее грязный подол окунался в  образовавшуюся после дождика грязную лужицу.. Из-под юбки выглядывал черный от слипшейся грязи носок.
     "Все, хватит", подумала Ирина,  делая шаг вперед. - Подойду и скажу: " Здравствуй, тетя Маруся. Это я, Ирина. Помните? Из двадцать третьей квартиры. Обниму и поцелую и возьму с собой. Может, ей жить негде. Все равно я одна в своей трехкомнатной".
     Уже шагнув вперед и внимательнее посмотрев на старуху Ирина  увидела, что та смотрит прямо на нее невидящими глазами. Глаза слезились, подслеповато щурились, и как она ни пыталась разглядеть в них знакомую с детства смешинку, так и не могла. Только знакомый омут по-прежнему жил в них. Даже как будто  стал еще чернее и глубже. Ирина почувствовала, как тревожно защемило сердце.
     Голуби тоже, похоже, заволновались, задвигались. "Ну и славно, ну и хорошо, - она  с облегчением вздохнула при мысли о том, что ей  не придется их отпихивать и пробиваться к тете Марусе через живое и необъятное голубиное море. Вдруг старуха быстрым, едва  заметным движением приподняла юбку, и Ирину словно  окатило едким запахом грязного белья и давно не мытого тела. Мелькнули голые ноги. Худые как жерди, они, казалось, были воткнуты в огромные ботинки. Что-то светло-серое и большое выкатилось прямо из-под этих ног и, как ей показалось, прыгнуло прямо на нее. Она отшатнулась. И тотчас же голубиное море устремилось вверх, превратившись в сплошную темно-сизую  воркующую тучу.
     На перроне прямо перед Ириной сидел большой серый кот. Вокруг валялись сизо-серые  перья - свидетельства неудавшейся охоты. И все же, несмотря на поражение, кот выглядел вполне  довольным. Ирина вдруг  почувствовала, что кошачьи глаза  вцепились в нее. В темном омуте  кошачьих зрачков она неожиданно увидела маленькую смешинку, такую же как у  прежней тети Маруси.
     Она шагнула вперед, и кот вдруг угрожающе изогнулся. Большой серо-белый хвост распушился и поднялся трубой. Кошачьи зрачки потемнели. Он угрожающе вытянул лапы, да так, что стали  видны  длинные и острые когти, словно уже готовые вот-вот вцепиться в нее.
     Ирина  посмотрела на старуху, потом на кота. Невидящие старухины глаза как и раньше были устремлены на нее. В глубине кошачьих глаз жила своей жизнью такая знакомая ей смешинка. Какое-то время  Ирина смотрела то на кота, то на старуху, а потом повернулась и пошла прочь.
     За спиной опять раздалось прежнее "гули-гули-гули...".


Рецензии
Мне рассказ понравился. Я, пожалуй, занесу вас с список избранных авторов. Хотя некоторые повторы на мой взгляд излишни. Но, возможно, это авторский умысел?))) Всего вам доброго, успехов! И с наступающими праздниками!!! Ах, как мы их отмечали когда-то давным - давно, ещё в "той" жизни! правда ведь?)))

Казакова Ксения   27.04.2012 03:16     Заявить о нарушении
Дорогая Людмила, большое спасибо за отклик м за замечания. Вы правы, в этом рассказе много ученичества: лишних слов, повторов. Он, на самом деле, мой первый рассказ. Почистить - руки не доходят к тому же тексты - живые, трудно их исправлять, хотя и необходимо.

Спасибо Вам.

Наталия Малкина   27.04.2012 08:52   Заявить о нарушении
На это произведение написано 10 рецензий, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.