Охота на старушку

               

Фаин дом по утрам освещался солнцем и на целый час становился золотым. Как детство. Лучше детства только рождение девочки и ещё, пожалуй, мальчика. И всё. Больше ничего золотого в жизни нет.



Про свою соседку и подругу задушевную Фаину с улицы Пухлякова мне рассказала моя квартирная хозяйка тётя Маруся.
Тогда, в тот год и день, я села в соборскую электричку, натянула потуже шапку и, всхлипнув, поехала. Если уж быть точной до конца, это электричка дернулась, как припадочная, и поехала, а я только всхлипнула, глядя на платформу в жёлтом мартовском снеге.
– Марток – надевай восемь порток! – посмотрев на меня не по-хорошему и не по-христианскому, сказала бабка напротив и, выхватив из-под лавки свою сумку с бутылками и буханками, со вздохами и причитаниями собралась выходить на следующей станции.
– Станция Березай! – напоследок прикрикнула она на весь вагон и выскочила на свой Березай, размахивая руками. А я, прижав ногой чемодан, открыла пошире глаза и дала волю слезам.
Тогда и так горько закончилась моя семейная жизнь. Хотя ничего особенного. Просто, просто я полюбила не того парня, за которым можно жить, а умирать мне было ещё рановато. Поясню.
Помню, в то лето мне завидовала вся улица. Я выходила замуж за Собакина. Но через полгода семейной жизни однажды мой Боря разбудил меня, вернувшись с работы поздно ночью.
– Лапа, пожалуйста, завтра с утра вымой багажник... Ты не сердишься? Меня не будет с неделю, срочные дела, я так устал!
Я вымыла. Вычерпав вместе с ведром тёплой воды с мылом чью-то кровь, волосы и что-то похожее на мозги.
Я вышла замуж за бандита. Нечаянно. Бандит был моим одноклассником. Я знала его двадцать лет из моих двадцати трех.
До сих пор помню, как открыла бордовый багажник “Лексуса”. Из него пахнуло гнилым ветром… Чья-то убитая жизнь невыносимым запахом напомнила  о  себе.
Вот и пришлось уносить ноги, и те последние дни в своём городе я ломала и чуть не сломала голову – куда бежать? Меня никто нигде не ждал. Так уж вышло на тот момент. И вдруг – письмо. От моей давней подружки Надежды Фазановой из Соборска.
И я в миллионный раз убедилась в существовании провидения.
Всё предопределено.
Да, да.
По крайней мере в моей жизни…
Зачем я здесь? Почему? Как попала на эту холодную планету, где я постоянно кашляю?
Ой, не знаю... Как бы не пропасть раньше времени – только эта мысль порой и не даёт потеряться в череде событий, с которыми я категорически не согласна. А кто-то шибко умный взвалил мне их на горб – неси, давай, и не стони! Вот и несу – то ползком, то на карачках, то давясь слезами. Конечно, иногда выпадают и светлые моменты. Вот именно, выпадают. Так что сперва привычно втягиваешь голову в плечи, а потом только начинаешь недоверчиво радоваться. Ля-ля-ля! Ой!
Ночью Надежда встретила меня. По заснеженному городу мы пошли от вокзала сперва к ней в тесный домик на улице Пухлякова, а где-то через час, насмотревшись друг на друга и насмеявшись шепотом – за стенкой спали свекор, муж и пара близнецов, – оделись и, проваливаясь позади дома в снег, дошли кое-как до ее тётки Маруси, которая нас ждала и спала некрепко, а вполглаза. Мы и стучались-то к ней всего пятнадцать минут. И уже там, напившись еще чаю с чёрными солёными сухариками, улеглись на полатях в тёмной комнатке с перегоревшей лампочкой и без разговоров заснули.
Наутро Надежда дала мне четкую инструкцию, сколько платить за комнату тёте Марусе, во сколько идти в городской драмтеатр устраиваться и к кому там обратиться, и убежала к своим близнецам и мужу Серёже.
– Красивая Надя бабенка, нет, ты скажи?! – повязав платок с “ушами” поверху, как у пожилого зайца, стала разглядывать меня моя квартирная хозяйка. Она меня, а я её.
– Тётя Маша, – доставая деньги из расшитого бисером кошелька, начала было я, решив заплатить сразу за два месяца, но не тут-то было... Не глядя на деньги, не обращая внимания на мою благодарную улыбку, тетя Маша воинственно гавкнула:
– Как ты меня назвала? А?
Я чуть не прикусила язык и, мигнув, повторила:
–  Ттёття Ма-шша...
– Какая я тебе Маша? – дурным – не преувеличиваю – голосом завопила моя квартирная хозяйка. – Ма-ашу нашла. Маша – это дура. Ты что, не знаешь? А я, – она гордо мотнула обгрызком косы из-под платка, –  я – Маруся!
– Да-а? – напугалась я не на шутку, поминая про себя Надюшку недобро, ох,  недобро. Про шизофрению у своей тётеньки она ни слова не сказала.
“Господи, спаси, Отче наш...” – пятясь от высокой и тощей старушки, начала я про себя просить у Бога милости. А буйная Маруся тем временем метала в меня такие взгляды, что, как я не сгорела, одному Боженьке известно.
Через десять минут помощь мне была послана с нарочным. Вернулась умытая и запыхавшаяся Надюшка и, схватив меня за хлястик и усадив перед собой, велела выучить десяток важнейших соборских слов и выражений и первые среди них:
“Маша” и “Аркаша” по-соборски означают – “дура, набитая соломой”, и “глупый дурак”. И всех Маш и Аркаш, если не хочешь схлопотать как следует, надобно называть не иначе, как Манями, Марусями, в крайнем случае - Марьями Батьковнами и Аркадиями.
Вот так и началась моя пятилетняя и не самая плохая, надо сказать, жизнь в этом одноэтажном по большей части Соборске, который я не забуду никогда и вам не дам забыть, ведь история про Фаину Хвостову уже на подходе.
Всё. Про меня – всё.
А теперь чуточку – про мою хозяйку Марусю. Хоть и не она главный персонаж в этой истории, но будет появляться в ней с завидным постоянством, как соседка, подруга, товарка и даже защитник Фаины.
Маруся Подковыркина на своей улице Гарибальди слыла бабкой боевой, самостоятельной, но хоть и жила уже не первый десяток лет в своей домушке одна, не считала себя ни несчастной, ни заброшенной, ни бедной, тем более нищей. Хотя, если не в бровь, а в глаз – была и одинокой и нищей по любым человеческим меркам.
К тому же старушка и впрямь любила побуйствовать и прочистить горло криком, но к счастью, помешанный рассудок тут был ни при чём.
Избушка – низенькая, тёплая, из толстых брёвен, утопала в тяжёлом и твёрдом мартовском снеге. Двумя передними окошками она простодушно выглядывала в самый центр улицы Гарибальди, и если бы я не знала, что это южная окраина города Соборска, то впечатление деревни глухой и с медведями так бы и застряло в моей голове.
Тем временем Надежда снова убежала в свою семью, а тётя Маруся успокоилась, затопила печь и стала разговаривать с большим полосатым котом, который улыбался мне с подоконника. А я разглядела хозяйку получше. Была она необыкновенно сильной для своих лет и бегала по кухне как заведённая, тараторя без умолку.
– Вот займёшь переднюю комнату. Там кровать, шкап пустой, сундучок и полка. А тиливизер у меня сгорел... В феврале только жилец съехал! Хороший был жилец, правда, пил как сапожник. А платил вовремя... Я б ему не поплатила! Вася, Вася, – глухо позвала она. – Пурген!
Я вздрогнула, подумав: всё, прежний пьяный жилец вернулся! Но оказалось, тётя Маруся звала кота завтракать. Кот долго размышлял, потом решился и упал с подоконника навроде бомбы  – до того был тяжёл.
– Какой кот-ик у вас, – похвалила я полосатого,– неподъемный!
Тётя Маруся кивнула благосклонно, не сводя глаз с кота:
– Вот ведь хороший у меня котя? Да?
– Хорош, – удивляясь просто итальянской перемене настроений, я решила уточнить: – А почему “пурген”?
– Так у него всё, что съест, сразу вылетает! – пояснила тётя Маруся.
Я приняла это к сведению, закончила умываться, и пошла в свою законную на тот момент комнату. У стены стояла низкая деревянная кровать с чистым толстым бельём, пушистым от многая стирок. Между кроватью и окном квадратный стол с белоножкой и пустой, без цветов, давненько крашенный подоконник с прозрачным окном в пушинках кошачьей шерсти, и пахло сухими цветами, а совсем даже не котом-женихом. Рассохшийся коричневый шкапик в углу и на нём тусклый, с зеленью, самовар с вензелями и медалями и выпуклые слова на нём: «Боже, храни царя-батюшку!»
– А зараза Тишка его ни в грош не ставит! – буркнула мне вслед тётя Маруся.
Так в первый раз услышала я про Тишку – кошку Фаины, тёти Марусиной соседки, к которой позади дома протопталась широкая тропа. Сам Фаин дом глядел фасадом в целых шесть окон на параллельную соборскую улицу имени командарма из местных –  Пухлякова Израила Сократыча, о котором, заваривая чай и быстро переворачивая оладьи на огромной сковородке, начала рассказывать моя квартирная хозяйка. Из её рассказа выходило, что командарм был сущий орёл – нет, сокол, нет, все-таки орёл!
Я завтракала, прислушивалась, рассказ мне был не совсем понятен, особенно детали из восьми жен командарма в разных городах... Да и чай был странный на вкус – то ли из смородины, то ли из вишни, и когда тётя Маруся убежала во двор за дровами, я вздохнула и предположила, что пьянство её прежнего жильца с большой долей вероятности может быть связано или с буйством хозяйки, или с её любовью оглушительно пообщаться.
Положив деньги за два месяца на теплую перевернутую чашку, я накрасила губы и выскочила на улицу, застегиваясь на ходу.
Солнце переворачивалось в небе, капали с крыши золотые капли, шёл одиннадцатый час среднерусского утра. На голубом снеге под яблоней нежился толстый Вася, весь в ямках на сдобном кошачьем теле, и выкрикивал баском:
– Как хорошо! Как же хорошо! Жить-то как прекрасно!
– Оладий обожрался! – кивнула на кота тётя Маруся, с охапкой розовых ольховых поленьев заходя в дом. – Пойду квашню поставлю.
Так я и прожила пять лет, наблюдая кота и привыкая как к своей к тёте Марусе.
Эта история – небольшая и не займет много бумаги, но зато она – из двух частей, очень компактных. Вторая часть про собственно “дом золотой” и про то, как Фаину за этот дом хотели убить. Или, если помягче выразиться, сжить со свету.
А первая часть называется – ЛЮБОВЬ.


Часть I

Любовь


Про дом


Он стоит на самом краю Соборска – высокий, из чёрных бревен, с окнами в темных деревянных наличниках.
Тётя Фая Хвостова – одинокая тетушка, старая девица, или девушка, – в свои бархатно-плюшевые шестьдесят с чем-то лет проживает в нём.
Счастливая хозяйка белой, как снег, коровы Малышки, кошки и пары котят занимает правую половину в три окна, а левую – её родные брат Юра и сестра Зоя со своим мужем Валентином. Но живут они только в тёплые месяцы, и не постоянно – так, приедут на двух машинах, потом уедут, потом снова, глядишь, тут как тут.


Сенька-хохол


Дом. Одно название, а не дом.
Скелет динозавра, случайно выползший в наши дни.
Доски чердака в осеннюю ночь похлопывали, как продрогший мужичок на остановке, а двери, пыльные и вздыбившиеся, плохо закрывались в расшурованных дверных коробках, но жизнь, которая совсем ещё не прошла, хоть и век миновал, – дышит из всех шести окон на чёрном фасаде.
–  Какой домина!
– Домовина несусветная, – пятился какой-нибудь приезжий-заезжий, перепутав названия жилья и гроба.
– Даже не знаю, даже не знаю, кто ж в нём живёт? – продолжал вглядываться в старину и никак не мог отойти.
– Я бы со страху помер, а не заснул бы в нём, там небось, привидения в чехарду играют... Гляди-ка, сад-то разделенный, а из окна бабка глядит!
– Два хозяина, выходит.
– Пойдем поближе?
– А чего я там забыл?
На правой крепкой калитке висел мешок под навесом из дранки – на куске фанеры надпись от руки “Почта” и внизу меленько: “Фаина Александровна Хвостова, молоко в 10 и 19 часов, цена магазинная”.
– Во дает, спекулянтка!
Полоумные дачники приходили в десять вечера, а умные – в десять днём и в семь часов после вечерней дойки.
А на другой калитке, сплошь из ржавых проволочных каркасов, висел обычный почтовый ящик в ошметках старой краски, – по виду свидетель эпохи, свернувшей мимо этого ящика аккурат в наше непонятное будущее, – с выведенными на нём белилами двумя словами: «Семья Нафигулиных».
– Надо же, – прочитав, в удивлении отходил приезжий или прохожий.
Тёте Фае в ту пору было чуть-чуть за шестьдесят, но она еще бегала, если в боку не схватывало. Бегала навроде пули или даже снаряда, что со стороны выглядело несколько дерзко, особенно в сравнении с несколькими еле двигающими телесами сорокалетними соседками.
Махно в юбке, Файка-зазнайка, дикая – с ударением на втором слоге, – такие вот прозвища время от времени слышала в свой адрес Фаина Хвостова, когда шла со своей белоснежной коровой по улице. Шла и улыбалась так, чтобы никто не видел, а то ещё подумают, что счастливая.
Самое-то лучшее прозвище у нее было - Сенька-хохол. Так Фаю назвал папа Сашенька, убитый через два года на той войне.
А называл ее Сенькой, когда учил шестилетнюю Фаинку мести пол. Фаинка заметала мусор во все тёмные углы, чтобы не колготиться с совком. За что и получила на всю жизнь в подарок и “Сеньку” и “хохла”.


Плохие слова, или Женщина с мешком


Можно жить в счастии, а можно и не жить.
Чем меньше произносишь вслух плохих слов, тем счастливей будет человеку, который делит с тобой жизнь.
И молодой тётя Фаина предпочитала слушать, и в старости, когда доживала свой век с мамой Катей, не очень-то любила разговаривать. Все больше вздыхала и улыбалась, да вот завела “Лапипундию” – большую тетрадь, куда записывала все события и происшествия, мысли и свои обиды, которые довелось пережить.
Мама Катя, вырастившая одна троих деточек нраву была крутого, за словом в карман не наклонялась, и поругаться была мастачок. Но не от зла, а от тягот, когда из двух прекрасных вещей – слёз и поорать – выбираешь “поорать”. Убили на войне мужа Сашеньку, осталась она, трое детей и старики-родители. Как дальше жить? Только поминая чертей, и удавалось.
До войны была маленькая тоненькая модница с прозрачной кожей и шелковыми волосами, а во время и после войны надсадилась, и в тридцать пять лет не выдержал позвоночник маленькой женщины – от горьких трудов надломился и вырос горб.
И дети видели, как у матери рос горб, и мать её старая видела, и видел старый отец.
В войну и после войны, да и сейчас в селе нередко увидишь Женщину с мешком. Тащит что-то домой для хозяйства или траву для скотины, тащит в общем...
Голубой застиранный рабочий халатик из сатина, резиновые высокие галошки с бурочками или шерстяными носками, платочек на голове в выцветших пионах, идет по обочине, мимо, прокалывая воздух, несутся машины, в которых сидят люди с более сладкой судьбой, и несёт на спине мешок с чем-то домой. Для деточек. Для теленочка или козочки. Еду, какую смогла заслужить за этот день.


Про Тишку


Сегодня, как и тридцать лет назад, тётя Фая умылась, сполоснула ноги в тазике, завела назавтра будильник и, боком уложив себя на пружинистый диван, вытянула из-под пестрой подушки старый-престарый “талмуд”, на обложке которого печатно и красиво было написано: “Лапипундия”. Открыв первую страницу, тётя Фая прищурилась и прочла известное ей и так:
“В тридцать восьмом году, помнится, ела я макароны с яичком...”
Тётя Фая закрыла глаза и увидела и себя, и маму с отцом, и сестру Зою, которой было о ту пору не больше двух лет. До войны тогда было, как до колодца дойти, будь она проклята.
В диване пискнула мышь и, доедая труху, заворочалась наподобие мамонта.
– Тишка, мышка! – вскрикнула тётя Фая и, постучав пяткой по выскобленной половице, прислушалась. Мышь закашлялась где-то в кишках дивана.
– Тишка! – снова позвала тётя Фая, но кошка не шла. – Опять к коту ушла, собака...
Тётя Фая вытянула ножки в белых носках и постучала еще, мышь закашляла громче.
– Когда ж ты подавишься, дура? – горько вопросила Фаина. Мышь промолчала.
Тётя Фая отложила книгу и пошла через сени на улицу, на пороге сидели два котенка и смотрели в темноту, ждали мать.
– Тишка! – тихо позвала тётя Фая. Никого. Тёмная ночь.
– Тишка! Тишка!
В кустах у забора, в самых колючках произошел какой-то ветер и, тайфуном пролетев через ночной невидимый воздух, остановился у самого порога тёти Фаиного дома. Котята муркнули.
– Тишка пришла, – успокоено пробормотала тётя Фая и, схватив тяжелую серую кошку, пошла обратно в дом. Котята, путаясь в ногах, бежали поперед по длинным сеням с белой стоваттной лампочкой под потолком. На её яркий свет летели комары и мошки. Тётя Фая, не выпуская кошку из рук, прикрыла дверь, накинув на старую железку крючок и сверху петлю.
Ночь шевелилась за окнами, тётя Фая поглядела на себя в чайник и пообещала:
– Сегодня усы подровняю, а завтра бороду обстригу. Да, Тишка?
Тишка с котятами сидели у полного горячей пшённой кашей блюдца и ждали, пока остынет. Так было давно, всегда, но, оказывается, до поры.


Хочу жениться!


Соседняя с правой стороны изба – брёвнышко к брёвнышку под железной крышей. Там жил дед Серёжа. Давний воздыхатель по Фаинке. Жил с сыном, тоже Серёжей, с невесткой Надькой и двумя бравыми внучиками – одного звали, ясное дело, Серёгой, а другого Сашкой.
Дед Серёжа вдовел уже десятый год и был этим удручен, напрочь забыв, что будучи в браке называл свою Лизавету то язвой, то пилой – в зависимости от предмета спора. Как не стало Лизы, многое, над чем смеялся - стало не смешно. Некоторые мужики категорически не любят жить одни. Могут-то могут, но - через силу.
– Хочу жениться! На бабе! – на пальцах объяснял девять лет подряд своему серьезному сыну дед Серёжа.
– Женись, па, – разрешал Серёжа отцу. – Мне чо, жалко что ли? Ты ж с ней спать будешь, а не я.
– С кем спать?! – пугался по-перву дед Серёжа и прикрывал колючие глазки, вспоминая, как выглядит голая Лизавета.
– С бабкой этой, – рассекая рукой воздух рядом с собой, Сергей показывал этакую бабуленцию.
– С какой... такой бабкой? – пятился от своего габаритного сына складненький и ладненький дед Серёжа.
– А которая - за тебя пойдет, – серьезно кивал сын.
– Чевой-то?! Я себе такую кралю выкопаю, не хуже твоей Надьки! У меня один глаз на Кавказ, а другой  в Арзамас! – подскакивал дед Сергей.
Близнецы, притаившиеся под окнами, сначала пыхтели, только слышались шелесты и удары тумаков, которыми они одаривали друг друга, потом с визгами Серёга гнался за Сашкой или Сашка за Серёгой:
– Дед пошел себе невесту выкапывать! Из могилы! – орали они как резаные на всю улицу. – А-а-а! Прячь лопату! Нет, ты прячь! Нет, ты!


Золото самоварное


Тётя Фая достала заветную тетрадь и, открыв посредине, написала: “Сегодня 5-го числа этого месяца в 19–35 после дойки дед Серёжа Фазанов звал за себя. Просил сердца моего. Но я не отдала. Самой очень нужно”.
Тётя Фая и смолоду-то была неприметная... Причёски не делала, расчешет волосы на косой пробор, заплетет косу, устроит её на затылке бараночкой. На вечерах всё больше в уголке сидела и помалкивала. У всех девок от пляски каблуки отскакивали, а тёти Фаины туфельки до сих пор целые в шкапу стоят. Ухлестывал за ней один такой Зубакин и, пожалуй, Тимаков и еще Губарев, и гнали её и мать и брат Юрий замуж. А она уперлась и ни в какую не пошла. А тянуло её, и очень сильно, – не поверите – в монашки. Да не было о ту пору, когда была тётя Фая молодой, монастырей. Позакрывали все, и кто желал из смирных девушек посвятить себя Богу Иисусу Христу, продолжали вынужденно жить мирской жизнью, что тоже, впрочем, немногим, да пожалуй, и ничем не хуже.
И всю жизнь была тётя Фая худенькой и пряменькой, и даже на старости лет, если взглянуть на неё, когда идет она рядом со своей коровой, просто взглянуть, – так вот сзади была и в шестьдесят лет тётя Фая девушка девушкой, такая же смешная и приятная, а спереди-то, конечно, старушка старушкой с серыми глазами, рыжими бровочками и заветренными губками на круглом загорелом лице. Улыбалась еще так – вздохнёт и улыбнется. Из родинки на бороде торчало шесть кудрявых волосков и по два пышных волоска в усиках. Что тётю Фаю совсем не портило, а даже придавало бравый вид.
Почему тётя Фая так и не вышла замуж? Наверное, просто не хотела. И на насмешки, – ну такие, как там пустоцвета, вековухи и ни Богу свеча, ни чёрту мотыга, – могла и язык показать, но не обзывалась, потому как привыкла и к хуле, и к молве, и к пустой болтовне добрых и всяких соседушек и чужих злых людей.


В тети Фаиной половине две большие комнаты, кухня с печью посередке, сени с полками, уставленными банками с вареньем и пустыми чистыми, покрытыми газетой, лестница без перил на общий чердак, по которой лучше не лазить, – до того стара, аж сыпется. Еще двор, в котором живет корова и сонм мышей.
В передней часы с боем, дубовые полы крепкие, большой тёплый диван, телевизор “Берёзка”, ставни скрипят, когда ветру позарез нужно ворваться, пахнет старою жизнью, которая как столетняя бумага – выцветшая и ломкая от свернувшихся в трубочку лет.
В боковушке высокая мамы Катина кровать с двумя пухлыми метровыми подушками – ох, не охватить те подушки. На них спать да спать со слюнкой изо рта. Да всё вставать приходится.
Мамин синий буфет, патефон на стульчике, пластинки в узле под кроватью, приемник “Москва” с желтым пыльным динамиком, керосиновая лампа на буфете – свет-то отключают через два дня на третий.
“Когда была я девушкой...”
Вот он, весь быт и  обиход  Фаиночки, почти не изменился с тех пор, когда была она молодой. В платочке с голубыми цветами, в платье из сундука, ещё когда мая и крепдешин с батистом были необыкновенно дёшевы и красивы. Это летом. А зимой в тёплой коричневой маминой шубе. Внутри рыжая лиса – воровка кур. Фаина – третья хозяйка из семьи Хвостовых этой самой шубы, сверху плюш сине-бархатный с бобровым воротником, а бобру тому целых восемьдесят лет, старше Фаины бобр.


Дочки


Сколько себя помнила тётя Фая, у них всегда были коровы, и всегда Дочки. В основном чёрные большие Дочки, только две были рыжие, и обе бодуньи, но всегда и дедушка Николай, и бабушка Александра, и мама звали их Дочками.
И только последнюю, белую индийского племени, корову Фаина отважилась назвать Малышкой. Кошка Тишка и корова Малышка – так и жили.
Тишка была старше коровы на год и к корове относилась, как “дед” к новобранцу, подходила, нюхала, корова не возражала, но любила Тишу припугнуть копытом или рогом, чтобы не зазнавалась и перестала дразниться говядиной и колбасой. Кошка всё острила, говорила, бывало, корове, напившись молока из блюдца:
– Вот зарежут тебя, наделают котлет, и мы с котятами будем тебя есть.
– Мало тебе мышей? – мычала, ничуть не обижаясь корова.
– Мало! – азартно показывала розовый мокрый язык Тишка.
– Забодаю! – предупреждала корова, и Тишка с фыр-фыррр-ом выскакивала из сена и ветром летела в дом, чтобы помурчать и потереться о тёти Фаины ноги.
Тишка знала, что она тигрица – мать кошачьего прайда и присматривалась к возможной добыче всегда и везде, нисколько не задумываясь о её величине, и что не пролезет она в кошачий роток.
– Чем больше, тем лучше! – справедливо полагала она, котята задумчиво внимали мудрой матери.


Контра


Если вам совершенно нечем заняться, то подумайте и перечислите все оттенки серого цвета, ну вот как я:
пепельный,
дымчатый,
асфальтовый,
цвет дождя,
цвет волчьих глаз,
седой, мышиный,
расплавленный перламутр...
Так вот Тишка была  -  как серебро. Как дымок сыграет с ментолом, скопившийся в углах комнаты, где за столом сидят весёлые и нежные любовники.
Тишка, эта кошка тёти Фаины была большая, полная, с круглой умной мордой, ясными глазами, в которых блистали янтари, и лапы у неё были в пушистых панталонах ручной работы.
Редкая,  редкая по красоте кошка…
Ну ладно, ну пусть, но почему я всё про эту кошку? Живёшь-живёшь, никаких кошек не замечаешь, до поры до времени,  разве до них?!
Вот у Маруси Подковыркиной тоже кот проживает, объедает её, как может, кот Вася, её отрада и игрушка с брюхом, которым он подметал землю.
За неимением внуков Маруся который уже год искала Васе невесту. Вася не спешил, метил углы вонючей струёй в Марусиной избе, все диванные подушки в клочья изодрал, орал дурным мявканьем на весь чердак, а уходить дальше пятачка перед домом – ни-ни-ни! Всё боялся, что украдут его враги, злые бабки всякие или пионэры, к примеру, убьют. Маруся объясняла коту, что в Соборске давно уже нет пионэров, выросли все и к котам без претензий, но Вася как-то вышел первого марта на улицу на невест посмотреть и себя показать и получил по горбу кирпичом от близнецов Серёжи Фазанова. И больше на улицу ни-ни.
И тётя Маруся, ушивая драные подушки, увещевала кота:
– Дери, но меру знай! А то выгоню! Или давай невесту принесу – серую приятную, хоть и старше она тебя на двадцать лет, ты на этом когти не заостряй!
Фаина из рук в руки передавала Тишку соседке. Тётя Маруся, прижав кошку к груди покрепче и укрыв фартуком, тащила её к себе домой. Тишка норовила удрать, высовывала голову из-под локтя, смотрела на свою хозяйку и вопила от страха. От Маруси пахло чужими щами и почему-то электричеством. И ещё у Маруси было четыре тени, а у всех кошек две. Странно!
А в чужом доме сидел и ждал весь в складочках кот Вася и, увидев, что ему вытряхнули из фартука огромную Тишку, принимался истошно бахвалиться:
– Я Вася! Я кот! Смотри, я тут все диваны ободрал! Я кого хошь!..
Потом пугался. Вроде кот какой-то ругается! – мерещилось ему, перепутал всё. И забивался в щель между печкой и сундуком.
Тишка досадливо разглядывала сперва кота, потом нюхала и морщилась на его хозяйку и бросалась к двери. Открыв её мордой за пять секунд, кидалась в крапиву и перемахивала через неё в свой огород. И на следующий раз, и потом ещё пять раз, ну никак, никак не получалось тёте Марусе сосватать Васе невесту. И Тишка в конце концов стала ей настолько неприятной, что Маруся на кошку посматривала с подозрением и даже взялась небылицы про неё сочинять и плести.
Какие небылицы? А это вы узнаете быстрей, чем заварите чай.


Сгорело всё!


Еще в семидесятые на улице Пухлякова у Колдуновых случился пожар. Выгорело всё. Ни досточки, ни полсковородочки никакой не осталось. Даже печь и та истопилась последний раз в пожаре и утром рассыпалась прямо на глазах у всей закопченной улицы.
Колдуновы спаслись, все шестнадцать человек, выпрыгнули из огня, кто в чём – в основном без штанов. А строиться на пепелище отчего-то не стали. Ясное дело, отчего. Где же такие деньги взять? На страховку купили новой одежды и по многодетности своей получили две квартиры за рекой в кирпичных домах. И даже картошку и кабачки сажали на пепелище то ли год, то ли три, и забросили своё родовое погорелое гнездо на веки вечные.
Пепелище радовало глаз почти тридцать лет: зимой – снегирями на старых грушевых деревьях, а с мая по сентябрь – одичавшими садовыми цветами, мотыльками и стрекозами. Тихое место на окраинной улице. Благодать. И никого ничуть не тяготило, что погорелое место-то.
Что же? На каждой улице, если копнуть поглубже, есть своя чёрная дыра. Ну да. Или пьяный дом, где пьют все, включая народившихся младенцев, или, к примеру, ведьма живёт, что не приведи Господи, а ещё встречаются сараи гнилые, почти упавшие, и по ночам в этих затхлых сараях творятся многие истошные дела… Если сейчас ночь, то дальше не читайте!
На каждой улице, будь то Каир, Бомбей или Гвадалахара, всегда был и есть какой-нибудь свой родной изъян с бородавкой, а если нет, то скоро появится.
И то, что на Пухляковской едва не сгорело шестнадцать человек, пожалуй, цветочки по сравнению с каким-нибудь Настасьиным колодцем, в котором каждый год по утопленнице, каждый год...
Остатки несгоревших кирпичей растащили самые домовитые из соседей и укрепили ими своё хозяйство, а место, где стоял колдуновский дом, после нескольких зим разгладилось, закучерявилось и возродилось. И летом там паслись дети, козы и куры, ныряя в пыль вместо бани и устраивая прятки в цветах.


Марсианин


И вот где-то два дня и четыре года назад колдуновский участок обнесли забором. Была ранняя весна, еще в снег можно было провалиться по пояс, и такой стоял колотун...
Понаехали военные машины полевых расцветок “болото-дно”, высадился десяток солдат с красными от мороза шеями, и за неделю, да какое там – за шесть дней – большой квадратный колдуновский участок – вдобавок, загребли ещё весь косогор в начале Пухляковской улицы – обнесли высоченным слепым забором, доска к доске, ничего не видно, поскольку нос не пролезал, и метра три в вышину, будто тут трёхметровые воры живут.
И поползли слухи... Купил колдуновскую землю какой-то генерал. То ли бывший моряк-дирижер, то ли эстрадный подводник, а может, ди-джей летчик? Ой, в общем, ну такие слухи бестолковые пошли! А машины военные, как начали стройматериалы за тот забор возить – кирпичи, бревна, доски и прочий шпунт, – всю дорогу по улице разбили мощными колесами, когда разворачивались.
Местные пухляковские не успевали даже повозмущаться – до того любопытное было зрелище. И через каких-то пять месяцев, аккурат к июлю в готовый терем вселился новый жилец по имени Эдуард по фамилии Бересклетов. В форме с лампасами, аксельбантами, наградным “максимом” и личным танком его так никто и не увидел. Хотя дед Серёжа, что-то заикался про голубую фуражку – высокую, как у Пиночета, в которой якобы этот Эдуард угощал старика “казбеком” и расспрашивал про бои за рекой Прут.
Да-аа... Веры деду Серёже не было. По причине небольшой, но регулярной запойности характера, а также дальтонизма. Дед Серёжа кашлял и не настаивал.
Вся длинная улица тем летом разделилась на три лагеря.
Те, кто плевал на всяких жуликов-генералов со своего крылечка, дружно ненавидели богатого по всему виду армейского казнокрада. Ненавидели по большей части у себя дома и каменьями в нового соседа не швырялись. Вели себя сдержанно.
Вторые завидовали. Причем люто. Считали всё. Сколько досок в заборе и почем те доски, сколько кирпичей и почем те кирпичи, сколько брёвен и машин у генерала и какого они цвету-роду и страны-матери. Сумма выходила катастрофическая какая-то, просто мешки денег какие-то... И все ждали приезда генеральши, генеральчат и генеральчонков, почему-то уверяя друг друга, что генеральшей будет не кто иная, как сама Алла Борисовна Пугачева.
Такого богатства быстрого, ну как Алладин потёр где-то, почесал чего-то, и вдруг оно – рраз! – и вота! Ну, где-то там, в столицах – да-аа, может, но чтобы на погорелом месте, на твоей же улице – о-оо!
А некоторые самые наивные и простые ходили, как дети в зоопарк, смотреть на сказочный дом принца Эдуарда и, проделав шилом дырку в заборе, наблюдали, как солдаты доканчивают строить дом под руководством двух прорабов. Над забором возвели несколько ярких фонарей, и многие бабки из соседских экономили на электричестве, как раньше на керосине, и читали Псалтырь вечером не под сороковаттной лампочкой в кухне, а на подоконнике, который с улицы теперь освещался не хуже рекламы виски где-нибудь на Арбате.
С Эдуардом как с соседом жить стало не намного хуже, чем с погорелым местом, хотя некоторая досада на чужое злато-серебро все же присутствовала, кипела и бурлила. И ничего. Вон картошка тоже кипит, а потом, глядишь, холодная. Хотя, конечно, что-то марсианское в Эдуарде было.


Я люблю


Милый деревянный город Соборск. Заросший вишней и белой смородиной, сладкой, как шаптала. Старый, старше самого царя Ивана Грозного. Стоит на стыке трех областей  -  двух молочных и одной ситцевой.
Синие луга и зеленые озера окружают его бусами. Ведёт к нему узенькая железнодорожная ветка, и трасса ЕД-19 грохочет автомобилями всего в шести километрах от южных улиц города.
Я люблю эту землю. Я целую её. Милую терпеливую частичку России. У меня сердце разрывается за неё.
Соборск все еще бревенчатый по большей части, правда, центр каменный, то есть дома остались те, давнишние, с каменным низом и надстроенными из кружевного дерева вторыми этажами. Трамвай-однопутка делит город на четыре части, как круглый пирог.
Конечно, не обошлось и без новых зданий, серых кафе, палаток, ларьков, целый микрорайон ужавшихся от последних лет пятиэтажек. Но старая русская благодать чудом уцелела, и яблони с грушами растут везде, где только можно, и особая тишина маленького города, как светлая старушечка во главе большого накрытого стола, за которым сидят её дети, внуки и правнуки. Целая улица за столом, а родила их изначально, конечно, эта маленькая чудо-Машенька. Одна, почти всегда одна, всё на ней, только на ней.
Я люблю эту землю, землю белых колокольчиков, разве есть где такая земля. Я молюсь за неё.
 

Хозяин


С чьего языка без костей все на улице Пухлякова решили, что Эдуард генерал? Он никому не говорил, что генерал.
Но забор – да. Таких заборов, если ты не генерал, у тебя сроду не будет. Солдаты опять же строили дом, и не как-нибудь, а в авральном темпе, и не тяп-ляп. Потом однажды, когда уже было закончено строительство, бронетранспортёр приехал с чистым речным песком, хотя некоторые говорили – это скрейпер был, а бабки крестились на  не православную машину.
И с виду Эдуард на генерала не тянул, так, каптенармус, ну, максимум, пыльный майор. И жена тоже, какая там Алка Пугачева! Мало ли, что дом – всем домам дом, а не тянули они на этот дом. Не-е.
Первый раз Э. Бересклетов появился на улице Пухлякова внезапно. Уже почти готов был его исполин, который и домом-то назвать язык не поворачивается. Чтобы его рассмотреть, голову приходилось запрокидывать затылком параллельно земле, и в шее начинался хруст, зато видно было отлично, правда, шея потом болела два дня, а у кого и три.
И вот был июнь, и по разбитой в “качель” дороге к новостройке свернула бронзовая машина с острыми углами. «Мерседес», как потом объяснял всем желающим его послушать Серёжа Фазанов, сын деда Серёжи.
Вышел из той машины в единственном числе унылый тощий субъект с длинным строгим лицом, в общем, поешьте вареного луку и посмотрите на себя в зеркало. Одет он был в костюм и при галстуке, правда, без шляпы и очков, как отметили все, кто в тот час не спал, не работал и не влез в погреб переждать жару или другой какой скандал.
Долго себя рассматривать Эдуард никому не позволил, хотя народ уже начал волноваться и бежать парами и семьями в его сторону. Не глядя на народ, состоящий в основном из бабок с дитями, генерал протиснулся в свои широченные ворота, оставив сверкать снаружи красивую машину, и до вечера не показывал носа. Видно, радовался почти готовому теремку, ходил, щупал стены и нюхал здоровый сосновый дух своего новенького жилья.
Потом, уже ближе к ночи, вышел расслабленной походкой и, взглянув на двух самых настырных бабок с внучиками, разглядывавших его, как папуасы марсианина, сел в свою конфетку-машину и по ухабам поехал туда, где едят икру ведрами и пьют золотые пузырьки из дорогих и пыльных бутылок. Так, по крайней мере, обе ошалевшие бабули объясняли что почём своим внучатам вместо сказки про балду на сон грядущий.
Тётя Маруся Подковыркина, которая как раз шла из гостей с бидоном молока и лицезрела первый отъезд генерала, крикнула через всю улицу, разинув рот до земли:
– Кощей замороженный! Всю дорогу уделал! Лемонтируй давай!..
Генерал медленно повернулся, посмотрел на источник душераздирающего крика, а Маруся чуть не выронила бидон, оступившись в яму, хотела было выругаться, но день был постный, завтра к батюшке на исповедь, да-а... И как ни удивительно, была услышана. Через неделю, да какое там, через шесть дней Пухляковскую так разровняли военные трактора и заасфальтировали таким сиреневым асфальтом все те же самые срочные солдаты, такой асфальт, по слухам, только в штате Мериленд и вот на улице Пухлякова теперь.
Фаина кошка Тишка также была свидетельницей приезда Эдуарда Бересклетова, ввиду того, что безвылазно сидела на крыше и ловила на ужин котятам птичку или двух, как повезет.
И кто бы мог подумать, что произойдет дальше?!
Значит так, многие тогда Эдуарда увидели и многие согласились, что он кощей, и только одна такая, Грехова, из засыпного дома у реки, сочла его элегантным и похожим на фаллический символ индейцев-майя. Что было, мягко говоря, притянуто за уши, если не выразиться менее изящно. Тем более что блеклая свободного покроя одежда Бересклетова, на самом деле очень дорогая, отнюдь не выглядела для русской глубинки дорогой, и если бы на улице узнали истинную цену в английских фунтах костюма нового соседа, многие бы начали плеваться в недоумении.
Наконец, где-то через два дня, как уложили асфальт, привезли генеральшу. Сам Эдуард и привёз. Генеральша была посимпатичнее – высокая, голенастая, подстриженная “под мальчика” и с очень подвижной шеей, всё разглядывала и улыбалась через раз, и когда выкатилась из машины в своих кремовых бриджах и синей кофте на бретелях, и когда поздоровалась с толпой бабок, которые снова были тут, как часовые у мавзолея.
Эдуард называл её при всех Любашей и Лялею. Ляльке было на первый и сто первый взгляды – лет пятьдесят, как и самому.
Весёлая женщина, согласились все, слушая через забор ржание генеральши.
Чужая радость, если ты, конечно, не убийца, обычно вызывает ответную улыбку. Бабки, ухватив под мышки своих продолжателей родов, разошлись по домам и новых соседей признали.
А что, в Москве – Кремль, в Петербурге – Эрмитаж, а на Пухляковской улице – Эдуард с Лялею. И ничем не хуже. Опять же – асфальт сиреневый и фонари сверкают!
Жить можно.


Страхи


Конечно, в конкурсе Мисс кошачья Вселенная Тиша не участвовала, но на улице Пухлякова Тишкиной красотой любовались многие старухи.
Фаина даже боялась за кошачью жизнь, как бы не извели серую красу от зависти. Убить кошку – секундное дело. Кошачья голова не больше яблока и такая же твёрдая.
Как-то в позатом году не дала тётя Фая последнего котёнка одной такой, Рукова фамилия. Очень ценились на улице котята от Тишки – воспитанные, опять же мышеловы. Кошки, надо вам сказать, как и люди – разные бывают, от на редкость дурных до необъяснимо умных. Так вот, не дала Фаина Руковой котёнка, а через два дня пришла Тиша домой на трех лапах, волоча раздавленную четвёртую.
Горе.
Залила Фаина кошачью лапу йодом, не спала пять ночей, плакала вместе с кошкой, так было, не передать, хорошо – выздоровела, а если бы нет?


Собаки и прочие враги


Она была из высшей кошачьей касты – умеющих открывать любую дверь лапами и сильной усатой мордой, умной и глазастой. Конечно, если дверь не закрыта на английский замок или, хуже того, щеколду. Открывала дверь, толкая её лапами, не только изнутри, но могла открыть и снаружи  – зацепив когтем за дверное полотно, тянула изо всей силы дверь на себя.
Тишка была редкой кошкой, но для любой большой собаки, которых бегало по Соборску видимо-невидимо, такая кошачья одаренность большой ценности не представляла.
Собаки бездомные и домашние, были бичом соборских кошек. Собаки ели кошек или просто разрывали их на спортивный интерес, особенно в зимнюю бескормицу. К сожалению – это правда жизни последних злых лет. У многих на улице ушли и не вернулись Пушки и Мурочки. Именно зимой, когда кошка вязнет в снегу, и собаке на длинных ногах догнать её помогает голод  - тетя Фаина беспокоилась особенно.
Собаки...
Была ещё одна опасность.
Тётя Фая сажала перед собой кошку и втолковывала ей, как старой глухой бабке с вредоносным характером:
– Тишка! Дура старая! Не воруй фазановских декоративных кур. Тебя уу-убьют! Ведь кошка не стоит ни копья! А как мы без тебя, Тиша?..
Из-под стола на двух беседующих женщин печально смотрели два котёнка этого лета, один в полоску, другой сливочный.
– Разве тебе мало молока? Разве тебе мало творога?
Кошка отворачивалась от тёти Фаи и, не мигая, смотрела в окно на деда Серёжин забор, за которым кудахтали золотые фазановские курочки. Так алкоголик смотрит на запотевшую бутыль самогона, так беременная девушка раздевает глазами банку с солёными огурцами...
– Боже ж мой! Ведь тебя убьют! – в исступлении хваталась за свои торчащие под разными углами уши тётка Фаина. – Разве жизнь можно сравнить с курою?!
– Понимала бы чего, – коротко муркнув, тяжело падала на четыре лапы серая, как мышка, Тишка. – Пошла я... Котяты, за мной!
И пара мелких котят, высунув алые языки, бежала за своей большой мамкой в огород. Учиться кошачьему нелёгкому ремеслу, в котором ловля мышей отнюдь не главное – занимательное хобби, не более того.
И вот Тихоня пропала.
– Где искать? Куды бечь? – спрашивала тётя Фая у котят, те молчали, вглядываясь в четыре стороны света. Мелкие бесенята. Им шёл только третий месяц, и свои уроки по мышеловству они должны были получить только к сентябрю.


О сокровищах


У тёти Фаи было большое богатство. Угадайте, какое?
Ни в жизнь не угадаете! У тёти Фаи было четыре зуба, что в шестьдесят девять лет для русской женщины навроде четырех бриллиантов. Даже многовато, пожалуй. Два сверху – два снизу. Жуй – не хочу.
Так что, когда тётя Фая улыбалась, открывая полный четырьмя зубами рот, соседский дед Серёжа, тот самый, таял от восторга и в ответ бахвалился своими двумя.
– Выходи за меня замуж, Фаина, – прижав руками сердце, чтобы не выпрыгнуло, просил дел. – Файка-душа! У тебя корова, у меня пара кур. Заживём!
– Я высоких люблю, Серёж, – безмятежно делилась сокровенным тётя Фая.
– А я и есть самый высокий, – становясь ботинком на сапог, убеждал дед Серёжа строптивую Файку. – Ну, на нашей палестинке у реки!
– Да тебя, Серёж, из-за смородины и не видно, – заглядывала за куст тётя Фая.
– Душа моя, да ведь...
– Пора мне, Серый, вечерняя дойка, – тётя Фая поднималась, оправляла длинный подол в коричневых цветах и быстрым шагом от греха подальше шла домой.
Дед Серёжа крякал, принципиально не глядел Фаине вслед, потом всё-таки вздыхал и посматривал, но так, незаметно, как Фаинушка идёт к дому.
Близнецы ржали в кустах и вдруг стихали, чтобы через пару секунд со сдавленным “а-а-а-а” орущим клубком выкатиться на тропу.
Дед Серёжа снова крякал, морщился, думал недолго, махал рукой и косалапо шёл разнимать свою мелкую плоть и кровь.
– Глаза ж друг дружке повыбиваете! Санька, убивец, отпусти Серого!
– Чего-оо?! – вырывался Санька, рубашка трещала в дедовой руке.
В итоге у деда оставался Санькин воротник и растерзанный Серый, который был послабей братца.
А тётя Фая, подоив корову, шла через сени в дом и вдруг вспомнила:
– Кошки-то нет!
Первую ночь и первый день Фаина Александровна как бы и не заметила пропажи. Лето – дела-дела-дела... С Малышкой, садовые, огородные, молоко не продашь – скиснет. Пропадёт. Так что не жалко и отдать. Позовет вечером соседок победней и нальет по бидону. И тихо говорит: «Настя, молчи и ты, Анюта, а то, кому продаю, начнут ругаться!» Анюта с Нестею кивали и шли к своим домушкам, хоронясь и улыбаясь.
А на вторую ночь уже засыпала почти и вдруг вспомнила, что не видит свою дымчатую и огромадную кошку уже второй день.
– Боже мой! Тиша! Тиша!
И выскочила на крыльцо. На улице за дверью сидели котята и смотрели в темноту. Тётя Фая запаниковала, так её и застала Маруся Подковыркина, которая спрямила путь и по-свойски шла через Файкин огород.
– Ты чего? – встала Маруся у калитки и положила на травку две сумки с хлебом, сахарным песком и двумя кружками ливерной колбасы. – Не очень-то на мою колбасу рассчитывайте, – прикрикнула Маруся на нюхающих колбасный дымок сливочного и в полоску котят. – Брысь! Брысь! Нахлебники... С коровой чего?
Тётя Маруся корову любила. Если б не корова, то есть молоко, разве в семьдесят бы так бегала? “Ни за что! Ни за хрен!” – отвечала сама себе тётя Маруся, не стесняясь в выражении чувств. Комплексы уходят, когда приходит старость.
– Я не могу! – всхлипнула Фаина и села на ступеньку. Пахло городским пыльным туманом и рекой. Мокрая ночная тишина.
–С коровой? Да? Что? – зачастила Маруся. – Может, полыни объелась? Или осокой язык порезала? Так пойдём... пойдём ей язык зеленкой намажем, а? Не плачь, чего ты плачешь?
– Они гоняются друг за дружкой целый день и выдирают лапами хвосты! Да, Маня, да! Выдирают! – всхлипнула Фаина и посмотрела на Марусю.
– Кто?! – остолбенела Маруся.
– Котяты, они, гоняются за хвостами друг дружки и вполне могут их откусить, целый день дрались, – показывая пальцем на котят, которым до колбасы оставалось только лапу протянуть. Маруся, увидев такой беспредел, затопала ногами и, прижав сумку с колбасой к груди, снова взглянула на тетю Фаю. Взглянула с сомнением, очень уж вытянулось у Маруси лицо.
– Бесхвостый кот, что может быть печальней? – тем временем спросила Фаина у Маруси.
У Маруси лицо еще больше вытянулось.
– А Тишка где? – прокашлявшись, не сразу, но спросила Маруся с таким видом, словно ее разыгрывают. – Чего она их распустила?
– Нету, пропала, – развела руками Фаина и вытерла слёзы. – Вторая ночь уже... Я помру без неё! Я её так люблю-ууу...
– Гуляет с котами, – удивлённо выговорила Маруся и поглядела долго-долго на свою подругу.
Свет из сеней протыкал указкой царящую ночь.
– У Надьки просидела, – поёжилась Маруся. – Пойду я, Фай, – а про себя подумала:
“Об кошке плачет! Во ещё! Заговариваться Фаинка начала, а ведь ещё жить сколько!”


Утро. Клочки тумана над асфальтом. Тётя Фая не спала, ждала Тишку.
– Какая! Гулёна! Издевается! – ругала кошку Фаина.
Ходила по улице, звала. И несколько кошек вышли на зов.
– Не меня зовешь, – спрашивали они.
– Не, нет, не тебя, – объясняла Фая и шла дальше.
«Погуляла бы с котом и шла домой, большая мышь пропала, большая ручная мышь, она даётся на руки! Что с ней сделали, с моею Тишею? Дверь-то я забыла закрыть и двор не заперла, а во дворе корова, уведут!» И тётя Фая побежала обратно к своему дому и тогда-то провалилась с мостков в канавку, исцарапала обе ноги.
– Что я? Кошку ищу, по кошке плачу, – выбравшись из канавки, ругала себя тётя Фая. – А не могу я, горе у меня, хорошая кошка – изрядная потеря! – Не замечая, как снова плачет по кошке, тётя Фая дошла до дома и остановилась.
Кому сказать, не поверят, но кошачьи глаза очень мало отличаются от человеческих. И любовь – она или есть, или её просто нет. А где нет любви, нет и слёз.


Тётя Маруся молотит чепуху


Кошка пропала, как в тартарары. Семь дней? Больше. Котята ходили сиротами и почти не ели, правда, тётя Фая, горюя, забывала подлить им молока.
«Убили, – решила окончательно про себя Фаина и старалась не смотреть в сторону соседей, ни тех, ни других. – Вот, – думала Фаина, – она или он, или этот длинный в солдатских штанах, как его?.. Еропланов, фамилие кажется... Такой подлый паренёк!»
– Здравствуйте, Фаина Лексановна! – кланялся с дороги “подлый парень”.
– Здоровается, бесёнок какой... А чего ему? Убил кошечку, – вздыхала Фаина и поворачивалась к “подлецу” узенькой спиной, не желая мириться, что такой подлецок живет, убив её кошку.
– Не слышит, глухая, – пожимал плечами уязвленный Еропланов и шагал дальше к своему плетню.
А тётя Фаина начинала страдать и убиваться с новой силой, и из глаз – кап-кап – на ботву падали слёзы. Вспоминала, как перед пропажей трепала кошку за ухо. А за что? Лакала Тиша парное молоко прямо из ведра, а дачник Куроедов как раз того молока дожидался, увидел такое, плюнул и не стал молоко брать. И банку, Фаину законную трёхлитровую банку, с собой в мешке унёс, окаянный черт!
Тётя Фая морщилась, вспоминая.
– Так я же её не больно... Ну, подрала за уши, разве это больно? – спрашивала она у котёнка. – А ну, поди сюда, проверим.
Котёнок не желал.
Тётя Фаина долго смотрела на него, пока не забывала, зачем звала, почему звала. Потом лила из алюминиевой литровой кружки в пыльное блюдце на ступеньке ещё тёплое молоко и дёргала за ухо с проверкой боли себя, а кого же ещё.
– Не больно, нет, – подёргала второе ухо. – Ой, а больно! Может, обиделась Тиша? И ушла, куда глаза глядят?
Знать бы, знать!.. Слова бы плохого Тишке за всё время не сказала, не то, что уши драть! Никаких больше ушей. Господи, помоги!
А ещё вспомнила, как тем летом навалила Тишка кучу тёте Фае прямо на постель, на чистый пододеяльник и просочились кошачьи какашки до самого атласного одеяла, которое мама Катя шила своими драгоценными ручками. Отомстила. Зарыла в то лето тётя Фая лишних котят. Попутал бес. Два раза окотилась Тишка, ну куда? Солить? Ой! Знать бы, знать. Всех бы оставила котят и не гонялась бы за Тишинькой по всему дому с граблями за ту кучу.
Ну и что? Куча... Да пусть бы гадила, где душеньке угодно, убрать – пять минут, проветрить – десять и всё! Лишь бы не пропадала-а-а.
И как раз в тот самый миг, как хлынули ручьи из Фаиных глаз, со своей стороны, с огорода появилась Маруся Подковыркина и начала молоть чепуху.
Такую чепуховину понесла, что ни Егору, ни Якову не понять, не разобрать и лучше бы сидела у себя дома, лапти на продажу плела, а то все бла-бла-бла да ха-ха-ха!..
Такая эта Маруся, с непонятной для себя неприязнью посмотрела на свою подругу Фаина и хотела даже уйти в свою дверь, и закрыть её у Маруси перед носом. Пусть чего хочет думает, почешет свой нос и к себе уйдет. Поплакать не даёт, дура какая!
– Фаинка-калинка-малинка моя, – запела и притопнула Маруся Подковыркина. – А чего ты мне дашь, если скажу, где Тишка твоя?
Тётя Фая молчала, глядя на Марусю спиной. Потом повернулась и спросила:
– И не стыдно тебе с харей-то?
– Чего-о? – притопнула Маруся другой ногой. – Стыдно, у кого видно, а я в штанах ушитых! Хи!
– Отстань от меня, иди своей дорогой…
– Да я и так скажу, ты чего, чего? – зачастила Маруся, не увидев ни радости и ничего похожего в Фаиных моргающих глазах.
– Какая ты Файка! Какой у тебя карактер чижолый-чижолый! У Эдика она на трубе сидит. Я без очков, и то увидела! Иди за своей кошкой, если хочешь, и забирай с трубы!
Тётя Фая не поверила, потом поверила, но не до конца, слушая Марусю, как та шла-шла, глазами вертела и вдруг видит – за забором на трубе сидит какой-то серый куль и пристально так за Марусей следит.
– Где, Маня, где?! – после долгого молчания, на одном дыхании выговорила Фаина. – Пойдём со мной, я ничего не вижу! Маааняаа!..
– Ой, кулёма, кулёма ивановская,– начала набивать цену Маруся и, вложив невесомую Фаину ручку себе в ладонь, как в лопату, повела подругу к бересклетовскому терему.
На улице было весело. Теплый синий вечер. Бабки на лавочках, молодежь на мотоциклах, мужики с толстыми шеями отдельно, бабы молодые, кровь со сливками, друг друга разглядывают на предмет приглядности – какая самая красивая. А что идут мимо две старухи в ситцах к генераловому дому, никто внимания не обратил, так как старухи здесь везде, навроде молей.
Соборск – город старух, их на улицах не меряно и не считано и не меньше, чем в губернском городе, который полыхает огнями в сорока километрах на север. Такая здесь в городочке жизнь – тихая и одновременно звонкая, живи – не хочу, если есть на то желание. А оно есть! А чего ж ему не быть – пожить-то как неплохо, воздухом подышать, чаю попить с белым хлебом, картошечки отварить и с капустою!
Было ещё светло и томно, только с запада небо почернело, да и то самый его край, если не смотреть, то вроде день и день, а не вечер синий.
А надо вам сказать, что забор на бересклетовском участке прикрывал дом, как следует – комар пролетит, а вот муха уже вряд ли!.. Но если не дойти до забора метров семь, то весь второй этаж и крыша многоскатная виделись превосходно – смотри, не хочу. И были на той крыше две высокие трубы, в ширину не меньше метра, одна справа, другая слева – каминные трубы, решили самые толковые мужики с улицы и объяснили всем.
Тётя Фая, пока шла к дому, всё на длинную трубу глядела, а в глазах “кошки, кошки”, ой, а подошли ближе – труба и еще труба и никакой кошки в помине нет!
А Маруся шла и не смотрела туда, куда Фая, а поздоровалась сперва с одной бабой, потом с другой, остановилась потрепаться и всё “бла-бла-бла” и “ха-ха-ха!”, тётя Фая тянет подругу к дому, а Маруся упирается  -  не наговорится никак.
Ну ладно, подошли, наконец, стали глядеть – никакой кошки нигде. На крыше блики от солнца, из труб ни дыма, ни искр.
– Вот те на! – удивилась громко тётя Маруся. – Сидела, ей-бо, Файка! Сидела, вот те крест, на ближней трубе и за мной, выжига, следила, куда я с колбасой иду!
– Кто? – посмотрела печально на подругу Фаина.
– Да мымра твоя! Кошенция! – рассердилась Маруся. – Не верит она мне! Ну-ка, погоди...
Тётя Маруся поглядела под ноги, почесала нижнюю губу, перевязала платок покрепче на своей круглой голове, подняла с дороги кирпич, подула на него и кинула через забор.
Глаза у неё загорелись, как фонари, и она беззвучно, но очень заразительно засмеялась:
– А-ха-ха-а, а-ха-ха-а-а, Файка!..
Тётя Фая смотрела на подругу, не шевелясь – в глазах её было всё то же страдание.
То ли вечер был такой, то ли что другое, но на улице такому явному хулиганству никто не придал большого значения или сделал вид.
Зато как раз напротив бабок на заборе появилась бритая голова в очках, по всему видно солдатика, и, похлопав глазами, спросила с обидой:
–  Бабки, вы чего, дурные совсем? Чего кирпичами швыряетесь?
– Сынок, а я думала, дома никого нет, – перестав смеяться, с расстановкой выговорила тётя Маруся. – Разве генерал дома?
– Дома-дома, – с неудовольствием глядя на бабок, кивнул назад солдатик.
– А машина-то, я видела, уехала, – показала рукой куда-то за реку Маруся.
– Генеральша поехала кататься, – объяснил солдатик.
– А-аа, – протянула тётя Маруся. – А мы ничего, мы за кошкой пришли, сынок. Ты нам кошку через забор перекинь, мы и уйдем!
Солдатик исчез. Бабки стояли и не двигались. А через пять секунд через забор перелетела серая кошка и шлепнулась на кучу речного песку прямо вот, рядышком.
И это была не чья-то неизвестная кошка. Это была Тишка Хвостова, Фаина родная кошка, и больше никто.
Кошка посмотрела на Фаю, Фая схватилась за левую грудь и присела, а Маруся глядела по сторонам и вдруг закричала, до чего ж звонко кричат некоторые бабки:
– Никитовна! Никитовна! В лесу грибы-то есть? Ты с утра с корзиной куда бежала?.. Никитишна! Титишна! Дай грибок на суп? Или два?..
– Иди – дам, – не сразу а, подумав, подала слабый голос с того конца улицы сдобная Титишна.
– Фая, ты её поймаешь?.. Справишься? Хватай её за хвост! Фая, хочу супу с грибом...
И тётя Маруся Подковыркина пошла-побежала к синему дому с оцинкованной крышей, в котором грибы не переводились.
Как уж, так уж, ухватила Фаина свою кошку за бочок, подняла и удивилась. За неделю стала Тиша тяжелей на два килограмма. Сидит такая смурая, на тётю Фаю не глядит, хорошо, хоть не вырывается. Сидит, как муфта, на тёти Фаиной руке. И пока шла тётя Фая до своего дому, обливалась слезами счастья от бесценности находки, о пропаже, которая взяла и воскресла...
Ой, не верите? И немудрено. Но это было – правда, было. Я сама видела. И добавить мне больше о том синем вечере нечего.
А что звезды сияли, и скошенной травой пахло в тихом городе, ну так что, про то  говорить?..


Вернись, я всё прощу


После всех страданий и поисков тётя Фаина кошку вовсе не ругала, хотя была уязвлена дальше некуда.
Конечно, кошки, как и все живые существа на земле, могут самостоятельно без “до свидания и прости” уйти от плохого хозяина к хорошему.
– Разве я плохая? – спрашивала Фаина шкап, который с самого её рождения стоял напротив её кроватки. И ещё зеркало, видавшее всех уже умерших и ещё живых, всю хвостовскую семью в этом дивном когда-то доме.
– Тиша, я тебя так люблю, я себя меньше люблю, чем тебя! – признавалась тетя Фаина серой своей кошке. – Не уходи больше.
Кошка сидела под столом и вела себя, как все кошки – по-русски не говорила и виду не подавала, что слышит. У котят был праздник и игры, так они радовались нашедшейся мамке. Тишка быстро оттаяла и, несмотря на толстый живот начала с ними играть в салки с догонялками, и даже разрешила себя пососать сливочному самому  наглому котенку.
И началось.
Тишка опять и снова как сквозь землю проваливалась. Сквозь землю было близко – через улицу. Тётя Фая ждала кошку уже без слез, но с обидою и досадою, потом шла к генералову забору, и солдатик Эммануил спускал кошку за лапу через забор, а она ловила. Тётя Фая попросила кошкой больше через забор не пулять.
– А вы кирпичами, – подумав, согласился молодой «чичерин».
На том и порешили.
Тётя Фаина несла Тихоню домой, как тяжелый меховой мешок. Тихоня растолстела на несколько размеров, и на свою хозяйку предпочитала не глядеть, а назавтра, глянь – нету кошки. Ушла.
Кошки часто ходят с инспекцией чужих дворов, домов, дач, сараев, садов, огородов и прочих частных владений. Любопытство до чужой, вкусной, на их взгляд, жизни у них в крови или в усах, или в подушечках  лап?.. Сие пока тайна.
Часто вы сидите у себя за столом, пытаясь собрать мысли в кучку, или в саду чистите яблоки или даже сикаете под кустом, где вас никто не видит. Наивные – за вами с забора, или с дерева, или из-под бревна – наблюдает соседская кошка! Морщится, негодует на ваши дела и ужимки, и наблюдает и сравнивает со своими хозяевами, с тем, что едите вы и они, что кладете вы в плошку своей кошке – кости или мясо, воду или молоко?..
Чужие кошачьи глаза везде и всюду, они, как звезды на небе, не оставляют людей в одиночестве. Для кошек жизнь людей, вроде телевизора. И ваша еда обязательно опробуется соседской кошкой, – если ваша дверь вдруг окажется открытой, она обязательно подбежит и откусит или даже утащит ваш кусочек. Ищите потом ветра в поле, свой заветный пряничек или охотничью колбаску, любовно поджаренную на керосинке.
Но обычно кошки возвращаются, а Тишка почему-то ушла насовсем.
У генерала, к которому перебралась кошка Тишка, было две машины – “мерседес” представительского класса бронзовый и голубая, как жемчуг, “краун-виктория”, на которой ездила генеральша. Для Соборска это была небывалая роскошь. Дед Серёжа очень удивлялся на такое, тётя Фаина удивлялась лишь на свою корову и котят, а Маруся Подковыркина со всей Пухляковской улицей генеральскими машинами была ранена в самое сердце. Оказывается, не все равны, и кроме избушек, хлеба с супом и работы в три смены на валяльной фабрике существует параллельная сказка-жизнь с дворцами, лимузинами и в эту жизнь перебегают даже кошки от своих старых хозяек, уф!..


Мурочка – повелительница дверей


Тётя Фая чистила картошку и утирала слезы. Вчера принесла кошку, а сегодня она снова вернулась к Бересклетову. Ушла.
Котёнок этого лета сливочный Пушок сел рядом на лавочку и лапой контролирует тёти Фаину коричневую в картофельной земле руку. Она чистит, плачет, Пушок контролирует, трогает за ножик, удивляется – зачем?
– Осень, Пушок...
Котёнок кивнул.
Тётя Фая первый раз этой осенью затопила печку. Котята замерзли, сидят под кроватью на худом пыльном валенке и переглядываются:
– Тепло... Тепло? Тепло! Какая у нас бабушка!
Тётя Фая смотрит на Мурочку, Мурочка не сводит глаз с тёти Фаи, поглядывает с такой любовью, с такой приятностью, не каждый человек на такой взгляд сподобится.
Тётя Фая подвинула кочергой дрова в печи, наставила на плиту чугунов, кастрюль, бидонов – воду греть, солянку томить, простоквашу до кипения доводить – творог мудрить, много чего... Присела у печки, греет бок и видит, как Мурочка подошла к двери и маленькой мордой тычет, а лапой помогает, пыхтела-пыхтела и открыла! Обернулась на тётю Фаю:
 – Смотри, бабушка, что я могу!
– Мурочка, ты как мать, как Тишка!.. А закрывать, кто будет? Дом-то выстынет.
Мурочка дверь открыла и выбежала, только хвостик махнул.
– А закрывать не хочет, какая! Пушок, Пушок!..
– Глупости какие, – потянулся под кроватью Пушок, вытянул лапы и начал спать.


Дед-беркут


Особенно обидно стало тёте Фае зимой. Во дворе под сеном обнаружилось огромное гнездовье мышей. К весне непуганые мыши расплодились в пугающих количествах. Каждое утро Фаина тыкала вилами в сено и слышала раздражённый писк мышиных мамаш, потом мыши побежали прямо под ногами, заворачивая в комнатки и сводя с ума. Котята по малости не справлялись, а Тишка жила у Бересклетова в доме, перебравшись из солдатской сторожки в покои на ковры.
Сам Бересклетов, оказывается, был из Москвы, так говорили на улице, номера у бронзовой и голубой машин были московские.
Тихий Соборск отнюдь не курорт, и чем же он завлёк такого шибкого человека, как Бересклетов, гадала вся улица. Спросить никто не решился, Эдуард рубахой-парнем не притворялся, построил дом, приезжал – уезжал куда и зачем, никому не докладывал, тихо жил, по вечерам включал фонари по всему участку.
И зачем приехал Эдуард, выяснил не кто иной, а самый дряхлый житель Пухляковской улицы – Ефим Гаврилыч Голозадов, когда зимой ровно через два дня и девять месяцев приехал из Сызрани в родную избу, которая тридцать лет без малого соседствовала с колдуновским пожарищем.
Ефим Гаврилыч в феврале похоронил бабку и занеможел еще на похоронах, когда его голубку сизокрылую, свет-Малашеньку, опускали в красном ситцевом гробу в мерзлую землю на Царёвском кладбище. И сынок средний увёз старика на своей “Газели” в славный город Сызрань, где жил и до сих пор живёт.
Дед Ефим за весну, лето и осень оклемался настолько, что переругался сперва с невесткой, потом со сватьей, огрел напоследок своего средненького палкой по спине за то, что в доме правят бабы, а не мужики. Потом оделся и пошел, стуча палкой, на древний Сызранский вокзал, сел в скорый поезд и приехал на родную Пухляковскую с небольшой, но веселой пересадкой.
Ефиму Гаврилычу в ту пору было уже за девяносто лет, но выглядел он не как инвалид и палкой стучал уверенно.
На родной улице тихо шёл день. Ефим Гаврилыч, вздыхая, шел и улыбался от покоя и воспоминаний. Так он дошел до своей избушки в три окна и едва не умер, обнаружив напротив не милое для старческих глаз колдуновское пепелище, а высокий дворец... В общем, даже если бы кругом бегали румяные голые девки, и устроили бы свалку из-за такого орла, каким был, есть и будет во веки вечные кавалер долгой жизни в России Ефим Гаврилыч Голозадов, – и то удивился бы старик поменьше.
– В феврале уехал к сыну погостить, – глотая морозный воздух, хрипел и никак не мог отдышаться Гаврилыч. – А тут...
Истомлённого дорогой деда охватил гнев, он долго стоял и смотрел на чудо-юдный дом и не мог сдвинуться ни туда, ни сюда. Зрелище было не для нервных, и вездесущие бабки здоровались издали, Гаврилыч кивал и, только замёрзнув, открыл свою калитку, отомкнул замок на двери, зашел в избу и начал топить печь.
Спал ли дед в ту ночь или ворочался, доподлинно неизвестно, дедовых окошек в ту ночь мне наблюдать не пришлось. Зато утром, когда по тихой улице промелькнула голубая “краун-виктория” генеральши и мягко вздрогнула у ворот, было вот что...
У самых ворот на куче песку при палке и в черной шинели лесничего генеральскую чету ожидал дед Гаврилыч Голозадов.
Зрелище было ирреальное.
– Откуда ты родом? – дождавшись, пока супруги выйдут из авто, спросил у Бересклетова прямой, как винтовка Мосина, дед. Стоя высоко на куче песку, Гаврилыч выглядел внушительно, как памятник всем старым дедам.
Супруги с любопытством поглядели на него и пошли к дому.
– Эй, я с тобой говорю, – дед поднял палку и помахал ею.
– Я? – с наждачком в голосе переспросил генерал и остановился.
– Ты, – кивнул Гаврилыч и прищурился. – Пришлый, откуда ты родом?..
– Мы из Москвы, – вытягивая из плетёной корзины худосочного с длинными лапками котофея, ответила за мужа Любаша.
– Зачем сюда приехал? – Гаврилыч опустил палку и стал ждать ответа.
– Сюда? – опять переспросил генерал.
– Сюда! – гаркнул дед, убеждённый, если уж он – орёл глухой, значит, и все на свете с глушиной и хромые. – Я с тобой говорю! – веско подчеркнул дед и помахал над головой своей палкой, состоящей из одних сучков.
Молчание. Генерал на палку и внимания не обратил – не из пугливых.
– Ты кто? – сквозь зубы невнятно, зато громко повторил дед. – А ну, говори!
– Мой муж Эдуард назначен к вам начальником, – зачастила генеральша, подыскивая понятные для такого дряхлого старикана слова. Воспитанная женщина. У ворот ожидали навытяжку благородную чету два солдата.
– Эдуард? – не поверил Гаврилыч. – Что за имя? Я такого имени не знаю... Значит, нет такого имени!
– Есть! Есть! – успокоила деда генеральша. – За лесом строится хранилище. Министр атомный приказал. И Эдуард будет им руководить.
– Чего? – пока Гаврилыч усваивал услышанное, голубая машина въехала в ворота, потом они плавно закрылись.
Гаврилыч постоял еще и пошел в собес за пенсией, которая копилась, пока он гостил в Сызрани. За ним пристроились два местных пьяницы из числа горьких, в надежде угощения. Так и пошли, сперва дед, стуча палкой, и за ним ещё два деда.
И в собесе, почему-то именно в собесе узнал, что, да, за городом, через поле, через лес и лесок, за рекой Девочкой, и вправду, есть выработанный песчаный карьер и идёт там большая канитель. Бетонируют земные дыры, и скоро там будет хранилище отработанного ядерного топлива. А в двадцати километрах в соседней области есть завод по переработке ядерного топлива. Давно уже есть.
И еще много чего узнал дед, в основном всяких небылиц про генерала и генеральшу. Сказки какие-то... Говорили, что генерал Эдуард не мог заснуть, не узнав погоду в Швейцарии на послезавтра, а его супруга Любаша спала сразу с двумя солдатиками, которые бессменно несли службу по охране генеральского дома. Чепуха какая-то.
Гаврилыч пересчитал пенсионные деньги и с гудящей от информации головой вышел из собеса. Где правда, а где ложь, он ещё не решил, но негодование так захлестнуло его, что, когда к вечеру он вернулся в свою избу, то слег, правда, всего на месяц. Два не угощенных им деда зашли следом, и Гаврилыч без внимания не остался. Было кому и кружку воды подать и печь протопить, а куда девять штук ветеранской пенсии исчезли, уже не узнать никогда. Гаврилыч спросил, а они лыка не вяжут, оба пьяные деды. Давно без бабок живут.
– Вот был бы я дома, хрен бы что случилось! Не позволил бы я, не-ет! – пока болел, грозил синим кулаком на бересклетовский дом в своем окне дед Ефим. – Мы, Голозадовы, отродясь тут жили безо всяких ядерных помоек! Придумали чего-о-о!
И до того был ненавистен этот пришлый деду, этот Эдуард в костюме цвета яванского рома и то, как выходил он из машины, что дед про себя решил – или я, или он. Ну, старик...
С ума сошел.
И главное – какая муха его укусила?
Ну и что ж, что ядерное хранилище... Так ведь за полем, за лесом и леском, не на улице же. Если соблюдать технику безопасности, то всё будет превосходно, успокоил деда генерал, когда тот в горячке еще раз на куче песка дождался приезда генеральского “мерседеса” и высказался в духе – нельзя, нельзя, нельзя-нельзя рядышком с Соборском радиацию хоронить, тут ручьи, тут ключи подземные бьют и до ста лет люди легко живут! Нельзя, мил человек! Так вещал дед с кучи песку генералу.
Бересклетов, сам, будучи уже седым и старым, удивился такой горячке старика, сказал:
– Оригинально! – сел в свою бронзовую машину и укатил.


Тётя Маруся продолжает нести чепуху


Сперва немножко о тёте Марусе в быту:
– Ты не помнишь, куда я дела кочергу? – обычно будила меня моя квартирная хозяйка.
– Я не брала, – в темноте я еле-еле фокусировала взгляд на душегрейке из шиншилового кроля тёти Маруси.
– А галоши мои где?.. Те, которые без задника, гвоздиками подбитые? – бочком подвигалась к моим сапогам на шпильках тётя Маруся.
– А галоши я пропила, – проснувшись окончательно, дразнилась я. – Извини, тёть Мань.
– Ах, ты!.. – ловила меня за пятку тётя Маруся, когда я налаживалась бежать.
– Караул! – вскакивала я с кровати, только пух летел.
– Во! Вспрыгнула! Сама же говорила вчерась, разбуди меня, тётя Марья Михайловна, – пятилась к двери тётя Маруся. – Умывайся давай, я воды нагрела.
А из кухни улыбался кот, а в печурке скворчали оладушки из ржаной муки, зато с корицею.
– Тётечка Марусечка! – ковыляла я к умывальнику, переделанному из самовара.
– О, как, о, как! – слышалось от печки.
Жизнь таяла, как мартовский лед, так вот, про чепуху...
– Иду я, Файка, уши назад, – ушами тётя Маруся называла свой платок, повязанный по-заячьи, – и вижу – твоя-то, твоя чего с генералом вытворяет!
– Какая моя? – хваталась за трясущиеся щечки Фаина Александровна. – Забодала, чоль, кого?!
– Как же, я не про корову твою, корова твоя золотая. Я про эту, ну как её? А-а-а?..
– Чего? – садилась обратно на стул тётя Фая, чувствуя, что опять Маруська будет славить её кошку. А про Тишку слышать Фаине было очень больно, ну, как про дочку, которая ушла и забыла свою старую мать.
– Маруся, ну кончи меня пытать!
Маруся давилась последним словом и всё-таки напоследок выплевывала:
– А-а-а, тебе не нравится, а котику моему каково?
– Ну, разве я виновата? Она и ко мне не приходит, живёт у генерала, Тиша моя.
– Ты б её побила и в подпол на месяц!
– Не могу, пусть, где хочет, там и живет, – отворачивалась от Подковыркиной
Фаина. – Хотя, конечно, плохо, меня Тишка сколько раз будила. Я закрою рано вьюшку и спать, а в печи головня. Тиша вспрыгнет на кровать и лапой мне в глаз раз-раз!.. Если б не кошка, угорела еще в ту зиму.
– Да? – не верила Маруся. – Ну что, пойдем сегодня за кошкой твоей?
– Давай завтра, – подумав, решала тётя Фая. – Тиша на той неделе сама приходила котят проведывать, поела сметаны и снова ушла.
– Да ты ее еще сметаной кормишь! – багровела от шеи до волос Маруся и нос её с каплей на конце. – О-о-о!
– Кончи, Маруся! – охала тётя Фаина.
– Подруге своей, – Маруся показывала большим правым пальцем на свою грудь и повторяла, – подруге своей, сметаны не намазываешь, а изменщице-кошке, значит?..
– Возьми в сенях на полке, – подумав, разрешала Фаина Александровна, – баночку с краю, но не ту, а другую... ты поняла?
– Я-то всё поняла, – цедила Маруся.
Котята спали на подоконнике и мурчали во сне.
– Не хрундучите, – походя, говорила им тётя Фаина. – Ну и чего ты там видела-то?
Маруся – грудь вперед – сидела на высоком венском стуле посередь комнаты и глядела, не мигая, в телевизор.
На экране показывали “мыло”.
– Ой, Фай, опять сношаются! – закрыла “ухом” полглаза тётя Маруся, сама продолжая глядеть. – Не смотри, Фай, до чего срамотно! Жопы нараспашку, грудя висят, гляди – вымя-то у ней больше, чем у твоей коровы! А мужик-то! Во, старается! Ой, Фай, прости, я забыла, ты ж у нас деушка... Фай, неужто, ты у нас деушкой и помрёшь? – начинала хихикать тётя Маруся, котята будились и смотрели недовольно на двух бабок.
– А вы, предательские дети, – одёргивала Маруся не в меру умных котят, серого в полоску и сливочного. – Лучше скажите своей матери, чтоб с генералом не жила!
– Чего ты городишь? – отрывалась от экрана Фаина Александровна.
– А то! Сегодня иду по улице, и едет на машине генерал Эдик... как его фамилия-то?
– И что? Что?..
– Не перебивай! Как его фамилия-то?
– Да какая разница?
– Нет, ты скажи, – упёрлась Маруся.
– Ну... Скелетов, – сморщив все морщинки, вспоминала-вспоминала и, наконец,   вспомнила тётя Фаина.
– Вот и то-то, что Скелетов... Едет он, значит... А кот-то его пропал, помнишь, они кота привозили?
– Ну?
– Пропал! Может, они из котов - заливное варят? – очень серьезно спросила тётя Маруся и застыла с высунутым языком.
– Ой! – тётя Фая даже плюнула.
– Нет? Да? Ну ладно, – согласилась тогда Маруся. – Так вот, едет он, едет...
– Уже три раза сказала, – в сердцах выговорила ей тётя Фая.
– А его встречает, угадай, кто?
– Генеральша Люба, кто ж еще, – пожала плечами Фаина.
– Как же, – издевательски пропела Маруся. – Как же! Солдатик ворота распахнул, а с крыльца бежит твоя стерва-кошка и вопит благим матом: милый, дорогой приехал! Умираю, не могу! Люблю! Возьми меня за душу - я вся твоя! – с мяуканьем и рожами показала ту сцену тетя Маруся и, закрыв рот, посмотрела на Фаину.
– Чего ты несешь? Она по-человечески только одно слово знает, – покачала головой тётя Фаина и произнесла: – угаррр!
– Какой такой угар?
– Угар! Когда меня Тишка угорелую будила и лапой по глазу стукнула, она мяукнула: “Угар! Угар!“
– Ага?
– А ты не ври!
– Нет, ты не ври!
– Нет, ты!
– А чего ты ещё видела? – посмотрев телевизор и немного успокоившись, спросила опять тётя Фаина.
– А ты все равно не веришь, – не сразу ответила Маруся.
– А-а, – начала было Фаина, но осеклась. – Ну ладно, скажи?
– Ну ладно, скажу...
– А я сейчас чаю напьюся, ты будешь чаю, Марусь? Имею я право чаю попить?
– Имеешь, – кивнула тётя Маруся. – И я имею. Ты мне полную лей, чтоб жизнь моя была, как колобок! – поглядывая, как Фаина быстро собирает баранки, сахар в синей вазе, тарелку с самодельным маслом и тащит за длинную ручку, обвязанную чулком, прокопченный чайник с печки.
– Так вот, а Эдик-генерал-Скелетов-то, вышел из машины и твою кошку на руки хвать! И ну её к сердцу жать и приговаривать!..
– Чего? – спросила Фаина.
– Приговаривать, – повторила громче тётя Маруся.
– А чего?
– А вот этого я не слыхала… Бурчал он что-то, а морда у него, Фай, до чего же старая, и шрам на лбу заштопанный, хоть и генерал, говорят, и одет, как положено, а невидный он мужик... Не тигр.
– Да не очень он страшный-то и шрамик на лбу небольшой, синенький весь такой, – пробуя из блюдца чай, молвила тётя Фаина. – А дальше что?
– А то, Фая, ворота закрылись, и что уже за воротами было, я не видела, врать не буду, – сказала тётя Маруся и замолчала, прихлебывая. – А только, Фаина, любовь у них!
– У кого? – хмыкнула Фая.
– А все видят.  Вся улица!
– Одна ты, одна ты! – зачастила тётя Фая. – Кончи, Маша меня позорить! Кончи!
– А зачем ты меня Машей назвала? – побелела тётя Маруся и отставила наполовину выпитую чашку и отложила сахарок, а бараночку положила в карман на фартуке.
– Ну, Маруся ты, Маруся! Какая любовь? Что ты? Зачем на мою кошку наговариваешь? Она же мне не чужая!
– Да? А тебе правда глаза колет! – стояла на своем Подковыркина.
– Ты хоть подумай об своих словах, – тихо сказала Фаина и посмотрела горько-горько.
– Да?
– Да.
– Эх! Не могу, – собрала все мысли прямо на лице Маруся. – А вот ты, Файка, к примеру, часто ли чужих котов к сердцу прижимаешь?
– Зачем мне чужие коты? Мань, ты што? – удивилась Фаина.
– А он прижал твою кошку к кожаному пальту, и бормочет и бормочет!
– Так он к ней привык за год-то.
– Какой год? Он меньше тут живет. И непостоянно. А Васю кота моего он на жительство не зовет чего-то, а?
– А при чем тут Вася твой?
– Дело не в Васе, – согласно кивнула тётя Маруся. – Ладно. А вот много ты чужим котам колбасы покупаешь?
– Зачем? У меня свои есть – смотри какие, – погладила тётя Фаина ближнего котёнка.
– Вот! А он твою Тишку колбасой кормил, я сама видела. Положил ей в усатый рот кусок колбасы и смотрит, умиляется.
– Может, она испорченная была? Завалялся где кусок колбаски? – нашлась тётя Фаина.
– Да?! Много у тебя заваливается?
 – Да я и не покупаю её, зачем она мне?..
– Во! А он купил и кошку твою закармливает! Она же округлилась, как хрюшка! А пошто? Пошто ему это?
– Не знаю, ну, Мань, она же, небось, объедками со стола питается, вот и отожралась... Чем выкидывать-то? Пусть ест, – вздохнула тётя Фая. – Может, надоело ей молоко. Кошки они мясо уважают, рыбу ещё.
– Не объедки она ест!
– Объедки!
– Не объедки! – топнула ногой Маруся. – Ну ладно, ну пусть! А зачем он её на руках носит? Лишай там, блохи опять же, и не моются многие кошки никогда, нет у них такой привычки. Да и колбаса по нынешним ценам – на вес золота. Сто рублей! А он её – в усатый рот! В мой, чего-то не кладет, а кошке твоей – на, ешь - не хочу!
– Ну, любит от животную, – неуверенно предположила тётя Фаина, хотя сама удивлялась.
– Чего? Да ты его глаза видела? – прошептала в негодовании тётя Маруся, уязвленная и колбасой мимо своего рта и Тишкиным многолетним равнодушием к своему коту Василию. – Фая, у них любовная связь!
На экране снова шла борьба между совершенно нагими людьми, тётя Фая встала, выключила телевизор и показала Марусе на дверь.
– Фая, Фая, – захватив горсть баранок, Маруся все-таки высказалась: – В этом мире всё происходит по законам, писанным сумасшедшими чертями! Да, да, Фая, да, да! – уходя, трижды повторила Маруся Подковыркина своей подруге Фаине Хвостовой.

Я с этими бабками, помню, чуть с ума не сошла...


Улица, улица моя


Вся улица вечерами гуляла. Что летом, что зимой, если погода шептала. А с появлением фонарей на заборе Бересклетова Пухляковская и Бродвей отличались друг от друга, пожалуй, только качеством жизни. На Пухляковской качество было поискренней.
– Пойдем, посмотрим на красивую жизнь и кошку твою заберем, – обычно стучала в Фаино боковое окно Маруся в белом своем шерстяном платке, умытая и в сапогах со скрипом, которые шила на заказ.
Пока тетя Маня ждала у порога, Фаина наряжалась в сатиновое платье с красными шашечками, потом выпускала чупрын из-под платка, и они шли под ручку в новых синих телогрейках вдоль по улице.
Мороз щелкал где-то в верхушках берёзок, звездочки мигали в небе, практически ручной месяц с грузинским носом поглядывал на двух бабок.
И молодыми так гуляли Фаина с Марусей, и старость подошла, совсем даже не страшная она, старость эта. Также переделаешь все дела, попьёшь чаю, наведёшь красоту и гуляй по родной улице – сколько душа пожелает.
Никто ещё не запрещал, ни тогда, ни после.


Ну и что?


Конечно, что может быть общего между начальником хранилища отработанного ядерного топлива и кошкой? Какие отношения, ну кроме как угощения генералом драной кошары рыбьим хвостом или кожурой от колбасы.
Но только странные дела творятся, Господи...
Носил, носил генерал Бересклетов серую Тишку по своему участку на руках. И видела это не одна тётя Маня. И как сворачивает бронзовый “мерседес” на Пухляковскую, и как бежит серая пуховая кошка с нежным мяуканьем на косогор, и как выходит из машины генерал Эдуард Бересклетов и берет Тишку на руки и заносит к себе за ворота в терем за высокий забор.
У Эдуарда, а по-простому Эдика, на даче постоянно работали два, а иногда три солдата. Служили.
Тётя Фаина сперва думала, может, понравился Тише какой молодой солдатик, ведь животные тоже симпатизируют одним людям и абсолютно не выносят других, ну вспомните соседского пса, который гавкает, едва только вы выйдете из дома. Симпатия – не больше, или антипатия – не меньше, тут нет речи о любви. Ну, вот мало ей котов, и все.
Ан нет. Как-то вела тётя Фая корову мимо Эдуардова особняка, ворота были распахнуты, на крыльце сидел Эдуард и смотрел на закат своими оловянными глазами. Старый, весь какой-то хмурый, невидный, хоть и генерал, а ниже на ступеньке сидела её кошка, Тишка то есть, и смотрела на этого Эдуарда, как девушка Суламифь на царя Соломона, и мурлыкала. На всю улицу мурлыкала, пела песнь занюханному Эдуарду...
Эх!


О помутнении ума, или о любви


Написать про любовь дело нехитрое. Ни для кого. Все мы, в конце-то концов, знаем, что есть – любовь, и даже с чем её едят. Знаем, плавали, чуть не утонули, но это уж как у кого.
Сим хотелось бы уточнить, что история эта – не фантазия и не сказка. История была, и кошка та жила на свете, и до сих пор жив Эдуард Бересклетов, и дом его деревянный красуется на косогоре все там же.
Единственное, Фаина старательно ни с кем не обсуждала странное поведение своей кошки. Ни с кем абсолютно, ни с соседями, ни с сестрой Зоей, даже с котятами про их мать не говорила.
Эта дивная нечеловеческая любовь тётю Фаю приводила в великое смущение, тревожное изумление – не кажется ли ей всё это? В уме ли она сама, тётя Фая, подозревая кошку в страстной связи с генералом? Ведь это ни в какие ворота не лезет. Да-а-а...
Даже с соседкой Маней Подковыркиной, которая пустомелила направо-налево и зря, и не зря. В общем, хоть и знала Фаина Маню с незапамятных времен, когда земляника росла прямо на улице, а старалась не говорить про свою красавицу кошку и её сердечные дела с этой Маней, у которой язык, как Владимирская дорога, – длинный, пыльный и вдобавок без костей.
Как можно обсуждать янтари кошачьих глаз?.. И голосишко у кошки, когда она бежала от родной калитки к бронзовому “мерседесу”, звенел навроде хрусталя. Ах!
Сердцем тётя Фаина чувствовала, но разум напрочь отвергал такое.
– Кормит он тебя там, видно, окорочками куриными, – наморщив лоб, ворчала тётя Фая и, покушав творогу с чаем, ложилась спать. Котята, объевшись творога, мурчали громко-громко…
– Не хрундучите, спать мешаете, – советовала, потом приказывала, наконец просила тётя Фая котят, но они мурчали, как два заварных чайника.
– Хрундучат все, хрундучат!
И снился Фаине Александровне любопытный, но такой неправильный сон, и лучше не говорить про него, забыть, забыть! Ну ладно.
Входят по лестнице в белую каменную церковь Святой Великомученицы Екатерины жених и невеста и идут к золотому алтарю. Солнышко, лучи, цветы белые, народ, народ. И венчание.
– Венчаются раб Божий Эдуард и раба Божья Тишка, мать двоих котят...
Тётя Фая просыпалась, сердце колотилось “тук-тук-тук”, в окно глядели три звезды сквозь порванную вату облака, котята спали в ногах, дома тихо, светло от ясной ночи, корову не слыхать, тоже спит, голубушка...
Тётя Фая быстро соскакивала с кровати, шла в сени, открывала пудовый засов входной двери и звала шёпотом:
– Тишка, Тишка-мышка!..
А на косогоре, в тереме Эдуарда горел свет на чердаке, яркий красный свет.
Тётя Фая видела, как сегодня приехал Эдуард один, без жены Любаши, и Тишка сразу же убежала туда, за высокий забор.
– Наверное, наелась колбасы и спит под кроватью, – вздыхала тётя Фая, закрывала дверь и тоже шла спать. - Завтра сенца покосить надо и мно-ого еще дел, творог опять же, маслица сбить... А всё-таки нехорошо чужих кошек присваивать, свою б завел, не нищий.
Каюсь, я без разрешения тёти Фаи предаю эту историю огласке. Она бы меня просто не поняла, сказала бы:
– Чего выдумываешь? Кончи!
Конечно, сомнений тут никаких быть не может – любовь, о которой идет речь, платоническая, но при этом какова, а?
Моя душа повернулась вспять и в сторону от удивления на эту любовь, на это бездонное море любви, которая просто клокотала в воздухе и для которой воистину нет ничего невозможного, зазорного и ни-ка-ких правил, от которых сводит скулы!


Корова у экрана


Как-то быстро прошел год, потом второй... Тишка изредка навещала свой прежний дом, котята подросли, большой сливочный Пушок и полосатая Мурочка выловили-таки всех мышей.
Тётя Фая уверилась, Эдуард, хоть и генерал, а Тишку не обижал, с соседями не лаялся и в драку никогда не лез. За два года Тишка поправилась раза в три, шерсть у неё стала, как у бобрихи, с серебром, а глаза сверкали таким умом и печалью, что смотреть в них решался не каждый.
– Такой кошки больше на свете нет, – говорили многие впечатлительные бабки.
Правда, были некоторые, кто запросто мог бы Тишиньку и убить по причине... Да без причины... Нечего, мол, тут!
И все.
Но пока обходилось.
Маруся Подковыркина любила языком почесать и своей обидой похвастаться:
– Пошто ей мой котик Вася? Ей нового русского подавай! – и немало надоела всем.
До кошки разве серьёзным-то людям? А она не понимала.
Тётя Фая смирилась, в общем-то, правда, тосковала.
Раньше-то она с Тишкой на пару любила телевизор смотреть. Передачи всякие. “В глаз народу”, например. Котята не очень телевизор любили, молоды ещё, да и слово “угар” ни один мяукнуть не смог, как ни учила их тётя Фаина. Мурочка-то пыжилась, но дальше “ууррр!” ни словечка, а Пушок, да куда там Пушку...
Ну и с кем телевизор смотреть?
Маруся у себя с жиличкой какао с сухарями “осенними” пьет, котята мышей ловят и по крыше еще бегают, а корову в комнату около себя не посадишь. Она женщина хоть и деликатная, но если что Малышке поперёк, она “то самое” рогом норовит поддеть.
Вот как-то сестра Зоя спросила у Фаи:
– Ты что же, до ста лет жить намылилась?
Только тётя Фая раскрыла улыбчивый свой рот с четырьмя зубами, только глазки тёти Фаины серые блеснули галечкой в ручейке, а Малышка – рраз! – гляньте-ка, уже мчится за сестрой Зоей по улице. Сестра Зоя подпрыгивает хромым лосем, а бежит! И как бежит, только попа трясется! Загнала её Малышка прямо в крапиву, в поганый ручей и рогом грозится!
– Му-у-у! – говорит. – Му-у!..
Ну, как такую у телевизора посадишь?
Посмотрит корова на Гайдара, на олигархов наших и всю новорусскую мафию, на двух бывших президентов – и... нет телевизора.
Им, коровам, до людей ещё много надо сена-соломы пережевать.


Полигон


Да, а за городом, за Соборском, ну тем Соборском, который утопал в яблонях и белой смородине, через поле, через лес и лесок, за рекой Девочкой достраивали хранилище для ОЯТ, полигон.
Река текла от полигона, от будущего полигона как раз к Соборску, и два моста соединяли северную и южную городские части, а Девочка как раз и разъединяла их.
Серёжа Фазанов, муж Нади и отец близнецов, неплохие деньги заколачивал на своём бульдозере, работая по превращению бывшего карьера в свалку для ядерных отходов. Генерал Эдуард практически дневал и ночевал на стройке, только поздно ночью приезжал на Пухляковскую улицу, а на столбе дожидалась своего генерала серая преданная Тишка, уже с трудом помнившая, что по метрикам она Хвостова и прописана не в генеральском тереме, а в первом доме у своей названной мамы тёти Фаи.
За два года истерика в городе по поводу ядерной помойки немного поутихла. Привыкли.
Даже дед Голозадов Ефим Гаврилыч подустал произносить крамольные речи с кучи песка у генеральского забора. Устал, конечно, лет-то сколько – не мальчик. Сильно не болел, правда, но и здоровым не назовешь, какое в девяносто два  года здоровье?
Конечно, такое соседство кому же понравится, но и собес и поликлиника, мэрия опять же, объясняли-объясняли-объясняли темным жителям – мол, президент подписал по поводу захоронения радиации, и решение принято раз и навсегда на самом верху. Старухи поняли так: мол, у самого Бога президент разрешения испросил, и теперича, хошь – не хошь, а по всей России ядерные свалки будут заместо брошей. Брошь светится, и полигон в Соборском лесу светится, брошь дорогая, и помойка – ой, дорогая вышла помойка, если всем бабам в Соборске пенсию перестать выплачивать тыщу лет, и то помойка дороже выходит.
“Благодаря хранилищу ядерных отходов в Соборске не будет безработицы! Никогда! Повышенная зарплата, пенсия в сорок пять лет, обеспеченная старость вам и вашим детям на долгие времена для всех трудоустроенных там!”
– Взрослым по простыне, а младенцам по пеленке, – ворчали на развернутую на всех углах агитацию соборские жители. – Да у нас и так работы по уши!
– Ещё больше будет, радуйтесь! – советовали местные власти. – Не надо ерепениться, поймите, бесполезно. Или вы живете в навязанной из Кремля реальности, или не живете вообще. Так что выбирайте одно из двух.
– У нас же демократия – мы против! – твердо и громко говорили почти все соборские жители. – Не надо в России чужую радиацию хоронить!
– Демократия... Ну-ну, ну-ну, – давились смехом местные власти. – В России была и есть и будет тирания. Тирания. Ещё повторить? Для глухих? Не надо? Ну-ну.
В общем, страсти за два года поутихли. Соборск – маленький городок, в маленьких городах люди шкурой чувствуют опасность. Жить или не жить – это все-таки большая разница, тем более говорят, на этих отработанных ядерных отходах, чтобы ввезти их в Россию, там, там, наварили столько денег, ох, столько, что в ту сторону даже не смотрите, не надо. Помните, Хома на Вия посмотрел и что с ним стало? Ох.


Десант


В мае как раз перед открытием хранилища для ОЯТ в Соборск приехала “зелёная” молодежь из Москвы.
Высадился на площади Стачек в центре Соборска автобусный десант из парней и девок симпатичных, глупых, как потом рассказывала всем желающим её послушать Маруся Подковыркина, – зелёные кузнечики, по её словам.
И стали они стрекотать камерами с кулачок, снимать себя, набежавших бабок с дитями и соборскую черёмуховую глушь с золотыми крестиками обеих церквей – Всесвятской и Николы Угодника.
– Рай земной, – подышав яблоневыми цветочками, ахали москвичи.
А какой в Соборске рай? Ну и сказанули...
И пошли “зелёные” и симпатичные по соборским улицам и стали мутить народ альтернативными вопросами с глубокими подтекстами:
– Скажите, бабуся, вам, что больше по душе – тоталитарная система или олигархический беспредел?
Маруся Подковыркина подняла свои родники глаз на такого расхорошего паренька, такого паренька, что враз влюбилась, и быстро затараторила:
– Пределу никакого, сынок, не стало! Разве ж мы живём? Не-ет! Мы и дышим-то через раз, сынок! Небось, мамка-то у тебя такая радая, такая радая, какой у ней сынок хороший! Да, сынок?
– Спасибо, – засмущался паренёк.
– А хошь какао с сухарями “осенними”? – подумав, что у неё на полочке для угощения и много ли осталось, спросила тётечка Маруся, приветливо улыбаясь чистенькими деснами.
– Да я, – засмеялся паренёк.
– А ты не стесняйся, пойдём, пойдём, я тебя с котом познакомлю, такой подлый кот, сам убедишься. Жаль, квартирантка моя в театр ускакала, но она для тебя старая, ей уже двадцать пять стукнуло, а тебе семнадцать-то есть?
– Есть, – вздохнул паренёк. – А какао вы с молоком пьёте?
– Да ты что! А как же ж! – опешила тётя Маруся. – Кто ж какавой без молока гортань полощет?
А на площади Стачек в центре города другая группа молодежи развернула «зелёные» плакаты, с которых на сбежавшихся бабок с дитями смотрели черепа с грустными глазами, и нездешний мальчик, забравшись на камень Памяти героям всех революций, тихо спрашивал толпу в мегафон:
– Даже проститутки соглашаются за деньги не на всё. Даже проститутки за наличные не соглашаются на анальный секс, а наше правительство за бумажные деньги согласилось превратить ваш город в ядерную свалку!
Бабки при слове “проститутки” начали краснеть и, все в пятнах, схватив внучонков в охапки, разбежались, каждая в сторону своего дома.
Остались одни деды, но слушали вполуха, хмурились и все больше скребли в затылках и прикуривали.
Ребят с автобусов было человек сто, и они долго говорили пятнадцати дедам – что нельзя превращать страну в сливной бачок для всего цивилизованного мира. Деды слушали и в принципе соглашались.
– А чего делать-то? – глухо крикнул из-под яблони Махмуд Иваныч Куличов, старый дедушка, соборский старожил.
– Не пускать составы с ядерным дерьмом на полигон за рекой Девочкой, лечь костьми на рельсы и не пускать! – тихо в мегафон сказал нездешний мальчик, похожий на принца из блокбастера про звёздную пыль.
– Так переедут же ж, – почесав сквозь пиджак живот, крякнул дед Серёжа, который как раз шёл с ночной смены домой.
– Переедут – их в тюрьму посадят, – подал умную мысль ещё один дедушка по фамилии Сухостоев-Берестов. Потомок тех революционеров, что лежали под памятным камнем.
– А меня в землю закопают, – закончил дед Серёжа и, посмотрев еще раз на нездешнего мальчика, вздохнул, качнулся и пошел домой. Спать.
А звёздный мальчик тихо продолжал:
– Пирамиды, МММ, “Тибет”, лохотроны... Только самая крутая пирамида была построена в 1917 году. Людей убивали, грабили, гнобили, на их костях построили новое государство, жизнь наладилась – живи, строй! Улучшай, исправляй то, что есть, но зачем напрягаться? Им очень захотелось побольше денежек, и страна-пирамида рухнула, чтобы можно было набить кармашки и мешочки, пока простые людишки выползают из-под обломков. Единственная причина развала Советского Союза – чья-то большая пасть, которая проглотила всё нажитое миллионами советских рабов.
Мальчик всё говорил. Деды всё слушали. Солнце прокатилось слева направо. А на площади не осталось ни одного деда, только кучка выкуренных бычков на асфальте.
А тётю Фаину как раз посерёдке улицы пытала прелестная девочка в платье из лазоревой марли до самых молоденьких пят.
– Вот вы, бабусечка, за кого голосовали?
– А ни за кого, – любуясь девчушкой, улыбнулась тётя Фаина. – А тебе, любушка, сколько годков?
– Двадцать, – шмыгнула носом девушка. – Бабусечка, вот вы не голосовали, а власти-то ваши дали согласие ядерный мусор за лесом хоронить.
– Так то далеко, – посмотрев в сторону синего леса на золотые облака, пожала плечами тётя Фаина и перевязала потуже косыночку на причёсанной голове.
Корова Малышка стояла и ждала, пока хозяйка наговорится с девушкой.
– Пасти иду, – махнула рукой на свою корову тётя Фая.
– Ой, да? – улыбнулась девушка. – А всё-таки за кого вы будете голосовать? Ну, чтобы ещё, к примеру, вторую помойку вам на голову не опрокинули?
– Я, – поджала губки тётя Фая, потопталась и, расправив оборки на подоле, решилась: – я, девонька, за корову бы свою проголосовала, за Малышку.
– Ну что вы! – засмеялась девушка.
– А что? – горячо заторопилась выговорить свое наболевшее тётя Фая. – Моя корова, девонька, до того умная, а уж справедливость любит! Она все слова знает и вот на вас сейчас глядит и улыбается, нравитесь вы ей.
– Да? – обернулась девушка на белоснежную приятную корову. Та глядела, и правда, со спокойным вниманием, и в больших коровьих глазах было столько ума, что у девушки ёкнуло сердце.
– Какая ты, – прошептала девушка.
– Му-у-у! – согласилась корова. – Я такая... Я закончила коровий техникум по специальности “жить и не тужить”, факультатив “густое сливочное молоко”.
– Моя Малышка за всех бы людей в Госдуме постояла, за всех бы хороших людей голосовала четырьмя копытами, а плохих и корыстных – сразу на рог и за дверь!
Малышка вздохнула, и из большого коровьего глаза выкатилась большая слеза.
– Да! – закончила свою правду тётя Фаина.
– Да, – эхом повторила девчушка в марлевом хитоне и несколько раз оборачивалась, пока тётя Фаина и её корова шли к началу улицы на выпас, где еще издали синела трава и тёк прозрачный ручей по кличке Мальчик.


Утопленница


А еще через месяц летом был праздник с салютом, выступили мэр Соборска Кочергин и представитель из Москвы Иезуитов. Очень торжественный получился День города. Уже закончили, забетонировали карьер, и через месяц должен был приехать первый состав с ОЯТ.
Высохший и почерневший от руководства стратегическим объектом генерал Эдуард Бересклетов поехал в Москву за орденом и... пропал.
Пухляковские-то, уже привыкшие к новому соседу, даже забеспокоились. У солдатиков из охраны спрашивали – что да где и куда делся? Те только плечами пожимали.
И всё бы ничего, да вот вышла какая незадача.
Тишка, кошка тёти Фаина бывшая, где-то на пятый день, как уехал генерал в Москву, сошла с ума. Бегала по улице туда-сюда, туда-сюда, топоча серыми лапами, и так орала, так орала, так за душу хватала, почти два дня и три ночи, пока не охрипла и...
В общем, полный кошачий психоз. Что она себе возомнила эта серая кошара? Эдуард все-таки генерал и ничего ей не обещал. Ну, жениться там, котят усыновить, а благоверную и единоутробную жену Любашу в монастырь на постриг, к примеру, на хлеб-воду отселить. Ничего такого никто не слышал. Ну, кормил, гладил, к сердцу жал, так что?
Кошкам – мыши, генералам – лампасы и прочая дребедень... Так устроен мир, и все про это прописано в законе в параграфе “жизнь”.
Тётя Фая принесла очумевшую кошку от забора генерала домой, к себе, положила на кровать, велела котятам строго – мать не беспокоить. Те подросли, всё понимали, сами почти были уже родителями. И стала отпаивать тётя Фая Тишу молоком. Та – ни-ни. Всё котята после допили.
Генерала Бересклетова не было на Пухляковской уже целых семь дней и восемь ночей. Тётя Фаина утром пошла к корове, дала ей сена, подоила и собралась уже пойти на выпас, глянь, а Тишиньки-то на кровати на цветастом пододеяльнике и след простыл. Котята по саду носятся, а Тишиньки нигде нет.
Побежала Фаина на улицу искать, постучала в ворота, солдатик Эммануил сказал, что кошки в то утро не наблюдал, ещё сказал, что генерал уехал отдыхать на Мальту и будет аккурат через двадцать один день, если считать с даты отъезда. Как раз к первому составу с ОЯТ поспеет.
Что уж там, как, но оказалось, что Тишка в то утро от тоски по генералу пошла топиться. От любовных страданий, так сказать.
Пошла, прикрыв глаза, к реке, закрыла их совсем, ступила лапами в воду, но по причине толстого живота всплыла, и понесло её течением куда-то на юг. Не иначе как на Мальту. Выловил её дед Серёжа, бездыханную, под мостом, где ловил корзиной пескарей и прочую плотву и принёс в той самой корзине тёте Фае хоронить.
А Тишка возьми и прокашляйся ряской и тиной с водой. Полежала в горячке три дня, вырвало её черными головастиками, и ничего, пошла мышей ловить.
Как будто не было ни генерала, ни двух лет жизни в богатом доме, в общем, не зря говорят – что было, то прошло…
И когда через две с чем-то недели вернулся с Мальты генерал с чумазой от загара Любашей и сбежался смотреть на них весь нерабочий по причине старости или младости люд с Пухляковской улицы – Тишки с тётей Фаей в той толпе не было.
Фаина пасла корову на лугу, а Тиша сидела в подполе и стерегла одну матёрую мышь ростом ровно в сто девяносто два майских жука, если их сложить горкой на подоконнике.


Ремарка


И на этом вроде можно заканчивать первую часть истории под названием – ЛЮБОВЬ и переходить ко второй части, не менее бестолковой, зато с многообещающим названием – ОХОТА на СТАРУШКУ.
Но…
Но пока не получается, хотя конец уже близок.
Тётя Фаина нарадоваться не могла – вернулась её родная Тишинька, а уж что так, поверьте, неважно. И телевизор они теперь вместе смотрели, пока все передачи не кончатся, и наглядеться Фаина на свою кошку не могла, а уж как она её называла: и абрикосинка, и плюшка бархатная, и краса ненаглядная, и милая любовь...
Ой, да что там говорить, вы же любили, чай, знаете, какие слова при этом трепете появляются.
В общем – ах!
Как тётя Фаина кошку свою величала, не каждая влюблённая женщина так своего мужчину назовет, духу не хватит, а уж мужчина-то тех слов и вовсе не знает по причине вялости того центра в черепу, который ведает любовными прибаутками.


Радиоактивные будни


Прошло ещё полгода. Свалка-хранилище почти ежедневно принимала по составу с ядерными отходами. Оказывается, их по всему миру накопилось столько, что желающих опростаться от всяческой дряни приходилось ставить в шеренги на границе и составлять список на пять лет вперед. Зато столько денег поступило некоторым ядерным и таможенным начальникам, прямиком в их карманы, что некоторые, не к завтраку будет сказано – лопнули. Буквально. На том самом месте, как схватили деньги за – тьфу! – мусор радиоактивный. И лопнули, как бычьи пузыри.
Соборские жители называли теперь свалку не помойкой, а “за лесом”. А то некрасиво – помойка да помойка, а “за лесом”, мало ли что за лесом, очень даже прилично и культурно.
Горожан и правда почти всех трудоустроили, кто желал, и всё равно еще требовались специалисты. Составы со светящимся грузом шли по ночам, между трёх-четырех часов, и если не психовать особенно, то и беспокойства совсем никакого. Так прогремят без свиста, без гудка белые вагоны с автоматчиками на стыках.
А ещё открылась на улице Надежды Крупской булочная со стриптизом для желающих совместить приятное с полезным. Булочная функционировала исключительно по ночам, и ходили в неё богатенькие, по соборским меркам, свалочные охранники.
– Сволочные сторожа, – плевались рано встающие бабки, когда по утрам вокруг булочной досыпали мятые нестарые мужики в камуфляжной форме.
– Подлость какая! – ярились с матерком многие уже отжившие своё деды, которым даже стриптиз вряд ли помог бы в одном веселом деле.


Странно


Каким образом у тёти Маруси Подковыркиной на чердаке оказалась арфа с двумя струнами и три гигантские метлы, я не спрашивала. Бесполезно.
Тётя Маруся, к примеру, на мой вопрос, купить ли заварки или подождать, пространно отвечала, какие, мол, соседи ненадёжные, а участковый – такая пьяница... Местные-то, уличные хулиганы Брэк и Маятник вчера влезли в дом Стукаловых, пока те в бане намывались, и вытащили два чёрно-белых телевизора, почти новые ботинки и ящик просроченных консервов – “фасоль в свином желе ароматная”, которыми Стукаловы кормили двух своих собак. Где же были собаки? Резонный вопрос. А спали. Наелись фасоли в желе и решили всласть поспать. Ночью-то дом нужно сторожить, в доме-то ночью – хозяева Стукаловы.
– Когда собакам спать, как не белым днём? Не знаешь? – вопрошала тётя Маруся. – И я не знаю.
Так мы и общались.
Странно.


С чего бы?


Последний раз генеральшу Бересклетову видели живой в начале недели, был март, день, точнее, позднее утро...
Она садилась в свою голубую машину в шубе цвета подосиновика – оранжево-седая испанская лиса – и чёрных высоких сапогах.
В это время тётя Маруся Подковыркина как раз тусовалась с бабками недалеко и перечисляла громко:
– Водка “Белая горячка”, сигареты “Рак легкого” и рекламирует все это большая лысая собака, которой пересадили шерсть из-под хвоста! Девы, жизнь – это большой обман... Гаврилыч! – чуть погодя крикнула тётя Маруся деду Ефиму, который на тачке поволок что-то красное и металлическое, прикрытое мешком. – Гаврилыч, ты куда? Меня подожди!
Генеральша Люба еще приостановилась и посмеялась в сторонку на Марусину темпераментную речь про засилье рекламы на единственной программе, которую ловил чиненый Марусин телевизор.
И больше живой никто на Пухляковской улице генеральскую жену не видел.
И завеса тайны окутывала Любину смерть и до, и после похорон...
– Съездила на курорт и померла?! После Мальты простые бабы не померли бы ни за что, – как встала, так больше в тот день и не присела, услышав фантастическую весть, Марья Михайловна Подковыркина. – Да я с ей на той неделе калякала!
– Да она и не разговаривала ни с кем, ну, только разве по необходимости, – вытянув на Марусю длинную шею, не поверила, и всё тут, одна такая Болихина, старая-престарая бабушка, но с очень даже острым умом. А уж язык-то у неё и вовсе как бритва “Нева”.
– Смотря с кем, – необычайно кротко сказала моя квартирная хозяйка и, повращав глазами, побежала вдоль улицы, останавливаясь возле каждой калитки и всплескивая конечностями.
– Генеральша померла! – все три дня до похорон шелестело по улице.
– Да нет, она не померла, а в бензовоз врезалась или в автопоезд... Столько людей поубивала, дура пьяная!
– Нет и нет! Генеральша Любаша на своей алой, как кровь, машине, – в полной темноте у своей калитки рассказывала школьница Орлова другой школьнице Метляевой, – в хрустящую морозную ночь влетела в ядерный карьер, там за городом и за лесом и леском...
– Но там же!.. – пугалась беленькая Метляева.
– Ну и что же! Карьер только в середине занят свалкой с радиацией, а Любаша врезалась в самый его край... Там яма сто сорок метров вниз ступеньками, мне папа говорил, да-а-а... Вот она туда-то и сиганула, сбила ограждения и на скорости сто девяносто девять в час!..
– Маринка, не бреши! – возник отец Орлов за спиной у дочки. – Иди в дом, болтушка.
– Ну, пока!
– Ну, пока! Завтра контрошка по алгебре или по французскому?
Тётя Фаина в таких разговорах не участвовала, но тоже была опечалена и до самых похорон не верила ни в какую, ну, с чего же это умерла сочная пятидесятилетняя, очень живая Люба?
Любаши вблизи... Любашин хохот. Улыбалась так. И то, что не было у них детей, когда-то обсуждалось всей улицей, ещё тогда, как приехали они в Соборск, в самом начале после постройки их чудесного дома.
– Не всё, – говорили тогда некоторые, – не всё жуликам-генералам подвластно, чего-то и у них нет! А у нас вот в каждой избушке на всех стульчиках по дитю сидит.
Домыслы остались во вчерашнем дне, а в действительности имела место обычная автокатастрофа. Голубая “краун-виктория” врезалась на молниеносной скорости в полный молоковоз... Всмятку. Обычная история. В крови генеральши спирту не нашли, в крови водителя молоковоза  также, кроме молока, ничего не обнаружили.
Поздним утром все и произошло, на оживленной трассе ЕД-19. Скорее всего, тормоза подвели, но “краун-виктория” выгорела так, словно сперва взорвалась. Молоковоз также восстановлению не подлежал. А водитель ничего. Говорит, если кости срастутся, так на другой молоковоз пересядет, если, конечно, кошмары прекратятся. Беда прямо с этими кошмарами.
Хоронили не в Москве, а в Соборске, двадцать человек всего-то провожали Любашу на кладбище. Нет, на улице-то, когда вынесли полированный гроб из высокой военной машины, проститься народу пришло больше, но на кладбище, а оно дальнее – ехать и ехать, – попало всего двадцать человек, и в числе их Марья Михайловна Подковыркина, которая плакала навзрыд и всегда очень жалела мертвых, но не всегда живых.
А тётя Фая и не думала туда ехать, хоть и жалко ей было чужую жизнь. “Пусть бы себе жила”, – думала Фая, ставя свечку и зажигая лампадку за упокой Любви...
– Фая, Фаечка, – рассказала после похорон в кухне у Фаины Маруся. – В гробу, представь, лежала горелая земля и все! Почти ничего не осталось от Любаши. Личико с кулачок и в платочке серебряном. Глазки у неё где-то внутри гроба и зажмурены очень-очень…
Маруся сглотнула и раскрыла было снова рот.
– Кончи! – взмолилась Фаина. – Маруська, кончи! – и заткнула пальцами уши.
– Очень-очень! – громко повторила тётя Маруся. – Эдуард, как отпел батюшка покойницу, подошёл, поцеловал её в платочек на лбу, закрыл гроб на ключик и положил его в карман... И похоронили её, завалили землей... Фая! Да ты где, Фая?
Тётя Маруся оглядела пустую кухню, топнула на котят галошиной, чтоб не воображали, и выскочила в сени.


Бидон с нитроглицерином?


И так-то не принц Эндрю, а уж после похорон жены генерал Эдуард Бересклетов стал похож на свою прежнюю тень. И когда на второй после похорон Любы день акустический колокольчик блямкнул внизу, генерал так и не встал с кресла в глубине каминной. Горевал. Только через полчаса, когда охранник и по совместительству денщик Эммануил доложил о пришедших, генерал выглянул в окно.
У раскрытых настежь ворот стоял сам начальник Соборского УВД полковник Шафранов, чуть поодаль участковый южной части города Кладовкин и какой-то человек с таким лицом, про которые обычно кратко говорят – из органов.
После положенных и обязательных сердечных слов об усопшей генерала попросили вспомнить, не было ли чего-то необычного последние дни, даже не дни, а недели. Угроз там или наоборот каких-то подарков, которые могли подарить, оставить, передать?
– Не понимаю. Скажите без загадок, что вы имеете в виду? – спросил генерал, продолжая думать: разве любят мужья своих жён, прожив тридцать лет? Нет, конечно, хотя... Я, кажется, любил… или нет? Редкий человек любит свои морщины или уши, которые к старости отвисают и отвисают ближе к земле.
– Так вы не помните? – не умея говорить без загадок, снова спросил Шафранов, незаметно, как ему казалось, разглядывая начальника унитарного предприятия по захоронению ОЯТ.
Генерал сидел в домашней одежде – кремовых брюках из плотного хлопка и рубашке в тонкую полоску, в каких обычно отдыхают у камина французские буржуа, и с длинным лицом цвета недельного дождя. Он, этот человек, присланный из Москвы, так диссонировал с двумя бравыми провинциальными милиционерами, у которых и глаза, и щёки, и губы блестели ярко, как спелые ягоды. И свинцовый на вид сотрудник из органов тоже выглядел не инвалидом.
– Не понимаю, – повторил Бересклетов и замолчал, глядя на сидящих напротив него Шафранова и участкового Кладовкина. Разговор происходил в большой деревянной комнате на первом этаже, в которой пахло, как в лесу.
– Водитель молоковоза, в который врезалась ваша жена, утверждает, что сначала  что-то взорвалось в салоне её машины. И только после этого иномарка вашей жены потеряла управление.
– И? – пожевал губами Бересклетов и вздохнул.
– Хотя бы предположите, – наклонил голову полковник Шафранов, – что могло послужить взрывом в салоне “краун-виктории” вашей супруги?
– Я не знаю, – через какое-то время твердо сказал Бересклетов. – Разве такое могло быть?
– К сожалению, – уже уходя, повторил полковник Шафранов. – Могло. Может, что-то вспомните? Не сразу...


Я ведь давно не люблю её. Или люблю. Как можно любить свои кишки или шишку на ноге? Но без своих мокреньких кишок или без этой мозоли, генерал согнулся в три погибели и пощупал шершавый натоптыш через пятисотрублевый носок. Но без них я  не я. Они мои. Зачем её не стало? Зачем она сгорела? Лучше бы бегала, ругалась с зеркалом, из которого на молодую душой Любу сердито поглядывала старая русская тётка в буржуазной одежде.
Что Любаша не возила в своей “виктории” гранаты РГД-5, пластит, завёрнутый в “МК” и бидон с нитроглицерином, Эдуард Бересклетов мог поручиться головой. Мог. И никаких угроз, подарков, чужих вещей в последние пять лет не получал.
Ну, не считать же угрозой подёрнутые дымком чего-то, что ещё только предстояло познать, дожив до своих девяноста лет... Генерал Бересклетов с трудом вспомнил, как старый дедушка, живущий напротив, – как его там? – Ефим Гаврилыч Голозадов, поглядывал на него. Эдуарду было ясно и понятно без слов значение такого взгляда. Он и сам не раз так смотрел на своих врагов. Где они теперь? А их нет. Так получилось, что всех врагов Бересклетова обычно “съедала моль”.
Кстати, последние полгода дедушка, едва живой и пыльный, как и все старики, на Эдуарда не глядел. Так, поглядывал. Жил себе, копался на грядках, ходил куда-то, стуча палкой с такой силой, что только искры из асфальта высекал. А сам-то дряхлей мумии. Даже как-то поздоровался. Увидел генерала и «здравствуй» говорит. И даже с Любашей у него был минутный разговор, когда она объезжала деда на дороге, не дожидаясь, пока тот свернет на обочину.
Любаша, Любаша, улыбалась всем бабкам, не гордилась, хоть и москвичка, а всё равно русская, ну баба и баба...
Эдуард подошел к зеркалу, быстро глянул в него, не узнал там никого и понял, что прежней жизнь уже не будет, она ушла, эта жизнь, вместе с Любой, а жизнь без Любы еще не пришла, и он повис на нитке прямо над землёй, на которой взрываются женщины.

Кто?


Когда в лоб задают хоть какой вопрос, редкий человек, если он, скорее старик, чем ребенок, ответит навскидку. У малышни-то, ясно, на любой вопросик сразу же и ответик имеется.
На следующий день, выезжая на работу, Э. Бересклетов вспомнил, как за неделю до Любиной смерти, чуть не наехал на одного такого толстого и свиноподобного молодого мужика, который нес под мышкой коробку, мятую и масляную, кажется, с консервами. И на сигнал уронил её и обложил генерала таким матом, который даже сам Эдуард позволял себе нечасто.
– Куда е...! ..! ...ть! ...уй! ...!!!
Может, он подложил заряд Любе под днище “виктории”? Эдуард, отъехав тогда от матерящегося на всю улицу Брэка, а это был Брэк, – позвонил прямо из машины в Южный ОВД участковому Кладовкину, и с красным негодующим лицом тогда еще предупредил:
– Имейте в виду...
– Конечно, – быстро нашелся участковый.
И кража двух черно-белых телевизоров, пары почти новых ботинок и двадцати одной банки просроченных фасолевых консервов в свином желе раскрылась практически сама собой, и в небывалые сроки. Правда, Брэка до суда (Маятника он не выдал) отпустили, где же на него в СИЗО харчей напасешься?
– Могли, – подъезжая к воротам хранилища с ОЯТ и останавливаясь у первого шлагбаума, задумался и не заметил, что шлагбаумщик, моргая глазами, смотрит на него уже четверть часа.
Кто же ещё?
Может, “зелёные”?  Вспомнив тот московский десант, взбудораживший почти на неделю, хотя взбудоражились в основном местные власти. Нужно подумать, вспомнить, проанализировать.
И ещё один недруг имелся, но... Он сейчас сидел в Москве, в Совете безопасности и, по проверенным данным, занимался исключительно набиванием собственных счетов в цюрихском и кёльнском банках.
Нет, нет, не они, сжав голову руками, не поверил в воспоминания генерал.


Кто?-2


Соборские мужчины никогда не отличались богатырским ростом, и Брэк с Маятником выглядели на сером фоне низкорослых горожан впечатляюще. Молодые и перспективные, сдобный флегматичный Брэк и хрупкий, постукивающий при ходьбе костями Маятник. Их видно было за две улицы.
Оба – не подумайте чего плохого – работали. Рыли могилы за наличные деньги на дальнем Царёвском кладбище, а ближнего в Соборске и не было никогда. Историческая несправедливость.
А так как на Пухляковской, кроме этих двух вышеозначенных персон, никаких других хулиганов не наблюдалось, автоматически – по звонку генерала – их стали проверять. Где в момент взрыва иномарки генеральши находились оба – Роман Шмильевич Брыкин и Евгений Рустамович Ариффуллин. Если по-простому – Брэк и Маятник.
И ничего подозрительного обнаружено не было. С утра они рыли могилу. Одному такому, Апухтину, который сам, без чьей-либо потной руки помер, опившись водкой. Чем изрядно облегчил жизнь своей замученной им же семье.
Доподлинно также выяснили, что никто ни в то утро, ни днем раньше не видел приезда ни одного “зелёного” москвича, которым ядерная свалка отчего-то была вроде кости в горле. Хотя, собственно, им-то какая разница? Москва далеко, ну что суются? Правда, часть радиоактивных составов, не все, а только небольшая часть, шла через Москву.
Ну и что же? Одним словом – перестраховщики. Сами боятся и другим спать не дают, внушают всякие ужасы.
И поэтому поиск убийц генеральной жены продолжался. Правда, Ефима Гаврилыча Голозадова никто и не подумал причислять к мировому террору. Ну, скажите, вы часто видели в “Дорожном патруле” девяностолетних бомбистов? Я ни разу. И никто не видел.
Ну так, попало во внимание, что дед Голозадов что-то ремонтирует у себя во дворе. Навёз откуда-то на тележке старых огнетушителей и что-то мастерит. Старый человек, одним словом.
Доживает дни.



Что ему надо?


– Здравствуйте!
– Здравствуйте, – тихо сказала Фаина и удивилась – вроде никого нет, никого она не видела, кто же это с ней здоровается, кому она отвечает.
Шел сорок какой-то день после похорон Любы. Моросил прозрачный дождик, как раз в пространстве между глазами и улицей.
Тётя Фая шла вслед за коровой, и шли они от ветеринара.
– Скажите, – глухо в спину произнес голос сзади, тётя Фаина обернулась. Между воротами и дорогой стоял новоиспеченный вдовец и смотрел на тётю Фаину сквозь дождь. “Болеете?” – чуть не спросила тётя Фая, но в последнее мгновение не смогла, всё-таки не дед Серёжа перед ней, а большой начальник, как ни крути. “Какой он немолодой уже, кожа нездоровая, – удивилась про себя тётя Фая. – Вот ведь генерал, а какой страшенный, ой, грех, грех так думать, Господи прости”. И все равно вспомнила своего папу Александра, как-то получалось, что всех увиденных мужчин Фаина сравнивала только с ним, с ним – с высоким, русым папой, вылитым Иван-царевичем, и в глазах его было – по счастью. А ведь простой крестьянский парень и на той войне рядовой солдат, а вот никакого сравнения, снова подумала она.
Бронзовая машина мокла, под дождем на крыльце сторожки стоял солдатик Эммануил и опекал своего генерала.
– Здравствуйте, – еще раз сказала тётя Фаина. – Ты иди, а я сейчас, – обернулась она к застопорившей шаг корове.
– Скажите, а та великолепная кошка жива еще? – смахивая дождь с бескровных губ, глухо спросил генерал.
– Какая-такая? – переспросила тётя Фая через силу. Как-то быстро начало темнеть. Мимо шли люди, проехало несколько машин. Шестой час пасмурного весеннего вечера. Не нравился, ну никак не нравился ей этот пришлый и облеченный чем-то ей совсем ненужным некрасивый длинный человек, хоть и горе у него, а у нас-то горя сколько... Ну и что же, что генерал, а по мне-то он хоть дворник, решила про себя тётя Фаина.
– Помните, я о той лучезарной серой кошке, которая как-то поселилась и жила у меня, – глядя мимо тёти Фаи куда-то сквозь дождь, под дерево, буровил что-то своё, одному ему известное и понятное генерал. – Вы помните?..
– Мы нет, не помним, – сказала, как отрезала тётя Фая и пошла прямо по лужам к себе домой. Бересклетов что-то еще говорил ей вслед, что-то тихо, но назойливо, тётя Фаина сморщила старенькое лицо и, выставив вперед мокрый нос, пошла быстрее, как обычно здоровый человек торопится отойти от больного. И когда вошла в свой дом, устроив Малышку в теплом дворе меж двух куч сена, уселась, мокрая, в тяжелом платье на стульчик в сенях и сидела, не замечая, как ей холодно…
Кошки сидели на сухом пороге и мурчали, “Бабушка, давай поедим”, – сверкали по очереди янтарные кошачьи глаза.
Эта достойная кошка... Эта умнейшая кошка... Она у вас? Жива? Или умерла? Переваривала про себя эти ненормальные, на её взгляд, генераловы слова, сказанные ей в спину, тётя Фаина. Безумные слова…
А ближе к полуночи, когда Фаина только-только ткнулась щечкой в подушку, смежила веки и провалилась в сон, как в яму, её серая кошка забралась сперва на дерево, с него на крышу и долго, долго смотрела из темноты на дом Эдуарда, в котором огни горели так ярко, словно это и не дом вовсе, а лайнер супер-фаталь “Титаник” и жить этот корабль будет, пока чья-то любовь своим дыханием держит его на поверхности, пока не устанут янтари кошачьих глаз удерживать эти огни. Вот отвернется Тишинька – и всё, не станет миллионного домика, провалится в тартар или даже глубже.
А что, думаете, держит соломинку вашей жизни, что? Случай или кто-то с надписью судьба на лбу, нет. Чья-то любовь или её огарочек. Правда, я знаю.


                Проклятушки


Шёлковый экран с розовым парусом в тумане... Такая вот картинка, шанхайская аппликация висела над Фаиной кроватью. Фая просыпалась, гладила картинку рукой и сердце тук-тук, тук-тук-тук! День начинался для неё с самого раннего утра и шел себе, шел – столько дел, только успевай.
Был апрель, а тётя Фаина не знала, как сказать корове, что за тёлочкой сегодня приедет покупательница – Брюсова такая, из Лепешек. Давно просила у Фаины белую тёлочку, а три года подряд всё бычки и бычки.
– Старая уже, не справляюсь с вами, – оправдывалась перед коровой тётя Фаина.
Малышка плакала, когда дочку укутали в красное байковое одеяло и усадили в “газель”. Маленькая тёлка кричала таким густым басом при расставании с матерью, что тётя Фаина не заметила, проворонила, проглядела – Тишиньки-то нет, опять снова-здорово пропала. Подросшие котята спят под столом на старой кофте, а...
Вечером тётя Фаина села, потом дотянулась и включила телевизор, долго тыкая в сумраке вилкой в розетку.
– Тишка, – вспомнив, позвала она кошку. – Тишка, я давно хотела тебе сказать, зачем ты мышку лапами топтала? Нет, ну поймала, ну давай с ней играть, лапкой подбрасывать, а зачем ты по ней прыгала, Тишка? Нет, ты скажи!
А за столом, подперев кулачком левую щеку, сидела по-соседски и ждала начала телепередач Маруся Подковыркина.
На экране возник улыбчивый добрый дяденька, внизу на экране буковки складывались в фамилию нового министра атомных дел. Румяный.
Тётя Маруся сразу воткнулась головой в экран и стала слушать, повторяя за министром окончания слов.
– Добрый какой, – кивнув на министра, взглянула на Фаину Маруся.
А министр Румяный, улыбаясь душевно, очень доходчиво простыми словами  объяснил, как сильно повезло этой нищей стране, что он и министр Одамов  провернули выгодную сделку, и теперь всё отработанное ядерное топливо свезут в Россию. Оказывается, делился радостью Румяный, весь остальной мир страшно не хотел отдавать России мусорную радиацию, но Румяный с Одамовым подсуетились, изловчились, вывернулись и подписали контракт на все ядерные отходы, на какие только смогли подписать.
– Очень повезло, – закончил, улыбаясь с такой добротой, что у обеих старух поднялись дыбом волосы, новый атомный министр и потёр ручки в предвкушении чего-то, видно, очень ядерного и мусорного.
Фая с Марусей переглянулись, и Фая впервые за шестьдесят девять лет жизни сказала:
– Хорошо детей у меня нет.
– И у меня, – как эхо, повторила похожая на высохшее деревце Маруся.
– Чего творится?
– Да. Ни одна баба, будь сто раз министром, не согласилась бы свою землю убивать.
– Думаешь, у них жён нет?
– Вот и я не пойму, чего ж они им сковородой по голове не втемяшили? – вздохнула Маруся, потом перекрестилась на Божью Матерь в углу, отвернулась от телевизора и топнула на котят.
– Тишка, Тишка, – снова вспомнила Фаина. – Мань, ты не видела?
– Отстань, не мешай! – тётя Маруся взяла с края стола старую газету с дырой посередке, свернула её в толстый кулек и, поглядывая на экран, ткнулась в кулек носом: – Шу-шу-шу-шу...
– Ты чего это, Марусь? – Фаина, поискав глазами Тишку и не увидев, встала и пошла в сени. – Ты чего, ворожишь, что ли? – обернулась она от дверей.
– Отстань, – глухо, в кулек сказала Маруся и опять: – Пшу-шу-шу! Пшу-шу-шу!
– Тишка, киска! – позвала в сенях тётя Фаина. – Нет, не могу! Тишка! Нет, вот посмотришь телевизор и хоть умирай! Вот ведь пожилой старик уже, академик ученый! Марусь, ну ты чего? А такое горе своей земле принёс! И еще улыбается, врёт в глаза и улыбается, ирод-предатель. Ведь врёт, что безопасные эти отходы, Марусь! Может, они сумасшедшие? Или так денег хотят, что с ума сошли? А зачем тогда сумасшедшего показывать? На телевиденье-то как с умом? Или любой сумасшедший может прийти и долдонить, как хорошо и выгодно свою землю облучать? И людей по-тихому в могилу сводить? И какое это доходное дело? Марусь, ты чего там шипишь? – заглянув в комнату, спросила Фаина у Подковыркиной, которая так и сидела с газетным кульком в левой руке и, спрятав в него нос, вращала глазами.
– Ой! – вдруг вспомнила про Тишку Фаина. – Ой?
И накинув на плечи телогрейку, и быстро сунув ноги в сапоги, вышла из дома. Но ни на крыльце, ни в саду, ни у калитки Тишки не наблюдалось.
– Сейчас найду, Тиша, Тиша, Тиша! – позвала тётя Фая. – Ах, да вот ты!
Но по дороге мчался кот Пурген, Маруськин кот, узнала тётя Фая Василия и побежала следом. Фаино сердце чуть не выпрыгнуло за котом, но всё равно бежалось почти весело.
– Сейчас найду, Пурген, где Тишка-то? – спросила Фаина кота. Но кот исчез.
Тётя Фаина посмотрела в темноту налево, посмотрела в темноту направо, потом на фонари у бересклетовского дома, прислушалась, позвала, подождала еще, сколько смогла, пока не замерзла, и решила идти обратно домой.
Ноги не слушались, не хотели идти назад без Тишки, но как-то шли. Тётя Фаина прикрыла калитку и пошла к дому, и вот за полшага, как ей войти, дом затрещал.
– О, Господи, – отшатнулась тётя Фая и поглядела на всю махину своего родного дома, который был такой же большой для нее, как муравейник для муравья.
Дом снова затрещал, вздохнул и затаился.
“Затаился”, подумала тётя Фая и с опаской вошла в полутёмные сени.
В телевизоре что-то верещало, лампочка-колокольчик над столом мигала, котят не было видно, а подруга Маруся что-то исступленно втолковывала шёпотом в газетный кулек, прижав его к сухим губам. Глаза у Маруси сверкали навроде зарниц, и пахло чем-то! Горелым навозом, что ли?..
– Ой! – принюхалась Фаина. – Пожар что ли? Маруська, караул!
– Не мешай! – быстро, как от мухи, отмахнулась Маруся.
– Ты чего это? Ты чего это тут раскомандовалась? – Фаина стянула телогрейку и требовательно повторила: – Эй! Я с тобой говорю. Ты чего?..
– Проклинаю, не мешай, – быстро и очень буднично сказала Маруся, даже не взглянув в Фаину сторону.
– Кого?
 Фаине показалось, что она ослышалась.
– Румяного с Одамовым.
– Кого? За что? – схватилась за сердце тётя Фая.
– До седьмого колена! Всех их, чтоб им по ядерной свалке на грудь и вдоль и поперек! – быстро проговорила тётя Маруся, высунув нос из газетного кулька с портретом Румяного посередке. Потом перекрестилась, еще раз перекрестилась, сказала: – Прости, Господи, не могу с собой совладать, – села на табуретку, завязала ниточкой кулек с проклятиями и начала грустить.
– Ой, да я... Да ты! – все еще держась руками за сердце, сказала Фаина Александровна.
– А чего? – не поняла Маруся, похлопав грустными глазами. – А им можно, да? – быстро развязала ниточку с кулька и плюнула туда раза три. – Тьфу на них, тьфу! Я вот с туберкулёзом найду какого хорошего человека и попрошу ишшо плюнуть, чтоб им ещё и этак и растак было!
– Да ты что творишь? – закричала тётя Фаина.
– А что? А им можно, да? – продолжая плеваться в кулек, огрызнулась Маруся.
– А ну пошла отсюда! – подбежала к двери и распахнула ее тётя Фая. – Брысь!
– Как это? – не поняла Маруся, отвлекаясь от кулька с проклятиями.
– Ты вот что! Ты знаешь, что? – громко и требовательно начала тётя Фаина. – Ты в моем доме не колдуй! А ну кончай колдовать! Ишь, напилась мово молока и колдует, и колдует! Поди к себе и колдуй! Дура!
– А чего? Не поняла я... А чего я такого сделала-то? – снова завязывая ниточкой кулёк с проклятиями, сделала лицо “губа не дура” тётя Маруся.
– Поди к себе и колдуй! Хоть обколдуйся вся! – кивая на раскрытую дверь, потеряла терпение тётя Фаина и закричала: – Убирайся!
– Ну и ладно! – схватив бидон и пятясь к двери, Маруся отвела кулек с колдовством подальше от себя и так с вытянутой далеко рукой и вышла, отфыркиваясь по дороге.
Дверь скрипнула, и Фаина осталась в доме одна, не считая, конечно, котят и коровы.
– Дура! – с сердцем выкрикнула вслед Подковыркиной Фаина и уже потише: – Вот ведь дуру черт на мою голову присоседил. О-ё-ё-ёй!.. Аллилуйя! Аллилуйя! Аллилуйя! – тоненько запела чуть погодя Фаина Александровна и стала, торопясь, крестить углы. Потом зажгла все пять лампадок у икон, церковные тонкие свечечки и, вытащив бутыль со святой водой, чайной ложечкой до часу ночи опрыскивала все углы и сени, и чердак, и даже снаружи весь дом – всю свою половину, в которой жила.
– Господи, прости, спаси и сохрани! – вполголоса молилась, покуда не уснула, тётя Фаина.


Трюкачка Маша


И решила Фаина Александровна после такой подлости с Марусей Подковыркиной не водиться. Прямо отвращение какое-то к такой-сякой стала чувствовать, не больше и не меньше.
Утром тренировалась, настропаляла себя:
– Она мне слово, я ей – шиш! Она мне Фая, я ей – шиш! Она мне, пойдем гулять, а я ей кукиш покажу, пусть скосоротится!
Пока по хозяйству стрекотала туда-сюда, туда-сюда, только и присела за день, как Малышку доила, а какой это отдых? Глядь, вечер уже, темно в окнах, кашу не успела выключить, пять минут подгорала... Котята около блюдца сидят, наклонив головы. Ждут. А под иконой в красном углу – Маруся Подковыркина сидит. Скромно так и смотрит смиренными красными глазками.
Как прошла? Кашу, что ль, унюхала? Тётя Фаина, хоть и увидела, а виду не подала. Обойдется. Выжига!
– Прости меня, окаянную, ну поколдовала я, так ведь... немножко, – прикидошным голосом, кося глазами в разные углы, начала Маруся.
– Чего немножко-то? – схватив крышку с каши и забыв, что она горячая, охнула тётя Фая.
– А чего это у тебя, Фай? – отворачиваясь от каши, ткнула Маруся на подоконник.
– Мёд, – нехотя ответила Фаина Александровна.
– Мёд? – переспросила Подковыркина недоверчиво, словно полбанки мёда никогда не видела и вообще только что на свет родилась. – Ой, ой... Фая, а я вчера, ну как поколдовала-то, мне так склизко стало, меня такой пот прошиб, думала, помру.
– Да? – обернулась от кошачьего блюдца, в которое накладывала лопаткой кашу тётя Фаина. – Да-а? А ты не колдуй!..
– Больше ни-ни, сил нет, ни за что теперь до Спасу колдовать не стану, такая в кишках ломота, – в сторонку пожаловалась Маруся. – А откуда у тебя мёд? А, Фая?
– В сенях на стремянке стоял, я полезла, как уроню банку... А чего? – прищурилась Фаина.
– Мёд, – разглядывая мёд то одним глазом, то другим, неопределенно сказала Маруся. – Мё-о-од.
– Ну, мёд, – накладывая себе в тарелку каши горкой, неприязненно передразнила тетя Фая и подумала про себя: “Ишь выжига какая! Ши-шига!”
– А ты его неправильно хранишь, – принюхиваясь к пшенному духу на молоке и сглотнув, быстро сказала Маруся. – Мёд, Фая, не так хранят...
– А как? – не донесла до рта кашу в деревянной (дед Серёжа стругал) ложке Фаина Александровна. – Почему это?
– Надо мёд на холоде хранить, – поджав губочку, мигнула назидательно Маруся.
– Хочешь, возьми его себе и храни, хочь в печке, хочь в жолудке, – доедая кашу, через пять минут зевнула тётя Фая.
– Нет, – покачала головой Маруся, взглянув на пустую Фаину тарелку.
– А то возьми, – согревшись кашей, опять зевнула тётя Фая.
– Нет, – снова скромно сказала из-под иконы Маруся и чуть погодя: – А можно, я его понюхаю?
Тётя Фая, за шестьдесят девять лет знавшая все Марусины хитрости наперед, сказала:
– На! – и поставила банку с медом прямо под длинный Марусин нос.
– Ну, вот как с ей ругаться? Как? Свово сердца не жалеть. Нехороша у меня подруга, – глядя в окно, как Маруся стоит на крыльце с бидоном молока и с полбанкой мёда, сказала вслух Фаина и прилегла на кроватку, решив поспать.
А тётя Маруся тем временем, ухватив покрепче бидон и банку, в вечерней сизой тьме ступила вниз, ножка её в галошке подвернулась, и тётя Маруся рухнула на утоптанную землю, аккурат перед крыльцом Хвостовой Фаины Александровны. Без звука. Потом жалобно охая, как уж, даже не знаю, поднялась, но к себе домой через пять минут тётя Маруся приковыляла с разбитой коленкой, саднящим локтем и таким детским страданием на стареньком лице, что... В общем, страшные дела творятся, Господи. Но бидончик с молоком не разлила и полбаночки мёда не разбила. Повторять Марусин трюк никому не советую.


Провокаторша


– Ты, Фая, попроси свово Серёжу, а? – начала на следующий после сальто-мортале день Маруся Подковыркина.
– Какой он мой? – отвлеклась от мытья теплой водой из пластмассового тазика Малышкиного вымени тётя Фаина. – Он совсем даже не мой.
– Правда? Тогда я деда Серёжу себе заберу, – пожала плечами Маруся и, постучав косточкой пальца по бревну притолоки, заметила: – Всю бревнину жуки проели, Фай, Фа-ая, дом-то у тебя какой гнилой стал, скоро упадет, а?
– Слушай, иди, давай, свой дом, хошь, щупай, хошь, стучи! И на корову мою не гляди, у тебя в каждом глазу по шилу.
– Чтотычтотычтоты! – затрясла головой Маруся. – Фаюшка! Чтотычтотычтоты? Я же тебя люблю, ну кого мне любить? А! Разве кота, а пошто мне кот?
– А зачем тебе дед Серёжа? – уже начав доить, все-таки спросила тётя Фаина. – Какие у тебя к нему предложения?
– Да мне, Фай, эту надо, – замялась Маруся и отставила подальше свою разбитую коленку.
Тётя Фаина оглянулась и удивилась нарядности подруги, которая обычно ходила в некоторой встрепанности почти всю неделю.
– Ты чего это вырядилась? – закончив доить, сердито спросила Фаина. – Серёжа ей мой нужен.
– Да ты что, ревнуешь, что ли? – поморгала из темноты Маруся в сатиновом красном платье с зелеными огурцами и защитного цвета бушлате, в котором прохаживалась только в магазин, церковь и в собес.
– Ты не куролесь! Признавайся, чего надо? – стала заводить корову на место тётя Фая. – Ну?
– Фая, а мне ступу твой Серёжа не сделает? – быстро спросила Подковыркина и пристроилась идти следом. – Очень надо.
– Чего?! – Фаина Александровна споткнулась на ровном месте и чуть не выронила ведро с молоком. – Да ты что, сатана? Ступу ей! Летать собралась? А-а-а! Уходи. А-а-а!
– Ну, Фая, опять! – поморгав еще глазами, Маруся придержала ведро с молоком со своей стороны. – Не поймешь, а кричишь. Мне не ступа нужна, ступа у меня есть...
– Чего?! – схватилась за косяк Фаина. – Уходи отсюдова!
– Фаюшка, да чтотычтоты?.. Мне ступка нужна, стекла толочь, крыс травить! – затараторила Маруся. – Ну? Ну! Фая, ну как я на ступе летать буду, у меня и помела-то нет? Какая же ты, Фая, несдержанная…


Теракт


Никто другой, а снова Фаина соседка Маруся первая узнала страшную подробность про смерть Любови Бересклетовой. Что обнаружилось там на дороге, когда убирали в сторонку с оживленной в дневные часы трассы две раскуроченные машины и водитель молоковоза опять же, хоть и просили его в категоричной форме, не молоть языком о столбе огня, в который превратилась нежно-голубая иномарка, шедшая по встречной полосе, и вдруг, кувыркаясь, уже в дыму влетела ему прямо между передними колесами.
– Тер! Акт! – как два разных слова повторяла Маруся Подковыркина целую неделю и пытала Фаину: – Кто, ну кто взорвал Любашу? Кому помешала нарядная баба пятидесяти лет? Фай, ты рассуди!
«Тишка пропала», – не слушая ничего, ни полслова, думала Фаина в ответ, машинально сцеживая молоко через толстую марлю из ведра в кастрюлю.
– Нет, хоть за что? За что её?.. За что? Она же искусствоведка хренова! – часто моргала глазами, сперва левым, потом правым, тётя Маруся. – Какая все-таки подлая жизнь пошла.
– Марусь, иди домой, – взмолилась тётя Фая. – Как без тебя тихо.
– А молока? – покосилась на свой пустой бидон Марья Михайловна.
– Ну, налей там с полки, с краю... Да не ту, а другую банку бери! Ты поняла хоть? – подумав, махнула рукой тётя Фая. – Маруся, ты мою кошку не видала?
– Да вот – две сидят, – топнула на полосатую и сливочного котов тётя Маруся. – Под столом.
– Это не те, Тишинька моя..
– Не морочь мне голову! Будто не знаешь? – возвращаясь из сеней с полным бидоном, недовольно сказала Маруся, а глаза-то сияли.
– Чего не знаю? Или видела где? – вскочила Фаина. – Маруська, говори.
– У него, у кого ж еще? – пождала губы тётя Маруся.
– У кого?
– У Эдика, а то не знаешь?!
– Не может быть, она же топилась из-за него, – не поверила тётя Фаина.
– Пойду я домой, – выразительно посмотрела Маруся уже с порога, одной ногой в сенях, другой на скомканной тряпке у дверей.
– Иди, – махнула рукой тётя Фая.
– А ты?.. Пойдешь туда?
– Отстань, не хочу говорить, – отвернулась тётя Фаина и, хоть хотелось ей пойти за кошкой, но так целых пять дней никуда и не пошла. О чём потом страшно жалела.


Апрель


Генерал Бересклетов сидел на самом верху в светёлке своего терема и глядел на Всесвятский храм, облупленные луковки которого посверкивали на уровне Эдуардовых глаз, только чуть южнее, примерно за полутора улицами вниз.
Сегодня он ознакомился с протоколом осмотра места аварии на двести восьмом километре трассы ЕД-19. Две папки, в которых сухие факты были изложены по порядку. “Краун-виктория” жены взорвалась еще до того, как столкнулась с полным до краев молоковозом. Это было на самом деле, а не домыслы и сплетни.
На коленях Эдуарда спала и вздыхала во сне цвета серого доминиканского жемчуга семилетняя кошка Тихоня, ранее известная под именем Тишки. Спала себе крепко. Пока тётя Фаина тосковала и беспокоилась: хоть бы жива. Хоть бы жива. Хоть бы жива.
Эдуард погладил, даже тихо поскреб пальцем кожаный черный в пупырышках кошачий нос. Тишка проснулась и мгновенно тихонько цапнула Эдуарда за палец. Генерал беззвучно засмеялся, а со стороны казалось, он плачет, горловые тихие звуки:
– Ы-ы-ы-ы-ы-еы...
Тишка упруго вскочила и выгнулась дугой, переступая лапами на тощих генераловых ляжках.
Мяу, что за дела? Сам не спишь, старый чёрт, и мне не даёшь? Девочку нашел.
Тиша, не мигая, смотрела генералу в глаза, а генерал, вздыхая, смотрел в кошачьи. Что он там видел... Но за ту неделю, что Тишка как бы невзначай подошла к бронзовой машине, когда Бересклетов поздней ночью вернулся после трудов праведных на ниве хранения отработанного ядерного топлива, за те восемь дней генерал словно попил живой воды из баночки.
Другой человек. И Любина смерть, с которой, казалось, кончилось всё и скоро придется самому отправляться в те невозвратные гулкие туннели, где ухает и хохочет страшное ничто, так вот никакой смертью и тленом более в доме не пахло. Тишка линяла, и везде, куда ни глянь, летала кошачья шерсть цвета пепла. Тишка умывалась, сидя на столе. На любом. Главное, чтоб на возвышении. Гадить Тишка предпочитала на клумбе с маргаритками и еще на загорянскую викторию. Ела из соседней с генеральской тарелки, облокотясь о край, прямо на обеденном столе. И вела себя ничуть не вызывающе, не чавкала, мясо лапой не вырывала у генерала изо рта, добавки не просила. Генерал ест, ну и она покушает. А чего же? Икру не признавала. Ни ту. Ни другую. Вот рыбу, куриную грудку и вологодское молоко – это да. Ну, ещё ломтик свежего огурца – очень неплохо. С хрустом ела, генерал прямо заслушивался. И почему-то любила сырую картошку, тоже не больше ломтика. Сгущёнку заесть.
У генерала в доме кроме двух охранников, сержанта Эммануила и ефрейтора Жабина никого в тот апрель не было. И за последнюю неделю не раз и не два, а побольше, никто кроме охраны не слышал, как генерал тихо говорит этой приблудной по большому счёту кошаре:
– До чего же ты пушистая. Разве можно быть такой красавицей? Разве это можно кошкам? Ну, скажи, скажи. Я насмотреться на тебя не могу...
Тишка все это выслушивала. Так, мяукала иногда. Тёрла лапой за ушами, мыла морду, вылизывалась, но не гордилась. Вела себя, как всегда, и даже позволяла себе царапнуть генерала, ну чтобы... не заговаривался! Кому, скажите, нужен сумасшедший генерал?
Да никому.
Ну, если только вам.


Этот тихий город


То, что супругу убили и умерла она не по-людски, генерал переживал тяжело. Тем более что случилось это в городе, в котором последние двадцать лет не было ни одного убийства, даже бытового...
Самоубийства были. Вешались некоторые люди. В основном одинокие мужчины старше пятидесяти девяти лет. А однажды, лет семнадцать назад, застрелился из карабина лесник Ужёгов. До сих пор неясно – отчего и зачем? Все у него вроде было – и не меньше, чем у других: дом свой, жена своя, дочка с сынком, тоже по одной штуке, теща, тесть, большой участок леса, тихая работа...
Тихий город, тихая жизнь, загадочная смерть, не имеющая к этой истории никакого отношения.
И когда почти три года назад генералу Бересклетову на исходе его служебной карьеры предложили эту работу, организовать строительство и затем руководство одним из крупнейших хранилищ отработанного ядерного топлива в центре России… В общем, генерал взял под козырек и выполнил порученную ему работу на шесть с плюсом, как и положено служивому люду, исполнять приказы и поручения вышестоящих его на иерархической лестнице властных лиц, и исполнять безо всяких – не могу, устал, нога болит.
Генерал Бересклетов был не самым одиозным из теперешних генералов. Он был средним. И ту жизнь, которая ему предстояла в деревянном городе, воспринимал как очередной этап в своей уже заканчивающейся служебной биографии. Пятьдесят девять лет, которые он встретил вместе с первым составом ОЯТ из Западной Европы, обжитый новый дом на тишайшей Пухляковской улице, милая и взбалмошная Люба, морщины на родном лице которой ему были незаметны, как и Любины постаревшие глаза. Причем незаметны совсем. Равно как и свои собственные.
Здешние тишина и покой совершенно не предполагали никаких взрывов. А всё дело в том, что каким-то странным образом новые убийственные времена с кровью и бешеными обманами всех-всех-всех каким-то чудесным образом объехали по кривой патриархальный Соборск.
Никто здесь не пользовался ни охраной, ни прочими атрибутами против страхов за свою жизнь, а все потому, что миллионов в городе еще не было, а значит, не было и охотников-бандитов за этими миллионами.
Эдуард Борисович снова вспоминал, анализировал – за что, кто, зачем произошло то, что произошло.
И выходил полный абсурд.
Никакой вины ни перед кем у генерала не было, он её не помнил и полностью отрицал. Всё время работал, как папа Карло, и только будучи генералом последние восемь лет мог позволить себе простой хороший быт, отдых на Мальте, но если бы все работали так, с такой отдачей умственных сил, то и жили не хуже бы, справедливо считал Эдуард Борисович.
Если за ядерное хранилище, которое он построил здесь, – так ведь он всего лишь исполнитель чужой воли. Хранилище – стратегический объект, а он – прекрасный исполнитель. Построили на совесть – автоматика, запас прочности и столько страховочных зон безопасности, что вся радиация спрятана получше, чем золотые кирпичи в швейцарских банках.
Абсурд.
Ну, пусть. Обывательский подход. Непонимание тяжелейшей ситуации в государстве Российском, когда двадцать миллиардов долларов для Министерства атомных дел, которые готов выплатить Запад за хранение ОЯТ, – ни в какую не идут с бесплатной русской землей и бесплатными жителями на ней. Вагон денег – и этим всё сказано.
Но при чём же здесь Люба, жена? Тогда бы взорвали его как козла отпущения... Что же ещё?.. Эдуард Борисович так устал, спина одеревенела и, казалось, отвалится.
Найдут убийцу? Должны найти и посадить в кутузхауз. И я посмотрю в глаза этому пиротехнику…

Соборская милиция, укреплённая московской, тем временем целеустремленно отрабатывала все сто версий, которые могли раскрыть подробную картину взрыва “краун-виктории”. И постепенно, после расспросов самого Бересклетова, после опроса всех живущих на Пухляковской улице, а также сопоставления всех возможных угроз извне, стала вырисовываться странная картина.
Получалось, что никому собственно генеральша Люба не мешала, все желающие с ней здоровались, и она со своей стороны тоже со всеми здоровалась и не гнушалась переброситься парой слов с некоторыми женщинами покультурней. Очень уважительно относилась к старикам и старухам и даже раза четыре подвезла парочку-тройку нарядных бабок, когда те гуртом шли в ближнюю Всесвятскую церкву по причине праздника и колокольного звона с самого утра. И деда Голозадова как-то раз подвезла. Очень он хромал последнее время. Старичок фиолетовый. Говорила потом Эдуарду, как старичок спасибо ей сказал.
Спа-, говорит, -сибо!
А Брэка и Маятника проверили стопроцентно, и к теракту они никакого отношения не имели. Алиби. На кладбище все подтвердили – вплоть,  до сами знаете кого…


Опять двадцать пять


А цвета серого перламутра Фаина кошка Тишка так и не вернулась, пропала. Сперва два дня её не было, потом три. Уже восемь дней и девять ночей.
У тёти Фаи начал дергаться глаз, потом второй, из рук валилось всё, вплоть до куска хлеба... Не верите? Просто вы не любили ещё. Вот скажи тёте Фаине – если отдашь, старая, ровно половину всех денег, которые у тебя есть, – то кошка твоя всегда будет при тебе сидеть и светить фонарями глаз, освещать сени. Нате – вытащила бы узелок с остатками всех пенсий Фаина Александровна. Только верните мне мою четырёхлапую красу!
Но никто не предлагал такого выгодного обмена. Видно, денежные люди жили на улице Пухлякова, и тёти Фаины рублики им совсем не улыбались.
Дурит старуха. Кошка! Фу, фу-фу-фу! Какая может быть кошка в наши-то дни? Люди пропадают сотнями и ничего, никто не чешется, кроме мамы с папой, если они есть. Поплачут, постонут, глядишь, и живут как-то дальше, продолжают есть, спать, на работу ходить. Мучаются, не могут забыть, но то же человека!
Только старые, одинокие и с милыми странностями редкие старики, у которых в глазах одна лишь бирюза с сапфирами, отчего-то любят своих котов и собак, как не всякий муж обожает свою молодую жену.
Что они находят в дружбе с котами и прочими мелкими нашими братьями? Коты никогда не ругаются. И смотрят ещё так, ну как сами старухи смотрят в церквах на Бога, распятого на стене...
Так смотрят коты на своих старых хозяек.
Да.
Да.
Да.

И вот, когда накал тоски вспыхнул, а потухнуть забыл, целых десять дней тётя Фая ждала – вот, сегодня Тиша вернётся и жизнь пойдет, как всегда. Ждала, на всякое “мяу” вскидывалась: Тишка, ты? Ночью кошмар следовал за кошмаром – Тишка на живодёрне!.. Тишка выглядывает одним глазом из болота, нахлебавшись густой зелёной жижи!.. Синий, рассыпающийся на ходу трактор одного из уличных хулиганов Брэка, или того хуже, мотоцикл ИЖ с коляской Маятника, переезжает томную Тишку, аккурат на том месте, где у кошек талия...
Тётя Фаина вскочила на десятую ночь и ровно в два часа тридцать одну минуту, одевшись в темноте, с лицом, скомканным отчаянной мукою, вышла из дома. Три ступеньки крыльца хрястнули, дом вслед своей старой хозяйке затрещал: “Не ходи, там тёмно, черт ногу сломит. Вернись, Фаинка!..”
Тётя Фая погладила угол дома двумя руками и сказала:
– Не тужи, я щас...
 Дом вздохнул и провалился в дрёму.
Бересклетовский особняк и в темноте был виднее видного, возвышался на бывшем пожаре Колдуновых, как ботик Петра Великого.
Тётя Фаина закрыла замок и быстро пошла к калитке. Прошлогодня трава мягко шуршала под сапогами. Тётя Фая шла и ничего не понимала, ни куда пошла, ни то, что ночь, все мысли занимала кошка. Кошка-мошка.
У своей калитки тётя Фая порылась в кармане, ключи выпали в жух-траву у забора. Фаина запаниковала, стала шарить по мокрой земле, потом рассудила – пусть лежат, найду на обратном пути, ухватила сухую лесенку из-под яблони и, как муравьиха, потащила её под мышкой к бересклетовскому дому.
На тёмной улице ни души. Даже собаки не взлаивали. Воры ворами, а спать-то хочется. Сам не заснешь  -  никто не предложит, после долгих вечерних прений дружно голосовали за сон все здравомыслящие пухляковские  псы.
Тётя Фаина подходила всё ближе и ближе, по возможности обходя все лужи на просевшем за три года асфальте, и что будет делать - не очень-то знала. По обстоятельствам.
Ну, подойду, решила она про себя, поставлю лесенку, заберусь на нее и позову. Кис-кис-кис! Ну, там еще – кис-кис-кис!..
Может, увидит меня Тишка, вспомнит и прыгнет прямо на руки. И пойдем мы с ней вместе домой. Я за один конец лесенку понесу, а Тиша за другой. А чего? Лесенка легкая, из сухой елки...
Тётя Фая подходила всё ближе, ветки хрустели в темноте. Вдруг вспыхнул фонарь на крыльце за воротами. Тётя Фая вздрогнула.
Если от дома она шла быстро, не замечая темноты – дорога-то знакомая, – то у забора Бересклетова она остановилась как вкопанная и прислушалась, затем подставила лестницу и кое-как влезла на неё, глядя в оба глаза на все дела за чужим забором. Тётя Фая примостилась в удобном месте и видела всё.
На одном, самом дальнем из трёх крылечек стоял солдатик-охранник Эммануил и писал в мокрую, ещё не копанную по причине весны, клумбу.
Лампа-цветок над его головой раскачивалась и подмигивала. Тётя Фаина спрятала голову обратно и подождала, а потом снова взглянула туда, где стоял солдатик. Никого уже не было, лампочку потушили, и вся чужая жизнь с постройками за высоким забором погрузилась в синюю мглу, впрочем, освещаемую луной и самыми глазастыми звездами.
Кошки не было. Ни видно, ни слышно. Все окна высокого деревянного терема мягко и чисто стекленели, попеременно открывая изумлённому тёти Фаиному взору то облако, то два, то звезду, то месяц.
Стоя, сидя, вися на руках, лежа на лестнице, но тётя Фаина провела в таком вот замысловатом положении половину ночи и всю рань.
И в темноте до чего же тёте Фае в какой-то момент стало жутко. Казалось, что мертвая Любаша наблюдает за ней.
Еще ветер поднялся. Как понеслись по небу чёрные облака, тётя Фая с лестницы чуть не сверзнулась, правда, ухватилась покрепче и ничего, удержалась.
Вспомнила, как они прошлым летом с Марусей гуляли вечером, комарьё звенело, пахло цветами и пивом с пивоварни и Любашин голос из-за забора:
– Глянь, ну, глянь же, – до чего стильные бабки мимо идут!
Фаина с Марусей тогда остановились и повернули уши, обе в одинаковых хлопчатых платьях в солнышках и пестрых косынках.
– Кого? – донесся из-за забора генеральский наждак.
– Да не кого, а стильные!
– Кто?!
– Бабки вон посередь дороги встали! Одна другой миловидней! – колокольчиком засмеялась из-за забора генеральша.


* * *
Так и провисела тётя Фая на своей лесенке примерно до половины восьмого утра, пока аккурат в семь сорок генерал Бересклетов пружинисто не вышел на центральное крыльцо, чтобы ехать руководить хранилищем за полем, лесом и леском.
Вслед за генералом из дома вышла кошка Тишка и, усевшись на балясину, стала провожать. Бересклетова раздирала сильная зевота, впрочем, одет он был, как всегда, с иголочки и даже лоснился. Генерал посидел в машине, разогревая двигатель, ворота распахнулись, и там за воротами он увидел лесенку, а на лесенке тётю Фаю в теплых спортивных штанах партизанского цвета и телогрее, не новой, но вполне пристойной, фасона пятьдесят второго года. Черные сапоги из фетра и серая шалёнка сидели на тёте Фаине не хуже, чем соболя на некоторых москвичках. Генерал немало удивился и затормозил, а вот тётя Фая видела только Тишку и, свесившись через забор, балансировала на грани – еще полвзгляда вниз и – сломанная шея, не меньше. И не больше.
– Тишка, киска!  Иди сюда! – звала и манила свободной рукой Фаина Александровна.
Тишка, мяукнув, подбежала к забору и, встав на задние лапы, вглядывалась в красные от бессонной ночи Фаины глаза.
– Я её к вам на руках принесу, – где-то снизу за собой услышала тётя Фая и с трудом немного сползла с лесенки.
На дороге между машиной и забором стоял генерал Бересклетов, тощее лицо с черной блямбой на губе и тусклые, глядящие внутрь себя глаза.
– Как? – переспросила тётя Фая.
– Я её принесу к вам на руках, только пусть она пока у меня мышей половит. Заели меня мыши, – моргнув, глухо сказал генерал. – Столько мышей...
– Так это же моя кошка, – совсем слезла с лесенки на землю Фаина Александровна, ноги её затекли и не слушались. – Кошка эта – моя. А вы себе купите кошку в зоопарке, и еще на рынке кошек продают. Купите. А с мышами договоритесь пока.
Генерал стоял и не двигался.
Ласковый сумасшедший жар утреннего солнца в секунду осветил сперва генеральский затылок, потом запрокинутое серьёзно-сердитое лицо тёти Фаи. Генерал пошевелился, вздохнул, сутуло пошел к своим воротам, где занимался с метлой солдатик Эммануил, и через тридцать секунд вынес, прижав к груди, Тишку, которая сидела у него на руках как влитая. И закрыв глаза, хрундучала на всю улицу.
– Берите.
Передав из рук в руки кошку, тяжёлую и горячую, как противень со сладкими пирогами, генерал сел в машину и покатил по просевшему асфальту сквозь солнечные лучи, а тётя Фаина, подгибаясь под кошачьей тяжестью и забыв про лесенку, прихрамывая, пострекотала к своему дому.
– Здравствуйте! Доброго утра! Здравствуйте! – здоровалась тётя Фаина то с одной соседкой, то с другой, то с третьей. - Вот кошку свою несу, такая гулёна, не приведи Господи!
– Да?
– Да!
– Ну ладно!
На руках принесет! На руках! Ишь какой, повторяла про себя тётя Фаина генераловы слова.  Жулик какой! Кошку мою!
Тишка обнюхала своих больших котят, попила молока, заела хлебом и, тихо дыша, заснула на старой кофте под столом.
Ни лишай, ни блохи ему! Ишь! Какой! Чужих кошек к сердцу прижимать! Срамной мужик.
Тётя Фаина словно и не сидела на чужом заборе всю ночь, ка-ак начала по хозяйству суетиться, то и дело вбегая в дом и проверяя, на месте ли Тишка. На месте. А вечером, переделав все дела, на старой кофте у протопленной печи своей кошки не обнаружила. Вот, только что тут сидела – глазами хулиганила туда-сюда, туда-сюда. И – нет.
– Ой! – как стояла тётя Фаина, так и села. Хорошо, хоть стульчик как раз под задницей оказался.
И что теперь?
Обидно, конечно, но терпеть можно. Ничего.
И тем вечером Фаина Александровна не пошла за своей кошкой. Два раза за день разговаривать с генералом – это уж слишком. Слишком большое огорчение для кого хочешь.
И ночью решила тоже не ходить. Ну что же? Видно, так быть, как есть. А не так, как хочется.
Только уснула в половине второго, а уже без трех в пять вскочила как ужаленная. Ни в одном глазу.
Быстренько оделась. Штаны спортивные с начесом, Марусин подарок, бушлатик почти новый, шапочка из козы, так и просидела до семи утра под иконою. Чего ж на улице мерзнуть и собак до хрипоты доводить?
Потом вскинулась – опоздала! Дверью хлопнула и бежать к бересклетовскому дому, на ходу схватив лесенку, вчера-то солдатик Жабин её занес, а она ему молока, а она ему творога. Чёрненький Жабин посмеялся и ушел. Хороший солдатик. Имя только почему-то своё не говорит, Жабин, говорит, я, и всё тут.
Ну, Жабин так Жабин.
А на улице солнце качает облака, пахнет свежей жизнью и первоцветами. Так хорошо, прямо помирать не хочется.
Тётя Фая кинула лесенку на забор и с разбегу забежала на самый его верх. Бедовая! Как раз застала самый выход генерала из центральной – стёклышки золотые – двери. Вышел Бересклетов, а на левой руке серая муфта с глазами, и говорит он этой самой муфте:
– Буду полвосьмого. Никуда не уходи, Тиша полвосьмого... Слышишь?
По Тихоне не поймёшь, слышит чего или так сидит. Глаза зажмурила и хрундучит на всё крыльцо. И Фаине Александровне на заборе слышно. Так разве можно хрундучать?
Генерал сел в машину, ворота распахнулись, и поехал, тётю Фаю на заборе в красных штанах не заметил – сделал вид. Понятное дело, кто она, а кто он – генера-ал.
Ну и пусть. Пусть. Раз хочет у него жить... Живая душа... Живая душа.
Тётя Фаина слезла с лесенки, подхватила её и потащила домой. А дома Мурочка и Пушок, и Малышка в стойле заждалась – где хозяйка, Фаинка где?


Следствие ведут...


А милиция всё искала бомбиста-террориста-пиротехника. Всё ходил по улице участковый Кладовкин, разговаривал с людьми, присматривался, сопоставлял.
И так думал, и этак. Приглядывался к каждому. Уже май наступил, а всё искали, не бросали. Всем нервы потрепали и ничего не нашли. Ничего. А все дворы на улице обошли с коккер-спаниелем Баксом, натасканным на всякий терроризм. Никаких гранат с миномётами, динамиту в вёдрах и патронов в ящиках. Ничего не нашли. Кому же охота в тюрьму садиться? А никому. Чего там хорошего? Кроме бесплатного обеда, конечно. Дела-а-а...
А Эдуард высох еще больше и всё вспоминал про странности, которые, возможно, предваряли всю эту печальную историю. Мучился, не спал, не ел, воду пил охлажденную, вспоминал.
Ну, какие там странности? Всё было, как всегда. Всё. Одни и те же лица, одни и те же люди, утром на службу, вечером домой. На режимном объекте не может быть странностей, любая странность там – это ЧП.
Никто не угрожал.
Вот и вчера, к примеру, как и в то утро, когда взорвали Любу, на самом краю улицы также стоял, опираясь на огнетушитель, дед Ефим Гаврилыч.
Чего он с этими огнетушителями делает? Может, в цветмет сдает?
Генерал Бересклетов вспоминал-вспоминал, вспоминал.
И снова еще одно утро началось, как обычно. Генерал встал, умылся, оделся, собрался на службу. Дорога дальняя. И снова на развилке трех улиц увидел Голозадова Ефима Гаврилыча. Дед стоял, облокотившись на большой красный огнетушитель и разглядев Бересклетова за рулем, замахал, улыбаясь:
– Эй, генерал! Подкинь до Осинников…
Эдуард Борисович не остановился, ехал на скорости, потом пожалел старика, хотел вернуться, но спешка-спешка…
Потом подумал, что сходит с ума, может, привиделся ему дед, и нет никакого деда? Вчера этот дед с огнетушителем, сегодня опять дед. Кретинизм какой-то...
И прямо из машины позвонил полковнику Шафранову на домашний телефон ввиду утреннего времени.
И говорил назло своим стихийным мыслям кратко и спокойно. Служба. Привык. Эмоции генералов не захлестывают, в телефонных переговорах по крайней мере.
– Кто? – поперхнулся, видимо, чем-то горячим Шафранов. – Голозадов? Огнетушители, говорите? Проверим.
И проверили. В тот же вечер.
И до сих пор некоторые, кто проверял избушку, баню, двор и сарай деда для кур, находятся в трансе.
На первый взгляд, не нашли ничего особенного. Крамолы никакой не было. Дом старика... Коккер Бакс обнюхал всё, до чего дотянулся мокрым носом, пожал ушами и потрусил к машине, в которой его ждала хозяйка – лейтенант Истомина.
Дед сидел на лавочке, опираясь спиной о бревна своего дома, и не шевелился, только глазами водил за милиционерами.
– Зачем вам столько огнетушителей, Гаврилыч? – спросил уже в пятидесятый раз деда Ефима участковый Кладовкин.
У деда во дворе горкой лежали то ли восемнадцать, то ли девятнадцать пустых огнетушителей разных калибров. Другую половину двора занимало прошлогоднее сено и початый мешок карбида. И полная дождевой водой бочка стояла напротив двора, с лягушкой и головастиками.
– Зачем вам столько огнетушителей, какой с них прок? – присев рядом с дедом, начал с конца участковый.
Дед пожевал губами, на старом каленом лице что-то шевельнулось, какая-то еще живая мышца.
– Зачем?
– А я почем знаю? – моргнул дед. – Вот, может, продам…
– Кто же их купит?
– Кому надо – купят. Вот ты купи, – дед посчитал в уме. – Оптом все и бери.
– Так они же пустые, – постучал ботинком по огнетушителю участковый.
– Ну, так! Полные, чай, всякий купит, а... и на всякий товар свой купец найдется.
– Ну, дед! А чего ты с ними на улице стоишь? Куда возишь?
– Я? Когда? – удивился дед.
– Вот жалуются на тебя, – начал участковый и не закончил.
– А я их не ворую, – отбрился дед. – На свалке взял и приволок.
Так бы и продолжался этот бесперспективный разговор, пока кому-нибудь не захотелось спать, но время шло, а ничего подозрительного по сути обнаружено не было. Пока лейтенанту Иншакову не пришла шальная мысль заглянуть в каждый из восемнадцати  огнетушителей, что он с небывалым рвением и проделал. И в четырех из восемнадцати обнаружил странный наполнитель: сверху пусто, потом шло сено, а на самом дне  бултыхалась вода с головастиками и цветущие ветки смородины. Дурдом…
Девятнадцатый огнетушитель был новый.


Наступила ночь. В мае ночи холодные. Судили-рядили, звонили полковнику Шафранову, а где-то в половине первого ночи погрузили в одну машину деда, сели сами, в другую закинули четыре огнетушителя с сеном, ветками и водой, карбид в бумажном початом мешке и кадушку воды с головастиками.
А с утра начали кумекать и выяснять, что же это, зачем и с какой стати? Опять же Генерал Бересклетов звонил, интересовался.
Дед, не будь дураком, притворился старым. Мол, я дряхлый дед. Отвяжитесь! Не слышу ничего! Дайте спокойно умереть, а сам, между прочим, до сих пор таблицу умножения помнил!
Его следователь прокуратуры Ладный на этой таблице и поймал:
– Сколько, – говорит, – дедушка, будет семью восемь?
Дед смело:
– Сорок восемь!
Следователь Ладный аж побелел:
– Соображаешь, дед! Я и то не знаю, а ты огурцом. А ну признавайся, старый, ты адскую машину генеральше под днище приспособил?
– Чево? – посмотрел на Ладного дед. – Дурак ты. Под днище! Чего удумал...
– А что ты в огнетушителях намешал? Сено-солома там.
– Перегной, – пожал плечами дед.
– Нестыковочка. Много ли там перегною поместится?
– Мне хватает, – обескуражил следователя дед Голозадов. – Мне домой пора. Курей кормить. И не ел я ещё, у вас тут кормить собираются?
Дед поел, попросился в туалет, не выходил оттуда целый час. Потом вышел, привели его в кабинет, а дед молчит. Не в настроении.
Следователь Ладный опять нашелся:
– А сколько, Ефим Гаврилыч, будет трижды шесть?
– Двадцать шесть, – смело ответил дед.
– Вот  именно! А ну признавайся – ты иномарку взорвал?
Деду надоело, он встал, посмотрел на Ладного как на дурака и пошел домой. И почти вышел, но его вернули. И палку отобрали, которую дед уважительно звал третьей ногой.
Такое время. Ни с кем теперь не церемонятся. Прав – не прав, виноват или вообще святой – задержали, будешь сидеть как миленький.
Где-то через неделю сиденья в Соборском СИЗО дед выдал-таки тайну содержимого огнетушителей.
– Делается всё простенько, даже ребёночка делать сложнее, – пояснил, крякая, дед. – Берешь огнетушитель. Старый. Открываешь, вытаскиваешь из него использованный “стакан”. – Дед оглядел внимающих милиционеров и увлеченно продолжал: – На треть заливаешь водой, кипятить не обязательно. Кладешь туда же ломаных веток в эту воду, на ветки – сухое сено, а сверху насыпаешь два кило сухого карбида. Всё!
– Зачем? – спросила милиция.
– Как кому, – туманно ответил дед. – Потом закрываешь огнетушитель сверху, а сбоку втыкаешь винтик-заглушку, там видно, куда, – покосился дед на свои огнетушители под столом.
– Ну? – хором спросили милиционеры задремавшего деда.
– Насчет чего?.. А-а, ну после этого осторожно, осторожно, в стоячем положении, тащишь готовый сюрприз на дорогу, тормозишь ненавистного до изжоги врага и просишь смиренно подвезти пару километров.
– А огнетушитель? – вскочил участковый Кладовкин.
– С собой, – махнул рукой дед. – Осторожно, если тебя садят, влезаешь на заднее сиденье и вертикально ставишь свою ношу в ногах.
– Ну? – стали будить захрапевшего деда. – Нунушки?
– А домой отпустите? – начал торговаться дед.
– А чо, у нас плохо разве? – влез лейтенант Иншаков.
– Зеленой еще, – покосился дед.
– Ну?
– А на чем я остановился? – стал вспоминать дед. – ...в ногах... Ну, а через пять минут просишься на выход, да-а-а… Выходишь с благодарностями и поклонами, забывая уроненный огнетушитель там, где только что сидел.
Милиционеры сгрудились около деда и слушали, недоверие, как живая птица, летало по кабинету.
– А-а-а и-и-и что?..
Дед вдруг раздумал говорить, сидел на стуле и водил глазами.
– А через пять минут, – с горящими глазами, в которых сияло по “эврике”, быстро сказал лейтенант Иншаков. – Особенно, если дорога ухабистая, в огнетушителе начинается реакция! Вода попадает на карбид, давление в закрытом наглухо огнетушителе резко поднимается. Взрыв, мужики!
– А если в машине курили, – продолжил участковый Кладовкин, – будет сильный взрыв!.. Да-а-а.
На вопрос:
 – Зачем, дедушка?
 Дед показал рукой в сторону ядерного хранилища и спросил:
– Почему? – И очень сокрушался, что не удалось подсесть к генералу Бересклетову с “бухалкой”.
И еще:
– Ничего, – сказал, – отольются кошке мышкины слезки! Погодите! – раз сто повторил злой дедушка своё: – Погодите!
Пусть бы у себя в Москве свалку с радиацией навалили прямо на мавзолей... Хитряи!

* * *
Сидит теперь. Ждёт страшного суда. А другого не признает. Просит вернуть палку, и чаю горячего чтоб дали. А то, грозится, помру, на суде не в кого будет пальцем тыкать.


Чао!


Соборские жители, узнав, за что арестовали деда Голозадова – возмутились. Не поверили. Уж больно нескладная выходила история. Хотя многие мужики в Соборске такими вот самодельными “бомбами” глушили рыбу и в реке и в ручье. Но чтобы машину взорвать, да так же никто не делает!
И как-то не сразу и заметили, где-то через месяц, ну как все открылось – про деда, огнетушители и тайну взрыва “краун-виктории”, в общем, пропустили момент отъезда генерала Бересклетова. Оставил он малоэтажный Соборск навсегда. И Тишку с собой забрал.
Обошел последний раз с Тишкой на плече весь дом.
– Вот, – говорил Тишке, – здесь мы пили с Любою аргентинское легкое вино из провинции Мендоса. Да, Тишка, да. Пряный винный аккомпанемент, Тишка… Розовое вино из лучших гроздьев винограда. Там, где не меняется климат, самое лучшее вино – “Террасы”, серия аргентинских вин... Да, Тишка, да.
Тишка оглядывала вслед за генералом медовую испанскую мебель и вздыхала едва слышно.
– А в гостиной мы с Любой сидели на лавке и смотрели на луну. Пойдем, покажу...

* * *    
Дом свой, по слухам, генерал собирался продавать, но почему-то не продал, а велел заколотить фанерными щитами все окна, двери и прочие слабые места.
И был пропущен момент, когда цвета бронзы “мерседес” генерала последний раз медленно проехал по улице и навсегда исчез из Соборска, увозя с собой серую кошку Тишку и навечно оставив под белым крестом каррарского мрамора весёлую женщину Любашу.
А неандеррусский городок продолжил жить своей тихой размеренной, без особого богатства жизнью. Только за лесом и леском попыхивала и скворчала радиоактивная свалка, которой наградили эту скромную землю кремлевские временщики и министры атомных дел. Им не надо ни воды, ни воздуха, они дышат деньгами и пьют не из родников и ручьёв, а из серебристых кейсов – доллары, доллары, доллары.
А полигоном руководить назначили какого-то Гайтарова. Из города на Каме. По достоверным слухам, он там продал всё, чем руководил, а все деньги проел. И вот когда съедено было всё до крошки, Гайтаров прилюдно покаялся и снова попросился на хлебную должность, а так как в России всегда не хватало грамотных руководителей, то на “хлебное” ядерное хранилище его посадили охотно.
– На! Руководи! Послужи еще разок! – напутствовали Гайтарова улыбчивые чиновники.
– Ну, только ради вас! – кисло ухмыльнулся Гайтаров и переехал из города на Каме в Соборск.
И сразу всем горожанам дал знать – насчет свалки можете не волноваться. Времена пошли тяжелые. Кто меньше волнуется, поживет ещё, а психованным посоветовал пить боярышник с пустырником, лист аира жевать ещё. Очень успокаивает. В общем – держите себя в руках и не вашего ума это дело. Солите лучше огурцы с перцами! Вот и все пожелания нового ядерного начальника.

А в августе вернулся в Соборск солдатик Эммануил дом охранять и быстренько женился на одной такой, Нинке. Самая красивая на Пухляковской улице. Рыжая, конопатая, глаза, как у рыси, а смеётся так, что на вокзале слышно.
– Красивая... Красивая? Если сзади смотреть, и ничего красивого нет! Так, спина на ногах, – приставив козырьком ладонь ко лбу, глядела вслед Нинке Марья Михайловна Подковыркина.
– Ничого в ней нет! Тожа мне раскрасавица, тьфу! – наконец решительно объявила всему миру тётя Маруся и почти успокоилась. Так кипела еще маленько, когда Нинку в алом шелковом халате видела.
А Нинка не будь дурой, через год родила, через второй родила и - гляди! - снова с животом ходит. И не здоровается с теми, кто ей дифирамбы не поет. Такая супостатка!
Сторожат с мужем Эммануилом дом генерала. А о генерале ни слуху, ни духу. Но вроде жив пока.
Вот бы посмотреть на Тишку, мечтала тётя Фая, когда шла мимо бересклетовского дома с коровою, и одна, и вообще...
А что? Вполне вероятно, ведь не продал генерал свой дом. Может, ещё женится, деток наплодит, мужчины они и в старости это могу. Значит, может приехать, вспомнить милый край. Хоть и не ждут его здесь, ну кроме тёти Фаи, да и она ждет не генерала, а Тишиньку.
Кошку серую.


Часть II

Охота на старушку


Давайте вернемся на девять лет назад, только в этой главе. И потом сразу же запрыгнем в наши дни.
Ну, пожалуйста.


Тётя Маруся рассказывает


Да, как умерла Файкина мама Катерина, достался ей этот дом. Хороший? Я бы не сказала, но просторный, не то, что мой. Шесть окошек супротив моих двух. И с чердаком, и крыша в шифере, не дом – корабль. Фрегат? Ну ладно, фрегат.
Мама её, Катя, все рассуждала:
Старый... Ну, старый дом, зато строить не надо, уже есть, стоит, – живи, знай живи! У младшей дочки Зои – квартира в Краснофлотске и дача в Путилове, а у старшенького Юрика – квартира в Москве и дача в Гнилых Прудах. Семьи у обоих, внуки уже покуривают вовсю и пиво хлещут – так и говорила, да-а.
А Фая, как родилась в тридцать втором году в Соборском роддоме нумер два, так и жила при маме с отцом до войны, а после при маме всю жизнь. Отчего, почему? Видно, на судьбе Фаинке так написано, а против судьбы не всякий мастак губу гнуть.
Достался-то, достался. И документы все на дом на Фаинку мамой оставлены, а только документам цена иной раз – грош, иной раз – два гроша.
В общем, как начала сестра Зоя колобродить, ещё маме девять дней не прошло, по судам бегать. Как начал Юра, брат седой в дверь к Фаине по ночам ломиться, кричать, с пьяным сыном приезжать, грозиться расправой.
– Мама мне весь дом обещала! – доказывала Зоя в судах, горсовете и зачем-то сторожу на кладбище. – Мне, и только мне… Ну и Юре часть коровника! – прочитав в сотый раз пустое для себя завещание, настойчиво тарабанила Зоя всем желающим покопаться и рассудить чужую жизнь.
До сих пор не пойму – за что? Ведь Файка не вечная, все равно помрет – им всё оставит. Прямо как с цепи сорвались из квартир да из дач своих.
Кто их знает, ты их сама спроси, я не смогла. Побоялася. У них глаза, как фары велосипедные, что у Юры, брата старшего, что у Зои, младшей сестры.
Да. Да...
Тётя Маруся пожевала кончик платка, раздумала дальше говорить и пошла спать к себе за печку.

* * *
Этот дом из столетней лиственницы с большим земляным подполом, в котором хранили картошку и буряки всю долгую зиму, стал камнем преткновения девять лет назад, как отдала Богу душу Катерина Николаевна Хвостова.
Ах, этот дом, старый дом...


Комендант


Зоин муж Валентин всю жизнь проработал комендантом – общежития, гостиницы, института, территории.
Такая должность – комендант. Превосходная, между прочим, должность. Пониже, конечно, директора, но значительно выше завхоза. Мало кто усомнится, что комендант – начальник. А кто же ещё?
Пусть и с небольшими полномочиями, зато и ответственность не в пример меньше. Знай, командуй дворниками, сантехниками, уборщицами и прочими “говночистами”.
Но если раньше коменданты были практически везде, то сейчас их количество значительно сократилось. Особенно когда случился на России дикий капитализм, многих комендантов попросили найти себе другую возможность поработать всласть.
Последняя должность Валентина Михайловича – комендант туннеля по Гражданской обороне – благополучно исчезла из штата химкомбината, к которому был прикреплен пыльный и гулкий туннель-склад, с железной дорогой внутри и двумя сотнями дверей, которые не открывались годами.
У Валентина Михайловича забрали ключи, он освободил кабинет в “скворечнике” над туннелем, а через месяц с почестями отправили на пенсию с вручением ценного подарка – вазы синего стекла и трёх подсолнухов в ней.
И все тринадцать лет после выхода на пенсию Валентин Михалыч маялся. Руководить было некем. Жена Зоя не слушалась, а всё сама норовила указать на многие недостатки, дочь Злата жила отдельно, внучата деда любили – трезвого, опрятного, и Валентин Михалыч их тоже горячо любил, но для руководства они не годились – детишки, всё для них, ради них.
Пенсию Валентину Михалычу положили хорошую даже по нынешним временам, устроился также в котельную недалеко от дома, и всё шло совсем неплохо, получше, чем у многих.
А он маялся!
Так сильно маялся – не соглашался принять и усадить возле себя – старость, покой и благодать. И в этом нет ничего плохого, просто это проза жизни – у многих свежих пенсионеров амбициозность остается с молодых и зрелых лет, когда был на “коне” и хорошем счету, когда все прислушивались к твоему мнению и звали: “Валентин Михалыч, сядьте, пожалуйста, в первом ряду – на тот стульчик в президиуме...” У многих вышедших по причине возраста в тираж мужчин появляется такой комплекс неудачи, что вкус к жизни словно отбили молотком, – пропал, был и нет.
И Валентин Михалыч, хоть и хорохорился, но потух, шевелился по инерции, только всё выходило как-то вхолостую.
Люди вокруг богатели, беднели, теряли жильё, лезли наверх, женились, помирали, обзаводились детишками, выигрывали в “лото” несметные богатства, уходили в секты, покупали мягко урчащие иномарки, открывали ларьки и супермаркеты, а семья пенсионера Валентина Михалыча Нафигулина словно сидела за стеклом все тринадцать лет.
Никаких бешеных прибылей от зятя Валеры не дождались, хотя очень ждали, надеялись и верили. Со своим высшим техническим он благополучно сторожил автостоянку в губернском городе, выбился в старшие охранники, получал триста долларов и содержал жену Злату и детей.
А вот чтобы больше – нет.
Кругом, куда ни взгляни, – плыли “альфа-ромео” и “лендкруизеры”, строились кирпичные замки с бойницами, а какие женщины вдруг появились – в соболях и лисах зимой, в бриллиантиках и летящих нарядах летом.
– Ну и откуда такие деньги? – ошеломленно считал чужое богатство Валентин Михалыч. Наверное, или убивают или грабят, был убежден он, и не всегда без основания. И было так пусто на душе… Единственную дочь Злату он, даже будучи комендантом, так не одевал. Уж на что хорошо жили при Брежневе, но не так, не так.
И все свои пенсионные годы Валентин Михалыч искал выход, мозг его работал, как компьютер – просчитывал все варианты жизненного успеха, на волне которого можно отряхнуться и тоже войти в ряды новых хозяев жизни, где женщины выглядят как царицы, а мужчины коллекционируют “бентли” и прочие безделушки.
Мечты...
Слёзы.
Милая жена Зоя плакала несколько лет подряд, не соглашалась видеть разбогатевших соседей по лестничной клетке. Злата не знала, что надеть со смешными тремястами долларами, заработанными мужем на стоянке авто. Хотя жили Нафигулины сытно, имели две дачи, две квартиры, два автомобиля “ока” и – главное – у них росли замечательные внучата  Артемка и Леночка!
Но часто зависть каким-то потусторонним способом затмевает людям глаза на их благополучие. Многие знакомые и даже родная Валина сестра с этой подлой перестройкой обеднели настолько, что ходили за едой не в ближайший супермаркет, а на свалку бытовых отходов у села Осинники, многие умерли от нищеты последних лет и голодных болячек и...
В общем, в новые времена семья Нафигулиных совсем не бедствовала, а напротив, жила себе и жила, вот если бы только не зависть.
Всё уже мысленно опробовал за эти годы на роль трамплина к счастью Валентин Михалыч, но в конце концов остался только один трамплин – дом тёщи Катерины Николаевны.
Его можно было продать вместе с участком за хорошие деньги и купить не две “оки”, а приличный автомобиль, по шубе Зое и Злате и ещё заплатить за учебу внуков, когда те вырастут из школьных милых лет.
Ничего такого, многие люди мечтают о наследстве, в конце концов, дело житейское, может, кому-то мечта жить помогает. Сами знаете, какие в России зарплаты у обыкновенных людей. Ну не получалось двум мужчинам в этой семье заработать на перечисленные промышленные чудеса.
И все бы ничего.
Дом был старый с большим участком, теперь уже не строят таких домов. В доме доживали свой век мама и сестра Зои и Юрия. Обе были уже в годах, обе больные-хромые-старые, но всё жили и жили, и казалось, не будет их жизни конца.
Мама Катя, до капли выжав весь свой жизненный ресурс, на девяностом году тихо отдала Богу душу, и вот, когда была похоронена на Царёвском кладбище в тихий день, оказалось, что по завещанию весь дом достаётся средненькой дочке Файке.
Безусловно, всё имеет свою цену, и старые дома на старой земле тоже стоят денег. А если вещь не имеет цены, значит, её просто нет, допустим, как счастья для всех.
В те три дня, когда готовились похороны и ещё ничего не было точно известно, Зоя выхватывала глазами понравившиеся вещи и рухлядь, которая от ветхости ломалась у нее в руках.
– Стол мой! – деловито и горячо говорила она самой себе и тащила его в кучу, забыв про зоб и больную печенку. Валентин Михалыч в тот момент, слава Богу, ездил по гробовым делам, резонно рассудив, что Файке ума не хватит мать в три дня похоронить. А он поможет, “похоронил и порядок”, – приговаривал Валентин Михалыч и нюхал ладошки.
Тётя Фая горевала, плакала по маме и видела окружающий мир и родных как сквозь грязное стекло.
– Спасибо, Юра, спасибо, Зоя, – прижималась она к отчего-то колючим брату с сестрой. Думала, Зоя готовит столы для помин, а Юра, тащивший на голове огромную икону в медных цветах, так быстро пробежал к своему “москвичу”, что тётя Фая и не приметила. Думала, гроб привезли.
Какой же это был облом для Валентина Михалыча и всей его семьи, как чуть не впал в яростный клинч брат Юрий Хвостов, который тоже приехал с сыном из Москвы за наследством и брезгливо читал два листочка завещания, написанные целых десять лет назад. Как побледнели в кабинете у нотариуса Зоя и Златочка, хотя только что вернулась со своей дачи, выспавшись и позавтракав.
Им не досталось ничего, а одинокой Файке огромный дом. Как же они ненавидели в те секунды её, Боже мой! Словно она и не человек была, а... кто?


Давай сперва твоё съедим, а потом каждый своё, ну давай?..


Тогда тётя Фая на все увещевания со стороны брата и сестры, на неприкрытые угрозы и незатейливый шантаж с лёгким сердцем уступила им целую половину большого дома со всем старым барахлом, которое там находилось. Ну что же, раз им нужно, – пусть берут, а ей и половины хватит. Родные же, не чужие. И сочла тот послепохоронный конфликт решённым. Всё оформила и на ту половину больше ни ногой.
Дом столетний, всё валится внутри, думала тётя Фая, глядишь, брат с сестрой свою половину тоже не оставят на произвол судьбы, они – свою, а уж она – свою. Хорошо, правда?
Пошли дни, месяцы, годы, тётя Фая жила себе и в ус не дула, и когда соседка Курдюмова Нина, прямая и простая по-дурацкому на язык баба, где-то через пару лет высказала тёте Фае такое, ну сами посудите:
– Чего это Зойкина Златка никогда с тобой на здоровкается, морду отворотит и бежит? – Тётя Фая задумалась, поморгала и отвела глаза. – А потому что зажилась ты!.. Смерти тебе желает, – сама и ответила Курдюмова, Нинка её зовут.
– Разве я мешаю ей? – запальчиво ответила тётя Фая.
Курдюмова потерла варежкой щеку и изрекла:
– А ей все мешают. Прорва!
Потом ещё кое-что сказала, вернулась, уже ушла и вернулась!
Тётя Фаина сперва остолбенела, хотела постыдить Нину за такой поклеп на родненьких брата с сестрой, потом даже улыбнулась, когда не хватило слов и пошла вдоль забора к себе, решив с Курдюмовой больше не водиться, раз она заговаривается, ну какой с неё спрос?.. Такое про Зою сказать! А Юру-то она «душегубцем» назвала, братика Юру.
В общем, не поверила Фаина и не верила ещё несколько лет, пока...
А случилось вот что...

Эти девять лет длились, длились, старики старели, молодежь цвела. За девять лет половина тёти Фаи осталась такой же – старая, но задорная. Фаина худо-бедно, но ремонтировала, подбивала, где надо гвоздик, подкрашивала наличники охрою. А вот Зоина половина (Юра почти не приезжал), девять лет назад похожая, как мальчик-близнец, на своё отражение, зачернела, покосилась, и вид у неё был как бы голодный.
Всё очень просто – отремонтировать, подкрасить, гвоздиков забить, – и засверкает домик-то. Но вся боль заключалась в том, что Нафигулины по жизни были патологически жадны, Зоя с рождения была безумно скупа, Златочка носила трусы по двенадцать лет, а зять Валера, у которого получка отбиралась в рекордные пять секунд по возвращении  с  работы, о покупке каких-то там гвоздей для старого сарая и не помышляла. В гробу он видел эти гвозди!
А Юра брат, как получил документы на свою часть, обмерил её, убедился, что всё правильно, и укатил в Москву, какой еще ремонт? Продать-продать и только!
А продать интересно весь дом, а в доме-то Файка...
Стали ждать.


Шкапчик с начинкой


В Зоиной половине в большой комнате стоял шкап - из породы обихода. Это когда вещь уже настолько старая, так изжила себя, хотя и целая, что её совершенно не жалеют и пользуются  –  кто во что горазд.
С него вытирали пыль раз в пятнадцать лет, и то это считалось шиком для такой-то рухляди. А он жил своей обиходной жизнью и, если был не в настроении, напрочь отказывался открывать двери. Так было и в этот раз.
Валентин последние шесть лет хранил в шкапу коллекцию любопытных вещей. К таковым относились два кухонных ножа, тесак, мясной топорик для разделки зажившихся старух, колун, базука, шесть капроновых веревок и одна верёвочка, кусок хозяйственного мыла, тротиловая шашка, цианистый калий в баночке из-под майонеза «кальве» и кое-то другое, а именно свою злость, которая переливалась в бутылке гавайского рома.
Валентин пил её прямо из горлышка, когда после долгих тыканий и ругательств, наконец, открывал сломанным ногтем тяжелую кривую шкаповую дверцу.
Когда ром кончался, Валентин откуда-то приносил пару полных бутылок и ставил их на пропахшее ромом место. Иногда это был “чинзано”, в другой раз «кальвадос». Валентин был скуп, но не нищ, и поэтому злость ему обходилась недешево.
Причиной злости был дом, который Валентин ненавидел всей душой. Его никак не удавалось продать – Фаинка оказалась живучей, навроде той берёзы на козырьке церкви, которая зачем-то угнездилась там, цепляясь за пыль на сусальном золоте, и весной цвела, осенью болела, а зимой промерзала насквозь.
И не то чтобы была сильная нужда в этих деньгах, но с деньгами этими были связаны все его мечты, мысли и проекты, а дом превращался в рухлядь прямо на глазах, и как тогда его продашь? А пока-то еще ого-го – старина чёрная в кружевах. За одни кружева могут отвалить немало...
Валентин в свои семьдесят три года самозабвенно любил деньги, был страшно домовит, до микрона знал, что почём в этой подлой жизни, и тащил всё, что лежало не так и так, к себе в семью с истовой прилежностью. И в этом порыве нет ничего дурного, за исключением того, что он постоянно примерялся к чужим вещам, которыми владели ещё живые люди.
Такой вот казус, но Валентину чужая жизнь казалась несерьезной и ненастоящей. Он посматривал на неё со снисходительным смехом, а почему? Я не знаю, хоть убейте.
Фу-у, старуха вонючая, думал он про тёщу Катю и про сестру жены Фаю, называя их не иначе как “старуха” в одном лице. Словно там жила всего одна старуха, доживала, так сказать, свой век. И раз умрет тёща Катя – малюсенькая горбатая “поганочка” в валенках и летом и зимой, то автоматически черти прихватят и тощую, как ветка осины, Файку, вековуху вечную. Зачем ей жить-то? Какая у ей жизнь? И так уж пожила. Ни детей, ни мужа, корова и кошка не в счёт. Корову продать, кошку под зад ногой.
Так думал Валентин, без всякой задней мысли, с улыбкой, не ругаясь, ну, как о микробе, которого смываешь с водой из-под крана. Так же справедливо, даже при этом крестясь, подумывала Зоя, жена своего мужа, мама дочи и бабушка двух прелестных внучат. Так же думала Злата и её единоутробный муж Валера. А внучата, Аленка и Тёмочка, которые впитывали дедушкины умные мысли, буквально с «растишкой» и кефирчиком, которым дед их потчевал с пеленок, в эти рассуждения пока не вникали. Дети.
Старые соборские дома, как вся подлинная уходящая жизнь, действительно были в цене и немалой, особенно до того, как построили хранилище для ОЯТ. Они поражали своей давнишней красотой и высотой. Как же раньше строили люди! Что за люди жили на русской земле тогда? Значит, не так уж и плох был тиран-царь, раз такие дома рождались и жили.
Дома, дома, похожие на деревянные замки. И оставалось их в Соборске не больше двадцати, и только один из них непроданный – тёти Фаин, которая зачем-то всё жила и чего-то не умирала, вставала, лопоча молитву каждое утро, кормила-доила белую, как снег, корову и вела её пасти, закрыв свою половину дома на чёрный, как антрацит, замок.
И все девять лет с прикрытой улыбкой ненавистью, такой, как ржа, нет, такой, как серная кислота, нет-нет, с ненавистью, подобной огню, семья Зои смотрела в окно на тётю Фаю, которая ни о чем не подозревала - и то бойко бежала вслед за коровой, то едва плелась на тонких ногах, если сердце схватывало и не давало жизни.
– Когда ж она, а? – тихо вопрошал Валентин. – Зой, ты не знаешь?
– На днях, – путаясь в байковой ночнушке, чесала ляжку Зоя, которой было о ту пору шестьдесят шесть лет. Или шестьсот шестьдесят шесть?
– Как же, ждите?! – вскакивала чуточку мятая и розовая со сна Злата. – Поехали домой, в квартире хоть вода есть, а тут меня клопы заели!
– Если бы меня творожком со сметанкой кормить, я бы тоже не помер! – выпрастывая из-под одеяла полную розовую ногу сорокапятилетнего здорового мужчины, зевал краса и гордость семьи – зять Валера. – Чего притихли? Этим летом похороны отменяются. Айда домой! – и воспитанно пукнув, вскакивал и бежал вглубь сада в кустики.
– Нет, доколе? – тихо стонала Зоя.
И так каждое лето из девяти...

Вы никогда не задумывались, как к вам относятся ваши близкие, соседи, знакомые, друзья друзей, местные пьяницы и до кучи – комары?..
Лучше об этом не думать, поверьте старой бабке на слово.
Попейте лучше цейлонского чаю с бубликом или поспите на мягкой подушке с чистой наволочкой, и пусть вам снятся золотые рыбки, золотой песок и золотая даль.
Чао!


Колобок времени


На комоде синего дерева стояло в ряд двадцать пять будильников. Первый не тикал уже семьдесят с чем-то лет, но выглядел огурцом. В виде черного бобра на осине. Бобёр курил, а циферблат, обгрызенный с обеих сторон, показывал полшестого. И утром, и днем, и в ночь-полночь. Второй с третьим будильники сломались сразу после войны, зато красивы были до умопомрачения – домик и колесо от телеги. Четвертый же был совсем новый, и если его завести, он шел, правда, отдыхая по часу-полтора, но если потрясти его за душу, а лучше постучать им по коленке, начинал тикать в два раза чаще, так что догонял тот час отдыха и даже перегонял. Остальные будильники вели себя тоже не по-христиански. В основном спали, хлопали стрелками, когда взбредётся, смотрели на все философски и тётю Фаю не слушались.
Кто другой взял бы да  отнес их на чердак и свалил в ящик к бутылям из-под олифы, ну той, что продавали еще при царе.
Тётя Фая иногда теряла дар речи... те же будильники и их количество, откуда?!! Часто вещи, которые нас окружают, воспринимаются и видимы не больше воздуха.
Ой! – удивилась тридцать с лишком лет назад Фаина. – Откуда столько богатства на комоде!
Будильнички...
Да это что!.. В шкапу у тёти Фаины висело семьдесят три юбки. И все выходные. Суконные, из вельвета, из драпа, одна шевиотовая, перешитая из дедовых брюк, восьмиклинки, шестиклинки, солнце-клёш, с завышенной талией, из набивного ситца, шелковые из пятидесятых лет, шотландки и полосатые с фестонами, когда Фаинка была молодая девушка, а не старая, как теперь.
А в другом шкапу в сенях висели польта. Еще бабушкины, еще дедовы, мамочкины Катенькины. С бархатным верхом – лиса внутрь, из советской драп-соломы подбитой ватином, из шершавого шинельного сукна с овчиной внутри, бостоновое в талию и два вязанных проношенных пальтеца из коричневой вигони, в которых на старости лет фасонила бабушка Александра.
А сундук с галошами... Не делают сейчас таких галош, нету больше настоящих высоких галош “крокодайл” – круглых, чёрных, сажа-лак, в них смотреться можно, ну если, конечно, больше некуда.
А на чердаке сколько всего навалено, сложено кучками и захоронено!.. Тётя Фая принципиально не ходила в москательные лавки и прочие промтоварные места ни за каким барахлом. Зачем? Выходишь в сени – вглядываешься в углы, под лавки, хлопаешь дверцами шкапчиков, открываешь замки на всех сундуках. Нету? Лезешь по столетней лесенке на чердак, и – вот она, голубушка, запасная лейка! Еще в первую мировую войну бабушка Александра поливала ей капусту, и те кочашки не чета теперешним.
Вещи живут долго. Люди живут меньше.
Кто же будет носить мои выходные юбки, открыв нарядный шкап, иногда не на шутку задумывалась Фая. На корову они не налезут, кошке велики... Неужели, какая-ньть баба в них будет картошку копать и потом из сковороды есть?


Ухажёр


Ухаживать за Фаиной дед Серёжа Фазанов в ту весну начал так, что у всей улицы глаза повылезли.
Годы шли, как минуты, а строптивая Файка, от которой пахло, как от маленькой девочки, парным молоком, всё отшучивалась.
– Мальчика нашла! – грозился сам себе дед Серёжа на несговорчивую старушку и первым делом в апреле полез на Фаину крышу с ремонтом.
Чтоб мужчина какой женщине крыши чинил, если это не надежда на любовную связь и понимание, такого на Пухляковской улице во веки веков не было. Если уж крышу полез чинить – припёрло, видно, мужика, кивали на оседланные некоторыми соискателями на женское сердце чердаки прочие невлюблённые соборчане. Опять же колечко сплел из серебряной проволоки и бирюзовую каплю туда вдел.
Преподнёс. Фаина Александровна засмеялась, погладила бирюзу и положила в карман... И только-то, подумал дед.
А чтобы Файка не боялась спать ночью одна в своем дому (пока у них всё не сладится), починил ей дверь и ни в какую не уходил в тот вечер, упёрся и ни взад, ни вперед! Еле Фаина его выпроводила со смешками и уговорами, мол, не позорь меня, девушку, на старости лет!
– А взамуж? – удерживаясь за косяк, спросил напоследок дед Серёжа.
– Подумаю, – обещала Фаина и забыла, какая уж там память наша, сами знаете.
Влюбленные люди похожи на ненормальных, но ненормальных добрых. Нормальные-то, к сожалению, почти все злые, одни деньги на уме.
И даже с этой ухажкой одеваться стал не как дед. Брюки натянул в обтяг, те, в которых сын Серёжа демобилизовался в восемьдесят втором году, “писк мичмана” называются. Фуражку голубую, под пиджаком – тельняшка... Эх!
Когда Валентин увидел такое мракобесие, у него чуть зубы не вывалились, так он ими клацнул.
– Твоя-то сестра, прости господи, – не донеся ложку со свекольником до рта, сообщил Зое прямо за обедом Валентин.
Зоя поперхнулась:
– Валяша, выбирай выражения, – и покосилась на внуков.
– Да он ей крышу чинит! – показал ложкой на потолок Валентин. – Ты высунь голову-то, высунь!
– Кры-ышу? – Зоя уронила банку с майонезом прямо в свекольник. – Нет! Только не это!
– Не это? Девять лет никак не сдохнет, а теперь замуж собралась! Думаешь, этому замшелому пню старая дура нужна? – выплюнул кость Валентин.
– Ничего я не думаю, – с болью сказала Зоя Александровна. – Конечно, ему нужен наш дом, зачем ему бабка дряхлая?
– Не скажи, они аферисты еще те! Пиявки подлые! У неё корова – раз, полдома – два! А вещей, сама знаешь, сколько по углам напихано!
– Нажиться хотят, – отчеканила Зоя и прислушалась. По крыше с Файкиной стороны колотил молоток-дятел.

А у Фаюшки лицо в тот год округлилось, в шестьдесят девять-то лет, Боже мой, что любовь-то с нами, бабами, делает... Заметно очень, когда женщину любят. Дед всё же растопил её сердце, не до конца, но всё же... И если бы не пугающая возможность брачной ночи (какая срамота, шептала про себя Фаина Александровна, ни разу не познавшая особенных мужских ласк). Так вот, если бы не эта самая “срамота”, Фаина сдалась бы на милость деда Серёжи еще пять лет назад, ну когда он первый раз всерьез стал бубнить “ну, чтобы вместе остатошнюю жизнь...”
– Вдвоем-то чай и вода как чай, – балагурил дед и всё норовил прижать к себе Фаинку покрепче, чем её немало пугал. Ну, вот такая она, что ж поделаешь?
– Срамотник какой! – и смешно было, но и обидно. – А вдруг он насмехается? – Думалось и всё. – Нашел себе игрушки!
И мечтала:
Вот если бы просто жить. Ну, он на лежанке, а я на кроватке своей. Как бы хорошо... Дед он чистоплотный, ладный и табачный дым, он же не лишний в дому! А до чего ж он весел, как зачнёт на баяне – да-а, а на трубе выкомаривает до чего, песельник, одно слово...
Вот, если б только он  спал – на лежанке, а я на кроватке своей...
Маялась на полном серьёзе Фаина Александровна и за пять лет так и не решилась на жизнь вдвоем. Ведь всем бабам известно, мужики – охальники! Раз допустишь до себя – потом наплачешься. Так Фаина и не допустила за свои милые шестьдесят девять лет к своему сокровищу ни одного озорника. Зато и не плакала, как другие бабы на родной улице. Нет, ну плакала, конечно, но по совсем другим причинам, по папе своём, по маме, по бабушке с дедушкой, по Тишиньке и еще по нескольким особенно лучезарным котятам, съеденным собаками в одну лихую зиму.
И всё.


Милая и дорогой


И вдобавок к крыше, приравненной на улице Пухлякова к ЗАГСу, тётя Фая продала белую тёлочку, ту самую, за деньги! И выходило с точностью до наоборот. Мечта Нафигулиных таяла и высыхала прямо на глазах, а старая безграмотная Файка ходила вокруг дома вслед за коровой и улыбалась, как все невесты, ну вспомните, как они улыбаются...
– Мало ей просто в нашем доме жить! Дом-то скрыпит, – стуча, не жалея кулака, по стенам, восклицал нервным голосом Валентин Михалыч. – Что она творит-то? Сестра твоя, а? Начала половую жизнь заместо замогильной-ой-ой!
– Спи, Валяша, – сама всё ворочалась на диване Зоя. – Спи! Баю-бай...
– Не могу-у, – вскакивал в трусах Валентин Михалыч. – Они там деньги за тёлку считают... Гнусы, гнусы!
– Ой, ну спи, ты так нервничаешь, – умоляла Зоя, ну а какой тут сон.
И если за прошлые годы по большому счету кроме улыбчивой ненависти дело дальше не заходило, то тот апрель 2001 года стал роковым.
– Коли быть собаке битой, найдется и палка, – решил для Фаины Валентин, Зоя молча перекрестила мужа, чтобы заручиться поддержкой Христа, и, обнявшись, супруги крепко заснули.
А тёте Фае с её семьюдесятью тремя юбками такое и не снилось, и не виделось, что раззадорила она своим ненарошным счастьем родных своих на чёрные дела. Ведь говорила ей мамочка Катя – не улыбайся ты на людях, дурочка! Забыла...
– Милая, – чмокал во сне Валентин Михалыч.
– Дорогой, – шептала в объятиях Морфея Зоя Александровна.


Ля-ля-ля!


И правда, так оно и было! Тётя Фая как начала радоваться жизни, даже смотреть на неё было неудобно. Ну, нельзя же так, всё же семьдесят почти лет.
Да из-за чего? Дед Серёжа? Не-ет. Или все-таки из-за него? Ну ладно, дед, дед. А собственно, какой он дед?
– Еще на мужчину похож, – думала Фаина Александровна, хлопая по щечкам, чтоб они играли и держали цвет.
– Ой, ну как же приятно! – говорила она себе, прислушиваясь, как Сергей Сергеич лазает по крыше, прибивая шиферины.
– Ты чего это такая? – ревниво вглядывалась в Файкино круглое румяное личико Маруся Подковыркина. – Всё не исстаришься никак!
– У нас порода такая, – легко оправдывалась тётя Фая. – Мы до восьмидесяти лет как угорелые бегаем! – и начинала хихикать.
– Ой, да не ври ты, – морщилась Маруся и руками щупала свои обвисшие щёки, одну левую, другую правую.
У Маруси Подковыркиной последний год такая старость произошла в лице, словно потекло оно вниз, хотя ещё живое и тёплое и глазами водит. А потекло.
Ещё прошлую зиму была Маруся такая бодрястая, щёки, как облицовочные кирпичи, и вот, потекло.
А ты не колдуй, вспомнила Фая с досадой, но не сказала ничего, а только посмотрела внимательно в Марусины глаза.
– А я и не колдовала уже двенадцать дней! – развела руками по сторонам Маруся. – Ты што?
– Я-аа? – тётю Фаю словно смыло водой, так она отскочила от своей подруги. – Манька! Я тебе слова не сказала!..
– Правда, чо ль? – пожевала губами Маруся. – Но ведь подумала же ж?
Тётя Фая перекрестила все углы и со словами: “Свят, свят, свят!” перекрестила и Марусю.
– Ну, я пойду, – зевнула Маруся и похлопала красными “под крольчиху” глазами, – полежу, ты мне молочка в бидон ливани.
И протянула свой синий обитый сбоку бидон. Фая с опаской взяла его и пошла наливать.


Велосипедист


Нет, ну конечно, Фаина Александровна прожила свою жизнь совсем даже не в теплице для чайных роз, и наивность, которой сияли её глаза, в чём-то была небольшим обманом для окружающих. Тётя Фаина была далеко не дурой. Она просто, сияя глазами, уходила от возможных конфликтов, которые караулят человека буквально на каждом шагу.
То, что у каждого живущего среди людей есть враги, Фая знала и помнила. Даже у самого захудалого и малосильного человечка, который и дышит-то через три раза на пятый и сам никого ни-ни-ни... Как-то так выходит с течением времени, что откуда ни возьмись появляется враг. Вроде лишая на кошачьей лапе.
Ладно бы за дело! Ну, посмотрела бы Фаина на кого со злым прищуром, пустила бы гулять злую сплетню или просто сказала какому дураку, что он, извините, дурак.
Так нет же, нет.
Фаина смолоду на людей зло не щурилась. Даже когда ей в трамвае на ногу поставили два мешка картошки, а сверху ящик с арбузами. Охнула, вывернулась ужом, хорошо дверцы открылись – успела спрыгнуть и пешком до работы дойти.
И не только это. Бывало и похлеще. Ведь кто молчит и терпит, на того разве вот только метеориты с астероидами не падают. Почему? Природная аномалия, по-видимому.
Мама Катя, бывало, ей выговаривала:
– Фая! Берегись людей! Особенно баб! А пуще того – мужиков!
– А чего их беречься? Не боюся нисколько. Что ты меня пугаешь?
А где-то через два дня убедилась – мамы-то, оказывается, не врут.
Было это в году пятьдесят втором... Утром рано-холодно по пустой дороге побежала Фаина на трикотажную фабрику за Вознесенским мостом.
Дорога двадцать минут, пыль после ночи мокрая, а кроме Файки с улицы никто на фабрике в первую смену не работал. Взрослые бабы предпочитали во вторую.
И вот бежит Фаина по пустой дороге. Ни души. Тихо, половина шестого утра.
Только и осталось свернуть на улицу Ревстачек, а там Тамара подружка стоит, наверное, за кустом смородину объедает, ждёт, пока Файка мимо пробежит, чтобы присоединиться.
– А-а-а-а-а-а-а... и-и-и-и-и-и…
Очнулась Фаина в пыли на дороге с разбитой головой, правая рука висела, как у Пугачихи в Болгарии, когда она премию отхватила.
Тихо... На дороге ветер шевелится и только какой-то мужик на велосипеде отъезжает, уже метров десять отъехал. Фаина от боли не различила, кто это? И почему она избитая лежит, а не бежит?
Только потом, уже доковыляв с вывихнутой рукой до Тамары, сообразила, что, видимо, на абсолютно пустой дороге велосипедист сбил её. Проехал по спине или наехал, она упала и...
Зачем и кто? Денег при себе у неё не было, два талона на обед и пропуск на фабрику. И всё. Звякнул бы, она посторонилась, если объехать не мог. Или не хотел?
Сколько велосипедистов было в то лето в Соборске, разве знаемо? Как узнаешь тяжелую спину и козырёк кепки, повернутой назад, и того человека, который захотел проехать по тебе?


Держи вора


На подоконнике лежала колода карт. Когда тётя Фая уходила из дома, под ней были спрятаны две тысячи девятьсот рублей, деньги за ту самую телку. Сто рублей Фаина Александровна сразу отложила, чтобы купить монпансье и ландрину.
Чай с ландрином... Пьёшь чай, а ландрином хрупаешь. Котята удивляются, поднимают глаза, вострят уши, что ты, бабушка, чем хрустишь?
Денег под картами не было.
Тётя Фая искала-искала до ломоты в спине, до дрожи в руках – ни одной денежки ни к даме, ни к валету не прилипло.
Дверь я закрывала на ключ, окна в зимних рамах, наверное, сунула и забыла, ой, старая... Тётя Фая стала искать по всем карманам, за иконою, под скатертью, в коробке с нитками. За молоком приходила одна Чудилова с племянниками, но она их взять не могла. Как села возле двери на стул, так в комнату и не зашла. А племянникам два и три года. Какие из них грабители?
– Зоя, меня обокрали! – крикнула в окошко Фаина, когда увидела бегущую с колодца сестру.
–Тебя? – пробежав еще метров пять, Зоя нехотя остановилась.
– Меня, – закивала из форточки Фаина.
– А чего у тебя украли? – заулыбалась протезами Зоя. – Валенки с галошами?
– Три тыщи за телочку – я хотела на них двор перебрать.
– Какой двор?
– Мой...
– Твоего двора тут нет, – перебила Зоя. – Ты его наглостью заняла и корова твоя, а двор наш. С Юрой...
Вот и весь разговор.
– А я сегодня хотела напиться и пойти на площадь танцевать, – вытирая мокрые сапоги у порога, выкрикнула Маруся и стала водить глазами за нервными прыжками подруги.
– Фай, ты чего, очки потеряла? Да они на тебе! – махнула рукой, по всему, веселая в честь полета Гагарина подруга.
– Ой, – начала Фаина.
– Да? – равнодушно кивнула тетя Маруся. – Давай сметаны поедим?
– На, ешь, – поставила крынку со сметаной перед Марусей Фаина. – Хошь, здесь, хошь, домой неси и ешь.
– А ложку? – тетя Маруся протянула руку и ждала. – А чего чайную? Давай супельную! Жалко для подруги, да? – склочно, как все пьяные, всхлипнула Маруся.
– Ты с кем наклюкалась-то? С жиличкой своей? – Фаина снова кинулась к картам на подоконнике, и стала их глядеть. – Как до дома-то дойдешь?
– Закушу и пойду, – буднично сказала Маруся.
Такие вот дела... Денег тётя Фаина в тот вечер так и не нашла.
А утром Маруся принесла чистую крынку, ложку чайную мельхиоровую, правда, забыла, но прямо с порога деловито поинтересовалась:
– Ну и что?
– Ты об чем?
– Пропажу обнаружила? – постучав галошиной о порог, спросила Маруся.
– Не-ет, – покраснела тётя Фая. – Прямо не знаю...
– Деньги в доме, – твёрдо сказала Маруся. – Только не в твоём.
– А в чьём?
Маруся Подковыркина скинула галоши и, оставшись в синих бурочках, начала нюхать воздух прямо от двери. Потом обнюхала, фыркая, оба угла, стол, схватилась отчего-то за грудь, взглянув в постный богородичный лик за лампадою:
– Ох!..
И вышла из комнаты в сени. Фая за ней, даже не одевшись. Маруся-то в болоньевой куртке, а Фаюшка только в кофте ситцевой и юбке в пол.
А в сенях холодно, тринадцатое, апрель. Выстыло за зиму, воздух ледяной, на улице теплей.
Маруся быстро побежала туда, вернулась обратно с шалью клетчатой, кинула её на Файку, и ни слова ни говоря, полезла по лесенке на чердак. Фаина только успевала смотреть.
Высунувшись из чердачного люка, Маруся замахала рукой:
– Давай залазь, что стоишь!
На чердаке было теплей, солнце просвечивало полчердака. Как же хороша жизнь среди пахучей стерильной после зимних холодов бумаги и прихлобученных от времени вещей. Допотопные чемоданы и тёрки, чугунная мельница в углу, рулоны довоенных обоев, и всё это глядело на двух старух с такой лаской, что обе замерли на месте.
– А сестра твоя, что так рано приехала? – схватив плетёную корзину для ловли язей и размахивая ею, как сачком, спросила Маруся Подковыркина.
– Они ремонт у себя в квартире делают, – пожала плечами Фая. – Наняли хохлов, а сами тут пока…
– Да? – не поверила Маруся. – Такие живоглоты, и кого-то наняли, да они из-за копейки удавятся!
– Ну почему, – поморщилась тётя Фая. – У Валентина жаба, у Зои щитовидка, а там краской, наверно, пахнет.
– Так у них же ещё дача, чего они сюда-то приехали? Холодно, поди, а?
– Ну, – начала было Фаина, а Маруся, отбросив корзинку так, что та, подпрыгнув, докатилась до стены, в общем Маруся уже высунула голову в соседский, с другой стороны чердака лаз и с жадностью рассматривала чужие сени.
– Пошли! За мной! Не упади только, – и всё. Пустой чердак. А где Маруся? А Маруся уже бегает по сеням Нафигулиных внизу.
Тёте Фаине не оставалось ничего, как, икая от дурных предчувствий на свою наглую подругу, кое-как спуститься по шаткой лесенке на половину Зои и Юры, куда она по причине своей нездешней деликатности не ходила ровно девять лет.
В сенях было пусто, Маруси уже и здесь не было, и тётя Фаина, покрываясь пятнами от стыда, ещё раз оглядела родненькие сени и, закрыв глаза, отворила обитую суконной материей дверь.
Родной запах черного хлеба и парного молока, видимо, навсегда исчез из этой половины когда-то целого дома.
В светлой комнате вокруг стола бегали три фурии. И бегали с вихрями – аж воздух жужжал! Пахло колбасой с яичницей, валериановыми каплями и стариковским едким “козлом”. У Фаи замельтешило в глазах, и она, держась за косяк, присела на порожек.
– Держи вора! – одна фурия, ухватив за шкирку другую, поломала бегущий вкруг стола вихрь.
Красные, потные, злые три знакомых лица и пачечка синих пятидесятирублёвок, которые всклокоченная Маруся тянула из рук Валентина Нафигулина.
– Маруська, кончи! – вскричала тётя Фая, схватив от стыда свое сердце под кофтой, которое без предупреждения начало болеть. – Ой же, ой же!..
– Ворюга рыжая! И-ииих! – Маруся изловчилась и выхватила тугую денежную пачечку, у того осталась только резинка и куцый обрывок деньги.
– Не подходи! – замахнулась дланью на изготовившегося прыгнуть Валентина Маруся. – Собака страшная! Денюшки считал! Фая, а ну гляди, твои деньги? – кинула Файке на длинный шерстяной подол синие дензнаки Маруся.– Твои? Твоими пахнут!
Фаина Александровна сидела на пороге, придерживая руками сердце и к деньгам не прикасалась. На них ведь не написано – чьи...
“Какой позор!” – буквами с километр было начертано на её бледном старом лице. Седые прядочки стояли дыбом, шаль валялась на полу, из двери дуло.
– А-а-а-ааа! – завопили одновременно двумя филармониями Валентин с Зоею. – А-а-ааа!..
– Убью! – запрыгала на месте, как боксер наилегчайшего старушечьего веса, Маруся Подковыркина. – Убью, не подоходи-и-иии!..
– Кончи! – застонала с порога тётя Фая. – Маруська, дура! Кончи!!!
– В чём дело, друзья? – дверь открылась, на пороге стоял румяный Валерьян, краса семьи Нафигулиных. Зять. За ним с видом невыразимого отвращения на пухлом лице переминалась Злата в красном свингере.
– Мамочка! Что этим вонючим бабкам тут надо? – отодвинув Валерия в сторону, переступила через Фаину Злата и вошла в светлую комнату.
Маруся, Фая, Валя, Зоя, Валериан, Златочка!!!..
Что там было потом, описать не берусь. Со слов свидетелей – большой хвостовский дом трясся, ходил ходуном, а тот безумный крик и ор, сотрясший Пухляковскую, превосходил  даже проводы зимы на эту масленицу, когда местные уличные хулиганы Брэк и Маятник запряглись в санки и по раскисшему снегу возили бегом вдоль по улице самых сдобных веселушек из числа незамужних дев. Была там, правда, одна мужняя Лилька, но ей всё можно. Она такая, вслух лучше не говорить, и не о ней тут речь.
Как бы там ни было, но через одиннадцать минут Маруся и Фая, оправляя на ходу рукава и перекрученные юбки и со следами боя на стареньких оглашенных лицах, хромали через улицу, а не через чердак на Фаину сторону. Без единой кисти, с дырою в центре, шаль волочилась за Фаинушкой по мокрой весенней земле, по цыплятам мать-и-мачехи... Деньги в Марусиных красных руках были все ещё при ней.
Денег было ровно пятьдесят восемь бумажек по пятьдесят рублей. Как раз сумма, пропавшая с подоконника вчерашним днем, пока Фаина ходила в супермаркет на улицу Котовского за ландрином и баранками к чаю, которые таяли во рту, и покупать их имело смысл килограмма два.
Шли бабки на глазах притихшей улицы, только головы соседские из-за заборов пылали глазами. Молча дошли кое-как и, вошедши в дом, уселись и стали дышать-отдышиваться. Потом Маруся встала, попила холодной воды из ведра, достала из кармана пузырек со стрептоцидом и стала посыпать ссадины на носу и щеках, а Фаина, не прикасаясь к деньгам, всё сидела на табурете и вздыхала, потом охала, принимаясь плакать. Страдала...
Вот деньги, вот они. А радости нет. Как же так? Как же? Ведь по сравнению с ней Валентин с Зоей – богачи.
Зачем? Ну, попроси, если нужны деньги. Она одолжила бы на любое время, да хоть на десять лет. А что? Хвостовы долго живут...
– Сидят, – сняв с печки вскипевший чайник, начинала по новой Маруся, размочив в бокале сразу три баранки. – Сидят, Фаинка, деньги твои считают! Свиные жопы.
– А вдруг это ихние деньги? – всё ещё сомневалась Фаина.
– Да-а, а Курилы – японские, а в Кремле добрые люди сидят, а на пенсию теперь прожить можно? – начинала куражиться Маруся.
А назавтра дед Серёжа забил лаз на чердак со стороны Нафигулиных железным листом, чтобы впредь больше ничего не пропадало.


Все ровненько


Валерий и Злата отодрали дерущихся старика и трёх старух друг от друга и придали ускорение Фаине Александровне и Марье Михайловне, чтобы они, наконец, ушли домой, а то у них ещё каша пригорит. Позаботились, в общем, о бабках беспамятных как могли, дело молодое, кулаки тяжелые... Эх.
И что?
А ничего.
Валентин Михалыч отряхнул расцарапанную Марусей лысину, улыбнулся широко доченьке и зятю:
– Гниды какие! Гниды гнусные!
По дороге мимо окон как раз шли, шатаясь и поддерживая друг друга, Фая с Марусей. В руках у них торчали вырванные с боем деньги.
– Папа, – голосом избалованной девочки спросила Злата. – Что тут случилось? – Круглое лицо в ранних морщинках глядело с заботой и нежностью.
Родная, всхлипнул про себя Валентин. Да я всех на хрен поубиваю ради тебя, доча милая, я в лепёшку расшибусь, но продам для тебя этот чёртов дом, пока он на фиг не сгнил и не рухнул!..
– Злата... папа! Деньги! – начала было Зоя, собирая выдранные волосы с кофты у себя и у супруга. – Ой!
Это Валентин наступил клетчатым тапком на помпонистый шлёпанец жены.
– Валя! – взвизгнула Зоя.
– Ничего, ничего!.. Злата, Валерьян, старухи тут за долгом зашли-вышли. Всё уже хорошо, – улыбнулся Валентин широко и открыто. – Ничего, ничего, всё ровненько.
– Правда, папа, – быстро согласилась дочь своего отца. – Ну что, пойдем Валер?
– Канешна, – закивал румяный Валера. – Если ещё за долгом придут, зовите меня, папа.
Зоя зятя недолюбливала. Вроде правильно всё говорит, а будто издевается. Или начнет шутить, а глаза, как у чикатилы. Не любила Зоя зятя.
Уже целых двадцать лет.
И было это тринадцатого апреля.


Открыть слепому глаза


Тётя Фая ждала день, ждала два... Вот придет участковый Кладовкин и заберет её за отобранные у Валентина деньги. Ведь за самоуправство имеется статья или даже две.
Маруся слушала, ела сметану и давилась смехом:
– Жди! Он сам вор, я тебе говорю!
– Кто вор? Кладовкин? – пугалась тётя Фая.
– И он тоже, а я про Вальку, – разглядывала толстую крынку на просвет Маруся. Что она там видела, Бог её поймёт.
– Мы же его за руку на подоконнике не поймали, – творя творог, сокрушалась Фаина, но с каждым днем сокрушалась всё меньше. Никакой участковый не являлся, ни при кобуре, ни в мундире-сапогах. Никак.
– Вор – и сытый, и обутый, и одетый – украдёт! – выдвинула последний аргумент Маруся и стала оглядываться и прислушиваться.
На Зойкиной половине стояла такая мёртвая тишина, что сразу становилось ясно – уехали еще вчера.
– Вот ты, Файка, если бы к тебе ворвались две бабки и отняли три тыщи денег, пошла бы Кладовкину жалиться? – вглядываясь в пустую крынку, вкрадчиво спросила Маруся.
– Да, – представила двух старых ведьм Фаина Александровна. – Пусть площадь березовыми вениками метут! И денежки пускай мои вернут!
– Вота! – хлопала в ладоши Маруся. – Вота! Золотые слова! А жмоты Нафигулькины что после нашего налёта сделали?
– Что? – начинала вспоминать тётя Фая.
– Убегли! Меня испугались! И тебя!
– Ой, ну кончи, Маруська, – морщилась Фаина Александровна.
И как-то... и так-то... вроде никакого ущербу, а выходила по большому счету некрасивая история. И как теперь смотреть в глаза ворам, ведь дом-то поделенный – не хочешь, а свидишься. Главное, никогда Фая не считала семью Зои ворами. Ну, жадновата Зоя, так это обычное свойство характера. Столько этого старья в доме, куда ни идёшь – все коленки пооббиваешь, столько шкапчиков, кроватей, этажерок деревянных и лавок, и стульев венских, и табуретов с “сердцем”, – куда ей одной всё это? Пусть берет, думала Фаина, хоть и удивлялась сестриной жадности. Даже тёрла глаза, не верила.  Ладно! Конечно, произошло совсем другое... Одно дело то, что было, и совсем другое – ситуация, случившаяся несколько дней назад.
– Как же мне теперь? – спрашивала почти три недели у коровы тётя Фая. – И не говори... А-а, ладно, не буду про что случилось поминать. Им, наверно, и так стыдно, озорникам, – наивно рассуждала Фаина. – Стыдно с мордой-то!
– Ой, Файка! – махала длинным носом Маруся. – Ты в людях разбираешься, как я в пентаграммах!
– В чём? – давилась чаем Фаина Александровна.
– Фаюшка, не смотри, что он старый дед, опасайся!
Тётя Фая привычно отмахнулась:
– Кончи, Маруська! – а потом все-таки спросила. Нет, сперва вздохнула, как обычно вздыхают живые люди, увидев прислоненную к церкви чью-то гробовую крышку. – Как это опасаться?
– А так, – замялась Маруся. – Юрка с Валькой еще на похоронах договорились дом этот продать, а деньги поделить.
– А меня куда? – засмеялась Фаина Марусиной шутке. – С коровою…
– Туда, – показала Маруся носом вниз.
– Да не болтай, – вдруг покраснела тётя Фая. – Бери крынку и иди домой! А завтра
не приходи!
– А я-то здесь причём? – поднялась, сморщив в тридцать три морщины всё лицо, Маруся. – Да ты не переживай, человек грозится, а Господь дивится!
– Да, – отвернулась и всхлипнула тётя Фая. – А чего я им сделала-то? И полдома отдала,  и… молоко банками носила.
– А им надо вёдрами.
– А чего я им мешаю-то? – всхлипнула уже во весь голос тётя Фаина. – Живу сама у себя. Ничем они мне не помогают... И не надо мне от них ничего, сама справляюсь... За что хоть?
– Считают, зажилась ты, – начала загибать коричневые старые пальцы Маруся. – Мешаешь дом продать. Зачем живешь так долго?
– Да где долго, – у Фаины даже слезы высохли. – Ты что? Мама в восемьдесят девять  померла! Мне до неё с лишком двадцать жить! А дедушка наш до ста четырех дожил и ни дня не лежал, чаем подавился!
– Вот! А кому это надо? – как само разумеющееся развела руками и подытожила Маруся. – Вот Валентин не выдержал до твоих ста четырех лет и решил тебя потрясти, как грушу. Больше-то ничего не пропало?
– Не знаю, – сглотнула горькие слова тётя Фаина и метнулась к печурке, где в коробке из-под чая хранились все сто два доллара. На смерть. А на что же ещё? Доллары лежали один к одному, перевязанные суровой ниткой.
– В следующий раз унесёт, – пообещала Маруся. – Ты рот-то пошире открывай и двери тоже... Навязла ты у них в зубах! Берегись, Фая.
– А что они мне сделают? – вытерла пачкой из-под халвы арахисовой новые слезы тётя Фаина. – Снова за деньгами полезут? Да пусть подавятся!
– Не знаю, – развела руками тётя Маруся. – Я на будущее не гадаю, это только цыганка Зара с Кривой улицы тебе может сказать.
– Дак она той зимой умерла, – перекрестилась Фаина.
– Значит, не успела ты... Живи теперь, как слепой крот, а только довела ты Зою с Валей до белого каления, невеста! Готовь теперь кирпичики отбиваться. В них чёрт сидит, а чтобы чёрта успокоить, им много денег надо, а где деньги взять, если ты в доме сидишь?
– Когда ж ты уйдёшь? – выслушав длинную Марусину речь всё на ту же тему, спросила тётя Фая и встала.
– Я-то уйду, – сказала Маруся, надела галоши и ушла, тихо затворив за собой тяжелую дверь, а назавтра вернулась. И как зачала тётю Фаю пугать.
Такая эта Маруська была выжига.


На следующий день


Глаза открылись. Зато душа съёжилась и съехала с привычной сердечной квартиры аккурат в те места, ой, не будем про них... Иногда лучше обманываться в людях. Тяжко узнать правду о чужом человеке, а о родном?.. От него, от родного и злого, никуда не денешься.
Злая правда, кроме тика в глазах и долгой напуганности в организме, ничего хорошего не приносит. Поймав вора, уже не сделаешь вид, будто вор  честный человек и душка. Редкий человек пригласит вора на рюмку чая или на уху. Хотя, конечно, на вкус и цвет...
– Ты не рада? – поняла общее состояние Фаины бодрая после всего-то Маруся Подковыркина. – Ну не страдай так!
– Не рада… Я думала, ведь они меня похоронят, в церкви отпоют, ведь больше меня хоронить некому, – посмотрела на подругу абсолютно серым лицом Фаина. – Думала, отнесут меня на кладбище и зароют по-людски...
– Сочувствую, – как-то, но поняла, в общем-то, далекая от деликатности Маруся и больше не стала ничего говорить.
– Может, он созоровал просто? – предположила в который раз тётя Фая. – Зоя говорила, любит Валентин подурачиться.
– Ага, – только и выговорила Маруся, постучала по столу двумя своими костяшками, сказала “адью” и убежала вон, не дожидаясь, пока её выгонят.

* * *

Последнюю тройку лет дом вздыхал.
Еще трещал частенько. И на снег, и на жару, и в дождь, и в звёздную ночь.
На вид – ничего еще дом, бока ровные, и провалов в крыше не видать, хотя, если потрогать, постучать по бревнам, такой глухой звук получался... То ли жуки там, то ли труха. Но это, если вглядываться и задумываться, а так-то много кругом поживших с век домов, и стоят они, как могут, и улыбаются окнами, и даже умудряются пережить своих молодых хозяев.
Дому что?
Стой себе, упершись в землю, и гляди и следи, чтобы не упасть. На работу ходить не надо, детей рожать, в школу их водить, буквари с конструкторами покупать и думать-думать, чесать в башке, чем же накормить этих самых детей. Дому это ни к чему.
Для него главное – устоять. И ещё не сгореть от какой-нибудь пьяной спички. Многие дома наловчились гасить эти пьяные спички сами, на корню, если, конечно, успевали.


Все по-прежнему?


А где-то ближе к маю приехали Нафигулины. И не как всегда Зоя со Златою ногой распахнули к Фаине дверь за молоком. Свои же, без стеснения. Бывшие суды забыты, а молоко-то – молочное.
Нет. На этот раз украдкою. И так тихо. Тётя Фая только к вечеру и расслышала – топочут через стенку.
Заснула еле-едва, всё думала, что да зачем?.. Не представляла. Все вздыхала тяжело во сне на левом боку; видно, прижала сердце, и сон такой нехороший приснился – война какая-то со взрывами и ошмётками.
В сны – не верь, это чёрт человека смущает, неправда все. Проснулась в испарине и грусти Фаина Александровна, а вспомнила мамины слова и решила не верить, напилась заварки и снова на бочок и спать.
А утром дела – корову пасти. Закрыла дверь и калитку на замок. Корова смотрела по сторонам без обычной милости с благодатью, животная, а всё знает, понимает и даже посоветовать может, как жить. Да-а. Только разобрать, что на этот раз думает Малышка, тёте Фае не удалось.
– Боюсь, – объяснила Фаина корове.
– Му-у-у, – поддержала корова, и пошли они обе по улице, невесёлые. Тётя Фая со складным стульчиком, а Малышка налегке.
А вечером, отдохнув, переделав все дела, вышла тётя Фая под окнами разгрести прошлогоднюю траву над пионами прямо напротив Зоиного огорода. Никого не было видно, только костёр из мусора пыхтел синим огнём на их стороне.
Пока под окнами обихаживала и не видела, как Зоя подошла прямо к самому забору.
– Пойдем к маме на кладбище сходим! – лиса-лисой пропела через забор Зоя. – Ну, как ты, сестричка?
– А ты как? – повязала потуже косынку тётя Фаина. У Зои лицо как сыр, не поймешь, о чём думает.
– Хорошее местечко, – кивнула на лужок перед домом Зоя. – Ля-ля-ля-ля.
И пошла к своей терраске.
– А на могилу когда? – крикнула вслед Фаина. И правда, подумала, надо съездить, убраться, у Зои машина, до кладбища-то не близко.
Ой, вдруг вспомнила тринадцатое апреля, и как всё было, ой!.. Лиса! Хоть бы, да как же?.. Нельзя мне теперь с ними ехать, что от них ждать? Раз такое творят... Издеваются.
– Здравствуй Фая, – высунулся из-за угла дома Валентин и снова спрятал голову, не дожидаясь пока ошалевшая тётя Фая ответит.
– Здравствуй, – а говорить-то было некому. Ни Зои, ни Валентина, никого. Один потухший костёр дымит.
– Это что же? Как будто и не было ничего? – уже вечером спросила Фая у Маруси. – Слышишь? Как молотками по стенке колотят?
– Показывают себя хозяевами, – вздрагивая после каждого удара молотка через стенку, кивнула Маруся. – Ой, не нравится мне их поведение... Не к добру.
– Может, не хотят ругаться? – предположила Фаина.
– Ругаться – нет. Не хотят. Они бы подрались с удовольствием.
– Да кончи ты!
– Да? Они тебя запутывают, за человека не считают.
– Почему? – не поверила тётя Фая.
– Потому. Вот влез Валентин в дом к тебе, зачем-то взял деньги, а теперь здоровается и молотком стучит, как будто всё хорошо и он ничего плохого не делал. А ты, дура, идешь у них на поводу.
– А что мне делать? – подумав, спросила Фаина.
– Надо было ответить не “здравствуй”...
– А как?
– Здравствуй, вор! – расцвела улыбкой Маруся, знавшая, как надо скандалить с умом. – А Зойке сказала бы, что с воровками на кладбище к матери не ездишь. Распустила ты их, а они и рады, – убежденно сказала Маруся. – Если не приструнишь, то станет много хуже.
– А я не хочу ругаться, – твердо сказала тётя Фая.
– И не надо, – разрешила Маруся. – Но если тебе лезут в карман, Фай, ты хотя бы посопротивляйся.
– Я подумаю, – согласилась тётя Фая.
...
А на следующий день Фаину снова окликнули и позвали.
Пальцы длинные, как на руках, высовывались из Зоиных босоножек. Фаина еще в детстве удивлялась такой анатомической подробности ног сестры.
– Ты знаешь что, Фай! – начала Зоя. – Здравствуй, забыла сказать...
– Здравствуй, – придерживая корову, чтобы далеко не ушла, подняла глаза на сестру Фаина.
Зоя в шестьдесят шесть лет выглядела очень даже ничего. Имела зубной протез, рыжий парик из натуральных волос и длинные платья, в обдергайках Зоя не ходила.
– Вот я про что хотела тебе сказать, – начала снова Зоя, натыкаясь на прозрачный Фаин взгляд. – Про корову.
– Ну, што? – кивнула Фаина, глядя, как корова поедает заросли бересклета через дорогу.
– А почему ты коровой одна пользуешься? А? Ведь нам с Юрой по трети коровы положено! – быстро залпом выкрикнула Зоя и уже потише добавила: – Хватит, постыдись! Жадная! Заграбастала всю! А корову зарежь и мяса нам принеси!
– К чему ты это? Разве ты голодная? – перестала дышать тётя Фая.
– А к тому! Голодная, представь! Валентин своё взял, – ворочая глазами с коровы на Фаину, твёрдо сказала Зоя.
– Што своё?
– А деньги! За телку! Что ты продала! – отрубила Зоя. – Деньги!
– Это как же? – не поняла Фаина.
– А так!
– А при чем тут?..
– Притом! Я тебя засужу! Еще узнаешь, погоди.
Дела...
Тётя Фая посмотрела на белый свет и удивилась.


Дедушками не рождаются


Дед Сережа Фазанов, когда был молодой, играл на трубе в Соборском ресторане “Три свечи” и дул в тромбон на всех похоронах. И так всю жизнь, пока не устарел и не потерял товарный вид вечного молодца и не перешел на почетную должность сторожа при местном безалкогольном кооперативе, в котором из осетинского спирта мешали всё-всё-всё – и ром, и портвейн, и бренди.
Ухаживал за Фаиной дед Серёжа залихватски – встречал-провожал, ходил враскачку, как моряк, когда шла Фаина с выпаса, и как-то раза три-четыре дул в свою трубу под окном любимой женщины “Кондора”, который все летал над Андами.
– Какого себе Пудельмана нашла, – Валентин скабрезно улыбался на идущих по дороге  корову и Фаину, за которыми с баяном шел дед Серёжа и не пел, правда, но пытался. – Зоя, дорогая, меня сейчас вырвет.
– И меня, мам, – голосом избалованной девочки жаловалась от второго окна Злата.
– А мы пойдем за терраску блеванём, – дружно сообщали внучата Тёмочка и Алёнка.
Зоя кусала губы и молчала. Ни слова.


Старость надо уважать


Много ли вы знаете добрых старичков и сердечных старушек? Несть им числа.
Старость надо уважать. Никто её не избежит, если, конечно, не помрёт сразу после получения первой пенсии, опившись красного вина. Торопливые люди были всегда. Не подражайте им, идите своей магистралью.
Как хорошо спать до часу, сразу обедать и сидеть у окна за бегониями, наблюдая интересные события на улице, по которой сам целых сорок лет колесом катился на работу. Как душевно просто сидеть, не тревожась больше о куске хлеба в свой рот.
Дед Серёжа любил так посидеть, но и за работу держался. Спал через ночь не дома, а охраняя вверенный ему цех по розливу безалкогольных вин.
И вот отправился он в тот день с утра на центральный соборский базар купить леску, струны гитарные и мячиков для пинг-понга. Нарядился, надел джинсы, кителёк, фуражку железнодорожную и ботинки на шнурках.
Сначала зашел в рюмочную, потом в пельменную, а на обратном пути, нагруженный и потный, зашел на вокзал купить пончиков близнецам, взял целый килограмм и пудры велел, чтоб насыпали, не жалели.
И вот, сворачивая на родную улицу, нос к носу столкнулся с Валентином Нафигулиным, Фаиным зятем.
Валентин нес на коромысле две полные фляги с водой и не шёл, а бежал.
Сила, подумал про себя дед Серёжа и вдруг вспомнил что-то про деньги за тёлочку, которые этот самый Валентин...
– Эй! Ты чего к Фае лазишь? – заступив дорогу бегущему, начал заикаться дед.
– Какие проблемы? – бодро заулыбался Валентин. И обогнув деда по косой, помчался к своему дому.
– Ты!.. Ты это?! – только и успел выговорить дед. – Ты не придуривайся, кострома!
Только асфальт плавился на том самом месте. Бывают поздней весной в мае такие жаркие дни, всего пять или шесть, – деревья голые, а асфальт течет, как ириски на огне.
– Фая, я ему сказал, – вместе с покупками пришел к Фаине дед. – Хочешь, я сына попрошу этому Валентину ум прочистить?
– А что он тебе сказал?
Дед повторил.
– А ты ему?
Дед Серёжа поскреб под фуражкой, вспомнил два свои слова...
– Ну, я вот это...
Тётя Фая сидела на приступках и думала.
И ничего ей на ум не приходило. Оставалось, как всегда, одно – жить и ждать.


Папа


Все воспоминания, от которых тает сердце у Фаины, были об отце. Александре Васильевиче.
Мамы любят сынов, а дочки отцов. Все об этом знают. Фаина Александровна так, как папу Сашеньку, никого не полюбила. Уже сколько, а вы посчитайте с тридцать второго года. Много лет той любви.
Конечно, это хорошо, что не одна я. И Маруся у меня рядом живет, какая-никакая, а подруга, и дед Серёжа... Не оставляет Господь без людей. Вот если бы совсем одной и такая напасть, можно ведь от грусти и умом тронуться...
Тётя Фая с юности очень боялась сойти с ума, вот блажь-то! Но часто, часто, когда случались с ней всякие невыносимые вещи, несчастья от людей и многие дни грусти, она спрашивала себя со всей строгостью:
– А в уме ли я? Не привиделось ли мне? А не наговариваю ли я на того доброго человека, который меня из автобуса взашей вытолкал?.. – Или: – А не споткнулась ли я сама? – первым делом спросила себя тогда еще молодая Файка, когда сбил её на пустой утренней дороге тот велосипедист-садист.
И хоть за девять лет, как умерла мама, много не очень милого было со стороны брата Юрия и сестры Зои, все равно, первым делом тётя Фаина продолжала спрашивать себя – а не кажется ли ей? Может, они её все-таки любят?
Сама-то тётя Фаина тоже грешна и смерти желала один раз... Гитлеру! За папу Александра Васильевича, за милого голубоглазого высокого папу, лучше которого разве только Бог Иисус Христос. Нет. Папа лучше был.
А больше никому. Ни велосипедисту, ни злой одной такой бабе – Киргизке, которая много лет подряд измывалась над молодой тогда Фаинкой на трикотажной фабрике. Просто сживала её со свету. Файка тихая была, и очень своей тишиной Киргизку на зло наводила.
На лугу стрекотали кузнечики, корова объедала салат-траву, а Фая сидела, опустив голову на грудь, и перебирала пальчиками все свои мысли.
И выходило – половина всё хорошо, а другая половина – шипы какие-то, на неё острием направленные.


Ремарка


Противостояние.
Всегда.
Против кого-то или кто-то против тебя. Все – против, бывает и такое, но мне страшно людей, за которых все – за. В этом “за” – кроется какой-то дьявольский обман, и когда он в итоге вскроется, не поздоровится миллионам.
Пока живой, пока хочешь есть, пока жаждешь любви, кто-то автоматом тебя ненавидит. Хоть бы день продыху. Любви и хлеба не хватало всегда.
Жизнь – подарок в одном экземпляре, без дубликата, но ты владеешь ею так же иллюзорно, как тот комар, который сидит на большом медведе и обедает, и то ли будет сыт и пьян, то ли медведь очнётся и прихлопнет лапой.


Хамелеон


Когда сестра Зоя видела свою сестру Фаю, то всё время сравнивала её с собой. Уже шестьдесят лет сравнивала, и сравнение было не в Фаину пользу.
И моложе Зоя. И с образованием. И замужем. И дочь родила. И муж – достойный, начальником всю жизнь проруководил. И внучата выросли почти. И квартира. И две дачи с машинами. И если поставить рядом шестидесятидевятилетнюю Фаю и шестидесятишестилетнюю Зою, то благодаря пухлости Зоя ещё казалась женщиной, а тощая седая Файка – бабкой голенастой.
И Злата, как только народилась, сразу обратила внимание:
– Мама, ты у меня вон какая, не то, что твоя дура сестра!
Дети, они всегда правду говорят, подумала тогда Зоя.
И когда видела Зоя свою сестру Фаю, ей было неприятно, и даже появлялась на щеках Зои такая лёгкая зелень. Такая вот странная особенность. Метаморфоза. Благородная зелень на вытянутом возмущённом лице. Прямо хамелеон, а не Зоя.
Но как-то всё было относительно, но в это девятое лето у Зои просто гусиная кожа при виде сестры Фаи оттопыривалась...
Ну, разве она не понимает, что нельзя так долго жить? – думала про себя Зоя. – Ведь дом-то гниёт на глазах. Ну и как мы его продадим, когда она, наконец, изволит... – недоговаривала, истово крестилась у иконы Зоя.
Валентин помалкивал, только поглядывал на шкап, в котором хранилось кое-что.
Он и покупателя на дом нашёл ещё шесть лет назад, уже помер тот покупатель, объевшись на масленицу блинов с паюсной икрой. Он ещё нашел покупателя, но тот исчез и не давал о себе знать. Третьего покупателя на дом Валентин разве что крестами не осенял, так ему здоровья желал, а тот чего-то кашлять начал. Дом – трещать. А Файка, кокотка престарелая, хахаля себе завела вместо пристойного ухода в вечность, и каждый день в новой юбке щеголяла. Валентин посчитал за неделю – семь разных юбок! Если бы он знал, что у Фаины их семьдесят три выходных и девять по хозяйству, даже подумать не берусь, что с ним сталось бы.
А то, что самому Валентину шел семьдесят четвертый год, а Фаина была девочка шестидесятидевятилетняя, это ему в голову не приходило. Чушь!
Че-пу-ха!


Воспоминания


Он скабрезно улыбался смолоду. Как другие могут просто улыбнуться, он не мог взять в толк.
Фая, еще когда в девках была, приметила эту странную особенность Зоиного жениха.
– Ты! – Валентин никогда не называл ни Фаину, ни даже маму Катю по имени, всё тыкал. – Ты, – говорил, – такая же умная, как ленинский ботинок! – это когда Фаина в ФЗУ седьмой класс заканчивала на “четверки”, а по геометрии – “пять”. В ФЗУ учительши были не в пример добрее, не то, что в пятой соборской школе, выдры пергидролевые.
А еще Фаина все вспоминала то время сразу после войны... Надеть им было что, а вот обуть – нет. А весной ручьи, еще снег не сошел, а они с Зоей найдут старые галоши, привяжут их к ногам, галоши-то в полметра, и по мокроте, чтоб не лазить – раз! – и на забор и, как котяты, по нему бегают, держась за деревяшки.
Бабинька Александра их тогда все молитвам учила, “Отче наш”, “Живый в помощи”, “Богородице Дево, радуйся”. И вот они с Зойкой сидят на слеге, а мимо по Пухляковской идут бабки там или ребята, а они с Зойкой такие богобоязненные орут, как два воробья:
– Покайтесь, грешники! Не молитесь! Вам Боженька по башке палкой ка-а-ак даст!
А в них, дурочек, кто снежком кинет, а кто и обругает. А они – раз-раз! – по забору дальше и опять за свое, миссионерское:
– Покайтесь, грешники! Молиться надо, ой! Ой!
А им снежком прямо в нос!
Тётя Фая, как вспоминала, так ей было смешно. Ну, зачем она старушка, а не девочка? Зачем?
А еще было у них тогда два богатства – старый граммофон с пластинками Надежды Плевицкой и еще там песни негров, вальсы, польки, пасадобли...
А Юра, как отслужил в Германии в пятьдесят первом году, еще Сталин был живой, привез патефон и другие пластинки – “Огонек”, “Аргентинское танго”, “Валенки”...
Как же раньше весело жилось на Пухляковской улице, такие девки румяные были в светлых ситцах, и бабы, другие были бабы. А как пахло плюшками посыпанными сахаром в столовой трикотажной фабрики на втором этаже. А какие там были котлеты с гарниром, капуста тушёная, а какие рассольники... Ой, ой...
Кот тогда у них жил черный Уголёк, так он Фаину с вечерней смены ждал, спать не ложился, на окне сидел, как придёт Фаина и принесёт ему полкотлетки с гарниром. Такой кот, разве есть теперь такие коты? Пропали насовсем.
А в войну голодали. Ели, что теперь и представить невозможно. Мама Катя, чтобы хоть как-то их накормить, одного кого-нибудь обязательно каждый день наказывала – на обед. Всегда ведь есть за что. Сами знаете.
Но – каждый день разного. То Фаинку, потом Юрку, а следом Зойку. Зойка не терялась и бежала к бабиньке Александре в другую половину, и та её подкармливала, жиртрестку. А Фаину нет. Или почти нет.
Как-то разделила мама Катя между троими кашу, Юрке в миску, Зойке в тарелку, а Фаинке в чугунке оставила, а что мама сама ела, тетя Фая запамятовала  -  давно это было. А Фаинке показалось, что у Зойки больше каши, и она – раз! – ложкой  из тарелки – хоп – в чугунок.
Так её и звали всю войну – “из тарелки хоп в чугун”.
Юру так с детства мальчишки били. Ненавидели. Не вписывался он в мальчишечий коллектив. У всех братовья, а у Юрки две сопливые сестры. И какой-то он злой с детства был, да и остался обиженный. И зло свое вымещал на сестрах. Зойка-то младшая была, а Фаина средняя, ну и доставалось больше ей. Тычки. А как-то раз во дворе сено укладывали, кинул Юрка прутом Фаинке в лицо, и так сильно тот прут в щеку врос, и - выдирали его вместе с мясом. За все злые дела прозвали сестры Хвостовы своего брата – “колтех”.
А еще всё вспоминала Фая, как Валя получил от Зои её “сокровище” и пропал. Нету Вали - забыл про Зою. А Фая Зою дразнить. А та в неё ка-ак кинет самовар! Тётя Фаина поглядела на самовар с мятым боком на полке в сенях. Он самый...
Ой, да что только было, чего не было... Все-таки жизнь не кончается пока.
А папа Сашенька, деревенский ведь парень, умел вальсировать. Мама Катя всё вспоминала, уже ни о чём не помнила, а об этом помнила всегда:
– Он так вёл! Так вёл! В вальсе... И не умеешь, а с ним так и бегут ножки кругом-кругом...


Два случая


А еще через два дня тётя Фая отлучилась из дома, наказав деду Серёже без неё крышу не ремонтировать. Накануне шел дождь, и обнаружилась еще одна протечка, как раз над комодом, том самом, с будильниками.
– Не лазий, Серёжа!
– Не буду, – согласился дед.
Тётя Фая подошла поближе, дед мастерил из еловой доски скамью под окнами. Два осиновых бревна уже были вкопаны в землю, дед утаптывал дёрн вокруг них, топоча кедами.
Какая она душевная, думал дед, беспокоится,  не то, что некоторые. Ну, как, скажи,  такую не любить?..
И недолго думая, только Фаина скрылась за околицей, полез на крышу, навроде ловкого кота – шиферину прибивать. Лез и приговаривал:
– Вот придет домой Фаюшка, а у меня дебет с кредитом сошелся... и сальдо я вывел. Да-а-аа...
Влез на самую верхотуру, оседлал конёк и сидит, наблюдает за жизнью с птичьего полета... Высокая у Хвостовых крыша раньше была. Теперь-то бересклетовский дом на улице самый-самый, а раньше выше Фаиного дома были только липа и две сосны.
А внизу по своему участку Валентин Нафигулин костры жёг мусорные.
Быстро бегает, отметил про себя дед и полез потихоньку к слабой шиферине.
Пока лез, взмок. На самый край подползать начал, камешки небесные с крыши вниз падают, осколки от шифера летят-свистят. С-с-з-з-з!..
– Помочь, что ли? – дед Серёжа даже подпрыгнул. Рядом, на расстоянии двух рукопожатий, сидел на своей половине крыши Валентин и улыбался. Скабрезно, – отметил дед.
– Может, помочь молоток подержать? – дружелюбно скалясь, спросил Валентин.
– Ну, помоги, – и машинально отодвинулся от быстрого, как ртуть, Валентина.
Дед Серёжа сам не понял, как с крыши упал.
И-и-и-и-и-и-и-и-ы-ы-ы-ы...
Когда Фаина Александровна через полтора часа вернулась домой вместе с коровой, то обнаружила раскрытым настежь свой дом.
–Серёж! – позвала она. Корова Малышка стояла как раз на том самом месте, где... И было видно, что корова в недоумении.
– Сестричка! – в окне нарисовалась Зоина рыжая голова в парике набекрень. – Сестричка! – залихватски выкрикнула Зоя.
Тётя Фая промолчала.
– Ой-ой! Как ты? – закивала Зоя, вытянув шею.
– Здравствуй, – невпопад сказала Фаина.
Повернулась, сделала два шага к своим дверям и на абсолютно ровном месте упала. Расшибла локоть.
– Ой, – снова запела сзади Зоя, – ой, ой! Что это ты падаешь? Ты же вроде замуж собралась? Ой, ой!


Почему люди не летают?


Если бы дед Фазанов был трезвый, его, видимо, пришлось бы через три дня отпевать во Всесвятской церкви, как раз через две улицы вниз.
Но накануне всему безалкогольному кооперативу выдали аванс. Кассир Желтков Денис Алексеевич и занимался этим ровно половину дня. Молодой практически парень, всего-то двадцать первый год, а уже кассир.
– Далеко пойдешь, Дэн, – получив триста  рублей авансу и понюхав денежный аромат, витающий рядом с Желтковым, решил попророчить дед.
В общем, с утра если выпить, днём добавить, а половина пятого собраться на крышу влезть, а потом с неё упасть, то вполне можно остаться в живых. Конечно, если внизу не торчат, оскалившись, восемь вил или там наточенные колы с лопатами.
У Фаины Александровны, как чувствовала, на том самом месте была свежевскопанная грядка, под огурцы унавоженная, внизу прутышки смородиновые – целый метр для тепловой подушки, как любит нежинский огурец, так всё и было.
Ну и трава кругом – гусиные лапки с жёлтыми соцветиями. Туда-то, сгруппировавшись после подлого тычка ногой под зад, и шмякнулся спиной знакомый вам Сергей Сергеич Фазанов, тутошний Пухляковский старожил и местный житель. И вдобавок жених Ф. А. Хвостовой.
Когда Валентин Михалыч глядел на эллипсоид полета “старого селадона”, как между собой называли Зоя и Валентин деда Серёжу, то от возбуждения сам чуть не сиганул вслед за дедом, что вполне могло закончиться ой как плачевно, ой-ой-ой. Лучше не волноваться!
Поэтому, с трясущимися от радостного возбуждения ногами, Валентин целых двадцать пять минут спускался с крыши, и когда Зоя помогла ему слезть с лесенки, держа Валентина за спортивные штаны…
– Ну? – вытирая полотенчиком струйку слюны изо рта супруга, спросила Зоя. – Ну-ну-ну? Нунушки?
Валентин только обезоруживающе улыбнулся.
Обычно, когда Валентин улыбался, Зоя говорила тихо и с выражением:
– Мой Валентин даже мухи за свою жизнь не обидел. Даж-ж-же мухи!
Все, абсолютно все верили Зое.
А вы не-е-ет?.. Ах, какие же вы! Людям надо верить, положено верить, а иначе вас сочтут плохим слоном в хрустальном магазине жизни.
Там, за сеткой-рабицей, которая разделяла на два больших ломтя хвостовский участок, помирал разбитый в лепешку, в ничто, в мокрую трясогузку престарелый Файкин ухажёр.
Га-га-га-га-га!
Нафигулины истово перекрестились. Валентин снял холщовую кепку с лысой головы, Зоя поправила рыжий парик, и они гуськом пошли в свою серую покосившуюся за девять лет терраску, на которую им было жалко даже половины гвоздя.
Через три минуты кровать в Зоиной половине заскрипела и скрипела ровно семнадцать минут, с половиной.
Как у молодых.

 

Не вдова


Если бы, если бы они видели, как дед поломанным кузнечиком лежит на свежей грядке и не шевелит не то, что рукой, или там какой ногой, даже пальчиком...
Два дедовых внука с первобытной яростью мутузили друг друга за то, за что обычно не бьют, но в головах у близнецов ворошилось та-акое, известное только им двоим, куда соваться - равносильно доброму порыву прочесть лекцию о дружбе осам в их гнезде под самыми стропилами...
– Улю-лю-лю-лю! – вопили близнецы, врезаясь друг в друга, как два скорых поезда, но Сашка, нелюбимый дедов внук, в отличие от Серёги, любимого, краем глаза успел заметить большую птицу, которая спикировала с дома старой бабки-соседки, ну той самой... невесты без места - у которой жених без порток. И оттолкнув брательника в самую крапиву, Сашка набрал побольше воздуха в свою грудную клетку и завопил:
– Бжжж-им! – и помчался к забору, перелез по-котовски быстро и, оказавшись в чужом огороде, побелел как мел.
– Блин!
На грядке лежал родной дед, дед, который и пончиками кормил, и даже покурить первый раз дал, правда, один только раз в день Победы, когда все мужики и пьют и курят за тех, кто не дожил до этого светлого дня.
Сашка начал рыдать, он уже понял: с крыши упала не птица, а дед, а Серёга этого полета не видел и побежал по инерции к деду, который, как выпьет, так на земле отдыхает всегда, и не только в летнюю теплынь.
– Пошли, давай, старый, – повернув деда на бок, потряс его Серёга. Дед застонал. – Чего разлёгся на чужих огурцах?
А у бочки с водой стояло корыто на колесах, тётя Фаина возила в нём всяческую тяжесть. В корыте лежал чистый мешок с остатками травы.
Серёжка с Сашкой недолго думая закинули своего наилегчайшего деда в корыто и повезли домой в соседний двор.
И когда Фаина Александровна без пятнадцати шесть подошла к дому с коровой и увидела распахнутый настежь дом, отсутствие милого корыта и грядку огуречную, да в таком похабном состоянии, что у тёти Фаи опустились руки, а тут еще Зоя со своим:
– Что ты падаешь?
Тётя Фаина подумала, раз нет корыта, значит, дед поехал за травой, а что он и к ночи не приехал, ну значит, запамятовал, старый дед-то – не молодой.
Но и утром Сергей Сергеич не пришел, и к вечеру... На третий только день, дедов сын Серёжа притащил на веревке корыто и спросил:
– Тётя Фаина, ты бы, что ль, решала наконец – пойдёшь за мово отца жить или ещё будешь кобениться? Второго полета с крыши мой батя не переживёт.
Тётя Фаина где стояла там и упала.
Всё в конце концов прошло. У деда Серёжи срослись все хрящи где-то через месяц. Тетя Фая его отпаивала варенцом, а что касается отчего и как произошёл тот полет с крыши, дед Сергей вспомнил и сообразил, только как пошел на поправку, но сыну своему ничего говорить не стал... Хотя зря, ну потряс бы Серёжа Валентина. Не стал говорить, но сам не забывал, помнил.
А вот касательно замуж тётя Фаина начала думать – уже без кокетливых “не-не-не” и всяких несерьёзных “не трожь мой передник”.
Потому как, если полез какой мущина на крышу в Соборске ради какой женщины, – это почти девяностапятипроцентное замужество. А уж если упал этот добрый человек с той крыши, хочешь – не хочешь, а можно считать, ты уже замужняя, если, не дай, конечно, Бог, – не вдова.
– Тьфу-тьфу-тьфу!
Не вдова, не вдова.


Раньше


Вот раньше-то будто мешало что, а тут с весны как пошли неприятности, одна другой неприятней! Зато как приятно, дед Серёжа что-то делает в своем огороде и заглядывает через забор:
– Ты тут, Фаина?
– Ну...
– И я тут.


Палкой по голове


Начался и шел июнь, а у тёти Фаи, наконец, открылись глаза на всё. Первым делом ей вдруг вспомнилось, как во время похорон мамы тащил Юра в свою машину старую мамину икону в медных цветах – ох... И как грозился разлить ртуть по всему дому, если Фаина не отдаст ему приглядную часть дома – ох… И самое непонятное, как получил он Фаино согласие на дом и оформил все бумажки, потом только три раза за девять лет приезжал в Соборск, всё про здоровье её расспрашивал и про вещи.
– Выходит, не дом ему был нужен, а бумажка на него? – спрашивала тётя Фаина у коровы.
Корова отворачивалась.
Зоя...
Тётя Фая целый месяц после – “зарежь корову” не спала, легче самой умереть, чем корову, хотите верьте, хотите нет.
– Вот тебе и родненькие братик и сестра, – уписывая творог со сметаной, подливала масла в огонь Маруся Подковыркина, сидя в Фаиной кухне за клеенчатым столом. – Пересушила ты, Фая, творог, – поев ещё, отодвинула блюдо Маруся.
– А помнишь, как Валька с Юркой, ноги колесом, а помнишь?.. – начинала Маруся, озираясь в поисках коробки с ландрином.
– Отстань, – говорила тётя Фая и рассматривала в сотый раз свои ладошки, какие они сморщенные и сухие от трудов. – Отстань, Маруся!
– Нет, ты помнишь, как Валька с Юркой, браткой твоим, бегали и шипели и весь дом обмеряли и землю всю?
– Когда? – поворачивалась тётя Фая.
– Тогда! Девять лет назад... Ещё дождь лил! А они все мерили и дом твой, и огород твой!
– Не помню, кончи! – говорила тётя Фая. А сама помнила... Обмеряли всё, отталкивая ее, когда она подошла и спросила: зачем…
– Нам собес разрешил, – засмеялся тогда ей в лицо зять Валентин, Зоин муж. – Какие проблемы? Иди!
– А пошто? – удивилась тогда “горсобесу” тётя Фая. А сейчас понимала – точно! Точно, они тогда ей наврали, как дурочке, а сами уже решали, сколько выручат за продажу дома и земли под ним...
Ну и что?
Да лучше бы не знать и не думать. Ведь всё равно, чему быть – того не миновать, и мало ли что будет потом... Без большой это разницы, что станет с домом, но только бы дали пожить. И все. Пожить, до смерти этой. Зачем же торопить, успею ещё, я ещё и замуж могу!
Тётя Фаина в последний месяц с этими мыслями совсем спать перестала.
– Какие всё-таки! Житья от них никакого! – вслушиваясь в прыжки Зоиных внучат за толстой стеной, вжималась в кровать Фаина Александровна. – А ведь как жила-то неплохо, хоть и без мамы, а жила себе и жила.
Конечно, иногда чьё-то слово, взгляд или насмешка выводят человека из состояния тихой жизни в состояние крайнего психоза. Ну, вот вопит же кошка, увидев бегущего к ней огромными прыжками пса. И пулей летит на дерево, распушившись трижды!
Но если озорство Валентина с деньгами за тёлку привели Фаину в стыд и смятение за родню, то дедов полёт с крыши нагнал на Фаину такого страху...
Я тоже вот испугалась один раз… Но не про меня этот роман.
И тётя Фаина впервые в жизни взглянула на свою сестру, зятя и на все их проделки абсолютно чистыми глазами, не занавешенными родственной любовью и снисхождением.
Если у кого есть возможность, лучше так не взглядывать... Или уж посмотреть на что-то плохое и сразу же отвернуться. Потому что довольно страшно глядеть на окружающую жизнь и тех людей, которые рядышком, – глазами, которые видят все недостатки и заведомые подлости, от которых можно не только умываться слезами целые дни, но и просто раньше времени подохнуть. Ой, лихо-о-о-о...
Может, мне всё кажется, собирая вишню у забора, думала тётя Фая.
– Может, мне всё кажется? – поглядела на свои руки, охнула и побежала к Марусе, а той дома нет, тогда к фельдшерице Регине на соседнюю улицу Гарибальди.
– У вас химический ожог, – пощупав толстый багровый нарыв и оглядев его на просвет, выдала причину зуда и распухания фельдшерица. – Наверно, крыс травили какой-нибудь гадостью? Или клопов?
– Нет, вишню собирала, – удивилась тётя Фаина.
– Может, химикатами её брызгали? А разве вишню брызгают? – сама спросила и ответила худая, как коромысло, Регина в сетчатой блузке и трикотажных синих брюках с оттянутой задницей. Фаина ровесница, но не в пример модница и очкастая.
– Это Валька нахимичил! Вишню-то жалко, целое ведро! – отдоив корову, с оханьем поднялась тетя Маруся.
– А может... – начала было тётя Фая.
– Что может? Он же раньше на химдыме работал – набрал себе зарина с заманом и ртути два термоса, – начала вспоминать занятия по ГО Маруся.
– Чего мелешь? Кончи! – тётя Фаина с перевязанными дланями сидела во дворе и удивлялась на свою корову. И чего она Маруську ни разу не лягнула? Та её доит, а корова только копытами переступает.
Чудеса.
– Нельзя на сколько проживёшь гадать, – разливая молоко по банкам, вещала Маруся, складывая по привычке деньги от дачников в свой карман, – ещё лучше не знать, кто тебе смерти желает... И еще – отдельно надо жить! Вот как я.
– И что же? – вынимая из Марусиного фартука бумажные деньги, спрашивала тётя Фаина.
– Ой, забыла, – извинялась Маруся. – А то! Зачем ты им полдома отдала? Всё причитала – родным, не чужим! А видишь, как они к тебе? Вот я чужая, а мне твоя жизнь не помеха! А им?
Пожалуй, эта весна и это начавшееся лето были одними из самых грустных в душевных переживаниях Фаиной жизни. После всех свалившихся передряг смотреть на сестру тётя Фая не могла; что на неё смотреть?
Зоя-то здоровалась, кричала как ни в чем ни бывало через огород, и Валентин кричал бодро, свежо:
– Здравствуй, Фая! Какие проблемы?
Тётя Фая не глядела в их сторону, помалкивала, бегала по своим делам с забинтованными руками. Болит не болит, а слуг нету. Сегодня Маруся подоила, завтра, а потом? И тут еще дед Серёжа... Лежит, варенцу просит. Фаине-то доверился – сказал, кто его с крыши пнул. Фаина Александровна только вздохнула и ни слова не произнесла. Обычно так помалкивают матери, у которых сыновья убийцы. Хоть Валентин и не сын, а всё же родственник – муж сестры.
Камень на сердце базальтовый.
Расскажи кому, дед Серёжа и Валентин Нафигулин...
Никакого сравнения. Вот если бы дед Серёжа Валентина столкнул – все поверили бы. Дед Сергей – безалаберный дед. Трубач, анархист, баянист, всё не угомонится никак. Трепач, брехун. И вдобавок скалится своими двумя зубами! До чего же ехидный дед!
Валентин же Михалыч не такой. Он бодро улыбается своим протезом всем и каждому и “здравствуйте” говорит очень внятно. И в особенности про проблемы всегда спрашивает.
Пока у деда срастались хрящи, он лежал на кровати у окна и всё на улицу любовался, а потом, как раз уже в июне, с палочкой попрыгал по своему огороду тырк-тырк! Раз-раз!
Сперва дошел до калитки, а на другой день и до Фаиного крыльца... Так и сидел, дожидался свою Фаюшку, когда она с коровой придет домой, в шестом часу вечера, чай не утра.
И вот, когда Фаина с коровой заходила к себе во двор, а воспрявший после падения дед улыбался цветным картинкам своего сна на хвостовском крыльце, как на грех подъехала пыльная “ока” Нафигулиных.
Из авто выпрыгнул сперва зять Валерий, Злата вышла в куцей юбке и за ними бодрые и румяные старики Зоя и Валя. Вся четверка в шляпах, с сумками на плечах, чёрных очках и с сотовыми телефонами и с особенным выражением на тугих лицах, которое в Соборске, несмотря на то, что он тоже город, а не дыра какая-нибудь, отчего-то не прижилось пока.
У Соборских жителей лица какие-то “ну поел, поспал, надо бы еще поесть, а чего?”, а у Нафигулиных сквозь черные очки  такой напор, такой фонтан чего-то! Обычно, когда едет по дороге кран “ивановец”, то люди, не раздумывая, шарахаются от него прямо в канаву, ну вот и тётя Фая с коровой тоже попятились, а дед Сергей чмокнул раз, чмокнул два и проснулся!
И все бы ничего, да тут на грех просто вбежала в Фаину калитку соседка Маруся с двумя сумками. Она бежала всю дорогу из магазина и ни на кого не смотрела, а ругалась сама с собой по поводу мороженых рыбных палочек, которые, потеряв бдительность, купила вчера в палатке, пожарила, съела, отравилась и побежала сегодня с утра ругаться с прорвой-продавщицей, а та, не будь дурою, такого тёте Марусе насказала, нажелала и практически начала тётю Марусю охаживать гирей, и если бы не Марусины быстрые ноги...
– Мышцы накачиваешь? – спросил дед Серёжа у Подковыркиной и преградил своей клюкой Марусе путь.
– Хочешь пошшупать? – быстро нашлась бедовая не только на язык Маруся и протянула деду длинную в кожаной тапочке ногу.
Тётя Фаина сделала вид, что не слышит этих игривостей, и ждала Малышку, пока та почешет бок об забор и зайдет в калитку.
Дед Сергей щупать не стал и вежливо убрал клюку – мол, иди, куда шла.
– К-к-а-ак не стыдно! На старости лет! У-устроили-и-и групповуху-у! – от своей калитки громко высказалась Злата и, отстегнув телефон, демонстративно начала по нему звонить: – Москва?
И только тут Маруся увидела все семейство Нафигулиных, сразу же забыв о рыбных палочках и потасовке у рыбного ларька:
– Ах ты! Ух ты! Явились – не запылились! – кинув сумки с крупами в разные стороны, тихо начала и громко закончила Маруся. – Ой, что сейчас будет, ой, держите меня, ой, не завидую-ууу!..
Если вы слышали пожарную сирену и не оглохли, то... продолжайте слушать:
– Убили насмерть дедушку! С крыши убили! – заорала тётя Маруся на всю улицу, и, что странно, никто не прибежал смотреть – что за страсти? Всегда лучше притвориться глухим.
Семья Нафигулиных, так и не успев войти в свою калитку, стояла как раз напротив Фаины и коровы. Корова меланхолично жевала, а тётя Фая ждала, что будет дальше
– Сво-о-о-о-ло-чи-и-и-и! – набрав побольше воздуху, уже поспокойнее продолжала Маруся.
– Ты же женщина, а как выражаешься, – наконец встрял Валентин Михалыч между Марусиными …ями и ...дями. – Матерно ругаешься, как не стыдно... Ты же женщинааа…
– А-а-а-а! – дождавшись вражьего ответа, завопила Маруся еще голосистей и, подпрыгнув на месте, помчалась к Нафигулиным, правда, за забор не вышла, а стала выкрикивать сквозь него: – Убил дедушку, окаянный! Убил такого дедушку! Вон, сидит, не дышит совсем! Теперь как он женится? Как? Ирод!!!
А убитый дедушка, тем временем встал еле-еле и подошел поближе к забору, Марусе и Валентину Нафигулину, которому эта канитель с матерщиной на всю улицу была, по-видимому, так неприятна, что он побагровел, вспотел и только оглядывался на зятя в черных очках, Злату в мятой юбке и при телефоне и жену Зою, которая смотрела куда-то вдаль на крышу и трубу и вечерний месяц в небе.
– Да они пьяные, папа, пойдём! – надменно и почему-то в телефон, сказала Злата. – Хамка! Ккакая жже хамка! Всякое не пойми что на папу орать вздумало!
– Ах, ты вонь рейтузная! Твово папу надо на цепь сажать, он же бешеный! Ой, чего тебе будет! Ой, швабра по тебе плачет! И веник! – закричала еще шибче Маруся и, странное дело, помолодела прямо на глазах – румяная, прямая и по всему забору не ходит, а прыжками передвигается. – Твой папа зачем дедушков с крыш сбрасывает? А-ась?..
– Я-а-а? – удивленно переспросил Валентин. – Так вон дедушка-то живой, да я... Правда, Зой? – обернулся он к Зое. Та закивала и велела:
– Пойдемте! Устроили тут! Файка, заткни ей рот, а не то я сама заткну. Слышишь? Мой Валяша ни под каким винегретом мухи не обидит! Весь Краснофлотск Валю знает!
Тётя Фая продолжала стоять правее коровы, не глядя на сестру и на всё семейство Нафигулиных. Дед Серёжа повис на заборе и рассматривал Нафигулиных пристально, как обычно летчики снисходительно озирают всех бескрылых.
– Да, – крякнул дед, рассмотрев, наконец, пухлую, бледную Злату с ног до головы.
– Ты чего это на мою дочуру глаза вывинтил?.. Валера, не спускай! – благостная улыбка отчего-то сошла с лица Валентина за какие-то пять секунд. Зять Валерий сделал вид, что недослышал. – А-а?.. Свою сноху оглядывай!
Как-то сразу стало ясно, что Валентин отчего-то деда Серёжу не любит. Хотя раньше они, ну до полета, совсем даже не ругались и не дрались. Жили как в параллельных мирах. Один на Пухляковской улице города Соборска, другой на улице Дачной в Краснофлотске, дом 9, кв. 50.


* * *
А на орущих людей тем временем смотрел столетний старый дом. Смотрел, вздыхал и уже начал трещать половицами, потолками и тяжелыми стенами. Ажурные прогнившие наличники, свидетели сотни зим и миллиона дождей, подслеповато щурились на старых и не очень людей. Люди были намного моложе дома. Так обычно седая бабушка, без улыбки, но с расплавленным любовью сердцем, наблюдает за родными внуками...
Чего они ругаются?
Жить так хорошо...
А Валентин, не зная, куда деть руки, и беззвучно раскрывая рот, подошёл почти к самому забору, за которым находились и Фаина, и Маруся, корова тоже всё слышала, а на заборе висел дед Сережа и помалкивал, разглядывая теперь уже Зою – в длинном черном платье с разводами. Зоя рылась в сумке, искала ключи от своей калитки. Злата отвечала кому-то в телефон:
– Ладно... Ладно... Нет, всё пиво не пейте! Нам с отцом оставьте...
Валерий, зять, грыз ногти и поглаживал живот, рассуждая про себя, что неплохо бы сейчас на верблюжьем одеяле под яблоней поспать, и чтобы тихо.
– Пенёк! Пьяница! – вдруг азартно выкрикнул Валентин и подскочил к тому месту забора, на котором повис дед. – Нажрался и сам с крыши навернулся! Алкота уличная! Притворяется! С палочкой прыг-прыг! Я вот тебе!..
И глянул на деда, ой, нехорошо так глянул.
– Ах ты, варнак! – вдруг тихо выговорил дед Серёжа, поднял палку и со всей силы хрястнул ею по потному черепу Валентина Нафигулина, семидесятитрёхлетнего старца, мужа, отца, деда, бывшего начальника и владельца двух дач и двух автомобилей “ока”.
“Хряс-сь!” – послышалась реакция соприкосновения черепной кости, обгоревшей на солнце кожи на лысине, капель пота и суковатой жёлтой палки.
На Пухляковской улице повисла толстая тишина. Обычно после такой тишины в лучшем случае родят собаки, в худшем – кого-то калечат.
Про собак сказать не берусь, не было времени проверять, но у Валентина в голове образовалась борозда, он осел, закатил глаза, хотел упасть прямо в лопухи у дороги, передумал и, покачиваясь на гнутых ногах, – молча! – пошел к себе в дом. В свою половину.
И за ним быстро ушли в чёрных очках, с сумками на плечах, сперва Злата, потом Зоя, путаясь в подолах своего чёрного платья, и удивленным метровым шагом прошествовал зять Валентин, мяукнув брелком-сигнализацией.
– Миу! – сказал вслед своим хозяевам многострадальный автомобиль “ока”.


Подстилка из соломы


Серёжа Фазанов, сын деда Сергея, по нынешним временам был совсем неправильным. Абсолютно не злой. Нет, постоять он за себя ещё как мог, но вот не сказал ему отец, во избежание непредсказуемых последствий, что с крыши его скинул Валентин, а не голова у него закружилась, а Серёжа сам ни о чём таком и не подумал. Зачем? Разве людей с крыш скидывают? Жизнь не гонконгский боевик, а соборские старики – не каскадёры.
И поэтому продолжал исправно здороваться с Валентином Михайловичем, Зоей и даже отвесил комплимент Злате, своей ровеснице, когда та, подоткнув юбку, дёргала редис с грядки.
– Златка, ну ты наклонилась так! – перегнувшись через забор, удивился Сергей, прикрыв один глаз пустым ведром.
– Как? – разозлилась Злата. У неё с детства реакция на окружающий дурной мир и дремучих людей была одна – колючая.
– Офигительно! – не растерялся Сергей. – Ты чего, Злат?..
– Не может быть! Не могу поверить в такое счастье, сам Серёжа со мной заговорил, – надменно продолжила Злата. – И чего твой старый дурак тебе наплел?
– Какой дурак? Старый? Ха! – не понял Серёжа и не сообразил, что Злата “дураком” называет его отца.
– Не понял?! – не поверила Злата и вгляделась в Серёгину добродушную морду, то есть, конечно, лицо, но очень большое и круглое. – Ну, ты и жук! Жук и есть! Дай я тебе руку пожму!
– Может, лучше – ногу?! – высунулся в окно супруг Валериан и стал наблюдать за ситуацией.
Тётя Фая со своего огорода слышала весь этот разговор, и было ей не по себе, даже нет, было ей – неприятно, что над Серёжей смеются. И решила она Серёже про крышу не говорить, но намекнуть, что с родственниками у неё случились большие нелады по причине их зловредных помыслов и коварных планов.
А так как говорила тётя Фая загадками, деликатно щуря глаза и больше показывая руками, как ей плохо, тошно и хотят её со свету сжить родичи, то Сергей ничего не понял. Ровным счетом. Но про себя подумал – зря отец женится, бабка совсем с ума съехала. Городит чёрт те что... Ну, ладно, глядишь, половина ума у неё, да половина ума у бати, в итоге будет целый ум. Не пропадут. Не в лесу, чай, живём, не в болоте, а в городе.
Тётя Фая со своей стороны поняла, что плохо объяснила и до Сергея не достучалась. И где-то через неделю повторила те же мысли, но уже словами, а не жестами.
– Бабк, тебе лечиться надо, – убеждённо сказал Сергей, которому бабки, старухи и прочие престарелые пигалицы жить нисколько не мешали. – Иди, ба, не морочь мне голову. Иди, чайку попей. Привет отцу! – Серёжа снял с себя и повесил Фаине на шею связку баранок.
– Серый, миня убить хотят, – всхлипнула баба Фая и, разломив баранку, засунула её целиком в рот.
– Не верю! – пробасил Серёжа и пошел к своей зелёной “копейке”.
В машине сидела Серёжина жена Надя и красила большой кистью трепещущие ресницы.
– Сергей, чего бабка хотела-то? – вздохнув, спросила Надя и отряхнула кисть.
– Убить её хотят, – подумав, сказал Серёжа и повторил: – Убить.
– А что, вполне возможно, – достав из шортов помаду, надула губы для поцелуя Надя. – Сейчас, если убить хотят – точно, правда, а вот если озолотить собираются – обязательно без штанов останешься!


В светлой комнате...


В большом доме стояла тишина – тихая и кусачая. После такой тишины обычно взрываются бомбы в автобусах, врезаются “боинги” в торговые центры, а старых бабусек находят утонувшими в собственных сидячих ваннах.
В светлой комнате за обеденным столом пили чай. На столе было всё для чая – два фарфоровых чайника, один заварной, чашки и блюдца из синего кобальта, сливовый джем, клубника, солёное печенье и большой белый хлеб с ноздрями.
– Как она не понимает? Это же наш дом, – начал тихо-тихо Валентин, пробуя на вкус мятный чай “Камасутра”. – Наш!
– Да, – вздохнула Зоя, размешивая куски сахара в бокале.
– Она только доживает последние дни, – обезоруживающе тихо пояснил Валентин. – Ведь ей сто лет в обед!
А за стеной, прижавшись ухом к гранёному стакану, а стаканом к стене, сидела на табуретке тётя Фая. И слушала.
– Надо же... надо же... пойду с коровой поговорю!
А в хлеву позади дома стояла белоснежная корова и жевала жвачку. Тётя Фая не стала дослушивать, поднялась с табурета и, согнувшись, пошла во двор. Да не прямо, а через улицу.
– Шестьдесят девять.
– И что? – облизав ложку, положил её рядом с хлебом Валентин Михалыч. – Пора в могилу так и сяк! У нас ведь дети! – выдохнул Валентин. – Наши с тобой, Зоя, внуки...
Внуки Алёнка и Тёмочка, переглядываясь, пили чай с клубникой.
– Она корову держит, молоко ест, творог пьет, – закрыв глаза, речитативом произнесла Зоя.
– А помнишь? – выдохнул Валентин и потряс ложкой. – Как она молока нам давала? Как собакам! Нате, говорит, молочка! А сама-то сливки, небось, жрёт!
– Да-да, Валя, да, – быстро, навроде хронометра закивала Зоя, оглядывая внучат.
– Пойдем, Тёмка, бабке землянку рыть!– встала и потянулась красавица Алёнка.
– У реки?
– Да!
– Вон она, глядите! – вошла из кухни с тарелкой салата Злата.
В окне куда-то шла тётя Фая. Дул ветер. Тётю Фаю сносило в сторону. Куда ветки гнутся, туда и Фая летит.
– Пап! – требовательно спросила Злата после трех чашек чая с печеньем.
– Что, Златочка? – Валентин задохнулся от любви, вжался в твёрдый стул до упора.
– Ты же обещал, что эта кочерыжка не проживет больше года!
– Да, – уверенно кивнул Валентин Михалыч. – Не проживёт. Куда ей!
– Так она уже девять лет живёт и живёт! – поперхнулись сперва Злата, потом Зоя. Чаем.
– Ошибся немножко, – Валентин Михалыч почесал грибок на ноге и тяжело задумался, продолжая при этом тихо-тихо улыбаться. – Просчитался чуть-чуть, Златонька.
– Папа, – как глухому по слогам сказала Злата, вздыхая горько-горько. – На восемь лет ошибся, па-па?
Валентин Михалыч перестал улыбаться и задумался всерьёз. Легко сказать – убить. Посадить могут.
Хотя, конечно, есть способы...


Идефикс


Валентин Михалыч знал, что будет жить вечно. Он никогда не курил, берёг себя, бегал по утрам, соблюдал режим. Он знал жизнь, он видел каждого насквозь, а каждую – скрозь.
А эта Файка – ничтожная помеха в продаже старого дома и больше никто. Пыль человеческая. Мусор времени. Кучка костей и тряпья. Да она вот завтра помрёт – и кто огорчится? Нет таких! Её ветром качает, воробей мимо летит, а с Файкиной головы платок сдувает!
Да вот только видишь, он теперь в гробу, а Фаина Александровна холодец поминальный варит.
– Зуб даю! На, Зоя, зуб! – Валентин вытащил чёрный зуб и положил Зое в карман.
Закашлялся, прикусил язык и... проснулся.
Зоя молча, без храпа, спала, привалившись к стене. Валентин в темноте нащупал борозду от удара палкой на своем темени, застонал и не поверил сну:
– В гробу, хм, хм! Холодец! Хм!
И немного погодя:
– Я ей устрою гроб! – и скатился с кровати. Пошел к шкапу, в котором лежали шесть веревок, мыло, тесак для разделки старух, бутыль крысиного яду... и много чего ещё.
...
А тётя Фая пришла после разговора с коровой, закрылась на засов, прислушалась – тихо-тихо в доме... Только две большие кошки смотрят на тётю Фаю с табурета. А глаза у них – как зелёные угли горят!
Непонятно, как и заснула, и увидела большую комнату с керосиновой лампой над круглым столом, который Зоя утащила к себе, еще тогда...
За столом сидел хмурый, старей, чем в жизни, Валентин, сжав двумя руками челюсти... В комнате было пусто, только пыль шевелилась в углах.
– Я для своей семьи всю округу поубиваю! А уж эту бабку вонючую, вот только поем и пойду придушу ее!
– Правильно! – раздались голоса Зои, Валерьяна и Златы.
– Души её, Валь, – сказал откуда-то с потолка спокойный Зоин голос. – Хоть и сестра она мне, а не жалко! До ста лет Октябрьской революции дожить хочет!
– Да, мама, да! – переливчато сказал голос Златы. – Валерьян, у тебя знакомых бандитов нету? Папе для помощи.
– Да я сам бандит, – не сразу, а из угла произнес Валерьян и пошевелился. – Я только ночью охранником шпарю, а днем я – натуральный бандит, кого хочешь на тот бережок отправлю, – Валерьян подмигнул. – За речку Стикс. Ты только уточни, Златк?
– А указатель тебе не поставить?.. - откуда-то из-под земли спросила невидимая Злата.


Что это было?


Тётю Фаю словно ударили...
Она проснулась от страшного ощущения – в закрытом доме она не одна. То ли половицы, то ли чей-то ворох, и пахло так нехорошо – словно чёрт надышал.
В доме темно. С улицы мало света, как уехал Бересклетов, и вдобавок ни одной звезды.
– Эй! – позвала тётя Фая. И увидела!.. В углу темно, но отсвечивает чья-то лысина. – Э-е-ей! – взвизгнула тётя Фая на обертон выше.
И этот чёрт, фантом, пришелец вздернулся на месте, ыкнул и бросился к двери!
В сенях что-то ухнуло! Стукнуло! Упало! Покатилось... Стена заскрежетала и только топот ног в Зоиной половине.
Тетя Фая встала, включила свет, взяла из угла булаву, которая передавалась Хвостовыми уже восьмое поколение, и, прикрывая согнутой рукой грудь, вышла в сени. Странно... Входная дверь на засове, в сенях перевёрнуто две скамьи, банки битые щерятся осколками... Черта нет... Никого... Люк на чердак под замком... Ага, вот оно. В толстой стене из горбыля, которая перегораживала сени на две половины, три доски отогнуты, и оттуда улыбается Зоино жёлтое лицо!
– Фая, к нам вор залез, – кивая быстро-быстро, объяснила Зоя, хотя Фаина с булавой ни о чём сестру не спрашивала. – Смотри, видишь, и к тебе влезли? Да? Надо будет утром участкового пригласить, как считаешь?..
Такая вот ночь... не пойман – не вор, называется.
Тётя Фая постояла в сенях и вернулась в дом, в комнате пахло тлением. Так пах Валентин. А ранним утром Зоина семья уехала, и приглашенный тётей Фаей участковый Кладовкин, дыша перегаром, помог приколотить на место три выбитые доски в сенях.
– Чего же они уехали? – гундосым баритоном спросил в тридцать пятый раз участковый тётю Фаю. – А?
– Леший их знает!
– Сами влезли – сами и уехали, – из-за спины Фаины дала ответ Маруся Подковыркина.
– Даже так? – заморгал левым глазом старший лейтенант Кладовки на обеих старух. – А ну-ка, выкладайте, барышни, в чём соль?
– Соль вон в пачке, уже половины нет, – быстро затараторила тётя Маруся. – А ты, Олег Иваныч, вот послухай...
И быстро рассказала ему про две тысячи девятьсот рублей одними пятидесятками и про то, как исчезли они с Файкиного подоконника, и про их отъём у семьи Нафигулиных белым днем, и про сбор вишни и ожог на руках, и про деда Серёжу и его полет, и про дом, который ожидала продажная участь... И стала ждать ответной реакции.
– У них же две машины, – не поверил, а может, а сделал вид Олег Иваныч. – Вы, бабки, мухоморов часом не ели?
– Тогда иди отсюда! – выставив ногу и обе руки в сторону двери, гавкнула сопревшая от рассказа Маруся Подковыркина.
– Но-но! – погрозил ей молотком Кладовкин Олег Иванович, участковый, примерный семьянин и отец двух воспитанных мальчиков, проверил затем на прочность стену из горбыля, постучав по ней, отдал молоток в руки хозяйке Фаине Александровне и ушел. И ушел – дела заводить не стал.
А тётя Маруся поскребла в голове, понюхала воздух, вбежала в кухню, понюхала там, потом в обе комнаты.
– Как считаешь, чем он тут ночью занимался? – вкрадчиво спросила она у Фаины.
– У буфета стоял, ну как проснулась я, а до этого не знаю, – пожала плечами Фаина.
– А ну-ка! Давай глядеть! – и как начала обнюхивать раскрытые пакеты с мукой, пшеном, наволочки с сахарным песком и обе пятилитровые банки с колотым сахаром. – А мёду у тебя больше нет? – между делом спросила она.
– Нет, – подумав, сказала тётя Фая.
– А ты вспомни, – не унималась Маруся.
Тётя Фая промолчала.
– Пахнет отравою, – отложив одну наволочку с сахарным песком, затем початую коробку индийского чая, а также раскрытую банку бразильского кофе. Маруся загребла их обеими руками и потащила на улицу к выгребной яме.
– Ой, ты чего? А ты точно знаешь? – нервно наблюдая, как Маруся высыпает желтый свекольный песок прямо на синих навозных мух, порывалась отнять бакалейный сыпучий товар тётя Фая. – Маруська! Аферистка! Кончи!
– Да?! – только и сказала Маруся и, вручив Фаине пустую наволочку, велела: – Постирай с хлоркой. Пойдём молоко в сенях нюхать и прочую снедь.
Так пришлось вывалить ещё две трёхлитровые банки сливочного кефира, масла не меньше трехсот пятидесяти грамм из маслёнки и сумку гороха из сеней по восемь рублей сорок копеек за килограмм. Ну и ту початую пачку соли “экстра” за четыре восемьдесят.
Всё остальное Маруся Подковыркина признала годным для еды и питья. Ну и как, скажите, не кормить такую подругу сметаной? Подковыркина Маруся – не участковый Кладовкин Олег Иванович, хотя и он тоже неплохой человек.
Дед Серёжа в отличие от участкового отнесся к Фаиному рассказу о ночном госте внимательно и, осмотрев лаз, забитый Кладовкиным в стене, перебил его по-своему и остался у Фаи в уже наступившую ночь, не ушел к себе.
Так и заснула Фаинка на кроватке, а дед на лежанке. А утром с ужасом обнаружила деда Серёжу у себя под бочком, аккурат под левым. Спал дед Серёжа тихо, до того тихо-о-о...
Фаинку кинуло в озноб, потом в краску! Она лихорадочно проверила и немного успокоилась – байковые розовые штаны до колен были на ней.
Резиночки тугие. Сама вдевала. Значит, самое дорогое на месте, не украдено.
– Без венца жить большой грех, – наливая деду утром в семь часов кофею с молоком, объяснила то, о чем подумала еще вчера Фаина.
– Так давай распишемся, Фаюшка, – согласно кивнул дед и стал дуть в чашку. Таких волн надул. Сам удивился.
– Ну ладно, ну хорошо, Серёж, но до того, как, в общем... Ты спи на лежанке, – макая носом в теплый чай, улыбалась тётя Фая, чтоб жених не увидал.

Если раньше тётя Фая не боялась выйти в свой сад ночью, то в это лето, как только темнело, она закрывалась и сидела дома, не высовывая лишний раз на улицу нос.
Что там вокруг дома и как? Ночь. Может, ходит кто примеряется, как бы залезть?.. Лучше не задумываться, лучше спать.
Дед Серёжа работал через ночь, вот и сегодня ушел в пиджаке на голое тело:
- Жарко, - говорит, - мне, Фаинка.
Ну, какой с деда спрос?
И не знала тётя Фаина, что опять своим тощим и независимым видом, а так же тем, что поселился дед Серёжа у неё в дому, навела она зятя Валентина на новый грех.
Откуда теперь ждать беды, терзалась тётя Фая, – через общий подпол полезет теперь к ней Валентин или через трубу? Охушки!..


Попова лошадь


У соседей в саду цвел цикламен неаполитанский Розовый Мотылек.
И был тот цикламен, как и все цикламены ничем не примечательный – пушистый разве и ничего такого, ну чтобы там не как у всех. Но в последние два года, как повезли отработанное ядерное топливо за Мокрый лес, отчего-то цикламен на Серёжином участке перед домом вырос, как раз до стропил. И цвёл, и пах, и был так нежен, как и многие цветы, но своими размерами напоминал грёзы любви каких-нибудь великанов, а не людей.
Фазановым гигантизм цветка внушал немаленькие опасения, ведь Серёжа работал в хранилище за Мокрым лесом, и притом с самого начала. Но пока ничего не болело, и все были живы, вот только что-то творилось с цветами по всему городу. Но думается всё-таки о хорошем больше, чем о плохом, и когда кто-то через забор драл огромные цветы на букеты или, к примеру, лошадь какая подходила пообедать цикламенами, Фазановы этого не приветствовали. Нет, не жалко, но  неуважение такое, оно ни к чему хорошему не приводит. В общем, реагировали. И даже на подоконнике у Серёжи лежало несколько облицовочных кирпичей...
И вот вечером, когда небо накрыло землю антрацитовым одеялом с дырками, из которых выглядывали звезды, у забора бурно зашевелились двухметровые лопухи, которые тоже отчего-то вымахали под стать цветам.
Серёжа как раз курил, глядя на Кассиопею, и дышал перед сном, дышал цветами и, увидев тряску в лопухах, не раздумывая ни секунды, взял большой кирпич и кинул в то место, где предполагалась морда.
– Надюша, опять попова лошадь наш цикламен обожрать приходила, – с минуту послушав тихое ржание уходящей несолоно хлебавши лошади, объяснил свое поведение строгой жене Сергей.
Надя гладила ночнушку. Прямо на себе. Едва тёплым утюгом.
– Ну, тебя! Попик обидится, – сказала Надя и обнажила родинку над грудью. И наблюдала за бурной реакцией супруга.
Сергей, увидев розовую, как вишня, любимую родинку жены, выдохнул сигаретный дымок как раз под ближнюю звезду и бросился к Наде. Уже в объятиях, Надя удивлённо шепнула:
– Ну и попал?
– Чем? – всполошился Сергей.
– Кирпичом, дурачок, – счастливо вздохнула Надя.
– Прямо по черепу! – Сергей тряхнул Надеждой в воздухе, прижал её к себе покрепче и стал вспоминать, где кровать? За занавеской же! И бросился туда. Надя охала.
А в лопухах была совсем не лошадь и даже не конь. В лопухах лежал, стеная и плача, В. М. Нафигулин.
Он шел проведать тётю Фаю, прихватив с собой обоюдоострый меч, килограмм крысину и шесть веревок разного диаметра.
С мягким напутствием жены:
– Валентин, чтобы долго не мучилась... Обеспечь, ладно? Все ж она мне сестра родная, – стирая гольфы свои и внучат, попросила Зоя сутулую спину мужа.
– Безусловно! – буднично пообещал Валентин и с легким сердцем юркнул в лопухи меж заборами.
А тут – кирпич.
О-о-о! Валентин от досады устал плакать и заснул на теплой земле, а когда проснулся, было раннее утро. Упоительно пахло цикламенами и росой из-за высокого штакетника соседей Фазановых. Крупные цветы выглядывали оттуда, из них выпархивали отдохнувшие бархатные мотыльки с глазками на крылышках.
– Пахнет, как в бардаке, – сморщился от невыносимой благости происходящего Валентин Михалыч. – Бестолковость людская!
И зачем, и куда он пошел в ночную комариную мглу... Кажется, проведать кого-то хотел... Да эту тощую старушонку!
Валентин Михалыч оглядел боеприпасы и, недосчитавшись самой маленькой веревочки, попытался вспомнить...
– Сделал дело, – наконец припомнил он, как во сне душил кого-то. – Гуляй смело! – поднялся, отряхнул траву со штанов и побежал в свою половину поделенного дома.
В гамаке у окна, благоухая фумитоксом, спала Зоя, прикрыв голову панамочкой. Старик Валентин сложил боезапас в пакет, пакет кинул в шкап до следующего раза и тихим поцелуем разбудил Зою.
– Милая Зая! Дом наш!
– Правда? Не ври! – улыбнулась во сне Зоя. – Ты где всю ночь лазил? А? Компотик мой?
– Вся домовина теперь наша! Я никогда не вру, золотце!
Супруги поцеловались. Чего не делали ни разу после золотой свадьбы, всё не находили повода.
– Сестра! Зоя! – позвал кто-то с дороги. Старик и старуха Нафигулины поперхнулись друг другом прямо в окне.
– Зоя, ты живая?
В платочке с завязанным лбом на стариков смотрела тётя Фаина, и ветер качал её худенькие живые мощи туда-сюда, такая она была легкая, как пёрышко.
– А-аа! – хором закричали Нафигулины, отмахиваясь от видения и друг от друга. – Привидение!
– Вы чего? – отскочила от забора тётя Фаина. – Мне сегодня сон плохой про вас приснился... Господь с вами! – перекрестила супругов в окне тётя Фая и, оглядываясь на онемевших родичей, погнала хворостиной белую корову Малышку на выпас.
– Подлый лгун! – наконец сумела выговорить Зоя Александровна и, высекая пятками искры, помчалась будить внуков.
– Чего это она, Тём? – надув розовые губки, поинтересовалась красавица Алёнка у своего тщедушного серьёзного брата.
– Да они бабку все никак укокошить не сподобятся, – зевнул Тёма. – Шнурки драные.
– Может, поможем? – просто так спросила Алёнка, откинув золотую прядочку длинных волос.
– Не вздумай! – надул половину нижней губы мудрый младший брат. – Пока они старуху мочат, им до нас дела нет!
– Братан, тебя вместо Путина в телевизор надо! Я за тебя проголосую, Артемон! – пообещала Алёнка и ногой придержала дверь от рвущейся к ним бабушки.
Зоя, побегав по саду, успокоилась и спустилась в подпол  взглянуть на прошлогоднюю картошку.
Валентин исчез вместе с крысином. Зоя вылезла из подпола, позвала его, плюнула и начала перебирать пшено.


Старая терраска


А у тёти Фаины было любимое место выпаса за рекой.
Каждое утро, если не холодно, в основном с первого июня по август, тетя Фаина шла с коровой вниз по улице к реке.
Город кончался, начиналось поле, на котором пасти было нельзя. А в низине текла тёмная река Девочка. Тётя Фая садилась в лодку, а корова плыла рядом на другой берег, на заливной луг.
А вдали стоял зелёный мокрый лес с душными запахами сыроежек и большими кучами муравьев под сухими елками.
– Я лучше России - не знаю земли, – пела по радио с проплывающей мимо лодки какая-то, видно, очень бедная женщина.
Переплыв реку, тётя Фая усаживалась на мягкую кротовую нору и глядела на свою справную корову, как та ест васильки и тимофеевку.
Я хочу умереть осенью в жёлтом лесу, думала тётя Фая.  В сухом овраге на середине горы. Я сяду отдохнуть, справа положу полкорзины опят и лисиц, а слева палку, с которой шла через лес.
Я сяду, закрою глаза, потом взгляну последний раз вперёд на чёрный старый дом, через поле и реку, в глубине улицы. В нём я родилась в год индустриализации всей страны; в сердце кольнёт острая игла, я зашлёпаю в последний раз заветренными губами. И всё.
А через день меня занесёт желтыми листиками, я останусь там навсегда. Я не хочу лежать среди гробов и костей злых бывших людей... Можно, я не буду? Спасибо, Господи...
Старых людей часто посещают мысли об уходе. Это не значит, что старичок или едва живая старушка умрут прямо здесь и сейчас, когда хромыляют из магазина похоронных принадлежностей, выбрав по размеру тапочки, саван и ленту-молитву на холодный свой лоб.
Запастись никогда не рано. Ничем. И почему бы не купить кокетливый похоронный гарнитур, раз он имеется в продаже по сходной цене. Святое дело.
Тётя Фаина погрустила, вытерла глаза, допасла корову и поплыла на лодке домой, а корова вслед за ней, шевеля копытами по чёрному илу медленной реки.
И первое, что увидела тётя Фая, подходя к дому, – Валентин Михалыч, сидя на корточках на своей старой терраске, бьет её, то есть терраску по крыше колуном.
Тётя Фая потерла глаза, думала, перегрелась? Солнце, галлюцинации?
Нет. Всё есть - как есть.
Терраска с Зоиной стороны за девять лет плохого к ней отношения покосилась, просела и портила вид дома, ну как рваный сапог на приличном ещё старом деде говорит о многом: заброшенный дед, бездомный и некому обиходить старика.
Такая вот за девять лет стала терраска на Зоиной стороне.
– Эхх! – колотил со всей силы по терраске сверху Валентин Михалыч. – Эхх!
И терраска начала внезапно падать, заваливаясь набок, отрываясь от стены черного дома-а-а-а-а...
И упала секунд за пятьдесят. А Валентин, уцепившись за крышу, сидел на верхотуре и скалился.
– Как я её! – похвалился он кому-то и забросил колун в кусты. А внизу стояла вся семья Нафигулиных, аплодировала и хихикала.
– Дед! Папуля…Валяша, не упади! –  дружное многоголосие дружной семьи.
Потом начали оттаскивать поверженную терраску в сторону и жечь. Повалил теплый серый дым прямо в облака и ещё выше.
Тётя Фая смотрела и плакала. В той терраске провожали папу Сашеньку на войну. И спали детьми, ждали папу с войны. И столько было с ней перевязано жил, и зачем её сломал Валентин Михалыч, старый старик? Свою же терраску, которую занимал девять лет и которой требовался, чтобы стоять ровно, только добрый взгляд и несколько рублей каждый год.
Ведь сестра-терраска с Фаиной стороны один к одному такая же, но стоит, как боровичок, и не гниёт, не клонится... Эх... Труды вложенные – полкилограмма гвоздей, толи рулон и баночка лазоревой краски. Всё! Было бы сердце доброе.
Тётя Фая хотела это сказать, но горело легкое от старости серое дерево, хихикали внучата, скабрезно поглядывал от костра Валентин, трясла подолом и веселилась у огня Зоя, надменно, не мигая, смотрела на корову Злата. Один только Валера спокойно помалкивал, надевая на шампуры куриные грудки и облизывая губы.
А дома тётя Фая начала кричать. Хотя за шестьдесят девять лет ни разу до этого не повысила голоса ни на кого, исключая корову, соседку Марусю и десяток гадюк, встреченных в лесу.
Так ей было обидно!
За всё!
И за пренебрежение и за унижения от всех-всех людей, а не только от родной сестры Зои и брата Юры.
Ну, зачем люди такие злые?
За-а-че-е-ем?
Ведь всё же хорошо. Поделилась с ними домом! А они? Зачем её в могилу раньше времени гонят?
Зачем вот терраску по голове колуном?
Тётя Фаина не знала, что вчерашний кирпич, которым Сергей Фазанов остановил Валентина Михалыча, когда тот шел по своим чёрным делам, настолько возмутил всё зло внутри старика, что эта несчастная подгнившая терраска стала, по иронии судьбы, тем клапаном, который срывают, чтобы не взорваться, не испепелиться, не подавиться Валентину Михалычу той злой силой, которая отчего-то бурлила в нём и никак не находила выхода.

* * *
Словно заговорённая эта чучелка Файка. Девка старая… Полуграмотная. Была одиночка, а теперь дед при ней живет, сторожит её, наглядеться не может. Пенсия-то – два шиша с копейкой, а у неё корова молочно-сливочная. Нет детей, а она кошек своих любит, как ненормальная, у ней кошки-то иные - говорить могли! И глаза у Файки,  как две бирюзы.
Так он, мир, устроен, раз родился человек - ему счастье положено. Ровно столько, сколько каждому на земле. Не меньше и не больше. Обязательно. Одинокому – своё счастье, семейному – своё счастье, и кривому, и косому, и безрукому  тоже по ведру счастья припасено. Ничего тут не поделаешь. Всем!
А кому такой подход не нравится, те ходят с мешками крысина и терраски ломают и жгут. Очень им чужая горькая капля счастья невпопад и поперек.
Чудакиии...


На колу мочало, начинай сначала...


И следующим днём по улице семенила, как улитка-спринтер, тётя Фаина вслед за своей коровой. Было жарко, как в тихом аду, хотелось быстрей в тенёк спрятаться и корову от оводов увести.
– И эта тщедушная старая тля стоит на моем пути - в обладании этим домом? – застонал Валентин Михалыч  за  своим  окном.
Он-то всю ночь жёг терраску, прокоптился и был похож на негра, но не африканского - а от сажи, дыма и древесной пыли.
И другим днём, и третьим, и через неделю Фаина Александровна продолжала жить, как жила, только старалась не смотреть на то место, где когда-то стояла цельных сто лет выцветшая дощатая терраска, свидетельница жизни и смерти многих таких – Хвостовы им фамилия.
И если здоровались с тетей Фаиной Нафигулины, она кивала. Зачем не отвечать, копить, ни к чему, всё равно не вернуть, чего нет. А если желает тебе человек здоровья, когда здоровается, то и ему надо пожелать. Так заведено исстари.
Хотя не всё шло гладко. Как-то еще раз прицепился Валентин Михалыч к деду Серёже, начал его срамить на всю улицу и гнать, чтобы жил он у себя, нечего ему у Фаюшки жить!
Тётя Фаина вышла и увела своего деда от греха подальше и дом перед Валентиновым носом закрыла, половину свою. Дед Серёжа маленький, а Валентин Михалыч солидный – зашибёт ещё.
И кричал Валентин перед дверью такую чепуху, только себя позорил:
– Файка, у тебя вместо крови говно!
А еще:
– Ты бабу Катю, маму свою, в могилу свела! – пел на потеху соседям с дороги Валентин Михалыч юродивым голосом.  – Ты-ы-ы!..
Хотя, как умерла баба Катя, знала вся Пухляковская улица, одни ангелы так умирают, тихо, не болевши. Всем бы так...
Что с Валентина взять? В нем чёрт сидит, и нет ему покоя. Другой бы любовался на внученьку золотоволосую, мастерил бы с внучонком какой табурет. А он не может, чёрт ему покоя не дает, в печёнку кусает! Тошно Валентину, зачем люди живут? Только бы Валентин жил и семья Валентинова.


Я вас люблю


Сколько бы еще длилась охота на Файку – неизвестно.
Может, и померла бы тётя Фая от многая обид...
Но пора мне закругляться, история подходит к концу, и тётя Фая остается до конца её живой. А что будет дальше с ней, мне неизвестно. И с любовью её что будет, я не знаю. Я уезжала из этого города, меня нашла судьба, и я выходила замуж.
Шло лето. Хорошее было лето несмотря ни на что.
И наступил сентябрь. Теплый день. И ничего не предвещало того происшествия, которое вот-вот должно было случиться, а именно начаться и закончиться.
Надо вам сказать, что дом в то лето трещал и вздыхал особенно тяжело и намного чаще, чем когда ему было девяносто девять лет, девяносто восемь и, конечно уж, девяносто семь...
Тётя Фая уговаривала дом не трещать так, ведь оборвется внутри какая-нибудь жилочка, старенький нерв – и всё, шлите телеграммы...
Дом соглашался и только вздыхал, проглатывая вместе с Фаей обиды, и терпел, терпел, терпел, но, видимо, последний год все-таки доконал его теми дрязгами, которые устроили Нафигулины тёте Фаине.
В то утро, как всегда, тётя Фая повела корову пасти и пошла не одна, а с дедом своим Серёжей. Прошло утро, наступил полдень, три часа дня, четвертый час...
И дом упал. Всему на земле есть начало и пребудет конец. Сто двадцать лет для деревянного дома – мало это или много? (Спрошу у соседей, они умные).
Не знаю, выждал ли дом, пока тётя Фая уйдёт с коровой на луг или зазевался и упал нечаянно?
Как раз только-только вошла и прилегла поспать Зоя, к ней с бочку присоединился Валя, а следом через пятнадцать минут приехал на жёлтом “москвиче” Юрий со своей третьей женой Ниной. Не был сколько лет, а тут приехал. Юра с Ниной сразу уединились в своей комнате и, открыв по баночке “пльзенского”, разглядывали паутину в углах.
И дом упал.
Сначала сложилась крыша, раздавив изъеденные древоточцем бревнышки перекрытий, потом потолок раздавил стены и упал на дубовый пол... Поднялась такая пылища!
А на заливном лугу в те мгновенья шёл престранный разговор.
– Какой ты у меня отчаянный! – смахнув с деда паутинку, сказала тётя Фая.
– Я бедовый, – строго поправил дед Серёжа.
...А из Фаиного окошка, взмахнув бумажными крыльями, вылетела толстая цвета засахаренного мёда «Лапипундия» и шлепнулась на пионовый куст.
Вечером, поохав у обрушенного дома, в котором копошились побитые, в синяках и шишках родичи, тётя Фая вместе с коровой пошла ночевать к мужу деду Серёже Фазанову. Хотя соседка Маруся тянула её к себе разве что не силой!
А ночью тётя Фаина положила на колени, отогнув фартук, свою «Лапипундию».
– Господи, Царица Небесная, последняя страница!
И не думая, круглыми буковками, свернутая в сердечко рука тёти Фаины вывела:
“Кажется – вся жизнь впереди, а всё уже кончилось. Или еще нет?
Скажи, Господи?..”
На синем лугу у зелёной реки сидели на перевёрнутой лодке Фаина и дед Серёжа. Корова глядела на себя в реку и не могла наглядеться.
– А все-таки, Фая, стала ты моей, – вытащил “беломорину” дед Сергей.
И смотрит на Фаину, не мигая, строго.
– И не стала, – машет прутиком тётя Фаина.
– Нет, стала!
– Не стала!..
– Стала!
– Не стала!
– Не супротивничай, – советует дед.
– Так мы ж невенчанные, Серый! – важно выговаривает тётя Фаина. – Грешники и есть...
– А-а-а...
– Вот тебе и а-а-а...


(Занавес)


Рецензии
Спасибо 2.Находиться читателю в пушинках кошачьей шерсти на солнечном стекле,представлять панталоны кошки ручной работы,чувствовать запахи мокрых синих вечеров,проваливаться в снег, также слушать скрип чердачных досок и шевеление ночи за дверью -это все нектар,который нужно принимать по каплям,что я и буду делать.Рецензия предварительная,оттого,что нахожусь на главе "Вернись,я все прощу"

Вероника Унгайке   10.04.2017 05:17     Заявить о нарушении
Спасибо 3.
Так он, мир, устроен, раз родился человек - ему счастье положено. Ровно столько, сколько каждому на земле. Не меньше и не больше. Обязательно. Одинокому – своё счастье, семейному – своё счастье, и кривому, и косому, и безрукому тоже по ведру счастья припасено. Ничего тут не поделаешь. Всем!
Это точно.Если собирать его по горошине,то с ведро наберется,если не дырявое.

Вероника Унгайке   08.07.2017 00:13   Заявить о нарушении
Очень во-время напомнили мне про эти слова.
Спасибо.

Борминская Светлана   08.07.2017 13:18   Заявить о нарушении