Глория мунди...

(Отрывок из романа "Поколение негодяев")

 Sic transit gloria mundi
 Так проходит земная слава (лат.)


Сократ Исидорович Бобров, член Союза писателей с сорокалетним стажем, автор замечательных, но основательно подзабытых романов, ехал вместе с писательской агитбригадой на заработки в город Каинск. Там как раз открывалась выгодная шабашка — выборы мэра.
Бобров находился в самом скверном расположении духа. Причиной его подавленного настроения явился совершенный пустяк, но из-за этого пустяка Сократ Исидорович, уже разместившийся в удобном купе и рассовавший сумки по полкам, едва не выпрыгнул из вагона в самую последнюю минуту перед отправлением поезда. Случилось то, чего всю свою жизнь более всего опасался Бобров — в вагон внедрился Степан Игнатьевич Бобриков, автор нескольких производственных повестей, тоже, кстати, напрочь забытых читателями.
Бобриков был неотвязчивым кошмаром всей жизни Сократа Исидоровича, кошмаром, от которого нельзя было проснуться. Разумеется, для любого уважающего себя Боброва соседство какого-то фельетонного Бобрикова само по себе неприятно, но когда соседство это возникает в литературе, где всякая фамилия на слуху, неприятности увеличиваются тысячекратно. Надо ли говорить о том, сколько по такому случаю сочинено было злых эпиграмм, сколько язвительных шуток и шпилек отпускалось по этому ничтожному, в сущности, поводу… И даже когда в прежние времена на серьезных конференциях и совещаниях председательствующий объявлял: «Слово предоставляется товарищу Боброву. Приготовиться Бобрикову…» — дружный веселый ропот неизбежно пробегал по рядам, и Сократ Исидорович, поднимаясь на трибуну, чувствовал себя в эти мгновения поруганным и обесчещенным.
В иные минуты Сократ Исидорович подумывал даже о дуэли и жалел, что нынешний век не допускает поединков и барьеров, но, во-первых, телом он был вдвое тучнее, а значит, и вдвое уязвимее для пули, а во-вторых, даже при успешном исходе поединка, все равно роковое сочетание фамилий обесценивало подвиг. «Дуэль Боброва с Бобриковым…» Пошлейший фельетон, да и только!
Подлец Бобриков в долгу не оставался, и со своей стороны всеми способами, прямо и косвенно, старался навредить сопернику. Если Сократа Исидоровича, честно отстоявшего свою очередь, выдвигали, положим, на республиканскую премию, то Степан Игнатьевич Бобриков непременно всеми неправдами просачивался в этот же список и рушил дело. Когда же случались творческие командировки за границу… Впрочем, что говорить, даже и в нынешнюю поездку Бобриков отправился подложно, по чужому билету, вместо запланированного и утвержденного поэта Шалого, которого самым подлым образом спаивал перед тем в течение трех суток и довел до состояния невменяемого…
Обнаружив своего врага в поезде, Сократ Исидорович Бобров решительно и тотчас взялся собирать вещи и, честное слово, сошел бы, непременно сошел, но ему вспомнился размер обещанного гонорара за содействие в выборах мэра Каинска, и это побочное соображение остановило его порыв…
«Надо претерпеть», — сказал себе Сократ Исидорович и опустился на место.
И за такое смирение судьба все-таки вознаградила его, ибо впоследствии Сократ Исидорович хоть и на краткий миг, но испытал сладость совершившейся мести. Дело в том, что когда прибывший писательский десант был доставлен на спецавтобусе в лучшую гостиницу города, где для всех забронированы были отдельные одноместные номера, неожиданно в холле появился поэт Шалый, каким-то непостижимым способом, едва ли не на военном самолете, добравшийся до Каинска.
Самозванец Бобриков, заполнивший уже все анкеты и протягивающий паспорт администратору, был остановлен.
— Извините, уважаемый Степан Игнатьевич, — вежливо сказала администраторша, — но этот номер предназначен для Шалого… Других же номеров у нас нет и не предвидится. Может быть, кто-то из ваших товарищей согласится приютить вас на кушетке… Ведь одна ночь всего…
Наивная администраторша не понимала, что, предлагая кушетку, наносит страшный удар по авторскому самолюбию…
Нужно было видеть, как обескрылел вдруг Бобриков, как беспомощно стал озираться, как опустились его руки, и румянец унижения стал покрывать щеки.
— Потрудитесь отойти от окошка, — тесня его своим обширным животом, внушительно сказал торжествующий Бобров. — Что ж вы так непредусмотрительно, друг мой…
— Не ваше дело, — огрызнулся уязвленный Бобриков, но покорно отошел и сел в сторонке.
А ровно в полдень, после продолжительного завтрака, тот же служебный автобус повез делегацию на открытие бронзового бюста местного писателя Абабкина. Мало кто из приезжих знал прежде о его существовании, книг его никто не читал и даже в глаза не видывал, но Сократ Исидорович, которому поручено было выступить от гостей праздника, добился-таки того, что ему выдали список названий этих самых книг, последняя из которых, оказывается, вышла еще в конце пятидесятых годов. Названия были самые неопределенные: «Веснянский шлях», «Бочаги», «Сырая зябь», «В ответе за все»… Бобров решил ограничиться словами тоже самыми общими. Он вчерне наметил пункты своего выступления, рассеянно слушая, как мэр города завершал речь:
— Итак, дорогие сограждане и земляки, вы видите, как много сделано и как много намечено сделать. Планы ясны, цели определены. Прежде всего, человек труда, сталевар и учитель, домохозяйка и врач — вот главная наша забота… — Мэр мельком окинул взглядом толпу и, оценив электорат, мягко подкорректировал: — Но в первую голову, конечно — пенсионер!
«Гладко чешет, подлюка...», — одобрительно думал Сократ Исидорович, поглядывая на притихшую толпу, впрочем, довольно немногочисленную. Краем глаза приметил он подбирающегося к нему критика Оболенского.
— Плохие новости, Сократ Исидорович, — сообщил Оболенский, взволнованно дыша и приплевывая ему в ухо. — Скверные новости…
— Что еще? — встрепенулся Бобров.
— Да Бобриков наш… Мерзавец! Всех объехал по кривой…
— Ну?
— Люкс урвал! Трехместный, правительственный! Оплачивается из нашей общей сметы…
— Не может быть! — ахнул Бобров, едва справляясь с перехватившей горло судорогой.
— Не может быть, но есть! По распоряжению мэра, в виде исключения и отсутствия одноместных… Главное, что из общей сметы…
Бобров разевал рот, как рыба, будучи не в силах произнести ни слова, и как раз в этот момент ему вручили микрофон.
Возможно, по эмоциональному накалу это была одна из лучших речей, произнесенных им за всю его жизнь. Никогда еще Сократ Исидорович ни о ком из покойников не говорил таким рыдающим, сдавленным, прерывающимся голосом, так что даже мэр города Каинска поглядывал на него с нескрываемым удивлением. Толпа, мало вникавшая в смысл официальных речей, все-таки была тронута, чувства оратора поневоле передались ей, две-три старушки потянулись за носовыми платками, а после окончания речи собравшиеся довольно долго рукоплескали Боброву.
Затем был обильный обед и посещение районного литературного музея, организованного тщанием местного энтузиаста. Две комнатки в сыроватом полуподвале, крашенные масляной краской стены, режущий свет люминесцентных ламп… Экспонатов, правда, в музее пока имелось немного, и энтузиаст крепко рассчитывал пополнить их за счет приезжих знаменитостей. Среди экспонатов оказались и вещи довольно занимательные, среди которых выделялись две, особо выставленные в больших стеклянных ящиках в центре комнаты.
— Только сегодня получил, — хвастался энтузиаст. — Буквально накануне вашего прихода. От вашего коллеги… И не так уж дорого мне все это обошлось…
— Ну-ка, ну-ка… — заинтересованно протянул Бобров, направляясь к ящикам и чувствуя при этом какую-то сосущую сердце тревогу…
На зеленом сукне в одном из ящиков лежали старые роговые очки, принадлежавшие, судя по свежей надписи, «известному московскому прозаику Степану Игнатьевичу Бобрикову», в другом — его же шариковая авторучка…
Постояв некоторое время у ящиков и подивившись низости человеческого тщеславия, Сократ Исидорович мрачно объявил:
— Все, товарищи! Делимся на группы и агитбригады. Разъезжаемся до вечера по точкам — библиотека, дом престарелых, птицефабрика... Надо отрабатывать гонорар… Ну а вечером — банкет.

Банкет в ресторане «Олимп» начинался великолепно. Мэр не жалел средств на предвыборную кампанию и мероприятие обошлось городу в копеечку.
Зал был совершенно очищен от всякой посторонней шушеры, способной смутить своим внешним видом острое писательское око. Ни одной бандитской рожи, ни единой татуировки, но на всякий случай припасен был и сюрприз — несколько местных проституток под видом старшекурсниц медучилища скромно отмечали в углу зала «день рождения» подруги. Да, даже об этом позаботился дальновидный мэр.
Кое-какие мелочи, как это всегда случается в суете приготовлений, упустили. Забыли сменить гардеробщика. Гардеробщиком временно служил в «Олимпе» старый приятель мэра — вернувшийся не так давно из Нарыма Федька Бивень. Неуклюжий, весь какой-то квадратный, приземистый, с обезьяньими надбровьями, он все пытался улыбнуться приветливо, принимая пальто, но улыбка его была страшна. С такой улыбкой темной зимней ночью под вой метели убивают недруга в углу лагерного барака.
«Федор, следи за лицом!», — шепнул ему, раздеваясь мэр. Но после того, как Бивень принялся следить за своим лицом, стало еще страшнее…
Длинный писательский стол располагался в банкетном зальчике, отгороженном от остального пространства стеной, сложенной из аквариумов. Рассаживались вперемежку с городской творческой интеллигенцией, тщательно отобранной и просеянной. Но мэр с легкой досадой отметил, что все-таки две-три скандальные личности из местной богемы сумели сюда просочиться и занять места. И уже доносились до уха мэра невнятные выкрики, упал и разбился хрустальный бокал, взвизгнула отодвинутая нетрезвой рукой тарелка, прозвучало даже провокационное слово «графоман».
— Друзья мои! — постучав в микрофон ногтем, начал мэр. — К сожалению, неотложные государственные дела не позволяют мне весь вечер провести в таком избранном обществе. Но за отпущенные мне полчаса мы, надеюсь, успеем вручить наши литературные премии и скромные сувениры… Боря, подойди сюда, — обратился он к редактору местной газеты «Глас Каинска». — Давайте начинать… Будем просто, по алфавиту… Итак. Дорогой товарищ Бобров. Сократ Ипполитович. Позвольте вручить вам вот этот дипломат для хранения, так сказать, новых рукописей…
Редактор подал Боброву коричневый кейс.
— А также, — продолжал мэр, лукаво улыбаясь, — вот этот конвертик…
— Конверт пустить по кругу! — выкрикнул из угла Шалый, но реплика его осталась без внимания.
Бобров с достоинством пожал руку, отвесил полупоклон и, почему-то зардевшись, вернулся на свое место. Давненько не получал он из официальных рук никаких наград и поощрений, а потому почувствовал в сердце своем расслабляющее чувство признательности к хорошему человеку, мэру города Каинска. «Дай Бог ему удачи на выборах!» Однако чувство это горело в душе его недолго и скоро вытеснено было другим, весьма нехорошим чувством. Ибо следующей должна была прозвучать фамилия Бобрикова.
Однако после Боброва свой кейс и конверт получил тихий и ядовитый Варакин, затем назван был плодовитый как кролик Галкин и вот уже десять лет находящийся в творческом онемении Гаврилкин. Следующими получили награды хромой Добродеев, скромнейший белорус Жинович, затем последовали Копылкин, вынужденно-непьющий Чмелев, поэт Шалый, и всем им торжественно вручались одинаковые кейсы и конвертики… После пошли местные…
Бобриков сидел, нахохлясь, напротив Боброва, и Сократ Исидорович, потирая под столом взволнованные руки, внимательно поглядывал на него. Кейсы кончились. Редактор что-то озабоченно прошептал на ухо мэру.
— Друзья мои! — воззвал мэр. — К сожалению, не обошлось без досадных технических накладок. Среди нас находится замечательный и тонкий прозаик Бобриков. Но поскольку кейса для него не хватило, я полагаю, во избежание обид, компенсировать стоимость казначейскими купюрами… В двойном размере, ибо наш недогляд…
«Сволочь, — тяжко вздохнул Бобров, наливая себе большой фужер водки. — И тут выгадал! Редчайшая гадина!»
— А теперь позвольте мне поднять бокал за вас, дорогие мои творческие люди! — вдохновенно продолжал мэр. — Недаром народная молва называет вас совестью нации. За вас! А засим, позвольте откланяться. Желаю вам душевно и с взаимной пользой провести этот вечер. Завтра утром вас будет ждать автобус у гостиницы.
С уходом мэра все как-то сразу почувствовали себя свободней и задышали в полную грудь. Спустя полчаса кое-кто уже вожделенно поглядывал на медсестричек, кто-то шел к оркестру заказывать медленный танец, а кто-то, тыча соседа пальцем в грудь, начинал высказывать ему все, что он думает о нем, и начиналось это с традиционного слова «гений», чтобы по мере опьянения слово это вырождалось и вырождалось, превращаясь к концу застолья в традиционного «бездаря» или в уже упомянутого «графомана».
Непьющий вот уже полгода Чмелев, черной тенью сидел посреди стремительно разгорающейся пьянки, с отвращением глядел на обильную еду, и лицо его искажено было внутренней борьбой. В груди его назревал мятеж и рвался наружу страшный русский бунт против самого себя. Да, он знал, что все это обман и наваждение, что самая приятная часть всякого застолья длится только первые полчаса, до третьей рюмки, а потом начинается безобразие и скотство, вытесняющие собой искреннее веселье, что очень скоро пирующие начнут, да и начали уже по нескольку раз повторять одно и то же, перебивая и не очень слушая друг друга…
«Вот же скоты… Ну не скоты ли? — думал Чмелев, с брезгливостью поглядывая по сторонам. — Истинные скоты!..»
А «скоты» между тем веселились от всей души, не обращая никакого внимания на одиноко скорбящего Чмелева.
Бобриков уже обнимался с поэтом Шалым, который, успев забежать далеко вперед в степени опьянения и достигнуть предельной точки, теперь уже двигался против общего течения и потока, с каждой рюмкой становясь несколько трезвей.
— Степушка, душа моя!.. Изо всей этой швали… Ты один… Разве они поймут? — говорил Шалый, глядя на друга влажными глазами. — Ты один, брат… Не вижу людей…
— Да, Ваня… Люди есть, но нет среди них человека… — вторил Бобриков, глядя на Боброва, который низко склонился над банкетным столом и, пользуясь минутой, прятал в подаренный кейс два штофа водки, утащенные им со стола.
— Степушка, ты один здесь человек, — говорил Шалый, подымая рюмку.
— Два! Два человека, — поправлял Бобриков. — Среди всей этой гнили…
— Ах, душа моя! — восхищался Шалый, снова увлекаемый общим потоком и стремительно пьянея. — Знаешь что, друг… Я тебе кейс подарю, бери… Тебе не хватило, а я все равно потеряю… Бери, не сомневайся!
— Беру, Ваня! У Боброва бы не взял даже под пыткой, а тебя уважаю. Беру и не сомневаюсь…
Чмелев тосковал и ерзал на стуле.
— Ну как водочка? — дрожащим от напряжения голосом поинтересовался он у только что выпившего соседа, жизнерадостного бородатого скульптора из местных.
Тот, мощно пережевывая ветчину, кивнул и поднял вверх большой палец.
— Э-э… Так и быть, — решился наконец Чмелев. — Рискну. Если что, вы уж меня в гостиницу доставьте.
Скульптор снова кивнул и снова молча поднял палец.
Часть медсестер пересела уже к пирующим, часть пирующих пересела к медсестрам. Там и сям возникали спонтанные рои, вздымалась вдруг дружно начатая песня и как-то очень скоро утихала недопетой… Время гудело, кружилось, жужжало, и летело незаметно. Уже тушили окурки в салатницах и в кофейных чашках, уже успел местный художник Щагин, обругав местного же художника Агуреева, схлестнуться с тишайшим в обыденной жизни, но вреднейшим во хмелю Жиновичем, уже поэт Шалый искал повсюду исчезнувшего Бобрикова, чтобы разбить ему «его поганую харю»…
Но наступил момент, когда метрдотель, перешагнув через тело спящего на полу Чмелева, уже не церемонясь, объявил об окончании банкета, и набежавшая охрана стала вытаскивать под мышки гостей из-за стола и подталкивать их к выходу.
 Возникла естественная и забавная путаница с кейсами, ибо все они были абсолютно одинаковы, и в этот миг Сократ Исидорович Бобров, нагнувшись и сунувшись под стол, обнаружил, что его личный кейс, хранившийся там с двумя тяжелыми штофами, подменила чья-то злодейская рука на кейс легкий, порожний.
И Бобров совершенно определенно знал, кому именно принадлежала эта рука.
И вот тут прерывается на миг всякое искусство — Сократ Исидорович, (а если попросту, без всяких литературных псевдонимов) — Кондрат Сидорович, шестидесятилетний одинокий старик, вдруг беззащитно всхлипнул и уронил свою седую голову на грудь… Он неслышно простонал, сглотнув судорогу, пытаясь изо всех сил удержаться в рамках приличий… Но уже тоненьким ручейком сами собой струились по лицу его первые слезы. Ну а потом словно прорвалась некая плотина, — слезы хлынули горячо и обильно, уже взвыл он, не стесняясь, в полный голос, точно плакальщица на могиле… Искренними, жгучими и солеными были эти слезы. Не приведи Господь никому видеть как плачут обиженные жизнью, больные и беззащитные старики!.. Ладно еще те старики, которых мачеха-жизнь изначально невзлюбила, а потом беспрерывно трепала, те-то уж как-то притерпелись, привыкли, у тех и претензий к жизни нет никаких, ибо не было у них и особенных надежд, тех стариков как-то меньше жалко… Кондрат же Сидорович был этой подлой жизнью сперва обласкан и набалован, окружен точно упитанный сластена заботой любящей мамочки, никакой твердой закалки не получил, душа его была младенчески беззащитна, а тут вдруг разлюбили его и посыпались на него со всех сторон такие удары, такие зуботычины...
Что-то произошло даже и с мордатым черствым охранником, который взял уже за подмышки Боброва, — охранник этот растерянно оглянулся, в лице его промелькнуло человечье выражение, но он тотчас отогнал от себя наваждение:
— Ну нагрузился, батя, — с грубоватой лаской сказал он, поднимая Боброва со стула. — Давай, давай… Догоняй своих.
Обмякший и расквасившийся Бобров послушно поднялся, подчиняясь движениям могучих лап. Рыдая, проплыл в горячем мареве сквозь сияющий зал ресторана, очутился в раздевалке… Кто-то нахлобучил на голову его шапку, кто-то навалил на плечи шубу, кто-то вложил пустой кейс в безвольную ладонь… А Бобров, смутно отражаясь в огромном зеркале, все плакал и плакал теми же обильными, солеными, искренними слезами…
И вот тут снова начинается искусство — Сократ Исидорович стал исподволь ощущать вдруг, что соленые слезы его уже не так солоны, как в первую минуту, что появился в них привкус некой сладости… Он уже, можно сказать, отчасти упивался своими слезами и своим отчаянием. Отчаянием, в котором появился уже некоторый посторонний смысл, некий литературный образ, что ли…
Бобров уже поглядывал на себя чуть-чуть со стороны, отражение в зеркале стало принимать твердые очертания… «Седовласый… Умудренный… Непонятый и отвергнутый… В скромном поношенном костюме… О, если бы они только знали!.. На что он руку поднимал… Завистливой толпой стоящие у трона…»
Он еще несколько раз всхлипнул, почти жалея о том, что слезы его иссякли.
 — «Зик транзит глория мунди!» — горестно сказал Бобров, несколько, правда, гнусаво, поскольку нос забит был мокротами после рыданий. Он поправил шапку и отстранил от себя ладони охранника. — Да, монодой ченомек, воистину… Пнощайте! Зик транзит глория мунди…
Он высморкался в платок и твердыми стопами вышел вон. Дверь захлопнулась за его спиной.
— Что он там бормотал? — поинтересовался гардеробщик.
— Какая-то Зинка дразнит егоные муди… — пояснил охранник.
— Ты скажи, старый пес!.. — изумился гардеробщик.


Рецензии