Комплекс Иуды

 1
  «Лучше бы было тому человеку не рождаться»
  Евангелие (любое)

    Он пробирался задворками. Тормознул машину, не доехав километра до «родового гнезда». Расплатился с водилой, вскинул на плечо небольшой рюкзачок.
     Всё изменилось, категорически и безвозвратно. Дорога шла вдоль леса. Раньше. Теперь не было ни того, ни другого. Пришлось пробираться наобум сквозь вязкую заросль. Деревня умерла. Снесены лихими людьми вековые ели, добротный лес превратился в беспомощное нечто, топорщащееся ольхою и ивняком. Задержаться глазом было не на чем, исчезли ориентиры, всё стало одинаково безликим, мелким и плоским. Кое-где проглядывали крыши домов, горестно и одиноко вылезающие на свет божий из бесформенной, буйной растительности. В домах жили люди, большая часть из которых никогда не знала его в лицо. Один, может два человека из «бывших», смогли бы опознать пришельца и зацепиться языком, но как раз этого-то он и старался избежать. Он приехал подумать, а не веселить подыхающих от тоски долгожителей . Тем паче -- дачников, ставших ещё более местными в силу финансовых возможностей. Однажды он уехал, не желая больше никогда видеть ни этих мест, ни этих людей. Уверенный, что это навсегда, точно и несомненно. Почему он оказался здесь? Просто решил так, внезапно и вдруг. И отправился, не желая обдумывать внезапный проблеск фантазии.
    К домику на отшибе вышел чудом. Внутреннее чутьё, не иначе.
     За прошедшие годы избушка ещё больше скособочилась, одним углом практически зарывшись в землю. Нахлобученный вперёд конёк тянул за собой крышу. Двери напрочь перекосило, крыльцо сгнило. Задний двор с переломанным хребтом довершал унылую картину упадка жизни на селе.
    Странно, что хибару не разъяли на дрова. Электричества не было, но это мало удивляло прибывшего. Верх наглости рассчитывать на подобный сервис в новой до рвоты стране.
     Внутри было грязно, сыро и криво. Окна пропускали лишь зеленоватые отзвуки солнца, запутавшегося в заросшем иван-чаем палисаднике. Лишь в одно оконце пробивался свет, освещая невесёлое безобразие перекошенной одиночеством комнаты. Удивительно, но странным образом устояла лежанка, замершая под немыслимым углом . Похоже, что держалась она за счет ржавой трубы, упёршейся в отошедшую от стены печь, кривящуюся неприятной трещиной во весь бок. В печи притаилась пара кастрюль и стопка тарелок.
      От полуистлевшего матраса, лежащего на кровати в углу, исходил слабый тлетворный душок. Видимо не одно поколение мышей пережило внутри него холодные зимы. Он шевельнул железную конструкцию, отчего она жалобно лязгнула, а от матраса взошло и растворилось в солнечном свете облачко пыли. Вышел дух. Место такое. На этой кровати померла бабушка. Похоронили недалече, на сельском кладбище. Тихо там и спокойно, не в бешеном городе. Почувствовала конец, и приехала умирать. Не в душной больничной палате, а на приволье, чтоб солнце в окно и зелень до самого горизонта. Оно и правильно, лучше уж так.
      Человек повернулся и вышел.

       Июль. Душный нынче, тяжёлый. На небе ни облачка, только с Запада что-то бормочет, надвигаясь плотной лиловой полоской. К ночи как раз и накроет хорошим грозовым ливнем. А пока всё жужжит и звенит разной летней мошкой.
 Он сидел за домом, привалившись спиной к кряжистой яблоне. Расколотое злым морозом дерево тихо кряхтело при всяком лёгоньком ветерке. Много лет яблоне. Неказистая на вид, но кручёная, стойкая, видавшая виды. Господи! Почему он не родился деревом? Кудрявым клёном, например. Был, был кудрявым. Только облез раньше времени, усох, не успев раздаться.
        Начало парить, и нешуточно. Грядёт ненастье, весь пахучий растительный мир в ожидании. Жучьё всякое поскрывалось, попряталось. Чуют, мерзавцы, грозу. Ему бы так. Сколько не было их, –  гроз, бурь, штормов, -- а он вечно посреди лысого поля, укрыться негде. Вот некий запоздалый короед в ярком красном наряде. Не успевает, торопится, мельтешит. Человек выдохнул облачко дыма. Деловитый жучок моментально затих, симулируя смерть. Виновник происшествия терпеливо ждал, но жук обмер не на шутку. Вдруг и правда кончился ненароком? Но стоило отвести глаза, как покойник исчез. Осталась только маленькая вязкая капелька. Наделал со страху и убежал... Не так уж и отличаются наши вселенные, если вдуматься.
     Слегка потемнело и упреждающе бухнуло где-то совсем близко. Человек принёс из сарая несколько дровин поизряднее. В огороде набрал сухих веток. Стараясь не шуметь, прошерстил завалившийся в бурьян забор. Гнильё, но подсохшее.
      Неминуемо смеркалось. Человек любил тяжёлое чернильное небо, трещащее по швам рваными зигзагами молний с запредельным рокотом вслед. Любил и сочный ливень, обжигающий крышу, шипящий по дранке тысячами влажных языков. Это осталось из детства. Когда и деревья были большими, и дни бескрайними. С годами всё непреклонно укорачивалось и становилось меньше.
      Уже поторапливаясь, он ополоснул кастрюльку в полуиздохшем ручье, вяло ползущем по дну мелиоративной канавы. Когда-то бабушка была очень недовольна развороченным рядом с домом противотанковым рвом. Теперь бабушки нет, а канава мирно заросла травой и берёзками по краям.
      В комнате стало и вовсе темно. И прохладно от скопившейся сырости. Он открыл трубу. Пока гроза начинается, все попрячутся по домам, а стало быть никто не приметит тонкой пахучей струйки. Потом первый сырой дым уйдёт, ляжет вместе с дождём в мокрую траву, и уже ничего не будет видно. Понадеявшись на русский авось он затопил лежанку. Некоторое время не тянуло вовсе. Выйдя в сени, уловил ком расползающегося под коньком дыма, а затем он исчез, и в печурке весело хрустнуло. Кинул пару полешек, и в квадратном оконце весело полыхнуло, даже взвыло слегка. Бабка всю жизнь не могла нахвалиться на печь. Права была старушка – хорошая тяга.

       Огонь в печи создаёт уют. Приводит к благодушной задумчивости. Будит аппетит. Много ли нужно для полного счастья?
       Совсем немного. Вместо стола – застеленный табурет, под задницу – посылочный ящик. Хлеб, пара банок консервов. Ну и литровка, без этого никак. Это святое.
        Банку вскрыл ножом. Неважные стали банки: мягкие, как фольга. Породистую советскую поросятину может и не рискнул бы потрошить деликатной швейцарской сталью, а эту хоть поперёк режь. Колупнул кусок бурого месива, понюхал подозрительно. Фашистский запашок. В принципе соя не тухнет… Ничего, с водкой в самый раз будет. Если что не так, то кустов много, чай не Елисейские Поля, пока не они, не они...
         Вот из чего? Ни стакана, ни чашки. Гори оно всё. Из горла, так из горла, было бы что пить.
         Плохо прижилась пробная доза. Захлебнулся, скривился, прижмурил дыхание. Ловя момент наклонился к банке, и через край завалил за щеку хорошую жменю. Варёное копыто по общему ощущению, но первый нездоровый позыв протолкнуло в нужном направлении. Второй глоток прижился как надо. Занюхал корочкой, пожевал, закурил.
      Атараксия. Блаженная вялость бытия.
       Огонь, как заправский прелюбодей, поленья облизывает. Так и сяк подбирается. Со вкусом. Струит по укромным щелям и трещинам. Деликатно, ненавязчиво, а в глубине уже пошло-поехало. Суковатая ель застонала и треснула, выплюнув нежданного гостя. Он растёр рдеющий плевок ногой и выпил ещё глоточек.
       Повело. Давно не пил водки. Да и не спал уже пару суток. Или больше? Может и больше. Нормально уже несколько лет не спал. День с ночью попутал. Слилось всё в однообразную сумрачную муть, сквозь которую не глядишь, а таращишься: проснулся ты, или это уже зазеркалье в чистом виде? Нет, это ещё не то. Неизвестно, правда, как выглядит то. Что-нибудь такое же мерзкое, серое, вялотекущее. А по некоторым непроверенным сведениям, так там и вовсе засада.

 …это только мы думаем, что нас никто не ждёт.  Сегодня Петра и Павла. Пётр и ждёт на воротах, поигрывая солидной связкой ключей от Рая. Гм… От Рая. Нету никакого Рая, а если бы даже и был, то кто нас туда пустит? Никто не пустит. Ключи у апостола Петра, а он был мужчина суровый. Камень. Сунет ключом по переносице…

     Над головой предупреждающе громыхнуло так, что и впрямь захотелось уверовать. Сердится Творец. Хотя, может быть, что и не сердится вовсе, а музицирует. Маленькая ночная серенада в стиле хард-рок. Впечатляет.

...однако, хотелось бы знать, почему Пётр с ключами, а нас побоку? За какие такие грехи? Он, кстати, своего учителя продал по полной программе. Трижды за одну ночь. Ну а нас за что? Жили не так? А как, позвольте полюбопытствовать? Вон бабка: горбатилась ради светлого будущего, даже не своего, на дядю работала. Неизвестного дядю. Им так мозги засрали и жилы вытянули, что для них, болезных, было уже всё едино на кого, как и зачем. Лишь бы не было войны. И молились больше на Хруща или Брежнева. Андропов у неё был красавец мужчина, и даже Черненко – человек. Смешно? Нет, не очень. Всю жизнь прожила по талонам и карточкам. Страдала, надрывалась, хоронила, поднимала, смирялась и верила. Хоть в кого-то надо верить усталому человеку. Оказалось, в итоге, что не так жила и не в то верила. Повылезавшие, откуда не возьмись, деятели пояснили, что нужно покаяние. Кто и перед кем должен каяться, позвольте узнать? Перед кем должна была каяться моя бабка и за что? За то, что всю жизнь на Пасху куличи пекла, яйца красила, а что за зверь такой эта самая Пасха, не разумела? Считала, что это творожная масса с изюмом? Так она и в церкви-то была пару раз за всю жизнь. Она, может, и не каялась, но зато всю жизнь распиналась. «Нет, - говорят теперь сильно воцерквлённые пройдохи - неправильно жила старая».
      Правильно чтобы жить,  надо стать последней бесстыжей гнидой . Это называется бизнесом. Бизнесмен живёт правильно. Он научился продавать и покупать. Продать друзей, семью, любовь, Родину. Самому продаться к чертям. Продать всё, и купить… Царствие небесное? Нет, депутатскую неприкосновенность. Сразу будешь в шоколаде. Новая Родина в Подмосковье и запасная в Лондоне. Новые друзья, новая семья, новая, свежайшая любовь. Хочешь однополая, хочешь детская, хочешь со свиньёй Машкой в законном браке. Всё, что душе угодно. Даже обвенчают, если сильно зачешется. По большим праздникам – в храм. В первые ряды. Свечку помусолил в мохнатой лапе, казённым хайлом поторговал перед телекамерой, денег дал и вроде уже не ублюдок, а вполне воцерквлённый гражданин государства Российского. Можно и не каяться, разве что слегка, для порядку. И ведь никто верёвкой не вытянет по жирной заднице, и из храм не попрёт, потому как ты на этот храм забашлял в припадке нездорового религиозного энтузиазма
    Вообще-то интересно вот так представить: вошёл бы на Пасху в храм Тот, кто имеет право выгнать. Скромно одетый, с добрыми, печальными глазами за стёклами очков. Подошёл бы к кому из подсвечников, взял за одно место, и вопросил: «Како веруешь, чадо?»
    Да нет, не пустили бы… Не прошёл бы за оцепление. Мёрз бы и мок на улице, в толпе тех, у кого в кармане не больше двух лепт. И Слава Отцу Его Небесному, что не пустили бы. Иначе бы сдали его мордатые парни с проводками за ухом в ближайшее отделение, а там менты с пасхальными красными рожами забили его в честь светлого праздника до смерти. А заметив, что странный клиент хрипит, ощетинившись собственными сломанными рёбрами, отвезли бы на ближайшую мусорную свалку и бросили. Банальная и мерзкая история, страшнее и равнодушнее чем на Голгофе….

      Человек бросил окурок в печь и машинально сунул в рот новую сигарету. Лицо с воспалёнными красными глазами выражало усталую злость. Временами дёргались желваки, и вкупе с неровными всполохами из печи это создавало неприятное впечатление. Казалось, что по лицу пробегает судорога. Возможно, что так оно и было. Покой нам только снится, а он давно не спал и был очень беспокойным экземпляром человеческой породы. Словно поймав на себе посторонний взгляд, человек старательно протёр ладонями глаза, помассировал виски, и даже прошёлся пятернёй по волосам, для порядку. Это мало чего изменило, но после очередного глотка лицо несколько успокоилось, приобретя скорее насмешливое выражение. Тоже не очень доброе.
 
 ...ничего, если у нас и впрямь все волосы наперечёт, то гореть всем этим гнидам несомненно. Плохо, что и таким, как он сам, там же корячиться. Одним миром все нынче мазаны: равнодушной злобой и подлостью. Эти паразиты хоть не ведают, что творят. Тем, кто бабки делает думать некогда. Нельзя разом служить Господу и маммоне, так они и исключили лишнее. У них один бог: напечатанный на зелёной купюре. Да и не творят они ничего. Что это быдло может творить? Они и слова такого отродясь не слышали. А вот те, кто творили, бога искали, а ответа от него не дождались? Почему?
    Лермонтов, чуть ли не кожей ощущавший тонкий мир, с разлитой в нём тоской и безнадёжностью. Ему почему-то угораздило вляпаться в демона. И в результате этой ошибки он чуть ли не рад был завалившему его Мартынову. Такова воля свыше? Или как? Почему явившийся ему ангел оказался падшим?
    Пушкин, уеденный паршивыми денежными дрязгами, отупевший от долгов, наделанных, чтобы «сохранить лицо» при своей красавице. Жена была верна, но кой чёрт ему был в этой верности, когда он знал, что в душе она, как и любая баба, предпочла бы светский лоск педрилы Дантеса всей его гениальности. Он наткнулся на пулю чуть ли не с облегчением. Провидение? Фатум? Судьба?
     Гоголь сошёл с ума, подох от голода под руководством тупицы духовника. Постясь, в ожидании отсвета свыше, и каждый день с ужасом убеждаясь, что из сумрака вылезают свиные рыла вместо ангельских ликов. Пока он постился, его самого съели отчаяние и страх. Где был Бог? Почему сдох Гоголь, а не наставляющий его в богоискательстве дебил?
 Высоцкий допился и сторчался. Есенин вздёрнулся. Маяковский пальнул в большую голову. Почему они погибли молодыми? Почему Творец не дал им белый билет, освобождающий от дрязг, подлости, и ужасов этой жизни? Их же ещё и склоняют нынче все эти новоявленные правдолюбы: мол, сами виноваты; оказались слабы, да ещё и повинны в иудином грехе.
     Иуда – это из вопросов вопрос. Пётр, когда предавал, так от растерянности и страха. Жути на него нагнали. Все по углам щеманули, как тараканы, а он вслед попёрся. Последний герой. Ну а когда дело запахло керосином, то тут он струхнул. Симон ведь был рыбаком, небогатым разумом и законопослушным. Обыкновенный человек, слабый, хотя и упёртый. Камнем его сделали. Он больше на строительный раствор походил. Долго месить надо было. Вывалишь потом – бесформенная куча. Но уж если в форму зальёшь, выдержишь те самые три дня и три ночи, то и станет камнем, на котором созидай и уже не сдвинешь.
       Иуда рыбаком не был. Он был малым расчётливым и неглупым. Братия ему полковую кассу доверила. И не просто так, а учитывая способности и умения. Надо полагать, что и в честности не сомневались. Поводов не было. Не таким уж он был и амбициозным. Камнем пообещали стать не ему, сидеть по обе стороны от Царя он не набивался, в отличии от некоторых, «особенно любимых» Обещания пойти вслед, вплоть до смерти, не давал. Зачем ему эта паршивая тридцатка понадобилась, если у него на руках был весь нал? Ну и сдёрнул бы потихоньку со всеми сбережениями, когда жареным запахло. Ан нет! Пошёл и сдал со всеми потрохами.
 Думается так, что он просто форсировал события. Пытался создать прецедент. Убедиться окончательно, что перед ним именно Тот, а не очередной блаженненький. По его разумению должно было произойти чудо. Легионы ангелов с небес, восторг масс и остальные точки над «и» Не деньги ему были нужны, а подтверждение собственной гипотезы. Он ведь Христа любил, и не зря предал его именно «целованием» Бога любил в Христе, а жертвой не видел. А когда увидел, что вместо чудного прославления невинного человека уродуют, то пришёл, и деньги этому заиндевевшему в подлости священству под ноги кинул. Рисковал. За такое хамство могли спокойно одесную распять. Даже пикантно получилось бы. Но эти ублюдки плечами пожали, а денежки подняли и вложили в недвижимость по всей букве закона…

     Человек смотрел в огонь, и маленькими глоточками прихлёбывал из бутылки. Пьяные флюиды перемежались с горячими волнами из торжествующе ревущей печи. По крыше отчаянно лупил дождь, а погружённая в густую тьму комната периодически освящалась вспышками молний, создающими причудливое сочетание резких теней, эффектных и пугающих одновременно. Появившись на миг, они снова тонули в непролазном мраке напряжённых углов и угрожающем треске небесных разломов. Он ощущал себя странно больным, приятно издыхающим. Мысль перекатывалась в черепной скороварке, размягчаясь, развариваясь, отставая от твёрдой основы. Бульон становился всё гуще, жирнее, наваристей, напитываясь мозгом, сочащемся из грубо обрубленной с двух сторон основы сознания. От прошлого и будущего. Твёрдый кусок безвременья с остатками разума, шматом эмоций и слоем жирной, жёлтой, безумной усталости по всему срезу. Больной тряхнул головой, не понимая, где заканчивается пьяная мысль, и начинается галлюцинация. Иуда, мозг, мясо…

 …по некой версии «чрево его расселось, и внутренности изверглись» Что ж, могло быть и такое. Времена были жёсткие. Перо в бок, а мясо в реку. Могли и фарисеи достать, не стерпев наглой выходки с деньгами. С ним могло произойти всё что угодно. Он остался один, как перст. Не мог же он пойти разыскивать попрятавшихся по углам трусов и неверующих! Не мог. Пётр, со свойственной ему припадочной решимостью, сунул бы в бок острый рыбацкий нож, мучаясь стыдом за собственную трусость. Стал бы его слушать «любимый ученик»? Или брат его Яков? Или Филипп, так до последней минуты и не понимавший, кто моет ему ноги? Может, ему поверил бы Фома, который не способен был верить ничему, чего нельзя было потрогать? Господи, да Мария с Саломией выцарапали бы ему глаза, он оглох бы от их визгу, а толку то! Не к кому ему было идти с покаянием и вполне может статься, что дотянулся до него некий богоносец кривым куском дамасской стали.
    Вероятнее же всё-таки, что он и впрямь удавился. Именно это ему и ставят в вину. Не покаялся, не стал ждать, пока порешат, а сам решил проблему. А в чём он мог каяться? Простите, но в него ни много, ни мало – сам Сатана вошёл. Он же был в безумии, в трансе. И деяние его предопределено было изначально. Учитель не раз говорил, что «так должно быть». Он так и понял: должно быть так, а не иначе. Чтоб явилась слава – должно предать в руки тайной полиции, а затем всё само собой и прирастёт: и рай пищный, и осанна в вышних. Без провокатора в революции нельзя. Кто же знал, что все разбегутся, а на легионы ангелов можно не рассчитывать?
     Иуда был не трус. Деньги на пол храма бросил с расчётом. Думал, иереи взорвутся от подобного хамства, и самого его причешут по полной программе. Учителя тогда повязали, но не осудили. Иуда рисковал своим здоровьем ещё до судилища, до бичевания, до Голгофы. Он хотел на суд. Там бы, у Пилата, он повторил, что пролил невинную кровь. Повторил, глядя в глаза Тому, кого предал. Сам пострадал бы за ложный донос, а Учитель… Учитель простил бы Иуду. Только он один и мог бы его простить, но именно Он предрёк ему горькую участь.
      Да, он удавился. И тоже «повис на древе» Тоже стал проклят, как и все, кто на этих деревьях висел до него. Повис ещё до суда и казни. Какой бес вошёл в него на сей раз? Бес невероятного одиночества, поражающего ум. Он понял, что был предназначен на роль предателя, на всеобщее поругание, проклятье, непонимание и ненависть. На отверженность и одиночество. Когда он шёл на предательство, то всё это понимал, и пошёл, веруя в чудо милосердия, но не веря в безумную жестокость промысла. А теперь он убедился, что промысел невероятно жесток, а милосердие и надежду скоро бичуют и распнут. Этого он не выдержал. Пошёл, и удавился от бессмысленности своей миссии, от бессилия разума и смерти веры. Его бога должны были распять. В кого он мог теперь верить? Уходя в роковую ночь после указания Учителя, вручившего ему горькое причастие, он, единственный из всех, ни сном, ни духом не ведал о грядущем воскресении. Информация прошла мимо него. Если бы он слышал! Он бы не повесился, а первый побежал бы в Галилею встретить Воскресшего, и вместе с покаянными слезами излить свою радость. Он бы не копался в ранах, подобно Фоме, он бы сразу опознал таинственного провожатого на пути в Эммаус. Но он не знал, он не получил обетования. И умер от отчаяния, стыда и горя. Разум предал его, а веры он уже не имел. Проклятье! Что мог сделать этот несчастный Иуда, когда понял, что по неведомому человеческому разумению промыслу ему уготована такая неблаговидная роль?! Что Бог отверг его ещё до рождения?! Вся жизнь оказалась опрокинутой навзничь: «Лучше бы было ему не рождаться»! Уж конечно! Но ведь он родился не сам. И был призван, найден, выбран… Учитель знал, что уготовано Иуде, но Иуда-то не знал!
     Вот, стал притчей во языцах, отродьем, нежитью. А мы сейчас все такие. Ничуть не лучше. Только умнее. Поторговались бы насчёт цены. И уж конечно ничего бы не вернули. Он, как и остальные одиннадцать, всё оставил, чтобы идти за Тобой. Мы за тобою не пойдём, хоть озолоти. Скажи спасибо, что мы о тебе вспоминаем по праздникам и не особенно докучаем просьбами. Потому что не верим ни хрена. Да и помощь от Тебя какая-то странная: попросишь одного, а получишь – туши свет, сливай воду. Лучше уж и не надо нам, разойдёмся по-хорошему. Никто и никому ничего не должен. Квиты. Ты нас на крест не зовёшь, мы Тебя не распинаем…..

     Человек хрюкнул, радуясь достигнутому прогрессу в отношениях с Абсолютом. Сделал могучий глоток, и, со внезапным для самого себя энтузиазмом, накинулся на еду. Прикончил банку, подчистую выбрал соус хлебной коркой, и взялся за вторую. Жрал быстро, сопя и чавкая, но так же внезапно отвалился, икнул и задумчиво уставился в Красный угол. Никакой божницы не было. Густая тьма скрывала пустоту, наполненную присутствием чего-то, отчего становилось тоскливо и стыдно до безобразия. Ничего нет, но…Что-то есть, есть, разрази меня гром!
      Грянуло так сочно и многослойно, что изба присела. Из предательской тьмы вдруг с шелестом метнулась какая-то тварь и зарылась в волосах. С брезгливой яростью он хлопнул по копошащейся гадине, и на пол сочно плюхнула большая ночная бабочка. «Мёртвая голова». Лапки нервно сучили в предсмертной тоске. Ёжась от омерзения, он взял жирный мохнатый трупик и бросил в огонь. Живое недавно тельце скрутило так шустро и ярко, что спину передёрнуло взаимной мукой. Он перекрестился и выпил водки. Сразу полбанки. Давясь и захлёбываясь. Шумно выдохнул в гудящий пламенеющий зёв лежанки и замер в тоскливом предчувствии недоброго прихода. Пьяная волна медленно и неотвратимо катила из пока ещё нерассевшегося чрева, угрожающий шум достиг окраин мозга, сердце съёжилось в ожидании… Вот, вот она! «Большая волна», способная сбить, снести, разломить с тихим костным треском больное сознание. Именно так – с тошнотворным хрустом в глубинах черепа, теменью в глазах и ударом поддых от души и с разворотом. Человек с тупой ненавистью глядел в печь…
 

     И хрустнуло!
     В печи.
     Ткнуло в морду несговорчивым жаром, мотнуло, кинуло ввысь …
     Он выключился, как свет.
 
  2

  «Если свет, который в тебе – тьма, то какова же тьма?»
  Евангелие(любое)

 А включился уже в мешке. Мешке для мусора. Не в жалком пакете, с трудом натянутом на больную голову, нет. В паскудном погребальном балахоне из высокопрочного пластика. Плотного, как злость и чёрного, как безысходность. Неловко смятое тело набрякло, осклизло в вонючем ацетоновом поту. Подступающее удушье выворачивало из орбит бесполезные в непролазном мраке глаза. По спине тихим гадом скользнул ужас. Вот и всё. Амба. Пациент скорее мёртв, чем… Не-е-ет!
    Засуетился как вошь, упёрся локтями-коленями, взвизгнул и дёрнулся. Раз! Раз! Ну ещё разик! Ну ещё… Бах! – и выдрался.
    На белый свет? Как бы ни так. Света не было, была темень. Абсолютно пустой, безграничный, равнодушный мрак. Внутри тесного мешка ещё хотелось бороться, сопротивляться, надеяться… Здесь бороться было уже не с кем и не за чем. Приехали. Ни пространства, ни времени; ни желания, ни сил. Это не мешок, это космос.
     Кто из нас в розовом детстве не хотел в космос? Все хотели. Кто попал? Не все. Утешьтесь, деточки, все, все там будем. В кромешной тьме, холоде и невесомости. Здравствуй, вакуум.
     Молчит вакуум, не реагирует на приветствие внешняя тьма. Нечего таращить панически вылезшие глазки. Не на что их таращить. И ножками нечего сучить, и ручонками мельтешить вслепую. Обмерли и отнялись вдруг ручки и ножки в безрадостном отсутствии земного притяжения и точки приложения сил. Нету точки, и сил нету. Сам вдруг стал математической точкой, абсолютной условностью, бездонным нулём, по самое нехочу набитым сознанием. Ни коридора тебе, с манящим вдали благодушным и ласковым светом. Ни блаженной синевы. Ни шестикрылых серафимов, ни чумазых пакостников с вилами и сковородками. Ничего. Тьма, пустота, холод.
      Одиночество. Сколько времени прошло? Чушь. Здесь нет времени. Нет пространства. Нет материи. А ощущение холода есть. Холодно до боли, холодно обжигающе. Безбрежный океан жидкого азота. Откуда берётся боль в напрочь отмороженном, несуществующем теле? Фантомная боль? У некоторых инвалидов до самой смерти болели ампутированные конечности. В том мире это называлось феноменом. Гиперчуствительностью. Удивительной странностью. Трагической индивидуальной особенностью. Оказалось, что банальная норма. Для всех? Кого -- всех? Никого нет. Настолько никого, что появись какой-никакой распроклятый чёрт, воткни ему в фантомную задницу ржавые вилы, и он бы был рад. Он облобызал бы рогатую харю, он был бы счастлив поперхнуться воплем, тонущем в бульканье разорванных в крике гланд, под сухой треск идущих по швам челюстных связок. «Да, там нету крючьев». Прав был Фёдор Михалыч. Крючьев нет.
      Есть боль. Та, самая паскудная из всех разновидностей боли: сердечная боль в отсутствии сердца. Неуёмное, нарастающее, тоскливое томление, не способное взорваться благословенным инфарктом. Скрученная безнадёжным отчаянием душа, в наглой геометрической прогрессии бесконечности ужимающаяся до нуля, и дальше, дальше, дальше… В бескрайнее царство отрицательных величин, страшных параметров распада личности, критериев ухода в не ограниченное уже ни чем и ни кем безобразие.
     Да, да, да! Здесь исчезает не только подобие. Здесь распыляется образ. И не только свой собственный. Пусть даже ты сам уже и в отсутствии тела – пусть! Пусть расплывается представление и дробится на антиатомы память. Пусть представление о себе уже сходно с самосознанием осьминога, паука, глиста или вируса. Пусть! Даже с отсутствием антропоморфности можно смириться. Но как смириться с отсутствием всего? Где оно, колесо Сансары, грубо переехавшее меня поперёк?! Где этот трижды проклятый, невнятно безмятежный буддизм, с его горестным предчувствием очередного воплощения, хоть бы даже и в теле ползучего гада?! Или это и есть эта самая сучья нирвана, китайский рай, парадиз для мыслящих термитов?
     Вопросы, вопросы, вопросы. Бессмысленно мычащие, глупо и нервно блеющие, ноющие зубной болью в отмороженных мраком областях несуществующего мозга. Беззвучный до звона в ушах, надрывный до одури крик души…. Души! Но ведь душа то есть! Ведь должен быть хоть в чём-то смысл? Плевать на тело, начхать на мозг, но душа, душа-то бессмертна! Раз чувствует боль – значит живёт. Коли страдает, то не напрасно. Муки рождения, за которыми должен появиться свет.
     Света не появилось. Но появилось нечто странное. Ощущение взгляда. И не одного, а многих, прорезающих тьму взглядов. Наполненных тем самым смыслом, но неприятных в своём равнодушном, холодно-изучающем, препарирующем качестве. Он предстоял перед «ангелом исполненным очей», непостижимым существом, наполнявшем это пространство. Оно было неподвластно законам восприятия, мышления и логики. Можно было только принять его как данность, отказываясь от привычных критериев познания. Надо было смириться и ждать. Потрясённый разум умолк. И разом пришло понимание. Стало ясно, что света не будет. Что сочувствия и любви в этих взглядах не проскользнёт даже мельком. Что этими невидимыми очами, раскиданными непостижимым узорочьем по всем шести крыльям его личного серафима, он невидящим взором прозирает самого себя. Оттого так немил этот взор, что способен только отражать миллионами чуждых хрусталиков его собственную душевную тьму, лишённую даже призрачной капельки света. Он увидел себя истинно. Таким как есть. Отяжелевшей -- в неискреннем страдании, в горькой муке, в неправедной самости – чёрной душевной дырой, засосавшей в себя весь свет, аннигилирующей и веру, и надежду, и любовь. Страшная в своей правдивости космогония. «По вере вашей, по делам вашим» Апофеоз свободы воли.
     Как же это, Господи, как?! Ведь было и во мне что-то светлое, было?! Где же оно? Хоть проблеск, намёк, отсвет…. За что же тогда? Что нужно сделать такого страшного, нечеловеческого, дикого?! Кто я? Чем я стал? Чем я был, Вседержитель, если Ты меня так? Пусть меня уже и нету совсем, но ты-то есть! Признаю, каюсь, винюсь. Заслужил, принимаю. Только одно объясни: за что именно? Если ты Судья, то где суд? Кто обвинитель, где слушание? Где…

 И тут вселенная развернулась как свиток.
 И с грозным шелестом развернулись крылья
 И все глаза посмотрели разом и со всех сторон.
 И в глаза и в спину одновременно.
 И он разом посмотрел в эти глаза.
 И понял.
 И почувствовал.
 И увидел.

 …глаза, в которых уже поселилась совсем недетская боль. «Сынок, я должна идти. Веди себя хорошо. – Ты скоро заберёшь меня отсюда? – Скоро, сынок, скоро» А оказалось не скоро...
 … и плакала просто от страха, а он успокаивал, гладил по спине-руке-ноге, в душе радуясь за то, что всё так удачно получается. Ну какой, нафиг, ребёнок, когда им самим-то ещё…
 … сидели, пили чай, не смея посмотреть в глаза друг другу. А милейший Моисей Ааронович( Голубушка, не волнуйтесь! Вы молодая, крепкая женщина, стыдно вам так… Ну, тужьтесь, тужьтесь! Вот молодец!) в это время стоял на цыпочках у зелёной казённой стены, из заплывшего глаза с кровью выползала слеза, а в дважды сломанное ухо вползало неслыханное: «согласно показаниям вашей пациентки и соседки, а также её мужа…» Непривычно опустевшая кухня напоминала морг…
 … «Я вышла замуж за неудачника, но мне это всё – вот уже где! Я хочу жить сейчас. И с нормальным мужиком, понял?! Я бы ещё сто лет тебе изменяла, а ты даже не заметил бы, идиот! Ты же ничтожество…» …
 … «стрелку забили с ним в люксе. «Казачьи бани» -- Зачэм прыятеля падставляешь, а? – Какой он мне приятель? Партнёр. А я ещё жить хочу, Мага. – Адын приедет? – Один… мы с тобой договоримся? – Дагаваримся, дагаваримся, дарагой. Ты же самый умный, да?»…
 … старик профессор смотрел на фотографию. С неё улыбался такой знакомый, такой талантливый, самый, наверное талантливый его ученик. Какие руки, Господи, какие пальцы! Куда ты смотрел, Всемогущий, когда эти руки выпустили гриф и надорвали свежую колоду, будь они прокляты, эти карты! Лучше бы умер, а он считает, что живёт! Мог бы стать вторым Хейфицем, а стал…И это он принимает за жизнь?!…
 … барабанил пальцами по столешнице. Встал, нервно прошёлся по комнате. Налил, выпил. Взвизгнул телефон: Груз принят. Деньги переведены. Аллах акбар. Издевается, чурка! Целый взвод под нож за эти грёбаные стволы! Молодые всё ребята. Зло дёрнул камуфляжный ворот. А что делать?! Не стать ему генералом, а жить то хочется! И у него сын есть! Да и не один он такой, не он выдумал всё это, есть и повыше него мыслители. Сука он, гадина... Помянуть ребят, что ли…
 …года три, сказал врач, не больше. Это и до сорока не протянуть. Если не пить – протянешь. Да на кой она хрен, такая жизнь? Какой, в задницу, талант?! Кому сейчас нужны таланты? Он налил до краёв и с отвращением выпил…
 … «Папа, не уходи! – Ничего, доча, ничего. Папа просто поживёт отдельно, пока с мамой не помирится. – Ты ко мне будешь приходить, будешь? – Буду, буду… – Всё время? – Ну конечно, глупенькая, я же тебя люблю. Не плачь. – Скоро? – Скоро, конечно, скоро» Обещал он и ей, клялся и себе. Но уже спускаясь по лестнице, знал, что это ложь, что совсем не скоро, а может быть никогда…
 …детям одеть нечего! Художник он! Так продавай, продавай! Где деньги-то?! Нету?! – Что, что я могу сделать, Маша? Нету заказов, клиентов нет, понимаешь?! Потерпи, и хуже бывало, что ты взвилась то? – Детей не было, детей! Раз не покупают – значит, бездарь! Иди грузчиком, охранником, кем угодно – мне всё равно, кем ты будешь. Другие работают, но они мужики, а ты… -- А тебе только деньги важны? Человек тебе… -- Да мне наплевать, какой ты человек, наплевать! Не можешь быть как все – скатертью дорога, никто не держит…
 … лёгонький гробик чавкнул о жидкое дно. Местечко дешёвенькое, мокрое. Уж слишком долго болела маманя, поиздержался он на врачей, на лекарства. За всё плати нынче. Да и неудобно так, на другом конце города. Приезжал нечасто, зато как радовалась-то! Три раз приезжал, не считая последнего…Гхм… Три раза и пару кило апельсинов. Вот и вся история болезни. Ну что ж – немолодая была, срок вышел. Что Я мог?…

     Это бред. Тяжёлый горячечный бред некрореалиста. При чём тут Я? Где тут про меня? Нет, было, что-то узнал, но тут же захлебнулся в потоке картинок, с которых похожие на животных персонажи исповедовали своё малодушие, подлость и хамство. Нет, это всё не то…Не дают послежизненной одиночки за трусость и врождённую нестройность чувств. Но почему же тогда, по какому праву, вся эта мразь нагло, панибратски бесстыже лупится мне в глаза? Зачем мне их вшивые, тошнотворные исповеди? Кто я им? Что меня с ними объединяет? Почему я спрашиваю об этом, если уже сам догадался? Да, да! Дошло до меня, Отче, хоть я Тебе уже, кажется, и не сын. Предатели все, Павлики Морозовы, Иуды. Но ведь все по-разному: он так, я этак. Убивают и то по-разному. Кто с отягчающими, кто в состоянии аффекта. Предают тоже кто-как и почему: один потому, что садист; другой просто жлоб по жизни, а третья – дура с одной извилиной. Как же равнять-то? Каким аршином? Ты видишь, что я уже не способен думать. Я чувствую твою правоту всей своей несуществующей кожей. Но я так и не услышал: почему Твой суд так суров и нелицеприятен? В чём тайна?
     Я уже не отдавал себе отчёта в происходящем. Видел ли я наяву весь этот удушливый хеппенинг, был ли сам участником парада уродов, галлюцинировал, или сам был чьей-то галлюцинацией. Теперь у меня создавалось ощущение, что сознание превратилось в безразмерный дисплей существующий только в двух измерениях. По чёрному полю нескончаемым снегопадом валился поток символов, скрывающих спасительную, такую нужную мне информацию. Но для прочтения был нужен ключ, а вот его то как раз я и не мог нащупать в этой плоской темени. Его? Вот именно – Его! Он – и есть ключ, Альфа и Омега, вопрос и ответ, жизнь и сме… Стоп! Он по определению – исключительно жизнь, и притом – вечная. Он не убивает. И Вечно Живое -- тоже убить нельзя. А вот предать – можно. И тем самым отвернуться от жизни. Боже! Как всё удивительно, страшно, и…. невероятно просто! Не сумел понять, разочаровался в отсутствии смысла, нагадил из зависти, покривил душой, обиделся, просто испугался – и отвернулся, чтоб не видеть. В вечную смерть и муку. Не ведаешь, что творишь, беснуешься, боишься, мучаешься, в бессильной тоске требуешь ответов, а надо -- просить о помощи! В том то и дело, что все могут просто попросить, но не все хотят. Когда предаёшь, то предаёшь лучшее в себе. И сразу начинаешь бояться, что уже не простят. Замыкаешься, прячешься, уходишь. Равняешь по себе. А ведь простить можно даже врага. Можно. Стоит только покаяться и попросить. Но не хочется. Стыдно. И за первым нераскаянным предательством непременно последует другое, ещё худшее. С каждым разом отчаяния будет всё больше, раскаяния всё меньше, и наконец дело доходит до бунта против жалких остатков бога в себе. И тогда на смену жизни приходит наихудший вид похоти: утончённое наслаждение от собственной подлости, от созерцательного, щекотливого, сексуального почти отвращения к себе, от глубочайшего самоопускания в себя, как в бездонный и страшный колодец. Это уже предсмертная судорога. Нетерпеливое и слабое существо человек. Не имея опыта вечности, он устаёт даже от собственной персоны. И в припадке горделивого самоуничижения совершает последнее предательство. Отказывается от жизни, так и не успев понять, что эта его горделивая поза – лишь малодушная глупость не успевшего дорасти до человека жалкого человекоподобного существа. Заартачиться, упереться рогом в гордую самость, поставить всю жизнь на испокон веков битую карту собственного Я. Извивается самобытная и неповторимая личность, кусает свой собственный хвост в бессилии и злобе, шипит, щерится пугливо и ненавидяще на весь белый свет из под своей коряги, из под камня, из тёмного сырого угла. Дьявол явился в образе змея. Почему? Потому, что кроме остального, присущего ей убожества, змея ещё и не слышит. А Бог, он – Слово. Всю жизнь нам остаётся только прислушаться, или уж если слишком туги на ухо – попросить. Попросить повторить погромче, объяснить, подбодрить, обнадёжить. Нет, не просит надменный дурак, не сознавая, что всё больше и больше теряет богоподобие, становясь похожим на холодного ползучего гада. Предаёт Бога в себе, отворачивается, уползает. А уж коли себя, такого хорошего, не щадишь, то остальных – просто ни за что не считаешь. Всё надеешься извернуться и сбросить жгущую совестью кожу, явиться в новой неописуемой красе… Но ведь это дожить надо, а вокруг все такие же. Тоже очень умные, жадные, трусливые, и завистливые. Посмотришь окрест: одни гады. Никому верить нельзя, никто не поможет, все враги. Их что ли просить? Таких-то, да жалеть? С какого-такого перепугу?! Они меня что: не предадут? Ещё как! Свою, свою шкуру надо спасать, а чужой можно и пожертвовать – так уж срослось. Да и не предательство это в большинстве случаев, а так… мелочь. Не бывает мелочей. Из ничтожного семечка вырастает разлапистый сибирский кедр. Зёрнышко ничтожной лжи, предательства, подлости так же легко даёт могучие всходы, особенно упав в обильно сдобренную дерьмом почву. А во всех нас столько дерьма, дорогие мои! Тут не кедр, тут реликтовая сосна, секвойя вымахает. Ходим, как слепые дураки, по жизненному кругу вокруг этого необъятного, недоброго древа; удивляемся, что конца не видать и всё одно и то же; и подыхаем в конце концов в его изножье, становясь тем самым удобрением. Некоторые, наиболее амбициозные, так те по этому древу карабкаются. Кто его за древо жизни принимает, кто за древо познания. Тот дурачок упал с сука материального благополучия, тот за сухую ветвь научного прогресса ухватился, этот по тонкой и скользкой ветви творческой самобытности вниз соскользнул. Хуже всего тем, кто других сбрасывая попутно, на макушку власти вскарабкался. Здесь так высоко, страшно и неуютно, особенно когда любой следующий кандидат одним неловким движением столкнёт тебя, и уж тут ухнешься – мама не горюй! Растёт, растёт подлое дерево. Непрерывно и обильно удобряется гадкий реликт. Страшно, страшно! А когда страшно – просить надо: «Папа, уведи меня отсюда! Сними с сука, пока я ещё не высоко залез, а то мне себя страшно, Родитель» Не хотят просить больные на голову дети своего Милосердного и Терпеливого Папу. Мне, однако, так жутко стало, что я попрошу. Кажется поздно уже, но я попробую…

 Было бы желание. Просить не пришлось. Цифровой водопад на ментальном экране дёрнулся, мигнул, и из крепко закрученной комбинации знаков съёжился в пристальную, конкретно багровую точку. Я впился в неё всем своим, условно и неведомо как существующим, сознанием, понимая, что это точка радикального перелома. Дверь, ведущая или в окончательное никуда, или в спасительное куда-то. Некто с чувством поддал в дверь с той стороны, и в шумноразвороченный проём ворвался жаркий спасительный свет.

 Что космос? А вот в Рай кто-нибудь попадал? Имеете представление о полном и всеобъемлющем счастье? Я имею.

 Человек улыбался глуповатой улыбкой в радостно подвывающую печь. По горячему лицу текли кажущиеся холодными слёзы. Что-то внутри порвалось с радостным всхлипом, и он непроизвольно протёк расслабленной душой. Хмельная свинцовая мгла улетучилась без остатка. Сколько времени он отсутствовал? По ощущению – вечность. По факту – несколько ничтожных мгновений. Еловое поленце, звонким выстрелом отправившее его в небытие, жизнерадостно зашлось белым огненным гребнем по развороченному боку. Только-только пошло. На полу всё ещё тлел сиганувший навстречу судьбе уголёк, который он поленился раздавить, пребывая в нетрезвой и злобной пассивности. Он ни на йоту не изменил позы, и кажется, даже свежий сивушный пузырь так и не успел ещё рассосаться в обиженно сжавшемся пищеводе. «У Него тысяча лет, как один день» Поистине так. Боже, как мила эта отсыревшая руина, эта треснувшая печь, весь этот перекошенный душный мирок! Света немного, тепла чуток, но какое доброе запустение! Жив курилка, а большего и не надо. «С милым рай в шалаше». Да тут рай и без милого, настолько сам себе стал мил и дорог, выдравшись из сиюминутной инфернальной командировки. До того хорошо, что и пить не хочется, думать не хочется, выморозило напрочь надрывную достоевщину. Умыли тебя ушатом холодных помоев, окунули в бездонную отстойную яму, до краёв полную ледяной смердящей жижей из проклятых вопросов, лживых ответов и прочих продуктов распада драгоценной человеческой личности… И вытащили на свет божий, отпустили, спасли! Чего ещё надо тебе, чадо? Иди, и не греши больше. Не требуй лишнего, не убивайся попусту, не мучай задницу неразрешимым, не вгрызайся в то, обо что сломаешь зубы и вывернешь челюсти. Живи, человек, и не сомневайся, что ты не один, что тебе помогут. И не стесняйся просить о помощи. У всех у нас много от Иуды, не был он уникумом, а был вылеплен из того же самого, по тем же госстандартам. Вон их сколько смотрело холодным земноводным взором из тьмы! Тот больше, тот меньше, но все напроказничали, и каждый за каждого виноват. Потому все в одном месте и оказались, по одной статье пошли: предательство, отягчённое нежеланием каяться и запирательством вплоть до смерти. Иуда – просто название расстрельной статьи, а попасть под неё может каждый.
 …Эх, Иуда, Иуда… Трусом ты оказался, когда понял, чего натворил. Страшно стало тебе жить, до острой душевной диареи страшно. Себя убоялся. Человеков убоялся, расплаты. А ведь Пётр после своих подвигов сам бы на тебя глаз не посмел поднять, а при встрече на другую сторону улицы перешёл бы… Впрочем, возможно, что этого ты боялся ещё больше. Горд и глуп ты оказался, Иуда. Совесть со страхом перепутал, и вход с выходом. Недалёкий рыбак из Галилеи дождался, попросил, и окаменел на века и тысячелетия замковым камнем ведущих в жизнь ворот. А ты надумал себе со страху всякого, чего, может, и не было бы вовсе, и ничего умнее не изобрёл, как повиснуть на суку безвольно обделавшейся в предсмертном ужасе кучей. Ты же понимал, как всё это некрасиво, куда гордость то подевалась, а? Или всё-таки гордость? Показать страшную силу души и мощь раскаяния? «Пусть все видят» Ну, увидели: не эстетично. Омерзительно. Гадливо. Глупо. Ладно, испугался ты бывшим друзьям в ноги кинуться, пусть! Пошёл бы в храм, там преклонил главу, прощения у Того Самого попросил. Может и шепнул бы он тебе чего в ночной тиши? Надоумил, куда податься, чтобы Кой-Кого встретить, вполне возможно, что и раньше всей остальной компании. А ты попёрся деньги под ноги кидать. Всё красивые жесты. Не оценили долгополые твоего актёрского мастерства, а ты и вовсе усох мозгами от обиды. Пошёл и вздёрнулся, не подумав и не попросив. Худо, для тебя худо получилось! Да и для всех нас, по твоей милости. Ведь покайся именно ты, прости именно тебя Тот, кого ты предал – и возможно, что в мире исчезло бы много отчаяния, страха и безнадёжности. Если уж такое можно простить, то поистине нет пределов надежде и вере, а они родные сёстры любви. Один Бог знает, что бы могло произойти с тобою и с миром, найди ты силы дожить до очной ставки с преданным. Один Он ведает, кем бы ты стал пройдя через такое падение. По твоей вине Он пережил смерть тела, и доказал бессмертие души. Ты же умер ещё до смерти тела, невольно став отцом многочисленного племени самонадеянных недоумков, только думающих, что они живы и здравствуют. Покайся ты тогда, и вполне возможно, что расстреливающих меня в сени смертной глаз было бы намного меньше. Не зыркнул бы налитый желтым безумием глаз Ван-Гога, ни похмельно слезящийся глаз Лотрека, Довлатова, Галича, Цветаевой; не было бы чернушных зрачков целой плеяды молодых талантливых жмуриков от искусства,  миллионной команды намеренно вогнавших себя в гроб. А уж пистолетом, петлёй, иглой или рюмкой… Не было бы этих убитых очей – не было бы и миллиардов не столь уникальных, но светлых глаз, с обожанием глядевших на их вдохновенное безумие, с желанием повторить, уподобиться, стать причастным. Не туда смотрит человек, горькое причастие он принимает…

    Счастливый человек незаметно уплывал. Вынырнув в мир, он, ещё напитанный ощущением несомненного чуда, ещё улыбающийся, уже шевелил губами, морщил лоб, покачивал кудлатой башкой в такт внутреннему монологу. Ухнуло чудом, да только и чуда уже не достаточно в наше время. Даже чудо для нас, нынешних богоносцев , скоропортящийся продукт. И под задумчивый шелест праведных мыслей, под удаляющийся беззлобный уже грозовой рокот, под нежное тепло угасающего пещного буйства, рука непроизвольно, но цепко легла на горлышко. И от этого привычного рукопожатия он вдруг дёрнулся, как испуганная лошадь, протянуло жёстким гребнем по загривку, сморщилось в подбрюшье, и бешено задробило выше и слева. Господи боже, да что же он делает?! И тут ему с необыкновенной ясностью настучало из сердца промежь висков: «Не думать ты приехал, а подыхать. Напиться, и прогнать по единственной сохранившейся жиле всю ту дрянь, что заныкана под подкладкой. Неважный ты фармацевт, да трусливый вдобавок. Думал, дурачок, что одна боль от другой отличается, что одна смерть другой легче. Уговаривал себя, что и причина есть, и поводов, как грязи. И неверить пытался, и метафизику свою сгородил, стремясь убежать от того, что доподлинно знал и отчего корячило тебя всю жизнь. Ты увидел. Ты убедился. Теперь выбирай. Ляг, поспи, а утром подыши воздухом. Походи босиком по траве. И будь проще. Тебе нужно-то – один лишь вопрос решить, один выбор сделать. Решать, а не думать. Думы твои известные, и к чему они ведут – тоже известно. Ты увидел лишь образ тьмы. Впечатлило? А есть и тьма. Но есть и свет. И если эти хоромы тебе раем пригрезились, то погляди с утречка на солнце, и прикинь, что это лишь тень, плохонькая копия, опытный образец. И жизнь твоя – временная работа, испытательный срок. Живи, работай, не прогуливай, не пей. Ну а организация у нас честная, и при достойной работе быстрый карьерный рост и достойное вознаграждение. Только не беги впереди паровоза. И не стесняйся помощи попросить, всегда пожалуйста. Приляг, дружок, отдохни. Будет день – будет пища. Ты же видел, как мало нужно-то для счастья? Один раз правильно выбрать. Всё, спи…»
    Он опять будто проснулся. Наваждение какое-то. Брал он в руки бутылку, или… Нет, так нельзя. Этак и впрямь сдвинешься, а тогда и вовсе никакого выбора делать не придётся. Хотя…
 Человек поднял бутылку, задумчиво измерил взглядом ещё вполне серьёзный остаток, а затем решительно вскрыл и выплеснул всю красоту в затухающую лежанку. Ух, лепота! Еле рожу успел отнять: так весело полыхнуло палёное горючее. Стало легко и весело, а потому и упитанный квадратик фольги, извлечённый из укромного уголка ветровки, столь же непринуждённо подвергся огненному погребению. Он с улыбкой следил, как сгорает солидная сумма, выложенная за пропуск в иные миры. Да и зачем оно теперь? Имею честь, видали виды. Грянувший в лежанке фейерверк приказал долго жить, и недавняя кремация останков неправедной жизни напоминала о себе россыпью рдеющих звёздочек в тёмном провале печурки. Внезапно он осознал неимоверную усталость, довольную отрешённость и пустоту. Превозмогая себя, двинул нервно скрежетнувшую кровать вплотную к нагретому боку лежанки, и, кинув в изголовье рюкзак, тяжело осел на протухший матрац. С минуту он сидел неподвижно, а затем грузно повалился набок, поймал спиной ласковую тёплую волну, глубоко вздохнул, и через мгновенье уже спал под затихающий шум по крыше.

  3
  «Если Бога нет, то всё позволено».
  Ф.М. Достоевский

    Копия, опытный экземпляр, или даже пародия на истинный свет, но солнышко впечатляло.
    Человек проснулся к полудню. Светило к этому времени уже не первый час неуклонно взбиралось в зенит по своей астрономически точно выверенной лестнице. Упорное восхождение в апогей сопровождалось, как видно, немалой затратой сил, и от разгорячённой трудами звезды просто валило густым, наваристым жаром.
    Появившийся на пороге халупы ленивец смущённо щурился, подобно начинающей кинозвезде на пробах, оторопевшей от слепящего света софитов. Ночные бдения над пугающим сценарием, попытки прочувствовать роль, вжиться в будущий образ – всё это отняло много сил. И хотя он выспался, взбодрился и хорошо уяснил задачу, тем не менее чувствовал неуверенность перед съёмкой, бессознательно опасаясь гневного окрика прославленного режиссёра. Но уж коли вышел на подмостки, то надо переступить через страх и нервозность. Он кашлянул для острастки, прогоняя остатки сомнений, и решительно направился навстречу пограничному рву, по дну которого с вышибающей слезу жизнестойкостью пробивался удалой ручеёк, неутомимо несущий куда-то вдаль постоянно новую воду вечной жизни. Утоление жажды, омовение, крещение. Вода. Неизбежный символ обновления, и, одновременно, -- вхождения в поток вечности. Просветлевший внутри человек ощущал себя изрядно поистрепавшимся снаружи. Очень захотелось умыться, окончательно смыв с себя кору проступивших сквозь поры душевных токсинов и шлаков. Выбитая душевная дрянь вылезла неприятной органикой, и, казалось, провисла по всему телу сгустками грязноватых высолов. Грязь, в раздражённом предчувствии близкого конца, щипала и покусывала стремящееся к новому статусу тело. Тело должно быть храмом. Пусть неказистым, но чистым. Будущее святилище бодро шагало к ручью, а в ногах клубился синий комок полуденной тени, весело покусывая за пятки в припадке ничем не объяснимого, по-щенячьи заимствованного и разделённого с хозяином, восторга…

     Быть умытым хорошо, а вот сытым… Нет, не лучше, разумеется. Но отнюдь не помешало бы. Не хлебом единым, но, помнится, даже воскрешённую отроковицу Учитель повелел срочно накормить. Да и хлеба не раз умножал не из прихоти, а в силу разумной необходимости. На пустой желудок и мысли пустые лезут. От вчерашней сюрреалистической трапезы только краюха осталась. Доел, запивая остывшим кипятком, и, поймав себя на третьем подряд грустном взгляде, кинутым в сторону глумливо порожней тары, понял, что надо идти к людям. Положение складывалось двойственное. Последние несколько лет он опасливо бычился и намеренно избегал людей, разочаровавшись в их подлой и предательской натуре. Наученный горьким опытом, разочарованный человек вполне разумно полагал, что ничего хорошего от общения с разложенцами и двуличными паразитами, не получит. А с учётом некоторых природных склонностей и привычек, да плюс неуравновешенная психика… Одни шишки-банки имели место быть в результате случайных контактов. Но, с другой стороны, после полученного вчера убедительного доказательства, что и он отнюдь не дока, рисовалась несколько иная картина. Надо или уезжать отсюда по-тихому, как приехал; или выбираться в, пусть и несовершенный, но обитаемый здешний мир. Надо выбирать. Что-то такое прыснуло кислым по нутру, предчувствие некое с привкусом тоски: лучше бы, мол, ноги в руки. Но слабенько, не вызывая спазмов. А как же босиком по траве? А на мутный оттиск будущего горнего света полюбоваться вдосталь? Да и безопаснее тут, на селе, новорождённому, неокрепшему духом, праведнику, нежели в миллионном мегагадюшнике: вместилище пороков, блудилище и капише бесовском. Подышать чистым воздухом, напитаться животворною силой матушки природы, а уж затем и вернуться на промышленно-индустриальное ристалище, поигрывая бронзой мускулов, свежестью тела и кристальной ясностью мировоззрения. Если уж возвращаться, то победителем. Нечего баловаться. Человек достал из рюкзака деньги, отсчитал пару купюр, остальное сунул под матрас. Подальше положишь….
    Он вышел из избёнки с рюкзаком на плече, с развороченным молодецкой удалью взором, сигаретой в зубах и исполненным желания «жить» сердцем.

      Его признали. Сначала несколько местных, помнивших его сызмальства. Признали их повзрослевшие дети, с которыми он когда-то и что-то чудил по чужим огородам. Признали приезжие дачники, а одна критического возраста дачница признала его с первого взгляда. Когда признали, то и полюбили как родного, что и не удивительно на Руси, где, чей бы он ни был блудный сын – будет принят на ура, особенно, если он при деньгах и не счетовод по жизни.
      В первый день он выпил совсем немного. Опохмеляться не стал, и уже совсем было навострил лыжи, чувствуя, что накроет, но был позван покушать на дорожку неким дедком, которому не смог отказать. Поил местных, поил приезжих. Всем понравился широтой натуры и простотой. Его поили дачники. Затем одна отдельно взятая дачница, в одном отдельно взятом шалаше с верандой, где она устроила ему, по собственному усмотрению спланированный, рай. Он умудрился сбежать, и последний раз его видели покупающим в автолавке сразу пять бутылок очень неважной водки. Покачиваясь, он плёлся на свою съехавшую в низину окраину, а долговязая, в доску пьяная, тень хваталась за что ни попадя по пути, но не сумела задержать, и они так и ушли вместе.
       Его не было видно дня три. И не было бы видно ещё дольше, если бы разомлевшая от противоречивых чувств подруга по покинутому раю, не потеряла остатков стыда и однажды поутру не отправилась простить беглеца. На её визг сбежалась вся деревня.

       Старая яблоня выдержала много перегрузок. Расколотой морозом развалине хоть бы раз следовало окончательно ухнуть по швам. Но она только ядовито кривилась затейливой трещиной, из которой при каждом слабом дуновении вырывался раздражённый старушечий скрип. Ещё бы. Вместо уксусно-климаксных яблочек на выброшенном в сторону запада суку висел плод иного рода.
       По свидетельству зашедших полюбопытствовать селян, он выпил все пять бутылок. Хотя могут и соврать, тот ещё народец. На рюкзаке нашли записку бессмысленного содержания:
 «Не могу и не хочу».

 -- Это что за хрень? – спросил участкового специально приехавший из района, и очень этим недовольный, опер.
 -- Вроде, Пугачёва песню такую поёт. – равнодушно ответствовал тот.

     Но этого было мало. Даже для самой убогой версии.
     Судя по всему, случай был совершенно банальный.





 
 

 


Рецензии
После прочитанного мною сего опуса появилось несколько мыслей. О предательстве.
Человек очень часто старается предстать перед другими людьми не таким, каким он есть на самом деле. Ему почему-то хочется производить на окружающих впечатление. Вот с этого и начинается предательство. Фальшивая жизнь собою заслоняет жизнь настоящую – жизнь, в которой во многих ситуациях (даже если это и совсем невыгодно и опасно) надо оставаться человеком. И если поступился этой своей человечностью – значит, предал ты в самом себе достоинство своё человеческое. Еще хуже – предать (и даже продать) другого человека, ударить ему в спину (даже если этот человек и знает заранее, что ты его предашь – это нисколько не оправдывает предателя), поступить не по-человечески.
Выстоять перед всеми трудностями в этой жизни (а жизнь всегда несправедлива, таков её “подлый” закон) – это вроде как сохранить в себе облик человека. Но выстоять с человеческим достоинством, конечно.
На мой взгляд, у героя данного рассказа что-то надорвалось именно на стыке понимания человечности и нечеловечности. Его мысли-рассуждения о несправедливости и предательстве переходят в разряд самооправдания своего собственного предательства своего человеческого достоинства. Нет, я не осуждаю этого героя, ибо сам не хочу так страшно разочароваться в этой жизни. Хочется интересоваться и радоваться жизни.

С уважением
Владимир

Владимир Швец 3   17.07.2020 21:32     Заявить о нарушении
На это произведение написана 61 рецензия, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.