Ступени

 
 
 


Виктор Арефьев не любил футбол.
Почему?
Он никогда не задавал себе подобных вопросов.
Виктор Арефьев не любил и мороженное: ни шоколадное, ни сливочное, а от эскимо – его просто тошнило, особенно зимой.

И, ненароком, наткнувшись в это время года на « мороженый лоток » он с остервенением начинал крутить пуговицу на старом пальто - драповом и длинном, подбитым «рыбьим мехом», коим так дорожил еще со студенческой скамьи, и в котором так любил появляться в институте: широко распахнув полы и  небрежно засунув руки в карманы, неспешно подняться по лестнице, подметая пыль ступеней.

Пуговицу он откручивал с "мясом", но не выбрасывал беспечно, как раньше, а бережно прятал ее в глубокий карман и с грустью вспоминал ушедшие годы.

Виктор Арефьев не любил, и ругаться: ни матом, ни с соседями, тем более с коллегами по институту. Он стыдливо вспоминал дешевые вечеринки – где непременно распивалась пара бутылок красного вина, выкуривалась дрянная сигарета и начинался маленький "вертеп".
Превозмогая в такие минуты и стыд свой, и робость, он выбирался на балкон глотнуть свежего воздуха, но опять попадал в похабное положение – там, где нужно было рубануть крепким словцом, он смущенно улыбался и, пытаясь извиняться, терял голос.

Понимая, что выглядит нелепо, вваливался назад - спиной в полутемную комнату, запинаясь о высокий порог, падал, почти навзничь на жесткий палас.
Поднимался, также смущенно улыбаясь, пылал щеками, бессвязно оправдывался и вдруг осознавая, что никто его даже не заметил, он тихо пробирался в прихожую и выскальзывал за дверь.

Виктор Арефьев не любил город, а ведь и родился, и вырос здесь, и не выезжал даже на дачу. Так уж сложилось, когда ходил в «садик», мама работала в дневную смену, когда учился в школе, она устроилась на две ставки, когда поступил в институт - мама умерла.
Бабушек они как-то не нажили, а дедушки жили с бабушками, а посему у них и дачи не завелось.

Город пах всегда дурно и был жадным, так казалось Виктору с детства. Он как подсолнух тянулся к солнцу, а город заслонял лучи.
Виктор птицей хотел воспарить в небо, а город опутывал его стальными сетями и заставлял гнить в каменной клетке.

- Ты мой! – все чаще он слышал из уст города, - от меня не уйдешь.
При этих откровениях Виктор вздрагивал и подолгу замирал пред потоком авто.
- Еще как! – осмелев, однажды он крикнул в ответ и бросился в гущу шоссе...

***

Визг тормозов прервал ее мысли.

- Витенька! - воскликнула старушка в белом девичьем сарафане, - погоди, я помогу тебе подняться.
- Не надо мама, я не ушибся - несколько смутившись, ответил он - я сам.
- Сынок! – тихо выговорила она, скрестив высохшие руки на груди.
- Здесь хорошо! – и вдруг боясь, будто ее прервут, заторопилась:
- Я давно тебя жду, ты такой неприспособленный... а сегодня чуяло, чуяло мое сердце, с утра все поглядываю и поглядываю на дорогу.
- Мама... - неуверенно произнес Виктор, поднимаясь с холодного асфальта, – ты же знаешь мне некогда, лучше подскажи, как пройти к нему.
- Иди прямо.

Впервые за свою короткую жизнь Виктор покинул город и нежданно окунулся в природу.
- Опять она... жаба аллергическая, нигде покоя нет. - Он оглянулся по сторонам, и отвращение вдруг охватило его. "Штампило": лучи, словно кузнечики, с шелковистой травинки на бархатный лист, жужжали пчелы в бутонах соцветий, и вдали тонко пели соловьи, а беспокойные синицы, весело дразнясь, порхали рядом в верхушках яблоневых крон.
- Хреново как! – вздохнул он впалой грудью и нестерпимо захотел эскимо - навстречу ему, шли благонамеренные люди - каждый со своей долей. Виктор удовлетворенно подумал:
- В конце аллеи видимо... сейчас миную этот чудесный сад, и воздастся мне.

Наконец, он увидел мороженщика - лоток находился у ворот сада.
Разнородная толпа смиренно стояла в очереди, и Виктор невольно отметил несвойственную ей странность – было тихо. Каждый, без слов получал свою порцию и молча, покидал ее, но одни почему-то возвращались сумрачно назад - в ворота, сквозь которые вошли, другие – с благочестивой улыбкой, уходили по аллее вглубь.

- Павел, я к тебе, - дождавшись часа своего, сказал Виктор мороженщику, но голоса собственного не услышал и в недоумении смутился, захлопав ресницами.
- Знаю! - ответил мороженщик, не размыкая уст, и прибавил укоризненно:
- Не по воле его ты пришел сюда своенравный слуга – место сына ты оставил без ведома отца, возвращайся назад и испей горькую чашу до дна, но не тем, кем был...
а тем, как станешь, ибо наказано тебе - проживать жизни многия и молить прощения у отца своего.

***

- Господи! Прости раба грешного, прими душу его.
- Царствие небесное! – крестилась убогая старушка, пробираясь сквозь толпу, сгрудившуюся на шоссе.
Два искореженных авто, консервными банками, валялись поодаль. Майор в крагах опрашивал очевидцев аварии.
Из задних рядов вызвался чудно одетый небритый гражданин, на нем был тонкий свитер, заправленный в рваные джинсы, перепачканные синей гуашью, без пальто (и это в зиму), в лаптях и шляпе с широкими засаленными полями.
- Я все видел... я знаю его. Это Витька, между прочим - знаменитый писатель, - гражданин вскинул голову и обвел всех снисходительным взглядом, - мол, знай наших.

***

Иногда мне не хотелось быть, жизнь теряла всякий смысл, и мне было все равно - всходило солнце, или зажигались звезды.
В такие часы мое время превращалось в долгую дорогу назад, сознание, словно ветер, мятущийся в тесных скалах, вдруг покидало меня - я начинал жить на механическом уровне - интуитивно и довольствовался лишь тем, что способствовало примитивному существованию.
И возвращалось оно внезапно, как вспышка молнии, заставая меня врасплох у решетки окна с онемевшей белизной пальцев, намертво сцепленных с рифленой арматурой.

Постепенно на лице я начинал чувствовать едва ощутимое солнечное тепло, пробивающееся с трудом сквозь ржавые «карманы», нависшие над крохотными «бойницами» в толще каменных стен.
И наступало упоение - бессмысленное и призрачное упоение волей - ее шарканье подошв, смешанное с воркованием голубей на тюремном дворе, иглами вонзалось в мозг, а скрип качелей в соседнем скверике, напрочь рвал мою душу.
Тело обретало тяжесть, мышцы обвисали плавленым свинцом вокруг остова, а поясницу капканила тупая боль от прозябания на «железной» наре, заменившей все на долгие годы.
 Эта боль - минуты просветления, когда от скуки я жадно «хавал» тюремную библиотеку, ибо жаждал слово.
Под нарой моей обосновались крысы, и я воспринимал их, как неизбежность сосуществования. Порой они наглели и забирались на стол за людской пайкой, ты ее бьешь «веслом» по крысиной морде, бьешь беззлобно, для острастки, а она - паскуда, встав на задние лапы, щерится в ответ, обнажая острые «резцы».

Люди и крысы.
Мы приходим в этот мир одинаково, голыми и немощными, но процесс познания имеем различный. Мы - копим свои знания методом проб и ошибок, они – интуитивно.
И опыт, приобретенный, не всегда служит разумной мерой нам, их же механизм работает безупречно, мы обрастаем проблемами, они - шерстью, но мы схожи в одном - способностью убивать себе подобных...

Эта боль, минуты просветления, а для сокамерников моих, благодать небесная, ибо тогда я почти не нуждался в физической пище.
Они делили мой хлеб поровну, не гнушаясь и постной кашей.
Когда боль утихала, становилось страшно - им.
Я превращался в зверя – расчетливого и жестокого - зверя, безжалостного ко всему.
Я тешился их покорностью духа, упивался властью над миром их, слабым и порочным.
И, подчинил его.
Ты подчинил его?
Ты заблудился в нем, ибо свой эгоизм ты противопоставил моей природе и, жажда твоя - познание от скуки, вела тебя к самоуничтожению.
Ты не подчинил мир, а подчинился ему, потому, как космос твой требовал утверждения и признания извне.
Ты строил храм раболепия в надежде - на любовь их и почитание, на славие вечное.
Фанфар не ждут корысти ради, ибо факел их уже горит, и горит у храма твоего.

В следующую ночь приговор был приведен в исполнение…
Кара светская еще не суд божий.

***

- У-у… пес шелудивый! А ну пшел вон, вон… грю! – дворник Ерошка со злостью кинул метлу в облезлую собаку. Кобель, поджав хвост, метнулся прочь.
Вечерело, у Кобеля урчало в животе, уже вторые сутки ему не удавалось ничем поживиться. Отовсюду его гнали злые люди. Он был болен и стар. Раньше, когда был молодым, ему хорошо жилось. В доме у бывшего и единственного хозяина, на ковре в большой комнате, висел вымпел с наградами, завоеванными Кобелем на разных выставках.
Последние годы, особенно по ночам, холодным и голодным, Кобель со щемящей грустью вспоминал былые дни.

Проснулся Кобель от выстрелов, его охватило недоброе предчувствие. Он вскочил и тут же упал, задние ноги не слушались, их перебило пулей. Кобель жалобно заскулил, а потом оскалился, обнажив гнилые клыки…
- Еще злобится паршивый.
- Добей заразу, Кузьма, до... - это последнее, что он услышал в своей собачьей жизни - дебелый санитар, обухом топора, привычно размозжил собачий череп.

***

- У него пульс бьется...

***

Через несколько лет в свет вышла книга Виктора Арефьева: «Я живу»


Рецензии
Неправильно переходить черту раньше срока. У каждого свой путь и свой срок, и своё искупление.
Добрый вечер, Сергей)
Если тебе дан шанс вернуться и исправить ошибки, значит, твоя душа получила шанс на прощение. Быть тенью в капкане мертвого города - нарушить предназначение. В каждом человеке живёт зверь, которого мы приручаем, но, порой, он вырывается из клетки. А силы для жизни каждый ищет самостоятельно.
Хорошая история.
Спасибо!

Юлия Газизова   23.06.2016 21:53     Заявить о нарушении
извините, почему спрятались в самоотвод?
ответов нет
грустно.. так, как в залипшем углем северном мираже

Направление   15.07.2016 23:04   Заявить о нарушении
На это произведение написано 65 рецензий, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.