Хлопка

Виктория Андреева

ХЛОПКА

Рассказ

Город задыхался от тяжелой влажной затхлости, пронзительных сирен и неумолкаемого гомона островитян. Комната, распластанная от духоты, плыла в чаду. Улица обдавала горячим дыханием асфаль¬та, гортанными руладами и монотонно вбивающими гвозди в голову ритмами барабанов.
Мы бежали из города – в заброшенный дом на побережье.
Дом был во владении кошек и собак. Он тихонько разлагался от старости, плесени и древесных червей, и в воздухе стоял не¬прерывный тихий стон – дом жаловался на старость, погоду, людей. Сад был запущен и похож на опушку подмосковного леса. Деревья вольготно толпились вокруг, переходя в разбросанные кусты, пол¬зли колючей травой в землю. Дом понимал неизбежность этого ни¬схождения. В саду, а иногда, прислушавшись, и в самом доме был слышен мерный хруст – это гусеницы жрали деревья.
Вода в доме ржавая – на участке много железа, и водяной на¬сос качал рыжую воду. Углы чердака смердели, заваленные гниющим тряпьем. На полу шевелились клочья собачье-кошачьей шерсти. “От грязи не треснешь, от чистоты не воскреснешь”, – было любимой поговоркой хлопки.

Утром и на закате солнца по дому блуждали его прежние вла¬дельцы – хозяин, сгоревший за два месяца от болезни, и Джекки, Джонни, Бетси и Полли – дружная американская семья. Их сэлинджеровские голоса звучали на чердаке и под крутой чердачной лест¬ницей в солнечных бликах.
Собаки и кошки обитали на первом этаже. Мы жили на чердаке – налево от лестницы. Деревянные балки наклонно сходились над головой. Чуя недоброе, я сразу развесила иконы. Одну – над кроватью сына, другую – над нашей, хлопка коротко и темно сверкнула на них глазами. Владимирская Матерь Божия, не замечая ее, заботливо устроилась на стене.
Темнело постепенно. Света не зажигали, чтобы не налетели ко¬мары да мухи. Сынишка ворочался от жары. Наконец ночь вползла в окно. Надсадным кашлем внизу лаяла хлопка. Яростно стучала по по¬лу хвостом и лапами расчесывающая себя в кровь биби. Во сне рыча¬ла буби. тиграша скакал с окна на пол, с пола на окно. Две дру¬гие кошки, сузи и фрики, тяжело всхрапывали на кровати хлопки ря¬дом с уткнувшей морду под мышку хозяйки буби.
Матерь Божия, прижав Иисуса, внимательно смотрела из темноты. Сынишка не спал. Окно постепенно светлело.

Утро обрушило на дом пестроту, яркость, шевеление и шепоты листьев и яростный хруст гусениц, тиграша уже отправился на про¬гулку, буби и биби лежали на кухне у ног хлопки. На широком под¬оконнике возле стола сузи и фрики ели остропахнущие кошачьи кон¬сервы. хлопка полулежала на столе, покровительственно чесала окро¬вавленные уши биби. На столе стояла кадушка с чаем и миска с ов¬сяной кашей, хлопка завтракала. Яростно орал телевизор. Перед ним сидела с застывшими зрачками внучка хлопки.
“У,секси герл!” – с подслушанным вожделением сказала внуч¬ка, глядя на мелькающие в телевизоре ноги, лифчик, размалеванный рот. Стул под девочкой ходил ходуном, отбивая барабанный ритм и вопли рекламы.
“Перестань”, – не выдержав стука, попросил мальчик. “Заткнись, идиот, – прикрикнула внучка. – Ты мне мешаешь.”
“Дьяволка”, – крикнул в ответ мальчик и замахнулся.
“Баба, – перекричала телевизор внучка. – Он меня ударил.” “Ничего, – басом успокоила ее хлопка. – Мы ему покажем.” – И вышла в сад в сопровождении биби. Клочья собачье-кошачьих волос взметнулись вслед за ней с пола.
Солнце набирало высоту, хлопка, положив на живот “Новый жур¬нал”, дремала, а буби и биби принимали у себя соседского черного пса. Огромный, как теленок, кобель по-хозяйски направился на кух¬ню. Растроганные девочки, подобострастно виляя хвостами, шли за своим приятелем.
“Мама, здесь черная собака. Прогони ее, – закричал испуганно мальчик с кухни. – Мама, мама!”
“Пошла вон отсюда, уходи, гоу эвей,” – нетвердо сказала жен¬щина.
“Нечего бояться, – брезгливо объяснила хлопка. – Наши девочки скучают без мальчика. Коли боится - пусть уйдет. Царство Божие внутри нас.”
“Буби, биби, родненькие, – оторвалась от телевизора внучка. – буби, биби”, – вместо счета повторила она, поднимая и опуская руку. Собаки с визгом и лаем подскакивали, стараясь лизнуть ее. “буби, биби, буби – биби, бу-би би-би, и-у! у! у!” – Востор¬женный визг собак, скачки. Потом голос сына: “буби, биби”. Потом крик: “Идиот! Нельзя”. Потом голос сына: “Почему тебе можно, а мне нельзя?!” Потом крик: “Убирайся отсюда. Это мои собаки”. Возня. Высунутый язык и гримасы внучки. Крик мальчика: “Дьяволка”. Голос женщины: “Сколько раз я тебе говорила, не называй ее так!”
Бас хлопки: “Ты опять ее обижаешь. Лиза, иди сюда, ты с ним не играешь! Ты почему обижаешь мою Лизу? Я тебе покоя не дам. Я это тебе так не оставлю. Ты у меня не будешь обижать Лизу. С то¬бой никто никогда не будет играть. Ты всегда будешь один. А ты зачем с ним играешь? Я тебе не разрешаю с ним играть. Иди сюда. Мы с тобой будем вместе играть.”
хлопка подходит к женщине, сидящей с книгой в саду: “Ваш опять мою Лизу ударил. Скажите ему.” И не дождавшись ответа, уходит, биби плетется за ней. Женщина захлопывает книгу, зовет мальчика: “Сколько раз я тебе говорила, не называй ее так. Почему ты назвал ее дьяволкой?” “Она и есть дьяволка,” – упрямо твер¬дит мальчик.
“Почему ты ее ударил?”
“Я ее не ударил, а только замахнулся.”
“Ну вот, не умеешь играть, сиди здесь.”
Мальчик сидит, несчастно прислушиваясь к голосам с собачьей половины, “буби – биби", – ведется мерный отсчет времени, “буби-биби”, – хлопки в ладоши. Визг собак. Мальчик не выдерживает: “Можно я пойду поиграю?” “Нет, сиди. Вы не умеете играть вместе”, “Ну нельзя же так!” – мальчик вырывает свою руку и убегает. Не¬большая пауза в счете, “буби – биби” – счет – о, счастье – пре¬кращается. И через минуту внучка, оседлав палку, проносится ми¬мо, яростно выкрикивая: “Разбойнички – разбойнички!” – рядом с ней счастливый, как буби, подскакивает мальчик.

Вечерами хлопка любила философствовать. Часов с восьми дом заполнялся ее басом, ее суждениями и мнениями. Каким-то образом она знала почти всех и обо всем и обо всех имела свое собственное, хлопкино мнение. По этому мнению, все, что сейчас пишут, было уже напечатано в ее времена в респектабельном, по тогдашним понятиям, журнале “Арт”. И если хорошо порыться, то обязательно натолкнешься там на любую нынешнюю новинку. Мертвый украинизированный американский русский без оттенков и интонаций монотонно терзал слух. Нельзя было вставить слова – хлопка упивалась своим красноречием. В паузу она посылала женщину успокоить детей и по возвращении той немедленно включала свою механическую говорильню.
Во всем хлопка находила обнадеживающее ее темное пятнышко. Степун – как же, знала, – болтун. Варшавский, Берберова, Олейников – все знакомые. Вот, помнится – и следовал тусклый эпизод: кто-то женился на деньгах, тот азартный игрок, этот на ком-то прокатил¬ся, тот дурак, этот клоун. Воспоминания хлопки, как и эти эпизоды, были безглазыми и безрадостными. Серая паутина оплетала мозг, тусклая вязкая жвачка тянулась весь вечер, пожирая время, как гусеницы деревья, иссушая и замусоривая голову чужой ненужной тусклой жизнью – Харкiв, пайки, немцы, ди-пи, 145-ая улица, ма¬хорочные сигареты “Пол Мол”. Жирной мохнатой гусеницей она при¬сасывалась к нервному центру и тянула-выматывала жизненный экс¬тракт. Потоком монотонного мусора вымывала последнюю память о себе, не позволяя быть другим краскам.

А ночью дом шевелился, чесался, кашлял, храпел. И хозяин тос¬кливо вздыхал в углу: “Эх, какой участок, и вода, полная же¬леза, и деревья шелестят под небом, а дом недостроен, и детей здесь моих нет, и живут чужие люди, и речи какие-то странные звучат. Э-эх! строил, строил, и все пошло прахом.”
буби во сне огрызалась, а хлопка привычно думала: “Вот ты копил, покупал, горячился, строил, а живу здесь я – и всё тут. А ты по углам скребешься да вздыхаешь.”
Мальчик спал беспокойно от стуков, а мужчина и женщина тос¬кливо шептались.
“Да, – продолжала хлопка разговор с хозяином, – строил здесь ты, а распоряжаюсь я. Потому что вы, честные дураки, жить не умеете – только на себя рассчитываете. Вам и в голову не придет, что можно разыграть все, как по нотам – любого лопуха заставить служить себе. Хитрости у вас, честных дураков, нету.”
“Да,” – вздыхал в углу хозяин. “Посмотрим, как ты там заго¬воришь. Ох-ох, грехи наши тяжкие,” – шелестел он занавеской в углу.
биби расчесывала в кровь ухо, помогая себе хвостом. тиграша скакал с окна на пол, с пола на окно. сузи, фрики и буби всхрапывали на кровати хлопки, вздрагивая от ее лающего кашля.
Мальчик беспокойно ворочался. Богородица, сурово поджав гу¬бы, охраняла своего младенца и мальчика.

Гусеничный хруст стал привычным, как хор часов.
хлопка свезла биби к ветеринару, и та перестала чесаться. Только кашель по-прежнему донимал хлопку, отчего она стала за¬говаривать на церковные темы. хлопка все знала – и про куличи, и про покраску яиц, и когда нужно пойти в церковь, чтобы тебя там увидели. Поговаривала она и о крещении внучки, дескать, крест золотой припасла для нее, но сама ходила без креста, хлопка была в дружбе со всеми православными реформаторами и имела собст¬венное мнение относительно главного церковного начальства, где оно должно жить и откуда указы рассылать по всему православно¬му и неправославному миру. Местную публику хлопка не уважала. Она была сторонницей мощного централизованного управления. И сама креста не носила.
Любила хлопка вспоминать, как один раз в жизни у нее была прислуга – то-то было время. “Из бывших”, а работала-то как! Все было приготовлено: и щи, и жаркое, и дети ухожены. И что это они, “бывшие”, притворяются, что они, дескать, делать ниче¬го не умеют, хлопка очень не любила первую эмиграцию: и кому они нужны со своим барством. Уж и напускают на себя.
“Третьих” хлопка тоже не любила, но жадно к ним льнула и заискивала перед ними. “Вы обо мне, конечно, много слышали,” – удивила она как-то заглянувшего мимоходом на дачу недавно приехавшего кишеневского изобретателя.
Обнаженностью и остротой первых лет изгнанничества “третьи” вызывали в ней тусклое воодушевление и довольство своей мест¬ной бывалостью и устойчивостью многолетнего прозябания.
Любила еще хлопка раны бередить – вспоминать про мужа, кото¬рый ей, хлопке, предпочел молодуху. Когда о муже своем она вспо¬минала, то белесая монотонность ее малороссийско-американского выговора сменялась желтоватыми дымящимися огоньками азарта.

Наконец хлопка решила, что женщина достаточно раздавлена, бессловесна и покорна. “Что с ними, мужиками, обсуждать, ничего они не понимают. Мы между собой договоримся, – подмигнула она своей молчаливой собеседнице. – Будешь готовить на нас на всех. Кусок мяса – что на троих, что на пятерых, а H2O – ее сколько угодно здесь, и вся ржавая.”
“Да ладно, – ответила молодая женщина мужу. – Я приготовлю. Она все-таки больная, кашляет, ей тяжело.”
хлопка с внучкой сидели за общим столом. Громкий бас хлоп¬ки заглушал хруст гусениц. Женщина накрывала на стол, разноси¬ла приготовленный обед, хлопка курила.
“Он изображает все так неаппетитно”, – слышала женщина от¬рывок ее суждения, принося суп. “Да какой он писатель! Всегда такое нагромоздит!” – восклицала хлопка, приступая к котлетам. “Да не говорите чепуху! Если бы среди “третьих” что-то было, то появилось бы в “Новом журнале”. А раз в “Новом журнале” ничего нет, значит ничего и нет”, – категорически закончила она и, отодвинув тарелку, жадно затянулась “Пол Молом”.
После обеда хлопка послала мужчину и женщину “прогулять де¬тей” – погода хорошая, у моря сейчас очень приятно.

Гусеницы хрустели, жрали деревья. Солнце обрушивалось на голову и спину. Звон и хруст стояли в ушах. буби и биби дрема¬ли в тени. хлопка читала “Новый журнал”. Хозяин тяжело вздыхал в углу.
“Ну чего ты вздыхаешь? – привычно отозвалась хлопка, подпе¬рев голову рукой. – Был дураком, вот теперь и вздыхай. Я тебе покажу, как умные люди поступают. А то на дачу они приехали! Вот я им покажу дачу. А ты смотри и учись у меня. А то он все вздыхает.” Хозяин сокрушенно затих. “Самое лучшее – на таких бессловесных прокатиться. Это сразу десять лет жизни прибавляет. Найди уязвимое место – и дубась по нему, и, главное, в глаза смот¬ри, чтобы боль мелькнула. В этой-то боли смысл жизни, через чу¬жую боль бессмертие можешь получить – ежели умным будешь. Ты смотри, мне шестьдесят шесть лет, а я молодуха хоть куда, в ко¬ротких штанах бегаю. На тебя б, на старого дурака, при жизни и не взглянула. С любым молодым сговорюсь. А ты все честностью, своей хотел кого-то удивить. Честным трудом дом построить. Каж¬дый уикенд сюда приезжал, работал-работал, как муравей. Вот и построил дом для меня. А я не пахала, не сеяла – а живу здесь хозяйкой. А ты по углам прячешься и шелестишь.
“Господи, что она такое говорит. Господи! Прости, ибо не ведает, что творит,” – бормотал сокрушенно хозяин. Лестница скрипела под ним.
“А вот ты смотри, как надо жить, – распалялась хлопка. – Ви¬дел, как я устроилась? Лизина мамаша и эти горе-дачники сняли дом, а хозяйка здесь я. Все здесь от меня зависит, что разрешу, что скажу, то и будет. А утром нынче видел? Вот –так-то, дура¬чина ты, простофиля. Теперь они Лизу прогуливают, а вечером они ее уложат – умному человеку и золотой рыбки не надо, и щуки-вол¬шебницы не понадобится. Чужими руками надо уметь жар загребать. А ты каждый уикенд сюда на электричке мотал, все молотком здесь стучал – вот и достучался.”
“О, Господи, Господи, прости ей, ибо неразумна,” – шептал хозяин, глядя, как разыгрывается задуманный на вечер сценарий.
Женщина сидела с засыпающими детьми. Она смотрела в окно, как наползали сумерки. Пропадали очертания фигуры Матери Божьей на стене, только золотая кайма омофория светилась, мягко повторяя овал лица.

Утром муж женщины подошел к хлопке и сказал: “Вы ошибае¬тесь в моей жене. Она совсем не кюхен-фрау. Она не умеет гото¬вить на одну, не то что на две семьи. Давайте вернемся к первоначальному статус-кво.”
“Вот и хорошо, – сказала хлопка. – Я не люблю лук, а вы всё готовите с луком.” В углу иронически скрипнула ступенька. тиграша огромным сильным прыжком перебросил туда свое тяжелое лоснящееся тело и замер в углу, настороженно сверкая глазами. “И вообще у меня к вам претензия: этот запах лука, когда вы готовите: – это пролетарская привычка. Смердяковы, пролетарии!” – выкрикнула хлопка, не владея собой.

Листья в саду стали совсем кружевными. Гусеницы теперь с ут¬ра и до вечера хрустели в деревьях. В саду нельзя было сидеть: то и дело мохнатое жирное прикосновение заставляло брезгливо вздрагивать. Сбрасывали их осторожным щелчком, боясь раздавить желеобразное туловище.
Холодные недобрые канадские ветры загуляли по даче.
“хлопка, слышь, оставь их в покое,” – вздыхал под лестни¬цей хозяин.
“Молчи, дурак, – обрывала его хлопка в перерывах между при¬ступами лающего кашля. – Ты бы лучше поучился уму-разуму. Ког¬да осел сбрасывает ездока, осла бьют и мучают. Иначе он не даст снова оседлать себя. Они не захотели послужить мне, что ж – им же будет хуже.”
Громкий уверенный бас воцарился на даче. Прошли времена мо¬нотонного выматывающего заговаривания. Бас успешно конкуриро¬вал с рекламным грохотом телевизора. Бас прилип к мальчику, не давая ему свободно дохнуть. Он настигал его повсюду, настырно лез, воспитывал, оговаривал, высмеивал, издевался, угрожал, тя¬нул жилы, читал нотации, гипнотизировал, внушал вину, играл на страхах, неуверенности, беззащитности мальчика:
“Перестань, не говори, не сиди, не трогай, не делай, не ду¬май, ты виноват, ты ответишь, ты будешь всегда один, с тобой не будут играть, какой ты музыкант – и напридумывают же себе! ах, она тебя дразнит? а ты не дразнись, ты же не собака, чтобы дразниться. Царство Божие внутри нас. Она тебе мешает думать? скажи на милость, он думает! Напускают на себя сами не знают чего! Да брось ты глупости говорить!”
Женщине: “Он у вас старик, а не ребенок. Вы его задергали. Вы ему сидеть спокойно не даете. Учите и учите. Он и играть у вас не умеет. Вы, как волчица, защищаете своего волчонка. Я ему покажу, он будет знать, как мою Лизу обижать. Пусть не дразнит¬ся, если его дразнят. Царство Божие внутри нас. Я ему покоя не дам. Лизу мою исщипал. Да что вы чушь городите – вы сами виде¬ли, как Лиза толкала и щипала его? Неправда, Лиза моя не умеет драться. Ты не умеешь драться? Вот слышите! А ты не давай ему пощады! И вообще, вы готовите с луком, а я терпеть не могу лу¬ка. У меня печень больная. Мне доктор запретил есть лук. У ме¬ня к вам претензия – я не терплю запаха лука. Учтите это.”
Внучке: “Иди сюда, не играй с ним. Я же тебе говорила, что ты не должна играть с ним. Сколько раз тебе повторять, я тебе запрещаю играть с ним. Ты опять с ним играешь, ты не должна с ним играть. Ты куда пошла? Я же тебе объясняла: не играй с ним, он тебя обидит, не обидел в этот раз – обидит в следующий. Ты не должна прощать ему.”
Чтобы заполнить образовавшуюся пустоту, внучка оголтело бро¬салась от хлопки к собакам, от собак к кошкам, “буби, биби, би-би, буби,” – звенело в ушах от крика. Кричала она уже хлопкиным голосом. Не имея привычки читать, думать, хлопкина внучка на глазах теряла слабые начатки покладистости, привезенные из дома. Злые хлопкины вихри подхватили это неоформленное созда¬ние, и жесткий беспощадный хлопкин мир крепко впечатался в по¬датливую детскую душу. От безнаказанности зла, от его поощре¬ния, от грязных картинок, которыми хлопка ненароком просвещала внучку, оставляя на виду сомнительные журнальчики, в глазах де¬вочки появилась желтоватая желеобразная муть и жестокость од¬новременно. Было видно, что возможность укоров совести надолго потеряна ею. Ее веки, как крылья бессмысленных мотыльков, хлопа¬ли перед глазами, утратившими связь с душою и сердцем.

Сегодня утром не было слышно привычного хруста и шуршания в саду. Во дворе мелькали, липли к деревьям линяло-желтые жир¬ные бабочки, похожие на мотыльков. В них сохранилась жирная не¬опрятность и прожорливость гусениц, торопящихся полнее набить брюхо за свой короткий мотыльковый век. А дом стоял, тихо про¬гнивая от прели и плесени, и в воздухе звенел тихий стон и жалоба на жизнь, на погоду, на времена, на людей.
С утра до вечера вокруг деревьев с обглоданными кружевными лохмотьями вместо листьев суетились густые рои выцветших желтых бабочек. Искалеченные деревья отводили их ветками. Сбивая друг друга, бабочки беспорядочно взмахивали золотушными крыльями, тыкаясь в кору дерева, чувствуя себя, свою жирную непово¬ротливую плоть частью этого древесного гиганта, и дереву было больно от своего бессилия, от этого вынужденного соседства.
Гнусные прожорливые облака суетливо бросались от одного де¬рева к другому, по дороге натыкаясь на людей, доверчиво липли к ним. буби, биби и недавно подобранная собачка, “спасенная из моря”, “еще некрещеная”, как представила ее хлопка, с острой ощипанной вурдалачьей мордой и дрожащим хвостом – носились с лаем за золотушными мотыльковыми ордами, выскакивали на дорогу, лаяли на прохожих. “буби, биби, – орала внучка, отрываясь от телевизора, – ко мне. Сюда, буби, биби.” Ее зычный, совсем уже хлопкин голос тонул в самозабвенном захлебе собак, осознавших свои сторожевые инстинкты. Внучка вскакивала, вспугивая тиграшу, сузи и фрики, которые с мяуканьем бросались от нее в раз¬ные стороны, взметнув облака собачье-кошачьей шерсти на полу, и мчалась усмирять свирепо лающую сторожевую охрану. Телевизор орал, коты урчали над своими остропахнущими консервами, по даче разносилось скандирование: “бу-би, би-би, буби, биби”, соба¬ки лаем вторили своим именам. хлопка удовлетворенно поглаживала спасенного ею вампирчика, повторяя: “А ты не такая, как они, ты у меня хорошая девочка. Ты не бегаешь за каждым прохожим. Да-да, ты хорошая.” – И вампирчик повизгивал от удовольствия.
“Баба, – прибежала из сада внучка. – Я упала. Посмотри, как коленку разбила. Это все из-за него. Я бежала, а он на лавке сидел. Я подумала, что он меня хочет ударить, ударила его, спот¬кнулась и упала. И вот коленку разбила.”
“Ничего, мы ему покажем, – сказала хлопка, решительно откла¬дывая в сторону свое добродушие, как вязание. – Лиза, за мной!” Вампирчик затрусил вслед за ними. буби и биби, услышав знакомый бас, с лаем бросились в дом. тиграша, сузи и фрики недо¬вольно оторвались от своего пахучего консервного пиршества и заурчали враждебно. Ветер на окне надул штору и погнал по полу шевелящийся ползучий клубок из собачье-кошачьей шерсти.

Ночью луна катилась в окно мертвым светящимся шаром. Темень была разъедена ею, как листья в саду гусеницами. Дом впитывал едкую отраженную энергию.
Хозяин томился от полнолуния, прятался от яркого колючего света, беспокойно маячил под лестницей: выходил, возвращался. Вздрогнул – по улице, коротко всхлипнув, пролаяла полицейская машина: буби, биби, вампирчик одновременно огрызнулись, расплас¬танные сном на кровати хлопки. Луна нагнетала властную раздра¬жающую тяжесть. Собаки скалились во сне на невидимого врага. Мощным уверенным прыжком тиграша перебросил через окно жирное лоснящееся тело и замер на крыше веранды египетским изваянием. Луна влажным потоком стекала с его холеной шкуры, зловеще от¬свечивая в глазах.
Хозяин подошел к хлопке, думая оградить ее от властного лунного вторжения, и нерешительно остановился: при свете луны ее измученное лицо приобрело солдатскую беспощадность.
“Эх, дура-баба,Э – махнул он рукой, увидев свое бессилие одолеть колючую тьму, идущую от лица спящей. Мгновенно устав, он отступил, крадучись выскользнул из дома, прошуршал по траве под обиженными деревьями к темной норе сарая, хлопка пролаяла во сне матерым кашлем.
Матерь Божия со знакомой скорбью несла на руках ребенка в лунном потоке.

Дом враждебно затих. Не грохотал телевизор, псы не визжа¬ли и не скакали, девочки не было видно. Слышались только корот¬кие отрывистые реплики хлопки, звонил телефон.
Мальчик напряженно вслушивался в новый ритм первого этажа. Женщина позвала его, успокоила, погладила по голове. “Сядь сю¬да, – сказала она ему, – и послушай.” Широкий овал лица маль¬чика повернулся к окну, глаза ожили. Продолжая гладить ребенка по голове, женщина стала читать:

По небу полуночи ангел летел
И тихую песню он пел.
И месяц, и звезды, и тучи толпой
Внимали той песне святой.

Невозможная в этом доме тишина зазвучала с тихой уверен¬ностью. Слова расходились по запустелому чердаку, поднимались к балкам, струящимся движением пересекали комнату.
Матерь Божия смотрела поверх голов женщины и мальчика на небо, где, как отложенное кем-то перо, белело облачко.
Утро раскрыло все двери на даче настежь. Гулкие просторные тени сонно тянулись вдоль чердачного настила, и только в сол¬нечных коридорах суетились пылинки, клочья шерсти, мотыльки. Икон на стенах не было.
С радостным захлебом орал телевизор, предлагая горячие со¬сиски, холодную пепси-колу и все виды жвачек. Сетки от комаров, заботливо вставленные женщиной в окна, валялись в саду перед дверью. Золотушные орды близоруко кружились над ними, сталки¬ваясь друг с другом.
тиграша тяжелыми уверенными прыжками мерил высоту от балок до пола. Любопытствующая нехристь с отдышкой взбиралась по чер¬дачной лестнице, стуча лапами. Внучка со стеклянным азартом в глазах скакала по ободранным чердачным кроватям, выкрикивая:
“Ван патейто – ту патейтос – три патейтос – фор...”
“Лиза! – раздался с первого этажа раскованный, молодой, поч¬ти лизин хлопкин голос. – Куда ты задевала мой “Пол Мол”?”
“Баба, я не брала,” – хлопкиным голосом между счетом вык¬рикнула внучка, переламываясь вниз над чердачным проемом.
Полуразвалившись за кухонным столом, хлопка прихлебывала чай из своей кадушки. Рядом с ней чинно сидела старушка биби, преданно моргая редкими полувылезшими ресничками, сузи и фрики, счастливо жмурясь, задумчиво разглядывали видимые только им узоры своих кошачьих судеб.
“Баба, я уже убрала свою кровать,” – выкрикнула вниз внучка.
“Получай за это двадцать пять центов,” – позвала с первого этажа хлопка. Девочка застучала пятками по лестнице.
“Баба, миленькая, ты у меня самая добрая,” – счастливо ло¬потала внучка, пряча двадцать пять центов в копилку.
Уверенный металлический стук из сада перекрывал радостный дачный гомон – приехавший внук хлопки, рыхлый детина с нависаю¬щим надлобьем, вбивал в сарае гвозди в хозяина.
Нью-Йорк, 1979


Рецензии