Дождь

Идет дождь. Я сегодня понял, что я – человек дождя. Только омытый дождем асфальт на окраине города может служить зеркалом моей души. Я склонен видеть деревья-грибы в том гудящем под струями дождя чуде, которое люди называют башнями высоковольтных передач. Глубоко экзистенциальное погодное явление, называемое словом «дождь», вызывает эти металлические конструкции к своему наидействительнейшему смыслу. Они вырастают к дождю из чернозема; частично в виде так называемых дождевых червей. Дождь – это вековечный дом моей души. Я люблю лежать на диване, стоящем у стены дождя, и думать о пути-тропинке, на которую мне иногда удается наткнуться, и которая каждый раз заново приводит меня сюда.
Итак, начнем.

Я поднял часы с земли около рельса в 14.50, 20 сентября 1991 года, в пятницу. Это было в стране Советов, в городе Ростове-на-Дону, перед дождем, на планете Земля Солнечной системы у обочины Млечного пути. Я пришел в свой отсек вытянутой коробки и почувствовал град из заплесневелых виноградинок, странно стучащий во внутреннюю поверхность моей грудной клетки.

Я вспомнил эту заплесневевшую виноградинку в раковине водопровода в парикмахерской «Лотос». Воды тогда не было, и я все смотрел на эту странно чудесную виноградинку, в то время как красивенькая девушка в бело-голубом халате лила на мою повинную голову холодную воду из кружки и вплеталась своими пальчиками в мои волосы, с которых стекала вода на виноградинку. Заплесневелая, маленькая зеленая виноградинка лежала не в центре стока водопроводной раковины и эта чарующая ассиметрия притягивала к себе мою душу.

Моя мысль возвращается в полутемную комнату; здесь экзистенциально. В пединституте в центре города, на краю которого я ходил взад и вперед по комнате, в аудитории номер 205 пили водку два неизвестных сотрудника, в двести шестой молодая сексуальная сотрудница занималась собой.

Был месяц рюен.
Я принял ванну, оделся и уже вечером, когда стемнело, пошел. Я чувствовал себя в какой-то странной аполлонической созерцательности. Странно было ощущать в себе эту созерцательность, как внимание безмолвной тайне, чуду. Ни одной мысли не было в голове, а только это оцепенелое чувство, неделимое, как в мгновении застывшая вечность, но теперь еще и длящееся совершенно без всяких видов на «продвижение» в каком бы то ни было направлении. Очевидно, такое приходит и уходит, всегда оставаясь неизменным. Я тогда чувствовал себя готовым к созерцанию любого чуда. Готовность к чуду, преддверие его висело в темном после дождя ночном небе, представляя собой дверь, распахнутую вовнутрь чуда, и приоткрытую наружу.

Я тут что-то помянул Аполлона, но это чувство не имело ко мне, как таковому, никакого отношения. Это не было мое чувство, это я был его носителем. Оно пронизывало меня, как хворостина рыбу, которую пекут над костром. Так что в каком-то смысле оно относилось к Дионису. Аполлона же я упомянул потому, что, несмотря на захватывание меня чувством, оно было совершенно чуждо дионисическому буйству. Наоборот, оцепенелость, каталепсия. Вот почему я сказал «аполлоническое».

А что же такое, собственно, чудо? Чудо, это когда ты расстаешься, не прощаясь, с человеком, который дал тебе много счастья со вчерашнего вечера, когда ты с ним познакомился, подсев к его костру. Он рассказывал чудесные истории, а наутро ты просто взял свою котомку и пошел, заинтересованно глядя по сторонам, и не оборачиваясь. Не чувствуешь ни малейшего желания хранить, так как знаешь, что получишь еще больше в следующий день, и всегда новое, всегда неожиданное.
Истина и смысл каждый день творятся перед твоим наблюдающим взором, в изобилии, – бери любую… Зачем вымывать из бытия золото и прочие драгоценные металлы, раскладывать их по полочкам, и затем сплавлять, менять, – зачем, если всюду растут золотые груши и яблони и прочие деревья неведомые, и алмазные звери, и мандариново-мармеладные облака, и молочные реки с кисельными берегами? Зачем – и как – стягивать к себе нити жизни, ведь ты сам теперь попался в ее паутину, и чем больше двигаешься, тем больше запутываешься. Потягиваешься, ползаешь среди шелковых одеял китайских, и куда бы ты ни полз, шел, прыгал по ним – вверх ли, вниз, – и есть ли еще верх и низ? – всюду только эти одеяла, и вечная шелковая прохлада, и китайская роспись. Поток жизни беспрепятственно проходит через, настежь, на всю ивановскую, открытые, удивленные, заплаканные, синие твои очи. Ты – ничто, ничего нет внутри, все – снаружи, ты растворен, ты – только лист осенний на водной глади. Лежи на ней и целуй сосцы неба зеницею ока.

На трамвайной остановке, безлюдной как архитектура Марса, и освещенной холодным желтым светом Луны, я встретил умирающего человека. Он лежал на асфальте лицом кверху; я подошел к нему и присел над его вездесущим изголовьем. Он посмотрел на меня и заговорил: «Жизнь моя прошла в вечной заботе о том, как бы мне случайно не вывихнуть себе челюсть. И теперь, лежа на смертном одре, мне как-то странно думать о том, что я так и не вывихнул ее за эти семьдесят пять лет. Что ж посмотрим, что будет в следующей моей жизни». Сказав это, человек испустил дух.

Я пошел среди фонарей, горевших странно желтым светом, по трамвайным путям в даль равномерной ночи.

(1992) (?)


Рецензии
На это произведение написаны 4 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.