После похорон сына

записи 23. 12. 1983 2. 01. 1984

Если бы предложили прожить еще одну жизнь, в которой
пришлось бы снова испытать смерть близких, я отказался бы, не
колеблясь ни мгновения.

 Сырая ночь. За мокрым вагонным окном напряженно
стремятся - куда? вперед или назад? - до дрожи натянутые
рельсы: струятся рядом, плавно сходятся, пересекаются неслышно
и опять плавно и навсегда расходятся. Из глубокой прорвы ночи
являются, несутся назад и вновь исчезают деревья и столбы,
какие-то одинокие домики и опять пустая бесснежная земля.
 Все катится, катится, катится. Все движется, как
неисчислимые годы до и после него. Движутся все живые элементы
мироздания, такие же, каким был он. И для них ничего не
изменилось от того, что его среди этого непостижимого множества
- нет. И каждую из этих живых частиц постигнет та же участь: и
она будет безразлично забыта, и мир будет катиться без нее, как
он катится извечно.

 Все сердце изорвано, истоптано и почти не содрогается.

 Кому я теперь буду отдавать себя? Делиться, разделять -
это с женой, с друзьями. А одарять, отдавать и передавать себя
- ребенку. Именно ему это нужно, как никому другому. И отсюда
тоже потребность человека в ребенке - потребность в наследнике
твоих душевных и духовных владений.

 "Мой зайчик попал под трамвайчик".

 Ужас непоправимости.

 Уже в Москве, дома. Гляжу в окно: многоэтажные коробки
и внизу голые деревца в серой прозрачности. Беззвучие и немота.

 Люди толпой вламываются в троллейбус, я с ними.
Переругиваются, подшучивают. Другие покупают что-то в
магазинах, о чем-то договариваются- действуют, действуют,
действуют. А для меня все это происходит, словно в аквариуме.
Какое отношение ко мне имеет тамошняя жизнь? Спрашивают: "А как
Юра держится?" Мне чудится, спрашивают это с жадностью, ожидая
мелодраматический спектакль от моего горя. Они втайне
разочарованы, что я не колочусь головой о стену несколько суток
подряд и не рву волосы в истерических рыданиях. Знали бы они,
что в самой глубине горе невыразимо и тем самым - тяжче!
 Если я не прав, думая так о людях, прости меня,
Господи!

 Никого не видеть, никого не слышать. "Мне каждый звук
терзает слух и каждый луч глазам несносен".
Хорошо недалекому человеку! Сидит себе наш 90-летний
стариканчик за столом (и так изо дня в день), с наслаждением
потягивает кефирчик - и ухом не ведет.

 Все живут, живут, а он ушел из жизни.

 В какой-то из первых дней после похорон я взял кусок
жареной рыбы, и вдруг ощутил себя мерзостным животным - и все
же с отвращением проглотил кусок.

 Временами мне совестно существовать - словно я совершаю
что-то низкое, постыдное, кощунственное перед лицом - каким там
лицом? - перед черепом его смерти.

 Ребенок, оставшийся без родителей, - сирота. А как
назвать мать, отца, лишившихся единственного ребенка? Они ведь
переживают самое страшное из сиротств.

 Каким маленьким, жалкеньким, унизительно беспомощным
чувствуешь себя перед гранитным ликом необратимости. Жить после
смерти сына, воистину моего второго "я",- все равно, что
существовать после собственной смерти.
Когда начинаю всматриваться в происшедшее, мои мозги оплывают,
словно воск на огне. Это так же непостижимо для воображения,
как бесконечность.

 Боже ты мой! В городе сотни тысяч людей, в стране их
многие-многие миллионы, на планете и вообразить невозможно эти
миллиарды. Но сколько бы ни мелькало передо мною лиц, никогда
мне не увидеть среди них одного единственного, такого родного
мне.

 Тысячекилометровые пространства на земле, неисходимые
материки, разноязыкие края, безбрежные океаны и безжизненные
пустыни. Но как бы далеко я ни заехал, как бы далеко ни уплыл,
нигде мне его не найти! Найду я только небольшую могилку на
старом кладбище в старой родной Полтаве.

 Неоценимое, до конца не оцененное счастье -
существование родного человека.
Мне в поддержку говорят: "Тут уже ничего не поделаешь! А жизнь
продолжается!" Меня так и тянет добавить: "Смерть тоже".

 Вечером страшусь утреннего пробуждения: проснусь - и
снова начинается пытка осознания непоправимого.

 Столбенеешь от той волшебной легкости, с какой
обрывается многосложная и многотрудная человеческая жизнь. Шнур
прижал сонную артерию - и исчез удивительный человек, и
перевернулись вверх дном еще несколько существований. И в этой
механической или там физиологической примитивности есть
дьявольская издевка.

 Если что и может оправдать в моих глазах наш мир, так
это только любовь и красота, загорающиеся в нем. Не страсть, а
в широком смысле любовь, добро.
Сынок, сынок! Как жить мне без твоей любви?!

 Искусство дано нам в утешение, как побрякушка плачущему
ребенку.

 Первым признаком того, что не вся моя душа умерла
вместе с ним, был ее отклик на стихи (Марии Петровых).

 Любовь его ко мне была безмерной и поэтому трагической.
"Мою любовь безбрежную, как море, вместить не могут жизни
берега!"

 В похоронные дни звучало не раз: "Жить надо проще", то
есть не задумываясь над своим существованием. Но жить просто
совсем не просто для того, кому дан ум. Само его бездействие
порождает тоску (опять ловушка). В конце концов наше естество
потребует собственной внутренней жизни, которая может оказаться
и сложной, и трагической.

 О нем плакал даже могильщик. Ведь этот могильщик не раз
видел крупного юношу с хорошим лицом, идущего со своей бабушкой
вверх по склону к могиле дедушки.
 Душу подташнивает. Временами там стоит беззвучный вой.

 Боль устает, замерзает, а потом вновь оттаивает и
оживает.

 В первый же день своего последнего приезда, 6 ноября,
он поделился со мной: "Пап, меня прямо с ума сводит вопрос,
которым родители донимают ребенка, когда он что-то нашкодил:
"Зачем ты это сделал?" Невероятный идиотизм!" И как страстно он
это произносил! Видно было, что абсурдность вопроса смешит и
просто завораживает его внутренний взор.
 Боже! Знал бы он, в каком отчаянье кричали его родители
над его гробом: "Зачем ты это сделал?"

 Его петля душит и меня.

Время действует на сознание, как проявитель на фотоотпечаток-
все четче, все неотвратимее проступает все случившееся и его
опустошительные следствия.

 Словно внезапная пулеметная очередь - в мирное время -
полоснула по нашим ногам. Силюсь, силюсь подняться - и не могу.
 30.12.1983


 Как можно назвать Божьим мир, в котором разнузданно
властвует время, смерть и зло?! Если здесь, на земле, Мир
Божий, зачем тогда мечтать о царстве Божьем?!

 Существовать я сейчас могу, только оттеснив мучительную
память, хотя бы в ближний туман забвения, но воспринимаю это
как святотатство. Что же? Я совершил бы святое дело, если бы
ушел вслед за ним на тот свет?

 Не избегают ли меня некоторые люди, словно Елеазара?
 2.01.1984

 Проходят дни, и немыслимая боль мало-помалу
растворяется, превращаясь в горькую обыденность.
Сегодняшнюю ночью я, вдрызг пьяный и несчастный, спал (Элла
рядом) у Юры Стефанова и впервые увидел Яруся во сне: в
серо-солнечный день мы идем вдоль бетонного шоссе, медленно
нисходящего в туннель. Мы рядом, он, значит, живой - и такая
радость у меня на душе! Но вот мы приближаемся к темному зеву
туннеля, и меня - во сне - жутко пронизывает трезвая мысль:
"Нет, он же умер". И я просыпаюсь.

 Снилось также, как умирает папа - в незнакомых,
полупустых комнатах, почему-то до войны, когда мне было только
четыре года. Он лежит на каком-то диване, уже мертвый, и вдруг
поднимает голову. "Боже, он ожил!"
Но тут я вижу, что это мама, а не отец.

 Сынок! Ты мне нужнее, чем я сам себе.


Рецензии