Памяти дедушки
дедушка. Последние два-три года он становился все молчаливей,
кротче, невесомей.
Поздним октябрьским вечером всех нас переполошил
непрерывно долгий телефонный звонок. Звонила из Хорола моя
тетушка: "Дед совсем плох. Приезжайте скорей, может, хоть
проститься успеете!"
Через два часа мы с отцом уже сидели рядом в автобусе.
Ехали молча, тупо глядя в темные и мокрые стекла. Как много
лет, с дошкольного детства, ездил я в Хорол на лето и всегда с
предвкушением беззаботности. А теперь...
Тогда, в детстве, мы с дедушкой были несколько
прохладны друг к другу. Обычно я только со стороны наблюдал,
как его фигурка исчезает и появляется за яблонями на огороде,
который был одновременно и садом. Старичок, не спеша, с
наслаждением обходил свою крохотную усадьбу, то поднимая
голову, чтобы осмотреть дерево, то нагибаясь и разглядывая
картофельную ботву, словно внимательный доктор. В саду дедушка
меня не замечал, а вот когда я глазел на его возню с
неисправным примусом, старик отводил взгляд и сердито сопел.
Только теперь понимаю, что починка была для него делом
интимно-творческим.
В темноте, по осенней грязи добрались мы с отцом до
дедовской хаты. В ставне слабо светились щели. Я, сам не зная
почему, заглянул в одну и увидел безлюдную комнату с одиноко
горевшей лампочкой.
Мы вошли в дом с тем безмолвным благоговением, с каким
входят в склеп. Шепотом поздоровались, и тетя Фрося провела нас
туда, где лежал дедушка. Он лежал без сознания. Его маленькое
тело едва дышало, а бессмысленные, жуткие глаза странно
подрагивали, готовые вот-вот закатиться.
Бабушка спала на своей кровати. Лет десять тому назад
ревматизм так покорежил ей руки и ноги, что она и стоять уже не
могла. Вскоре бабушка ослепла и больше не поднималась. Сейчас
она тяжко постанывала во сне и тихо, но внятно, звала: "Федя!
Федя!" Будить ее мы не стали. Отец сел у дедушкиных ног, я - у
изголовья. По лицу старика тенями проходили муки.
Стоя рядом, тетя Фрося зашептала: "С неделю назад
что-то он совсем сдал: руки трясутся, кашляет страшно, а курит,
курит как!.. Кричу на него: Дед, бросай, если жить хочешь!, а
он отмалчивается, а сам то и дело хватается за папиросы и давай
дымить..."
Мне это было очень понятно: ну, можно протянуть еще с
полгода, отказывая себе в единственно возможном наслаждении...
Но не лучше ли прожить пусть даже лишь месяц, да зато всласть?
Вместе с ядовитым "беломорным" дымом он наполнял легкие
воздухом жизни.
Один я не порицал старика за курение. Более того, сам
изредка просил у него папироску, летним вечером пристроившись
рядом с ним на жарком крылечке. Мы давно уже полюбили друг
друга, дед и его взрослый внук, такие разные, но родные и
одинаково смертные. Я радовался мирной нежности, с какой он
встречал меня, обнимая и неловко целуя в щеку. Неспешно
покуривая вечерами на пороге, мы не произносили ни слова.
Дедушка никогда ни в чем меня не наставлял, может, по неумению
выразить свою мысль, а может, чувствуя, что никакой опыт все
равно не спасет от умирания. Поэтому мы курили молча. В
нескольких шагах от дома начинается склон огромного оврага,
заполненного огородами и садами. Днем с порога можно было
увидеть там крошечную речушку и высокие старые вербы. Вечерами
овраг быстро заливала тьма, и он шелестел невидимой листвой,
как живая бездна. На той стороне оврага уютно желтели окна
домов и хат. Дедушка неотрывно смотрел на закат. Сначала яркое
и высокое пылание облаков тускнело, превращаясь в красноватое
марево, а затем - в тускло голубое свечение. Все, происходившее
в закатном небе, отражалось в стариковских глазах,
бесцветно-прозрачных и живых, как вода. Откуда-то из-за
горизонта доносились чуть слышные зовы поездов, и эти звуки,
преображенные далью, были прекрасны.
Очнулся я от слов тети Фроси: "Пошел вчера на кухню
покурить. Минуту посидел, подымил и тут отложил папиросу,
схватился за грудь и упал. Я перенесла его на кровать, вызвала
скорую. Врач осмотрел деда: "Сколько ему? Семьдесят три? Ну,
нам тут уже делать нечего".
Я слушал, не сводя глаз с дедовских рук, лежавших
поверх одеяла. Они совсем высохли - легкие кости, обтянутые
легкой сухой кожей. Только пристально вглядевшись, я заметил,
что грудь еще дышала. Нет, вряд ли дедушка дотянет до утра!
Горькой была и другая мысль: а вдруг он уже не придут в
сознание, и я не смогу с ним проститься, не смогу сказать, что
люблю его и никогда любить не перестану. Я наклонился и стал
негромко, настойчиво звать: "Дедушка! Это Юра! Дедушка!" И
наступил миг, когда его глаза осмыслились. И тут же закрылись.
Дедушка не произнес ни слова. Но меня он узнал. Руки его начали
медленно, медленно подниматься, колеблясь, словно водоросли из
невообразимых глубин. Они обняли меня, сомкнулись за моей
спиной и нежно, едва ощутимо сжали. Вся напрасность жизни, весь
ужас живого существа перед исчезновением, вся любовь и все
сострадание неведомых предков к неведомым потомкам прошли
сквозь мою плоть. Я положил голову на стариковскую грудь,
родную до муки, и сквозь слезы почувствовал, что он перестал
дышать, и увидел, как его лицо приобрело выражение свободного
покоя.
Уже через полчаса в комнате распоряжались какие-то
старухи в черном.
Теперь я не могу вспомнить, спал или не спал я той
ночью. Знаю только, что утром пошел взглянуть на покойного. Его
уже положили в гроб, возникший на столе посреди комнаты. Ставни
были закрыты, горело несколько свечей, освещавших лицо, ставшее
жестким и чужим. Неужели это он был молодым гармонистом и
заядлым танцором, которому рада была каждая свадьба? Неужели
это он сидел рядом со мной на крыльце и глядел на закат?
Не было мочи оставаться на поминки среди похоронного
воронья, и под каким-то предлогом я спешно уехал.
Ровно через год мы с отцом вернулись в Хорол навестить
дедушкину могилу. Оказалась она на самом краю затянутого
туманом деревенского кладбища - небольшой покрытый дерном
холмик тихо дремал в осенней сырости. Что за человек здесь
похоронен, знали только мы да наша родня. А вместе с нами
исчезнет и память о дедушке, исчезнет само его имя - Федор
Михайлович Денисов.
Я и отец, уже почти старик, стояли у дедовской могилы и
плакали.
Ничего из дедушкиных вещей я себе не взял. У меня
остались его снимки. Я ведь фотографировал дедушку множество
раз, пытаясь передать то ли бессловесную мудрость, то ли
несказанную пустоту стариковских глаз. А еще в день его смерти
я нашел и спрятал ту папироску в мундштуке, которую дедушка не
успел докурить.
Сентябрь 1969 - май 1987
Свидетельство о публикации №209070400639