Последний гений серебрянного века 4

АФОРИЗМЫ.РУ - Литературный сайт Геннадия Волового (www.aphorisms.ru)
Лучшие произведения рунета - Русская литература XXI века.

НА МОЙ ВЗГЛЯД
ЕВГЕНИЯ ВОЛКОВА (Мари Жирард дэ Вилляр).

(По просьбе  автора, которая передала мне свои книги,  я размещаю ее произведения в интернете)

ЧАСТЬ - 4

Одиннадцать часов означало бы, что надо сейчас же встать и приготавливаться ко сну, чтобы выспаться и не проснуться наутро усталой и разбитой. А мне так хотелось еще посидеть, продлить время.
И вот только тут я поняла, что провела очень хороший, спокойный и приятный, вечер, такой, каких у меня не было за последнее время и о каких я вспоминала в течении последних месяцев с такой жгучей тоской.

Сегодня 23 мая. День клонится к вечеру. Я одна в своей комнате. Почему, без действительной причинны, я чувствую себя такой счастливой, и так спокойно, весело и добродушно счастливой? Ведь нет даже и повода быть довольной собой.
Я решила написать об этом беспричинном и хорошем счастье, увековечить его. А приготовившись писать, уже чувствую где-то глубоко внутри себя еле уловимый приступ, или, вернее, лишь намек на приступ, тоски и беспокойства. Как будто, осознав свое счастье, сказав себе о нем, я «сглазила» его.

В счастье хорошо быть наедине с собой; а в несчастье является потребность общения со своими ближними: становится нужна их поддержка.

Беззаботное, гордое веселие — очень хорошо; но тихое, безмятежное блаженство — еще лучше и оказывается более удовлетворяющим.

Обычно зима проходит для меня слишком быстро. А в этом году я с радостью ожидаю весну, хотя и не сделала почти ничего из того, что намеревалась сделать в зимние месяцы. Надо тоже сказать, что настоящая зима действительно  затянулась.  Вот  сейчас  я,

как будто ни с того, ни с сего вдруг подумала: «Ведь уже март месяц», и, без всякой иной причины, почувствовала себя счастливой.

Случается, что все обстоит, как будто, благополучно. Есть свободное время; занимаешься тем, что нравится, читаешь, гуляешь, и все как-то торопишься, смотришь на часы, нетерпеливо ждешь чего-то другого, следующего. Такие минуты — не истинно счастливые минуты. Действительно блаженные минуты те, когда время останавливается, когда не думаешь о том, что будет дальше; когда все в настоящем кажется хорошим и приятным.

Минуты тихого блаженства отличаются от других счастливых минут тем, что в них отсутствует нетерпение; чувствуешь только глубокую и сильную, но спокойную радость; радость от того, что уже есть и от того, что еще будет.

За последние годы я порчу себе начало отпуска тем, что преждевременно и слишком нетерпеливо и боязливо ожидаю блаженства дней второй половины отпуска. Я боюсь, что уже потеряла возможность ощутить такое блаженство, а потому и легко; поддаюсь унынию или раздражению. Когда же наконец наступят безмятежные, блаженные минуты, — а они до сих пор всегда наступали — удивляюсь своему нетерпению и малодушию, и даже упрекаю себя за них. Как же я не поняла, что в начале следовало поступать иначе? Надо было, спокойно и слегка сонливо, отдыхая и занимаясь каким-нибудь полезным или приятным делом, выжидать естественного появления благодатного и бодрого отпускного самочувствия.

Самые лучшие минуты жизни те, которые проживаешь в безмятежном блаженстве. В такие минуты ничем не занимаешься, да и не можешь заниматься, а только предаешься задушевным и легким грезам. О таких минутах впоследствии не пожалеешь и не сочтешь их потерянным временем. Но они не даются по заказу, не приходят, когда тоскуешь по ним, когда пытаешься возобновить их. А если станешь насильно и слишком настойчиво вызывать блаженство, отказываясь занять мысли чем-либо другим, то легко впадешь в скуку или тоску, и в конце концов ощутишь недовольство собой или всем светом. В этом деле я могу дать совет, основанный на собственном жизненном опыте и отвечающий вероятно житейской мудрости. Когда не удается возобновить блаженное самочувствие, когда оно не приходит само собой, не следует насильно добиваться его. Не следует и вспоминать о нем и надеяться на него. Надо отвлечься и развлечься чем-нибудь другим. Блаженство приходит (если вообще приходит) в свое время, незаметно и, казалось бы, даже беспричинно. Мы сами тут, как будто, не при чем.

Как хорошо внезапно улыбнуться в ответ на свою мысль, на какое-нибудь впечатление, ощущение, воспоминание. Да, как это бывает хорошо и как редко... Но для того, чтобы оказаться действительно благодатным, это «хорошее», как и вообще все хорошее, должно явиться невольно, само собой, а не быть вызвано искусственно.

Легче достичь того, чего желаешь, к чему стремишься, нежели приобрести счастье от достижения желанного.

Ляжешь вот так в постель после обеда или вечером перед сном и бывает, что томишься от раздражающей усталости; а бывает, что наслаждаешься приятным отдыхом. Какая тут разница!

Отдых, праздность — очень приятны, а, наверное, также и полезны для духовного и телесного равновесия человека. Но действительно хороши они бывают только в случае, если человек разрешает сам себе пользоваться ими без угрызений совести, без сожаления и нетерпения.

Какими на удивление короткими кажутся знакомые улицы и дорожки, когда идешь по ним в хорошем, приподнятом настроении, с сознанием здоровья, силы, ловкости, с потребностью движения и быстроты и гордым удовольствием от них. И какими бесконечно длинными, удручающими и вызывающими нетерпение могут быть те же дороги, те же расстояния во время уныния или грусти.

Оказалось, что и долгожданное, с радостью встреченное ощущение счастья может быть порою утомительным, разочаровывающим, стать навязчивым. Вот уж не думала! Правда, я в этот раз встретила это ощущение не просто, не спокойно, как должное, а с опаской, прислушиваясь, «причувствываясь» к нему. «Не ошибаюсь ли я? Будет ли ощущение продолжительным? Могу ли я надеяться на дальнейшее улучшение самочувствия? »
Вот эта скрытая тревога вероятно и утомила меня, надоела мне.

«Счастье» приподнимает, а «несчастье» придавливает. Когда есть успех, когда человеку везет, он верит в счастье и продолжение счастья. А когда у него невзгода, он слишком склонен верить, что так и останется несчастным. Однако за ощущением счастья таится и страх перед его потерей, а за ощущением несчастья надежда на его прекращение.

Самые счастливые годы моей жизни были те, когда я не боялась ночного пробуждения (это касается моей внутренней жизни) и когда я не боялась понедельника (а это относится к моему положению в людском обществе). То, что я написала о ночном пробуждении, едва ли кого-либо удивит; а вот то, что я утверждаю о понедельнике, может показаться странным, мелочным. И все же это так. И я уверена, что многие, вспоминая свою школьную или профессиональную жизнь, согласятся со мной.

Раньше, и еще не так давно, я во что бы то ни стало желала счастья и боялась, что у меня его не будет. И этот страх, в большей или меньшей мере, отравлял мне существование. А теперь я, видимо, более счастлива или, по крайней мере, более спокойна и уравновешенна. И я начинаю бояться уже не отсутствия счастья, как прежде, а прихода несчастья, иначе говоря, конца спокойного, удовлетворенного состояния. И это снова начинает отравлять мне существование.

Я уже не считаю, что для меня, для моей жизни обязательно и необходимо счастье. От него я постепенно отказываюсь: я начинаю видеть, что оно невозможно. Но вместо того я претендую теперь на хорошее самочувствие и, нетерпеливо и горестно, удивляюсь, когда у меня его нет. В общем тут произошла

замена одного понятия, одного слова другим; но существенной разницы нет. Разве только, что хорошее самочувствие дается легче, чем счастье...

Мне всегда страстно хотелось быть счастливой. Да и кому не хочется? А счастье я понимала вот как: счастлив тот, с кем не случается несчастья. И я надеялась, что мне удастся прожить свой век без «несчастий». Как и большинство грез, эта мечта оказалась, конечно, несбыточной. Да я и вижу теперь, что счастье вовсе не зависит от отсутствия невзгод, а от умения, от возможности переносить их особым образом.

Зачем у меня желание быть счастливой? И зачем я хочу казаться счастливой перед другими? Это стремление осложняет жизнь, ухудшает и удлиняет периоды горя и тоски, неблагоприятно влияет и на периоды без тоски, портит отношения с близкими людьми, не дает мне пользоваться теми утешениями и радостями, которые до сих пор всегда были в моем распоряжении, даже в самом разгаре грусти или вскоре после беды. Сознание, что я не могу считать себя счастливой каждый раз портит и без того уже скверное положение. Я не признаю несчастья, не могу смириться с ним; мало того, я хотела бы казаться защищенной от него.

Счастьем, ощущением счастья, я считаю теперь просто хорошее самочувствие. А хорошее самочувствие в конце концов зависит не от происшествий, а от рода мыслей и мечтаний, или, вернее, от их направления. А от чего зависит это направление, я не могу сказать. Не от воли; по крайней мере не всегда. Ведь мысли трудно насильно направить туда, куда хочешь. Неужели тут играет роль случайность?

Что оказывается главным в жизни для самого человека? Конечно, «счастье», то-есть хорошее самочувствие, на чем бы оно ни было основано.

Как страдающий ожидает прекращения боли, как усталый или сонный человек стремится к отдыху или к постели, как голодный рвется к пище, как жаждущий одержим мыслью о струе влаги, так я сейчас грежу... о чем? О счастье? Нет. Ну его, счастье. Оно слишком сильно, да и непостоянно. Оно тревожит, пугает, опьяняет, выводит из равновесия. Им как-то не умеешь пользоваться. Я зову теперь к себе то безмятежное, задушевно-блаженное состояние, которое обозначаю словом «хорошее самочувствие».

Ах,  как  хочется  беспрестанно  испытывать хорошее самочувствие!  Это сознаешь особенно ясно,  когда случится неприятность или  найдет скука и тоска, и плохое   настроение   заменит   хорошее.   И  как  только поймешь, что происходит в тебе, начнешь искусственно вызывать желанное хорошее настроение:  станешь успокаивать, уговаривать и обнадеживать себя. И никакого толку от этого не получается. Даже напротив: только с большей ясностью увидишь, что на душе у тебя нехорошо. С плохим настроением не следует бороться. Было бы лучше не бередить рану, а терпеливо дожидаться  естественного окончания  уныния.  А еще лучше было бы и вовсе забыть о нем, занявшись каким-нибудь хорошим или полезным  делом,  таким,  о котором впоследствии  не  пожалеешь.  Но  вот это-то как раз и не удается. Ведь в минуты недовольства и уныния, вызванных не очень важными или неопределенными причинами, бывает трудно увлечься серьезным делом. Плохое настроение способно отбить охоту даже к привычным, испытанным развлечениям. Все валится из рук. Ко всему пропал интерес. Осталась вялость и мучительно-неотвязчивое, раздражающее и унизительное ощущение. И желаешь только одного: поскорее избавиться от томления, освободиться от впечатления, оставленного неудачей, разочарованием, обидой или столкновением с кем-нибудь, и снова почувствовать себя хорошо, так, как чувствовалось еще совсем недавно.

Я написала уже, что мое «несчастье» происходит в большой степени оттого, что я желаю во что бы то ни стало быть счастливой. А теперь я вижу и другое. Я мало схожусь с людьми отчасти оттого, что хотела бы казаться им в конечном счете вполне счастливой. Это препятствует простоте и задушевности отношений.

В общем, видимо, можно вот что сказать: для того, чтобы вести спокойную, удовлетворенную, а стало быть и счастливую, жизнь, следует отказаться не только от желания достичь полного счастья, но и я стремления осуществить идеал.

Поданная надежда на счастье (точнее, на то, что человеку кажется счастьем) глубоко радует, ибо не пугает. Само же совершившееся счастье — пожалуй хуже, ибо не только радует, но и пугает. Так, по крайней мере, дело обстоит со мной уже в течении многих лет. А в молодости было несколько иначе. Я, видимо, больше верила в возможность постоянного счастья, а потому и не пугалась его недолговечных, обманчивых проявлений.

Вот сейчас я снова поймала себя на том, что пугаюсь счастья, даже намека на счастье. Словно я говорю себе: «Неужели это мне?» А когда вслед за тем оказывается, что никакого счастья и не было, а была лишь мысль о нем, то упрекаю себя: «Зачем я не даю себе возможности верить в удачу, словно считаю, что «счастье» не для меня, что я как будто даже и недостойна его? »

Я написала не так давно, что мне не надо ничего кроме хорошего самочувствия. Действительно, ничего больше и не требуется, ибо в хорошем самочувствии содержится уже все.

Сперва переменилось мое отношение к «счастью», а теперь я стала замечать, что вслед за ним меняется и мое отношение к «несчастьям», к невзгодам. Я опасаюсь уже не столько самого несчастья, сколько своей собственной реакции на него, того, как оно отзовется на мне.

Года четыре тому назад я написала, что «счастья в общем нет». На самом же деле я, кажется, тогда еще верила, что оно все же существует и чувствовала себя сравнительно счастливой. А теперь я чувствую себя иначе, и мне не хочется писать, что счастья нет.

Мне кажется, я сумела отказаться от счастья, и рада этому. Но никак не могу, по крайней мере до сих пор, отказаться от желания всегда хорошо чувствовать себя. И бываю несчастной, когда мне это не удается.

Что такое счастье? Самым правильным ответом на этот всегдашний, хотя и не всегда высказанный, вопрос всего человечества я считаю в настоящее время следующий, очень простой: «Счастье — это ощущение счастья». Ответ ничего не объясняет, ничего не выражает? Пожалуй... Но он все же всеобще применим, и точнее других, обстоятельных, сложных, временно-личных.

Теперь мне кажется, что самое точное определение слова «счастье»: — хорошее самочувствие. Но хорошее самочувствие не признается счастьем, потому ли, что его причина незначительна или неизвестна, а то и не лестна для самого человека; или же потому, что человек знает, насколько непостоянно хорошее самочувствие.

Человек способен удовлетвориться всяким положением, найти хорошее во всех обстоятельствах, если только он останется доволен самим собой: своим отношением к делу и времяпрепровождением, своим поведением с другими, своими разговорами или мыслями. Если же нет, то самое желательное и желанное положение не сможет дать ему истинного удовлетворения.

Всякое общение с людьми — с внешним миром  — в настоящее время огорчает меня, ибо ясно показывает мне, что у меня нет признанного людьми повода быть счастливой. Однако это сознание нисколько не мешает мне чувствовать себя счастливой. Мало того: подумав, я даже получаю истинное удовольствие от мысли, что мое хорошее самочувствие совершенно не обоснованно и все же существует во мне.

Мне кажется, многие люди чувствуют себя, если и не несчастными, то все же не вполне счастливыми, только потому, что изо всех сил стремятся добыть такое «счастье», какое им недоступно.

Самое чистое счастье на свете — беспричинное счастье; самая чистая радость — беспричинная радость. А как скорбь, горе? Можно ли сказать, что самая глубокая скорбь — беспричинная скорбь?  Кажется, нет.

День кончается хорошо, когда искренне сожалеешь о том, что он уже кончается; и сожалеешь не оттого, что еще не сделана обязательная, срочная работа, а просто оттого, что есть желание продлить день.

Не легко оставаться долго счастливым. Даже если не найдешь в себе или в своей жизни причины чувствовать себя не совсем хорошо, то начнешь сравнивать, перечислять, что есть у других и чего у тебя нет, и решать, не выходит ли из этого, что ты не счастлив.

« Alles in der Welt la'sst sich eher retragen, als eine Reihe von schonen Tagen. » « Все в жизни легче перенести, чем вереницу прекрасных (то-есть счастливых) дней. » Как это правильно! Я думаю, каждый из нас мог испытать это на себе. Счастливые дни не были даже прерваны несчастьем. Само ощущение счастья слабло и прекращалось от пустячной неприятности, от раздражения, от скуки; или же как-то постепенно гасло, испарялось само собой. Можно подумать, что счастье исчерпывается или надоедает людям. Но отчего же все таки человек, которому свойственно отталкивать от себя страдание, желать избавиться от него, и всеми силами души стремиться к хорошему самочувствию, к ощущению счастья, отчего же человек никак не может «перенести», то-есть прожить, несколько
истинно счастливых дней под ряд? В самом деле, как непрочно счастье. И насколько же прочнее и ненадоедливее надежда: она выдерживает все сроки и все испытания.

« Puisque les choses que tu lies
Se detachent de tous cotes... »
Вот сейчас я вполне убедилась, что строки Виктора Юго содержат истину. Но как горька эта истина человеку, который во что бы то не стало желает быть счастливым.

В счастье, в везении, человек не обязательно чувствует себя счастливым, а в несчастье не обязательно несчастным. Это простой, известный факт. Каждый из нас может подтвердить мою фразу, главным образом ее первую часть. Но те, кто пишет «женские», преимущественно любовные, журнальные романы и повести, как будто не знает и никогда не испытал этого на себе. Я уверена, что испытал, а только не хочет признаться, хочет верить и дать другим возможность поверить, что счастье и есть счастье, и не может быть ничем иным.

Для того, чтобы чувствовать себя хорошо, мне необходимо нравиться самой себе. А при болезни, упадке духа, раздражении я люблю себя, как мне кажется, меньше обыкновенного, и это обстоятельство, конечно, не способствует улучшению самочувствия. Зато, когда у меня подлинное горе, когда меня слишком обидели, когда обошлись со мной уж очень несправедливо, у меня является неясное, любовное сострадание с самой собой.  Оно  помогает  мне переносить  невзгоды.

Обиды, неуспехи, промахи, неловкости, не так сделанное, не так сказанное, это все — мелкие невзгоды, не имеющие в отдельности никакого значения. Но они так болезненны, они вызывают при воспоминании вздох, а то и стон, или внутреннее содрогание, они заставляют мысль отскакивать на другой предмет... У меня их накопилось столько, что нет возможности обойти, избежать их. Они поминутно встают в воспоминаниях при виде предмета, при встрече с человеком, при услышанном или прочтенном слове...
Раньше я думала — надеялась — что оставшееся от них впечатление сгладится при счастливом обороте судьбы, что время окончательно преодолеет, уничтожит их. Но вышло обратное: болезненные воспоминания появляются все чаще и чаще. И только самые отдаленные из них, только случаи раннего детства, хоть и неприятны, но не жгут.
Однако вот что я начинаю замечать с некоторых пор: тяжесть воспоминаний, правда, так велика, что они, как будто, могли бы раздавить меня душевно; и все же под ними, под их гнетом, я не перестаю теперь ощущать «фон» хорошего расположения, и даже порою счастья.

,Когда человек войдет в полосу счастья, «везения», то-есть, внешних успехов, внутреннего удовлетворения, здоровия, он может приобрести одну или другую из противоположных черт характера. Или он станет самоуверенным, храбрым, даже как будто буйным и начнет желать несчастья другим, хоть и только мысленно и без всякой злобы, исключительно для того, чтобы сильнее ощутить и оценить свое собственное благополучие. Он сделается беспечно-жестким, «бесчувственным». Или же, напротив, человек станет радостно-тихим и скромным. Он будет опасаться всяких перемен, будет оберегать свое счастье, чувствуя его непостоянность. Ему захочется заслужить свое благополучие и убедиться в том, что на свете больше благ, чем горя. Поэтому он будет желать счастья и другим. Одним словом, он станет добрым.

Человек добреет, становится более снисходительным к другим в счастье, как и в горе; но не во всяком, а только в особом, внутреннем горе.

О чем я больше всего сожалею? Что хотела бы исключить из прошлой жизни? Пожалуй, собственные страдания. Мне жаль себя, жаль из-за своих страданий. Хотя, с другой стороны, я и вижу, что не страдавший человек — как будто, даже и вовсе не человек.

Один единственный маленький успех, а то и просто намек на успех, одна незначительная удача — и мгновенно меняется не только настроение, но и, хоть и временно, оценка всей своей жизни и своего положения среди людей. Подумаешь: «Как мне все-таки везет в жизни» и увидишь все в радужном свете.
Точно так же один — последний — неуспех заставляет забыть все предыдущие успехи и удачи. И не можешь удержаться от горестной мысли: «Какая я неудачница».
Но странно: неуспех и неудача способны порою также и ободрить, толкнуть на борьбу с судьбой, на новую попытку, на работу. «В этот раз не удалось, а в следующий удастся», — скажешь себе с гордостью и ощутишь прилив энергии.
За успехами я, кажется, не замечала еще такого гальванизирующего свойства. Они скорее располагают к бесплодным и бесцельным, лихорадочно преувеличенным грезам о «счастье», да еще к тому, что называется:  «почить на лаврах».

«Сглазить»: это суеверное понятие. Но как часто оно сбывается в действительности, а «сглазившим» оказывается сам человек, нисколько не думавший о суеверии.
Скажешь вот так что-нибудь с уверенностью, что не преувеличиваешь, не кривишь душой, что дело и впрямь обстоит так, например, что с таким-то человеком всегда ладишь, что у тебя теперь очень интересная работа, что боль в колене прошла, и вслед за тем убедишься, что вовсе нет: поссоришься с тем человеком, найдешь работу скучной, снова почувствуешь приступ боли...
На чем основан такой «глаз»? В большинстве случаев, видимо, на том, что говорящему хочется для самого себя полной ясности, полного убеждения, в особенности, если речь идет о чем-нибудь хорошем, обнадеживающем. И, говоря, он увлекается словами и скажет больше и с большой уверенностью, чем следовало. Бывает тоже, что скажешь то, что хотелось бы осуществить, и сам отчасти поверишь своим словам; а когда наступит отрезвление, то разочарование заставит ощутить разницу между сказанным и действительностью в преувеличенной степени. И подумаешь:
— Вот всегда так! Скажешь, и сглазишь.
«Глаз» действует также и в благоприятном смысле. Скажешь, что дело плохо, а окажется, что вовсе не так плохо, а то и совсем хорошо. Но тут, на радостях, не думаешь о «глазе»: удачу, счастье принимаешь, как должное.

Разочарования, несбывшиеся надежды могут действовать на человека разным, можно сказать, противоположным, образом.
То, что человек заранее и зря предвкушал хорошее, что он заблуждался, предавался без подлинного основания ощущению счастья, может раздражать и унижать его и только углублять чувство неудачи, гнет несчастья.
Но бывает и иначе. Человек остается доволен тем, что прожил хорошие минуты, испытал счастье от светлой надежды, от веры в успех, хотя и ошибочной веры. Несмотря на последовавшее разочарование, на грусть, он ценит эти минуты как своего рода приобретение. «Не сбылось? Что ж делать! А я все же провел хороший вечер, проснулся радостно. Мне удалось интересно помечтать».
Я замечаю (и не без удовольствия), что у меня стал вырабатываться именно этот второй подход к несбывшимся надеждам.

Действительность не бывает (так мне кажется) лучше грез... И грезы, мечты, воображение «счастья», успеха, чего-то необычного, появляются раньше, чем приходит само «счастье»; и они мешают достичь успеха. И мне случалось упрекать себя в мечтах и не давать себе мечтать, чтобы не «потерять время» и не потерпеть впоследствии разочарования. Я думаю теперь, что мне не следовало останавливать себя. И почему бы не позволить себе насладиться грезами? Действительность все равно не окажется лучше их. А разочарование в жизни во всяком случае неизбежно.

Сознательно наслаждаться жизнью, просто жизнью, как таковой, здоровьем, природой, я начала поздно. В детстве я ждала другого, чего-то необыкновенного, высшего. А затем пошли грезы об истинном счастье и страх, что его не будет. Все это заслоняло простое удовольствие от того, что живешь, не давало ему ясно проявляться.

Чего я желала, к чему стремилась в жизни? Со школьных лет (а, может быть, со школьных лет моего брата) — к счастью. А теперь я призываю хорошее самочувствие. А как было в раннем детстве? Я думаю, что также желала, хоть и не сознавая того, хорошего самочувствия. .
А чем я жила и живу теперь? Конечно, надеждой и грезами. Грезы же не всегда удавались, не всегда доставляли удовольствие, становились порою навязчивыми. И были, да и продолжают быть, в общем глупенькими. Надежда — вернее и постояннее.

К «несчастьям» моей жизни принадлежит, быть может, и то, что я никак не могу увидеть в невзгодах неизбежную часть человеческой жизни, не могу, думая о своем будущем, считаться с ними. Когда они постигают меня, у меня бывает одно желание, одна забота: поскорее избавиться от них, перестрадать, сколько требуется, а затем отбросить их и снова зажить так, будто несчастья и не было. Возможно, что такое отношение к невзгодам на жизненном пути говорит о моем здоровье, о желании жить, и хорошо жить. Это, конечно, очень неплохо. Но с другой стороны, как тревожит меня стремление быть всегда счастливой; как осложняет и даже порою отравляет мне существование вечное, хоть и смутное, опасение несчастья!

Есть два рода горя, они действуют на человека различно. Одно вызывает упорную, длительную, тупую и все же отчаянную меланхолию, которая становится фоном, задним планом всех ощущений, всех мыслей. Человек как бы теряет самого себя, теряет свою привычную личность. Страшно в такой меланхолии и то, что совсем не знаешь, когда и каким образом настанет ей конец. Порою даже сомневаешься, что вообще удастся избавиться от нее.
Второе горе тоже порождает подавленность и мучительное самочувствие. Но оно не проникает в глубину. Оно, быть может, и сильнее, отчетливее первого, но за ним, под ним, не перестаешь чувствовать надежду на улучшение: уже видишь просвет; а потому и само горе очень скоро начинает казаться чем-то почти уже прошедшим. В таком горе нет жути, нет подлинного отчаяния. Такое горе желаешь как можно скорее перетерпеть — и только.

Бывает отчаянное самочувствие, именно отчаянное. Все же не перестаешь искать выхода, облегчения; и для утешения стараешься вспомнить, 'Как чувствовалось, когда было хорошо. Знаешь, что это было, но не можешь представить, что было; в прошлое счастье уже не верится. То же бывает и в случае, когда наконец наступит счастье: вспоминаешь, что были отчаянные минуты; но уже не можешь восстановить их в мысли.

Часто страдаешь из-за пустяков, мелочей. И, желая утешиться, начнешь увещать себя, как посторонний человек, упрекая себя в том, что придаешь такое значение мелочам. Иногда средство помогает. Но часто бывает наоборот. К первому, начальному, горю прибавляется еще недовольство собой и раздражение.

Как легко переносится все, что считаешь временным, и какими бесконечно тяжелыми, невыносимыми кажутся те же или даже меньшие неприятности и неудобства, если не предвидишь или не воображаешь их окончания.

Легко переносится то, что не навсегда. Это я уже написала. А теперь должна еще добавить: и не у себя.

Человек перенесет любое несчастье, любую неудачу, если только ему станет возможно гордиться собой при этом несчастье, при этой неудаче.

Понять, что испытанные невзгоды и неудачи основаны на чем-то свойственном самому себе, на качествах, которые составляют свое «я» — значит более или мнее смириться со случившимся. Становится как-то невозможно искренне жалеть о том, что произошло. Ведь если отнять случай, исключить его из своей жизни, то, как будто, исключаешь и часть своего «я».

Грусть, печаль, меланхолия, тоска, сплин, хандра — эти однородные понятия отвечают все же различным состоянием, как душевным, так и физическим.
У меня самой бывают два рода грусти. Одна отзывается только на моей духовной жизни, касается только ее. Как бы она ни была сильна, как бы ни удручала, в ней есть что-то чистое. Это та грусть, за которую Пушкин благодарил свою молодость. Та, о которой он мог сказать: «Печаль моя светла.»
Но бывает и другая грусть, которой я особенно боюсь. Она дает чувствовать себя и телесно. Подобную грусть Жан Поль Сартр обозначает «тошнотой» в своем одноименном романе.

Я написала кое-что о том угнетающем душевном «фоне», который в продолжении нескольких месяцев почти беспрерывно давал себя чувствовать под всеми моими ощущениями и даже почти под всеми мыслями. То, что вызвало этот «фон», повторилось теперь в слегка измененном виде. Но, кажется, в значительно меньшей степени. Хотя, быть может, и в большей. Покамест трудно судить... Но уже сейчас заметна громадная и важнейшая для меня разница. Страшный фон не появился. Какой-то «фон», правда, есть, но он скорее бодрый, обнадеживающий. И я иногда, хотя и не очень отчетливо, думаю: «Только бы этот новый фон не превратился в тот прежний, ужасный!»

У меня есть боны, на которые каждый год можно выиграть значительную сумму. Деньги мне нужны, и при первом розыгрыше мне очень хотелось выиграть. Но впоследствии я отказалась от желания такого «счастья». Дело в том, что я надеюсь на более важные для меня удачи. И у меня сложилось такое впечатление, что двум чудесам не бывать. Если повезет в лотерее, то уже не может быть удачи в другой, более важной для меня, области.

Однажды я перечислила душевные состояния, которых мне хотелось бы избежать в жизни: боль, страх, тоска и прочие. Но я забыла об одном, о том, которое по-русски очень удачно обозначается словами: «кусать локти». Это обозначает (по крайней мере в моих понятиях) досадовать, сожалея, горько и безутешно, об упущенном исключительном случае, о неправильно сделанном выборе. Особенно мучительно и навязчиво бывает «кусание локтей», когда ошибку или оплошность нельзя приписать никому кроме самого себя.

Вот в таком расположении духа нахожусь я уже в продолжении недели: кусаю себе локти, и мне то и дело вспоминаются стихи из «Евгения Онегина»: «А счастье было так возможно, так близко...»; да еще и иной стих, тоже Пушкина: «Что делать? Черт попутал видно.»
Это днем. А ночью в дело вмешиваются сновидения. И каждую ночь мне снится о неправильно сделанном выборе. После таких снов пробуждение бывает нерадостным. Но хуже всего, пожалуй, то, что тут замешан и страх. Где-то в глубине чувств боишься, что есть и действительно полное основание кусать себе локти, раз уж так мучишься. А в таком случае твои дела должны быть и в самом деле плохи, и нет надежды на улучшение в будущем.

Перечисляя мысленно то, что я считаю несчастьем, чего боюсь и желаю избежать на жизненном пути, я, кажется, упустила из виду недовольство собой. Оно казалось мне прежде только неприятностью. Надо полагать что оно тогда меньше удручало или пугало меня, а то и скорее забывалось.

Говорят, что человек поет или напевает, когда он спокоен и доволен, словом, когда ему хорошо. Так было и со мной. Но вот уже несколько лет я замечаю за собой другое. Когда я ловлю себя на том, что напеваю, я могу в большинстве случаев сказать, что у меня плохое, подавленное настроение. Это вошло незаметно в привычку. А началось, видимо, вот как: чувствуя себя скверно, я пожелала подбодриться и начала напевать, как бы обманывая себя, показывая себе, что мне вовсе не так уже плохо. Вот и вышло, что такое напевание у меня теперь скорее плохой признак.

Вообще я все больше и больше убеждаюсь в том, что не следует бодриться, когда нет бодрости, наперекор своему самочувствию. Лучше, кажется, напротив, прислушиваться к своим ощущениям и давать им волю. Лучше «s'ecouter», как говорят, с порицанием, французы.
В счастье легко поступать красиво. В несчастье это труднее. Но самая высокая, самая чистая красота поведения проявляется, пожалуй, при действительно глубоком, непоправимом горе.

«Можно об этом и не думать». Эту простую правду часто упускаешь из виду, когда находишься под впечатлением какого-нибудь, ранившего душу, происшествия. Кажется, что никогда не оправишься от раны, что воспоминание о ней будет беспрестанно преследовать и терзать тебя до конца дней. Такая мысль доводит до отчаяния, не дает взойти надежде. Ведь тут выходит, как будто, что вся дальнейшая жизнь будет отравлена. На самом же деле, после более или менее продолжительного срока, увидишь вот что: случившееся непоправимо — это точно; однако вполне возможно и не думать, не всегда думать о нем; возможно жить временами так, как будто случившееся и вовсе не случилось.

Как незначительные, так и крупные несчастья удручают в такой степени потому, что видишь непоправимость случившегося, а следовательно, и считаешь, что горе безвыходно, что от него будешь страдать беспрестанно. Ведь в непоправимости нельзя сомневаться: то, что случилось, невозможно изменить. А забыть? Но впечатление от происшествия настолько сильно, что сознаешь: забыть невозможно. Ведь  знаешь  же,  что
даже мелкие, казалось бы, давно забытые, случаи порою воскресают в памяти и оказываются необыкновенно свежими. Выходит, что горе останется на всю жизнь. Вот это и пугает, удручает. Но тут упускаешь из виду две возможности, о которых тоже уже знаешь по опыту: это возможность, не забывая о случившимся, не думать о нем; и возможность, увидеть случившееся под иным углом.

Есть две категории несчастья. Одна из них, как бы значительно ни было горе, не отнимает надежды на будущее. Такое горе, например, смерть родителей для вышедшего в люди, самостоятельного человека. Другого рода невзгоды отнимают надежду: такова смерть детей. В первом случае видишь возможность утешиться со временем. Во втором ее не видишь: отнято то, на чем сосредоточивались все надежды, все мечты. Вот такое несчастье бывает нелегко перетерпеть; из него трудно выйти с неискалеченной душой. Разве только удастся перенести надежды и мечты на что-нибудь иное. Но для этого требуется много душевной выносливости.

«Зализывать раны». Какое это подходящее выражение, если взять его в переносном смысле, и какое хорошее, полезное для человека занятие. Раны бывают очень разными, и в нашей жизни их бывает очень много; а наносит их нам сама жизнь, наши ближние, да и мы сами.

Как часто, узнав о чужом подлинном горе и думая о том, что нечто подобное может случиться и со мной, я ужасалась и удивлялась. Как только люди могут жить?   Как они  только могут переносить  постоянное страдание? Однако я сама могла бы знать, как это возможно, если б не спешила позабыть свое собственное прошедшее горе. Я же сама испытала, что в горе появляется несколько возможностей спастись от постоянного, нестерпимого ужаса.
Во-первых, возбуждение, сосредоточенность мысли на случившимся, а следовательно, и невозможность свободно размышлять, сравнить себя с другими, вспоминать прошлое, бояться будущего.
Во-вторых, отупление, забвение, которое неизменно следует за длительным отчаянием и преувеличенными доводами, которыми человек в отчаянии убеждает себя, что он безнадежно и окончательно несчастен.
В-третьих, возможность посмотреть на положение с другой точки зрения, увидеть в себе героя или симпатичную, достойную сострадания жертву и понравиться самому себе в этом виде; посмотреть на свой случай со стороны, как на роман, который может в продолжении некоторого времени завладеть духовной жизнью читающего человека, заинтересовать и даже осчастливить его, несмотря на то, что в нем описываются несчастья  людей.
В-четвертых, переменить свои понятия, а следовательно, и требования к жизни. До сих пор хотелось счастья; без этого жизнь казалась невозможной. А теперь вдруг покажется, что несчастье более красиво, более достойно, да и более подходит к тебе, чем глупое и пошлое мелкое счастье.
В-пятых, возможность увидеть, найти в жизни что-нибудь важное, интересное, приятное, о чем человек раньше не думал, и перестать придавать своему горю всепоглощающее значение, словом, неожиданно приобрести новое, непохожее на прежнее, счастье.
В-шестых, просто не думать о случившемся. Есть,  наверное,  еще  и другие  возможности.

Несчастными бывают те, кто считает, что нельзя хорошо жить без счастья.
Написав эту короткую фразу, я поняла, что выразила то, что действительно думаю. Однако... Было и ощущение, что тут следует еще что-то добавить, объяснить, иначе получается совсем не то, что я хочу сказать. И я сразу догадалась, в чем дело, что тут искривляет смысл, который я желала вложить в свои слова. Так вот теперь остается еще сделать оговорку, выразить словами то, чего не следует находить в моем изречении, объяснить, как его не следует истолковывать. А это не так легко.
Скажем, вот в чем дело: моя фраза — короткое, ясное утверждение. Это делает ее похожей на всякие нравоучительные изречения, на как бы сжатую проповедь, на какую-то квинтэссенцию проповеди. Вот мол видите: не гонитесь за счастьем, будьте скромны, довольствуйтесь тем, что вам дано, не сетуйте на свои невзгоды. Это в ваших же интересах. Если вы не послушаете меня, то вам же будет хуже; вы будете несчастны.
Нет, я не вложила в свое изречение ничего подобного. В нем вообще нет никакого злобного материализма («поступайте, как я говорю, и вы будете счастливы»). Я просто считаю, что это так на самом деле, но отнюдь не порицаю тех, кто, несмотря на мое изречение (это не приказ и не угрожающий совет), будет во всем и всегда искать для себя счастья. Напротив: такому человеку принадлежит мое жалостливое, понимающее сочувствие.
 
Существует злая жалость, как и добрая жалость. Эту можно обозначить искренним сожалением, состраданием. Она вызывает хорошие чувства и порою помогает. Другое дело — злая жалость. С ней я часто сталкиваюсь. Это не злорадство, но добра в ней нет. Она словно заявляет: «Вы человек несчастный. Это сразу видно, и мне жаль вас именно потому, что вы — несчастны.» От такой жалости человеку становится еще хуже: она его не умиляет, она его только озлобляет.

Даже (и, кажется, преимущественно) недобрые и недоброжелательные люди бывают недовольны тем, что кто-нибудь неудовлетворен и считает себя несчастным; что человек не умеет (они говорят: не хочет) найти что-нибудь хорошее в плохом положении. Какая тут причина? Неужели они действительно желают видеть всех счастливыми? Или тут просто желание показать себя способным давать полезные советы, а то и удовольствие от возможности сказать другим, что они «сами виноваты»?

Находить удовольствие и утешение в надежде, что другие будут страдать, возможно только тогда, когда не страдаешь воистину сам.

Вокруг меня каждому человеку с детских лет внушают, что ему следует «думать о других». А много ли найдется людей, которые действительно достойны думать о других?

Мне кажется, что зло (то, что я понимаю под словом «зло») не бывает «мыслью о себе». Зло может быть только «мыслью о других».

Если человек действительно всегда будет думать только о себе, то он не станет делать зла. Он будет опасаться для себя угрызений совести.

Я написала: «Если б каждый думал только о самом себе, то в мире не было бы произвольного зла.»
Из этого, как будто, выходит, что я верю в существование способа устранить из мира зло, то-естъ именно зло, а не страдания. Но судя по тому, что я вижу вокруг себя, мне кажется, что такое средство окажется неприменимым. Люди, видимо, не могут не думать о других.

Я очень часто употребляю, и устно и письменно, выражение «думать о других» в плохом смысле, в смысле: думать так, как не думаешь о самом себе и о своих. Таким образом и противоположное «думать о себе» получило на моем языке слишком определенный смысл. Но случается, что я собираюсь употребить то или другое из этих выражений в обыкновенном смысле, и запинаюсь, останавливаюсь, ищу иные слова. Вот сейчас я написала матери: «Ты должна теперь позаботиться о себе.»

Когда я слышу о незнакомом мне человеке, что он «думает только о себе», я мысленно и не без иронии возражаю: «Так у него по крайней мере одни только хорошие мысли. Кто же станет плохо, невыгодно, бесчеловечно думать о самом себе. Плохие мысли направлены на других.»

«Мысль о себе» по смыслу непременно содержит что-нибудь хорошее или приятное хоть для одного человека — для того, кто думает о себе, даже если впоследствии окажется, что мысль была бесполезной или ошибочной. О «мысли о других» этого нельзя сказать.

Поскольку люди не в состоянии думать о других так, как они думают о самих себе, было бы лучше, если б они вообще не думали о других.

Может ли мнение — подлинное мнение — оказаться неискренним? Не думаю. Конечно, нельзя смешивать понятие «мнение» с такими понятиями, как: предвзятость, заинтересованность, «мысль о других», заученные знания, религиозные и идеологические предписания. Эти по существу — неискренни.

У большинства людей я встречаю два совершенно разных, почти противоположных подхода к одним и тем же вопросам, в зависимости от того, касается ли вопрос их самих или кого-нибудь другого.

«Надо говорить правду.»
А кто может требовать (да и для чего?), чтобы человек говорил ему правду о себе, о своих мыслях и действиях? Другое дело, если человек умышленно лжет собеседнику, с целью повредить ему или использовать его. В таком случае человек думает о других так, как он не хотел бы, чтобы другие думали о нем. Его ложь опасна, и другие вправе защищаться.

В жизни бывают чаще случаи, когда требуется «подумать о других» неприятным для них образом, нежели приятным. Мир переполнен людьми, и все мешают друг другу, так как каждому желательно жить «не хуже других»: то бывает нужна чья-нибудь жертва, то хочется сорвать на ком-нибудь злобу от неудачи, то стремишься захватить чужое место, то приходится защищать свои права. При всем этом нельзя не подумать о ком-нибудь именно так, как думаешь о «других».

Мне порою хочется быть всемогущим судьей, чтобы иметь возможность оправдать на суде выведенных из себя людей, бросившихся на того, кто издевался над ними, делал им что-нибудь назло, словом, «думал о них так, как не желал бы, чтоб другие подумали о нем.»

На избитое увещание благочестивых благодетельниц (а я их много видела на своем веку): « II faut penser aux autres » («Надо думать о других»), не я одна, а, вероятно, очень многие могли бы возразить:
— Нет, я стараюсь, напротив, не думать о других так, как они нашли нужным «подумать» обо мне: я не люблю зло и несправедливость. А на месть мне тоже не легко решиться.

Реформаторы, революционеры, вообще люди, желающие переустроить мир к лучшему, не принимают во внимание факт, который я обозначаю «мыслью о других». Это — мысль, которая не только не совпадает с естественной и полезной «мыслью о себе», но даже обычно противоположна ей. «Мысль о других» лежит в основе всякого неравенства, всякой несправедливости и всякого зла вообще. Неужели же можно предполагать, что люди, попавшие к власти после переворота, перестанут думать о своих ближних иначе,
чем о себе? Мне кажется, что тут помогли бы только соответствующие новые законы и строжайшее применение этих законов. Религии и идеологии, проповедующие любовь, добро, справедливость и подобные блага, явно показали, что эти блага у них не применяются. Сами религиозные кумиры «думают о других» именно, как о других.

Думать о других — думать о себе. Тут разница между тем, что сам делаешь и провозглашаешь с одной стороны, и тем, что допускаешь по отношению к самому себе, с другой. Для того, чтобы оказаться действительно хорошей, мысль о других должна бы совпасть с мыслью о себе. Я замечаю, что в большинстве случаев люди думают о других при своих поступках и суждениях; и только изредка, когда дело коснется их самих и станет важным для них, начинают думать о самих себе; и тогда — только тогда — их «мысль» бывает искренна и разумна, словом — хороша.

Только думая о себе, а не о других, увидишь, каков ты на самом деле и каковы твои поступки.

Pensez done a vous-meme. C'est le seul moyen de voir ce qu'on est et ce qu'on fait.
Вот что мне всегда хочется сказать во Франции тем благовоспитанным, обеспеченным, так или иначе религиозным, а следовательно и убежденным в своей правоте, людям, которые считают себя вправе судить и порицать тех, кто чем-нибудь отличается от них, которые всегда готовы читать нравоучения или давать неприменимые, а потому и лишние, раздражающие советы.

«Надо  любить».   «Надо  помогать другим».
С каждым днем я все больше и больше вижу, что правильным ответом на такие увещания был бы следующий:
— Ну и любите, ну и помогайте сами, раз надо; кто же вам не велит?
Но беда в том, что именно такие люди умеют, как будто, думать только о других и совершенно забывают о самих себе, о своем поведении и своих поступках.

Много я написала о «мысли о других» и всегда против нее. Надо бы, наконец, уточнить это понятие. Так вот: «мысль о других» всегда плоха, поскольку она не совпадает с «мыслью о себе» относительно чего-нибудь важного для себя.

Я убеждаюсь, все сильнее и сильнее, все болезненнее и болезненнее в том, что понятие «думать о других» сливается в мыслях и поступках очень многих людей с понятием «задевать других». Мне кажется, что всякий закон, вся система правосудия должны бы быть построены на превращении «мысли о других» в «мысль о себе». Конечно, правосудие превратилось бы таким образом отчасти в возмездие, даже в месть: это, быть может, и нехорошо. Однако создание и применение таких законов несомненно изменило бы основы принятого до сих пор воспитания. Вот в чем я вижу истинное преимущество таких законов.

Я все больше и больше уверена в правильности мысли, которую мне легче выразить на французском языке следующими словами: « Toute justice devrait etre basee sur la transformation de la pensee aux autres en pensee a soi-meme». Действительно, если человек будет знать, что с ним обойдутся так же, как он сам обошелся с другими, ему будет труднее решиться на плохой поступок по отношению к своим ближним, и он будет сам следить за тем, чтобы его дети не мешали посторонним, чтобы его собака не бросалась на прохожих.

В преподавателях принято видеть также и воспитателей молодежи и считать их, хоть отчасти, ответственными за дурные, вредные для общества, поступки их настоящих или бывших учеников.
У меня были ученики всех родов и всех возрастов. Я всегда придавала большее значение их обучению, нежели их воспитанию в обыкновенном смысле этого слова. Но мне кажется, что меня, именно меня, нельзя считать ответственной за их возможные плохие поступки. Я никогда (в этом я уверена) не говорила и не давала им понять, что следует «думать о других». Мне хорошо известно, что «мысль о других» — очень удобна и бывает выгодна для материального благополучия, но не отвечает тому, чего эти «другие» желали бы для самих себя. Итак, что бы ни сделали мои ученики по отношению к отдельным лицам или обществу, как бы они ни были нетерпимы, грубы, преступны, я не могу признать себя виноватой в их поведении.

Людоеды любят своих ближних и думают о них в большей мере, чем остальные группы людей.

Я не внушала бы людям: «Люби своего ближнего», а: «Старайся заслужить любовь своего ближнего». И при этом следовало бы еще с точностью установить, какому  понятию  отвечает  слово   «любовь»  в  мыслях того или иного человека.

Нет сомнения, что волк любит ягненка своей, волчьей, любовью. Но нельзя требовать, чтобы в ответ на волчью любовь ягненок любил волка ягнячьей любовью.

Я не требую, чтобы люди любили меня. Мои требования не заходят так далеко. Мне было бы уже достаточно, если бы они не делали мне зла. Я считаю, что люди вправе не любить своих ближних, но не вправе причинять им зло, и совершенно не зависимо от того, любят ли они их или нет.

Мне всегда хочется сказать тем, кто недоумевает, как только можно не иметь пристрастия к христианству, к религии любви: «Я вовсе не упрекаю христиан в том, что они любят или стремятся любить своих ближних, а стало быть, и меня. Я их упрекаю только в том, что они делают зло своим ближним.»

Хороший человек — это тот, кто любит? Нет. Хороший человек тот, кто не делает зла.

«Люби своего ближнего как самого себя.» Возможно, что существовали и продолжают существовать добрые христиане, всегда поступающие согласно этой заповеди. Но может ли быть истинная польза для ближнего от любви к нему человека, который не считает нужным отличать собственным суждением добро от зла, находит, что страдания неизбежны, иначе говоря, необходимы, в земной жизни, и всегда и перед всем дает первенство Божьей воле, то-есть тому, что официальные представители его религии  в  период его  жизни приписывают Божьей воле?

Любить самого себя не рекомендуется. А может ли человек, не любящий себя, любить своих ближних, любить их честно и хорошо?

Почему хотят заставить людей любить все или почти все? Почему считают, что необходимо и правильно любить даже плохое, иначе говоря, вредное для кого-нибудь? Многие, кажется, находят, что любовь всегда хороша сама по себе, независимо от того, зачем, как и что любишь. Воспитатели и проповедники остаются недовольны, когда вверенные им люди показывают свою нелюбовь к чему-нибудь. «Надо все любить.» Любовь переоценена.

Можно очень любить, ценить, уважать человека (или, по крайней мере, воображать, что очень любишь и ценишь его), быть в него влюбленным, и все же не желать добра этому человеку.

Что такое любовь? И чем она выражается? Вот, на мой взгляд, один из ее несомненных признаков: любящий не брезгует такими свойствами любимого человека, какие вызывают в нем гадливость, поскольку они присущи нелюбимым им или безразличным ему людям.

Можно ли впоследствии совсем забыть, окончательно вырвать из сердца и из мыслей человека, которого любишь, хоть и только некоторое время? Чувство любви может смениться ненавистью, презрением, каким-то болезненным желанием забвения. Но след любви, как будто, неизгладим.

Хорошо уживается с людьми, хорошо чувствует себя с ними и занимает среди них достойное положение не обязательно тот, кто любит их и делает им добро; а вернее тот, кто равнодушен к ним, даже в общем презирает и использует их, но любит общаться с ними, ибо встреча с людьми дает ему возможность показать свою образованность или свое остроумие; главное же, разрешает ему убедиться в своем умении жить и в своем превосходстве над остальными.

Любовь, счастье, красота... Все это, казалось бы — прекрасные понятия и неоспоримые ценности. Но слова эти слишком часто употребляются, начиная высококачественной литературой и кончая самыми неумелыми, неискренними и даже недобросовестными фразами и выражениями. Их произносят нередко и по глупости, когда нечего сказать, а то и с плохим умыслом, для того, чтобы обмануть, обидеть. Слова сделались пошлыми трафаретами и не могут вызывать истинно высоких мыслей. Они перестали даже соответствовать своей первоначальной идее.

Я знаю людей, вредящих другим очень искусно, успешно и безопасно для себя. Вот их способ: они делают зло и в то же время жалуются на нелюбовь, на плохое отношение жертвы к ним самим.

Считается естественным, а следовательно, и неизбежным, что обыкновенный, здоровый мальчик — «мальчишка» — дерется, кидает камни, ломает и рвет предметы, грубит.
Предположим, что такой мальчишка, в среднем, нанес сто кулачных ударов, бросил сто камней, сломал сотню вещей,  сто раз грубо  обидел кого-нибудь.

В сравнении с такого рода мальчишкой мой брат должен казаться, да и казался, исключительно «хорошим», примерным, и даже благородным (мне было трудно написать это слово) мальчиком. Он проделал все это не сто, а, скажем, тридцать раз. Для меня же было бы лучше оказаться сестрой того, озорного, мальчишки. Дело в том, что из всей его сотни бесчинств только самая незначительная часть досталась сестре, если у него такая была. Мой же брат никогда не дрался и далее не препирался со сверстниками, не бросал куда попало камней, не портил чужое добро, не грубил посторонним. Все его немногочисленные выходки были направлены исключительно на меня. Ему было хорошо известно, что, в таком случае, все его отговорки и объяснения будут приняты и признаны достаточными: «Она была неправа», «Я не мог знать, что попаду в нее», «Мне хотелось посмотреть, что находится внутри этой штуки», «Я сказал ей правду», да еще, и преимущественно, самый гадкий из всех доводов: «Она меня не любит.»

«Не надо падать духом».
Это говорят только тому, у кого уже есть или вскоре должен быть повод упасть духом; главным же образом человеку уже упавшему духом — и конечно не без основания: кто же станет унывать, так сказать, добровольно, без всякой внешней или внутренней причины?
Совет, как и все подобные советы, сам по себе не плох, и мог бы даже произвести порою хорошее действие. Беда лишь вот в чем: советчик знает, что он прав, что он поступает хорошо; и это сознание собственной правоты может завести его слишком далеко. Если удрученный не послушается его (бедняга, конечно, и рад бы послушаться, но это свыше его сил), то советчик бывает склонен смотреть на него, как на виноватого: «Я ж ему говорил, а он не слушал меня.» А когда человек считает себя правым, а другого хоть чуть-чуть виноватым, то он уже достиг грани, за которой начинается зло. Еще немного, и он начнет, хоть словесно, вредить тому, кому он, быть может, вполне чистосердечно, желал вначале помочь своим добрым советом.

Свободы желают все. Но очень многие понимают смысл этого слова особым образом: в свободе они видят и ценят возможность беспрепятственно и безнаказанно посягать на свободу своих ближних.

Свобода одних не должна наносить ущерб свободе других, иначе это будет уже не свобода, а что-то совсем другое. Это вероятно всем ясно, и все с этим согласятся, по крайней мере, в теории. Но по каким признакам можно отличить истинную свободу от того, что только называется свободой? В признаки истинной свободы должны входить благородство, храбрость, достоинство, честность, одним словом, высокие человеческие качества. Я думаю, что тот, кто может и искренне желает видеть их, должен заметить их присутствие в проявлении истинной свободы.
Однако возможно ли, чтобы проявление истинной свободы не повлекло за собой преследования свободы?

«В России нет свободы.» В этом сходятся все, кроме, конечно, сторонников советской власти. Если требуются доказательства для такого утверждения, то приводят наличие в Советском Союзе тюрем и концентрационных лагерей для политических заключенных Вот   мол   видите.  Где яге тут свобода?
Но когда говорят о советских тюрьмах и, конечно, не без того, чтобы делать всякие «логичные» и «психологические» выводы из их существования в Советском Союзе, то очень часто упускают из виду, что и в дореволюционной России были тюрьмы, в которых сидели, как и теперь, культурные и вполне порядочные «невинные» люди. А ведь из этого факта, казалось бы, выходит, что тут дело не только в одном коммунистическом режиме.
Правда, есть и люди (и их немало), которые утверждают, что «русский народ был всегда порабощен». Из этого они делают наивное и поверхностное заключение: «Раз в России никогда не было и до сих пор нет свободы, значить, русский народ не «любит» свободу и не желает ее.
Но что ответили бы эти люди, если бы им задали следующий вопрос: «Неужели же вы думаете, что тюрьмы понадобятся там, где народ не чувствует потребности свободы и не проявляет стремления к ней?»

На вопрос: «В какой стране, при каком режиме существует наибольшая свобода?», мне хочется ответить: «Степень свободы в общем везде одинакова. Всюду можно одинаково свободно делать или говорить то, что дозволяется или, по крайней мере, не преследуется; и везде одинаково рискованно открыто делать или говорить то, что запрещено.» Только надо бы сперва определить, что следует обозначать словом «свобода» и в какой степени люди пользуются, довольствуются или тяготятся ею, да еще, не наносит ли свобода одних ущерб других. Истинная, всеобщая и всесторонняя свобода — нечто иное, нежели произвол, беспорядок, хулиганство, притеснение одних другими, дозволенный эгоизм определенной группы... Однако я часто наблюдала, что люди считают достижением свободы как раз одно из названных явлений.
А на вопрос: «Где же существует истинная свобода?», самым правильным всесторонним ответом оказался бы, пожалуй, следующий: «Свободу в истинном, идеальном смысле слова несомненно можно найти там, где ее преследуют». Если же слегка переделать предыдущую фразу о свободе, не меняя ее смысла, то получится следующее утверждение: «Появление свободы сопровождается преследованием свободы». Но такая действительность как-то плохо укладывается в сознании европейца двадцатого столетия, уверенного, что он любит свободу и желает ее  распространения.

Все, кто искренне любит русский народ, кто желает ему добра, страдает от преследования свободы в России. Но за какую цену можно избавиться от преследований? Потерять чувство свободы, отказаться от стремления к ней — было бы слишком дорогой ценой.

« Les communistes defendent la liberte. » Вот что я прочла на одной из всюду расклеенных афиш, вербующих народ в коммунистическую партию. Подобные плакаты меня обычно раздражают, как и вообще всякая нетонкая и недобросовестная реклама. Но тут во мне поднялось веселящее лукавство. «А ведь, пожалуй, и правда», мелькнуло у меня в уме.
В самом деле, французский глагол «defendre» имеет два, казалось бы несовместимых, значения: «защищать» и «запрещать». Коммунисты борются за свободу, следовательно, защищают ее: это нельзя отрицать; а достигнув власти, запрещают очень многие проявления свободы: это тоже нельзя отрицать. Плакат, конечно, имел в виду первое значение слова, автор текста забыл о втором.
Имей один и тот же глагол два настолько разных, почти противоположных значения в другом языке, французы приписали бы, чистосердечно и убежденно, такое явление отсутствию строгой французской логики в данном народе. Но случай касается французов, и укажи им иностранцы на эту особенность французского глагола, они приписали бы, напротив, удивление иностранцев отсутствию у них тонкого французского ума: ведь выходит, что иностранцы не способны понять при помощи контекста то, что бывает сразу ясно французам, а именно, значение простого, хоть и отвлеченного, слова.
Итак, от политических, идеологических соображений моя мысль перешла на филологические и национальные.

Очень многие люди, как будто, невольно и наивно убеждены, что они окажутся свободными и внутренне и внешне, если избегнут преследований. Они рассуждают так: — Раз нас не преследуют, значит мы свободны. Но они забывают, что самый верный способ избежать преследований -— рабское подчинение принятым законам, предписаниями и узаконенным правилам.

Право на одиночество, точнее, на уединение и тишину, должно бы оказаться одним из прав человека. Как же можно гарантировать без него право на личную свободу? Из этого требования, конечно, к сожалению еще не вытекает возможность его практического осуществления. К тому же это право не согласуется с приемами религий и идеологий, принятых государствами. В официальных доктринах всегда предусматриваются совместные массовые посещения богослужений или присутствие на собраниях и торжествах. А для того, чтобы оказаться истинным правом, всякое право должно быть обеспечено  государством.

В Декларации прав человека предусмотрено право на частную собственность. Мне кажется, что было бы желательно и справедливо, хотя, конечно, и не легко на практике, признать также и право каждого человека на одиночество. Ведь этим драгоценным правом пользуются все те, у которых, по той или иной причине, оказалась значительная собственность. Тут пришлось бы, пожалуй, пересмотреть и ограничить право собственности.

Минуты чистого, беспричинного блаженства я проживала только в одиночестве. Правда, я нередко чувствовала себя счастливой в присутствии других и как . раз из-за их присутствия. Но тут всегда была определенная причина хорошего самочувствия: гордость, удовлетворение, надежда на будущее; не было глубокого, безмятежного спокойствия.

Когда мне хорошо, меня нисколько не тяготит одиночество. Напротив: я чувствую себя спокойной, радостной, удовлетворенной, словом, счастливой. Зато, когда у меня горе (правда, не всякое горе), как меня тянет к людям, как я сожалею, что со мной нет близких мне людей, даже просто знакомых, с которыми я могла бы говорить, на которых могла бы смотреть.

Когда я счастлива, мне лучше всего одной; когда расстроена, напугана, несчастна, мне становиться нужным присутствие сострадательного человека. А бывают и минуты, когда я ясно вижу, что никаким знакомством нельзя пренебрегать, и всякого человека следует ценить.

Человеком, живущим совершенно одиноко, вряд ли овладевает когда-либо страшное, мучительное сознание, что «уже поздно», что навсегда и непоправимо пропущен какой-то срок. Такое впечатление является только при сравнении с кем-то и по отношению к кому-то. Наедине с собой, вне всякого общения с другими людьми человек ничего не пропустил. Он всегда был самим собой и не мог быть иным.

«Быть одиноким» и «чувствовать себя одиноким» вовсе не одно и то же. Одиночество может оказаться блаженством так же как и тягостью.

Всем людям нужна какая-нибудь отрада, какое-нибудь средство для успокоения, одним словом, какой-нибудь «опиум», дающий возможность переносить невзгоды, забывать о неприятностях... Одинокие прогулки в природе — вот мой опиум.

В лесу, в одиночестве, на меня часто находит благоговение. Под этим словом я подразумеваю чувство глубокой и спокойной благодати с примесью чувства особенной, удивленной настороженности, похожей на веселую, непугающую боязнь.

Зимние прогулки хороши только тогда, когда знаешь, что вернешься в теплое и тихое помещение, где предстоит  приятное или полезное  занятие.

В настоящее время мне милее всего одинокие прогулки в природе. Бродить по лесу или среди полей — верх  счастья,   верх  отрады  для  меня.  Прогулки  доставляют мне глубокое и спокойное, двойное удовольствие: как душевное, так и телесное. Но порой, когда, гуляя, я отдам себе отчет в своем прекрасном самочувствии, мне становится страшно за будущее: — А вдруг я приучу себя думать, что удовольствие от прогулок так всегда и останется в моем распоряжении, и лишусь возможности доставлять себе это удовольствие  из-за болезни или просто от потери гибкости и сил ног и самого тела? Чем же мне заменить это счастье, на которое я могу рассчитывать сейчас, если оно станет мне недоступным?

В сочельник, около десяти часов вечера, я вдруг подумала: «Как хорошо быть одной, ни с кем не связанной, у себя дома, при свете лампы, в тепле и тишине!»
Этого сочельника я боялась из-за постоянного шума и музыки в соседней квартире. Оттого я и не готовилась в этом году к празднику, кажется, в первый раз в жизни, вернее, в первой раз с тех пор, как перестала быть маленьким ребенком. Я не купила себе никакого   подарка,   не   разложила   ни   подаренные   мне вещи, ни поздравительные письма, ни то, что считаю приобретениями прошедшего года. Одним словом, не занялась ничем торжественным. И все же провела вечер очень неплохо. Шума не было, и мне удалось забыть о нем. — Вспоминая сейчас о своем самочувствии в сочельник, я думаю: «Видимо я и действительно создана для одинокой  жизни».

Как лучше всего проводить праздничные зимние
 
вечера? Мне кажется, вот как: сидеть у себя, в одиночестве, в уюте, в тепле и чистоте; не торопясь, заниматься каким-нибудь несложным, но милым, делом; да поминутно прерывать занятие для того, чтобы прислушиваться к тишине... Это так. Жаль только, что такие мирные и задушевные вечера не всегда удаются. Случается, что их с самого начала портит, а то и вовсе убивает, неизвестно откуда взявшаяся, неизвестно на чем основанная, как бы безвыходная, тоска.

В тишине, в одиночестве есть что-то обещающее. Невольно начинаешь прислушиваться, словно чего-то ждешь. Кажется, что вот-вот... и что-то настанет, придет, но не внезапно, без резкой перемены, а почти незаметно. И неизвестно, где должно произойти то таинственное, чего смутно ожидаешь: в себе ли, внутри себя, или же снаружи, в окружающей обстановке, в самом воздухе... И что вообще должно настать? Вот этого-то уж и совсем не знаешь, да и нисколько не добиваешься узнать.

Я человек одинокий — по обстоятельствам жизни и по характеру; я даже сказала бы: по призванию. Мне кажется, я могла бы преспокойно прожить несколько лет на необитаемом острове, если бы только знала, что осталась одна не навсегда. Меня всегда находили своеобразной в хорошем и в плохом смысле этого слова; мне приписывают индивидуальность. Я совершенно не завишу от чужих мнений, не поддаюсь постороннему влиянию. Казалось бы, что люди почти ничего не обозначают для моей внутренней жизни.
И все же... Мое самочувствие, настроение, счастье или несчастье, мое внешнее поведение зависит от слова,   взгляда,   подлинного  или  воображенного  отношения, внимания или невнимания ко мне людей, и даже совсем не важных для меня, совершенно посторонних мне людей. Так было начиная с детства. Так и продолжается и увы! даже усиливается с годами. Я становлюсь все более и более уязвимой людьми по мере того, как, одна за другой, отпадают надежды на то, что возраст, образование, заработок, положение принесут мне когда-нибудь полную внутреннюю независимость,
В начале предыдущего абзаца я написала: «И все же...» не было бы вернее написать: «Именно потому, что я всегда стремилась к одиночеству, мне трудно жить среди людей?» И как вообще узнать, что проявилось раньше и основало другое: влечение к одиночеству или сознание своей уязвимости?

Религиозные (и не только христианские) круги и всякие благотворительные организации всегда желают отнять у людей не только право на одиночество, но даже и право на стремление, на любовь к одиночеству.

Я считаю себя русской с тех пор, как десятилетней девочкой попала за границу. Но лишь не так давно открыла, что в одном я совсем не русская: у меня нет ни привычки, ни стремления хулить русский народ, приписывать русским (конечно, не всем, но многим) плохие черты и рядом с «плохими» русскими показывать «хороших» не-русских. Все это можно встретить у русских писателей, как в книгах для детей (взять хоть бы русскую по происхождению мадам де Сегюр!), так и в книгах для взрослых (последняя прочтенная мною: «Раковый корпус» Солженицына). А мой отец, хоть и не русский по происхождению, но вполне обрусевший, оказался совершенно русским этой чертой: я слышала от него с детства, что все русское — плохо, а все французское, немецкое, английское — хорошо. Нечего и говорить о моем немецком образовании, о соучениках, о преподавателях. Общим суждением, как высказанным, так у невысказанным прямо, было вот что: русские — невежды, а то и свиньи. А дома? Ни чисто русская мать, ни брат, как будто, не признавали себя русскими; им, казалось, не приходило и в голову, что они русской национальности. Однако, они всегда были готовы находить плохое во всем русском. Выходит, что в этом отношении в членах моей родной семьи было все же больше русского, нежели во мне самой.

Возможно, что какой-нибудь русский человек, коммунист, истинный сторонник настоящего режима, спросит меня, что я думаю о христианстве. А другой русский, живущий за рубежом эмигрант, убежденный христианин, в свою очередь спросит, каково мое мнение о большевистской идеологии.
Быть может, мне удастся, сжато и ясно, сказать свое мнение. Вернее, я думаю, что мне это удастся, хоть и неловко; только захотят ли собеседники выслушать меня до конца? Но предположим, что они дослушают. Тогда и тот, и другой, спросив на всякий случай: «Вы сказали то, что на самом деле думаете?» и получив ответ: «Да», могут сказать с некоторым недоумением:
— Так почему же Вы не хотите примкнуть к нам?
А на это я могла бы ответить вполне чистосердечно и даже имея право удивиться вопросу:
— Ведь вы же слышали, что я сейчас сказала.
Только поймет ли меня собеседник? Не знаю...
Я только что представила себе все это, и мне стало грустно. Ведь мне хотелось бы печататься. Но где же?

Да и вообще, я чувствую себя все больше и больше русской. А где же, в каком русском обществе, могут теперь независящие от той или иной идеологии, нейтральные русские свободно выражать свои мысли? А сколько говорят о свободе!

Трагедия русского народа моего времени заключается, между прочим, и в том, что он разделился и позволил другим разделить себя на «белых» и «красных». Просто русских, нейтрально русских, не оказалось. Человеку, считающему себя русским без всякой специальной окраски, некуда примкнуть. Имея какие-либо общения с одной из групп, он, против своей воли, является противником другой. Общаться с обеими группами ему невозможно. Оказалось бы, что он двуличный человек, изменник, шпион, или, в лучшем случае, не знает, чего он хочет. А это последнее обвинение уже совсем несправедливо и необоснованно. Человек прекрасно знает, чего он хочет: он хочет быть просто русским, и только.
Положение осложняется еще тем, что «белые» живут за рубежом. Многие из них вероятно предпочли бы быть «бесцветными». Но их заграничным согражданам это бы, конечно, не понравилось. Кому угодно чужое согласие? Гораздо интересней чужой раздор. Недаром существует мудрое изречение: « Divide et impera. »

Большевики и русские эмигранты обвиняют друг друга в одном и том же: что они враги русского народа. Мне кажется, что правы и те, и другие.

Русскому народу следует пожелать проявления патриотизма;    французскому    —    гражданственности.

Выражаясь на своем личном языке, я бы сказала: и те, и другие (в особенности русские) думают о своем народе так, как иные народности думают о других. Таким образом русские и французы всегда вредят самим себе.

Среди всевозможных, не всегда ясных, размышлений и воспоминаний, какие проходят в уме человека, перед тем, как он заснет, у меня вдруг мелькнула, казалось бы посторонняя, ни с чем предыдущим не связанная мысль:
— А ведь французов, французский народ я действительно люблю.
И мне стало очень приятно.

Октябрьская революция и последующая борьба — как с оружием в руках, так и идейная — между «белыми» и «красными» рассматривается обеими сторонами, в литературе и полемике, очень упрощенно и совершенно безапелляционно: для каждой из враждующих сторон это — борьба добра со злом. И приверженцы обеих сторон совсем не скупятся на перечисление и описание всяких дурных поступков вплоть до диких зверств, совершенных противниками, в доказательство того, что противоположная сторона воплощает в себе истинное, полное зло.
Таким образом выходит, что русские, если взять вместе обе группы, на которые они разделились, сами очень усердно отрицают всякое добро в своей народности. Ни те, ни другие, как будто, не видят в этом никакой опасности, никакого вреда для своего народа. Для них, видимо, важнее всего их идеология. Все это могло бы показаться мне просто смешным, будь я не русской. Но я считаю себя русской, и мне становится жутко. Кому заступиться за русский народ? Иностранцам? Но они, кажется, не прочь принять и усвоить неблагоприятное мнение о русских. Остаются отдельные лица, стоящие вне партий и групп. Кто из них поднимет голос на защиту русского народа? И окажется ли такой голос достаточно сильным и убедительным? Будет ли он услышан?

Вот как истинные русские видят то, что происходит сейчас в России: «Русские страдают» (Заключение: «Бедные русские. Надо бы им помочь»). Иностранцы же смотрят на дело иначе: «Русские причиняют страдания»  (заключение:  «Плохие люди.  Их надо бы
наказать»).
Увидел ли это Солженицын? И как отнесся он или как отнесется в будущем к этому факту? Меня вообще интересует, чем кончится история с  Солженицыным. Что выйдет из его деятельности? Меня не удивило бы,  если б он  решил, что  ошибся  в   «Западе», пришел бы в ужас и отверг западную культуру, западное мышление. И чего он добьется своей борьбой? Быть может, как раз противоположного тому, к чему стремился, на что надеялся. Замысел и смысл его последних произведений сводится, как мне кажется, вот к  чему:   «Посмотрите,   как  люди страдают  в  России. Надо их избавить». А на Западе, быть может, из написанного   им  заключат  вот  что:   «Полюбуйтесь,   что делается в России. Нам надо защититься от русских».

Противники советской власти вообще, и русские эмигранты в частности приводят в доказательство обоснованности своих нападений на «Советы» очень просто и, видимо, вполне чистосердечно и убежденно такие факты, как малограмотность населения или неблагоприятные условия жизни. Факты, как будто, действительно неоспоримы. Но ведь со времени царского правительства прошло только 50 лет, а неграмотность народа была тогда, можно сказать, полной; голод постоянным явлением; а что касается жилищных условий, то сплошь и рядом несколько людей разного пола и возраста ютились в одной комнате. Но только на все это смотрели тогда иначе, так, как, надо полагать, смотрят и до сих пор сторонники царской власти. Говорилось: «Надо терпеть», «Надо уживаться друг с другом», «Не надо зазнаваться», «Нельзя требовать».
«...Мыкать горе, век трудиться,
Нищим умереть.
Вот где надо бы учиться
Верить и терпеть.»
Я была девочкой, когда первый раз услышала эти стихи и во мне поднялась волна негодования.
— Нет, не надо, — мысленно запротестовала я.
И теперь, слыша или читая нападения на советскую власть якобы из-за некультурности и бедствий населения, я вспоминаю стихи и спрашиваю себя:
— Что говорит устами нападающих: истинное со
чувствие с русским народом или только ненависть  к
советскому правительству?
А стоящие у власти в СССР не только указывают на недостатки царского режима, но применяют и иной способ для того, чтобы оправдать и замаскировать бедствия народа. Они указывают на будущее, когда, по их словам, настанет для всех пора полного довольства.
А народ ждет и бедствует. Так было раньше, так и теперь. Можно подумать, что причина тут не только в том или ином правительстве.

Если бы людям предложили выбор: желают ли они всегда спать без сновидений, или всегда видеть сны, то что бы они предпочли? Я, несомненно, выбрала бы жизнь без снов. Но все-таки мне было бы немного жалко отказаться от сновидений. Ведь бывают же и очень интересные и даже приятные сны.

Как хороши бывают сны, в которых оказывается несовершившимся то, что разладилось в жизни. Как они утешают и радостно удивляют. И каким мучительным бывает пробуждение  от таких снов.

Как трудно, даже, пожалуй, невозможно, описать сон, не изменив его, не прибавив чего-нибудь к нему. В большинстве случаев сон кажется замечательным не из-за содержания а, главным образом, из-за впечатления, которое он производит на спящего. А впечатление это несоразмерно содержанию приснившегося. Уверенность, страх, радость, которые ощутил во сне человек, всякие внезапные открытия, которые он сделал, словом все, что поразило его и продолжает действовать на него- и после пробуждения,  не соответствует действию или картине сна. Если опишешь одни ощущения,   то   получится   сухой   перечень   отвлеченных слов. А если ограничишься действительным сновидением,  то увидишь, что весь интерес,  вся внутренняя связь сна пропали. Но в мыслях у человека осталось сильное впечатление от сна, которое хочется воспроизвести  на бумаге.   И приходится переделывать  сновидение.

Если мысленно остановишься на незабытой части сна, то увидишь, сколько во снах проявляется тайных тревог, желаний и даже практических соображений.

Во сне порою бывает уверенность, что точно и безошибочно знаешь. Во сне это простительно. На яву же такая уверенность едва ли может оказаться вполне обоснованной.

С детства мне нередко снилось о смерти то отца, то матери. С тех пор, как умер отец, я вижу его во сне, кажется, чаще, чем прежде, но всегда живым и, преимущественно, молодым. А мать жива, и продолжает, порою, представляться мне во сне мертвой.

Проснувшись утром, я вспомнила последний, предпробудный сон и решила:
— Сегодня я видела во сне отца.
На самом же деле было иначе. Я просто увидела или вообразила во сне плотную, тучную, одетую в темный костюм, сидящую мужскую фигуру, нисколько не похожую на фигуру покойного отца. Я совсем не видела его головы, лица. Но я знала, с полной уверенностью и без малейшего сомнения знала, как знаешь только во сне, что это есть отец. Мы с ним даже обменялись несколькими словами. Затем пошло, все еще во сне, что-то очень путаное и мало вероятное. Я начала обдумывать положение, размышлять, и проснулись раньше обыкновенного. Во дворе слышался непривычный шум. Этим шумом и был, видимо, вызван бурный и несуразный конец  сна.
Мы всегда говорим: «Я видел во сне». А ведь в большинстве случаев было бы точнее сказать: «Я знал во сне». А как к этому явлению относится психоанализ? Допускает ли он тут неточность выражения так же, как и те, кто не анализирует и не истолковывает сны?

С тех пор, как я записываю сновидения, они стали, кажется, менее жуткими, может быть, оттого, что я уже во сне слежу за ними, готовлю слова, чтобы выразить их. Сны теперь, видимо, менее глубоки, более поверхностны, ясны и безобидны. Но я не жалею о прежних: я боюсь страшных снов.
Мне кажется также, что уже приснившиеся сны стали теперь влиять на новые сновидения. Так, приснившиеся кошки до записи снов несколько раз принесли мне «счастье»: какой-нибудь приятный сюрприз, успех, какую-нибудь радость. Раньше мне кошки снились редко. А теперь снятся очень часто, и почти всегда «обманывают», ничего хорошего не приносят. Как это объяснить? Конечно, всегда можно приписать все просто случайности, совпадению. Но я думаю, что тут другое. Я боюсь неприятностей, опасаюсь уныния, раздражения. Я стремлюсь к приятному, надеюсь на хорошее. И это стремление избежать неприятностей, сказывается в моих снах: я желаю видеть кошек — носительниц счастья, и вижу их. А обманывают они меня потому, что ожидаемая неприятность, как и должно быть, приходит в свое время, и совершенно независимо
от снов.
Если так будет продолжаться, я, быть может, перестану видеть слишком часто кошек во сне. Они будут сниться только изредка, и снова приобретут свою волшебную силу  предвещать  приятное.

Две ночи подряд я видела «плохие» сны, напоминавшие мне недавнее тяжелое прошлое. Это были «вещие» сны, то-есть такие, в которых очень ясно вскрывается то из моих свойств или моего положения в жизни, о которых я обычно избегаю размышлять, но не могу не вспомнить в нерадостные минуты после неудач или обид. И уже во сне я очень удивлялась, ибо отдавала себе отчет в том, что не возмущаюсь, не страдаю, не терзаю себя. То же было и при пробуждении: я продолжала удивляться, что теперь так спокойно переношу подобные сновидения. Это хороший признак для душевного равновесия. Надо полагать, что я действительно выздоравливаю.

Я много думала, да и написала уже кое-что о снах, и вот только недавно, перед тем, как заснуть, вдруг сообразила, что не вижу, или почти не вижу, во сне ни детей, ни стариков. (Между прочим, я не могу сказать, употребляю ли я здесь правильно слово «видеть»; во сне, быть может, скорее воображаешь, знаешь или получаешь впечатление, нежели действительно видишь. Но так принято говорит.) Каков бы ни был действительный возраст человека, который мне снится, я вижу его (а может быть, не «вижу», а узнаю, ощущаю, что это он) или молодым, но не слишком молодым, или же, чаще всего, человеком средних лет, но очень моложавым.

Время от времени мне случается снова прочитывать наброски, занесенные в записную книжку и забытые мною. Если это отдельные мысли или часть неразработанного очерка, рассказа, то мне всегда удается, хоть отчасти, вспомнить и снова пережить то, что я хотела тогда написать, что чувствовала и о чем думала. Эти забытые наброски я признаю моими.
Иначе   дело   обстоит   со   снами,   с   большинством снов. Даже если сон записан подробно, оказывается, что он забылся окончательно, и читая его содержание, мне почти невозможно восстановить его особенную, бесподобную атмосферу, то-есть как раз то, что когда-то побудило меня записать его.

Предположим, что сны действительно вполне вскрываются и правильно истолковываются посредством психоанализа. Но и в таком случае сны человека, хоть немного ознакомленного с психоанализом уже не годятся для психоаналитического исследования. Такой человек будет во сне следить за собой и изменять ход снов, дразня и пугая себя или потакая себе.

Сколько существует на самом деле полов?
Этот вопрос мне хотелось бы задать на международном съезде  выдающихся  сексологов.  Но  вовсе  не потому, что я желаю узнать,  сколько  разных  полов есть или может быть у живых существ. Разве уж так важно   знать,   без   профессиональной   надобности,   такую истину? И что бы я делала с таким знанием? Нет, меня интересует иное: дадут ли все специалисты один, то-есть  одинаковый, ответ на мой вопрос, или же ответов будет несколько, по крайней мере два. А зачем мне понадобилось это знать? Вот зачем: если последует не один единственный ответ, то станет, как будто, ясно, и, конечно, не мне одной, что мы, неспециалисты, тем более не можем знать, а следовательно, и утверждать то, чего не знают точно сами специалисты. Пришлось бы,  пожалуй   пересмотреть   основы   всякого   полового воспитания.  Быть  может,   стало  бы и  очевидно,  что нельзя без разбора давать советы и предъявлять нравственные требования в этой области. Да и заветы знакомых мне религий, касающиеся этого вопроса, стали бы в таком случае, как будто, несущественными, безжизненными. Ведь эти религиозные учения признают только два вполне определенных неменяющихся пола. Все это заставило бы одних и дало бы право другим взглянуть с иной точки зрения на многое, что искони принято и считается правильным в общественной жизни.

Христианство исключает не только неверующих. Оно обращается лишь к людям мужского или женского пола и создано только для них. Однако это разделение на два пола не охватывает все человечество. Христианство таким образом не признает и не впускает в свой состав тех, про кого нельзя с определенностью и во все время их жизни сказать, что они принадлежат к одному из этих двух полов.
Написав это, я уже воображаю удивленные или негодующие возражения:
— Зачем  об  этом  говорить?  Ведь   речь  идет  об
исключениях,  и их так мало  в действительности. Да
и зачем приплетать к религии половой вопрос? Это же
почти что неприлично.
В ответ я могу сказать только следующее:
— Но ведь это тоже люди и их даже нельзя, априори,  считать неполноценными  и  неполноправными. Я уверена, что Иисус Христос (я его считаю человеком) не знал о существовании гермафродитов. Следовательно, им и нет доступа в христианскую религию, из которой, напротив, не исключены идиоты и преступники.

Самые обездоленные, самые отверженные люди те, у которых не вполне определен или меняется в течение жизни пол. Я уже написала о том, что их отвергают религии. Но они также исключены из обыкновенной общественной жизни даже в силу таких пустяков, как мода и условная вежливость. Им не подходит вполне ни мужская, ни женская одежда. Их пол бывает невозможно определить в телефоне по голосу. Однако правила вежливости требуют произнести обращение, обозначающее пол: сударь или сударыня, гражданин или гражданка. Самое же гадкое, глупое и необоснованное проявление их ближних по отношению к ним, это смех, а то и насмешка.

Я переводила опросный лист и нашла в нем графу: «Пол: мужской — женский» и примечание: «Вычеркнуть неподходящее». И лишний раз подумала: «Ведь бывает еще и другое, необозначенное в опросниках. Почему же о нем не упоминают? Почему, даже официально, исключают из людского общества тех, у кого пол неопределен?» Что тут сказывается: религиозная традиция, косность, лень, трусость, бесчеловечность?

Декларации прав человека — протест против неравноправия, несправедливости, притеснений. Цель деклараций — защитить человечество от этих зол. Однако сами люди, провозгласившие права человека, так же, как и религии, уверяющие, что они признают равными всех людей, принимают, быть может, невольно, участие в дискриминации. Забытыми и исключенными из равноправных людей оказались те, чей пол неопределен или меняется в течение жизни. Такие люди принуждены прятаться, переезжать с одного места на другое, менять школы, место службы, одним словом, скрывать  свое  вполне  естественное,  независящие  от  них
 
самих, положение. Почему нельзя смотреть на них просто, как на людей вообще? Да известно ли, сколько таких людей? Есть ли какая-нибудь статистика на этой почве?
Поскольку мне известно, религии, а вместе с ними и общество, признают только два вполне определенных пола: мужской и женский, и ничего другого не допускают, как будто, даже и не подозревают. Спросите священника или государственного деятеля, что он думает на этот счет. Я предполагаю, что в ответе будет, в лучшем случае, указание на то, что таких людей немного, что они являются лишь исключением; а в худшем случае — более или менее ясный и грубый намек на то, что такая тема разговора граничит с неприличным, и он, отвечающий, не специалист по таким вопросам; да у него есть и более важные заботы и более спешные дела... Священники и верующие скажут вероятно еще что-нибудь о воле Божией и о том, что на земле ничто не может быть совершенным. Все, в общем, боятся поднять этот вопрос. И, вопреки всем «правам человека», обездоленным людям все еще необходимо скрывать свое действительное положение, как будто в нем есть что-то безнравственное, какая-то постыдная ненормальность.

В половом вопросе я лично нахожу очень многое, противоречивое и тревожащее. В нем есть на мой взгляд и хорошие и плохие стороны: как естественное, так и исковеркано порочное; как необходимое, так и ненужное; как важное, так и преувеличенное, и еще много другого. Но вот чего я никак не могу в нем найти: смешного. А это, как будто, и есть именно то, что в нем видят, или, по крайней мере, считают правильным видеть очень многие люди.

Согласно религиозным учениям сотворение богов и людей произошло не обыкновенным, человечески-нормальным, а особенным, оскорбительно неестественным и, отчасти, гадким образом. Приверженцы божественных религий считают правильным распространять знания о таком сотворении и веру в него. Мне кажется, что такие знания отражаются и на взглядах людей на половой вопрос. Одни видят в нормальных половых сношениях что-то пошло-забавное, исключительно земное и людское в смысле низкого и грязного; другие, напротив, желают видеть в них что-то божественное, священное, ибо схожее по существу с приемами бога.

О беременной женщине говорят, что она в «интересном» положении. Выражение содержит в себе не то сальный намек на обстоятельства, вызвавшие беременность, не то несоответствующую серьезному положению игривость, не то излишнее, бесцельное жеманство. В общем выходит пошло, глупо и даже обидно.

Часто говорят, что такое-то свойство причастно мужчине или, напротив, женщине; что такая-то профессия подходит одному или другому полу. При этом, как будто, забывают о самом главном, о том, что одинаково свойственно всем мужчинам и всем женщинам, а именно: каждый из нас прежде всего и сильнее всего
— человек.

В языках (видимо во всех «не первобытных» языках) образовались различные формы существительных для обозначения мужских и женских особей; а также
— в  зависимости   от  строения  языка  —  различные
формы членов, местоимений, окончаний. Казалось бы, что такое разделение говорит о высоком уровне и развитии языка и, главное, придает ему особую точность и гибкость. Но тут получилось скорее обратное. Когда стало меняться социальное положение женщин и у них открылись новые пути, оказалось, что нет возможности образовать женскую форму слов, обозначающих некоторые «мужские» профессии и должности. Появились «неправильные» с грамматической точки зрения построения, разрушающие понятия о структуре речи: «Она отличный педагог». «Товарищ Крупская». «Nicole est un bon professeur». «Madame le Conservateur».
Оказывается, что и для понятия «человек» нет общего выражения, вполне включающего и женский пол. Видимая всеобщность этого слова обманчива. Теперь предстоит включить женщин в понятие «человек», и произойдет это вероятно не созданием новых слов, совместных для обоих полов, а распространением на оба пола слов, обозначающих исключительно или преимущественно мужской пол; то-есть не уточнением, а обобщением.
В мыслях же невольно представляешь себе, что всякое развитие, а следовательно и развитие языка, ведет к уточнению. Однако здесь уточнение как раз помешало отчасти точности и ясности, исключив часть человечества из общего слова, исключив, таким образом, эту часть в некоторой степени и из самого понятия.
Необоснованное, на мой взгляд, лингвистическое различие в соответствии с различием полов часто мешает мне в моей литературной работе. Я пишу преимущественно о своей внутренней жизни, но считаю, что многое из моих ощущений и мыслей свойственно всему человечеству.


Рецензии
Мы как дети! Все ждем чуда! меняются правители. меняются лозунги. А мы все ждем чуда - вот приедет барин... Насытятся они наконец, нахапаются - и вспомнят о нас! Не вспомнят. Не позаботятся. А может прав фигурист Плющенко: надо валить из этой страны, которая ничего не может и не хочет делать, чтоб своих людей защищать?!
Мы это уже проходили. в 1917. Тогда царь тоже всех достал! НИКТО за него нем воевал! Белые - за УЧРЕДИТЕЛЬНОЕ СОБРАНИЕ. Красные - за мировую революбцию. Зеленые - прото грабили всех подряд...А потом пришли большевики и навели порядок в порядком одичавшей стране...Так и сейчас будет (хоть и боюсь ошибиться).ПЕТР.22.02.2010.

Петр Евсегнеев   22.02.2010 12:26     Заявить о нарушении
Вот "валить из этой страны", это мне ближе.. лучше уж быть в эмиграции, и не взваливать все несправедливости, что до сих пор творятся у нас в стране.. и то безразличие, что творится по отношению к творческим людям

Воловой-Борзенко   22.02.2010 15:43   Заявить о нарушении