Поэзия графики

(о гравюрах Александра Колокольцева)

 
За единичными исключениями, его работы почти
миниатюрны. Изображения неизменно ограничены четким контуром:
квадрат, круг, прямоугольник.
 
Чувствуется настойчивая воля к определенности и
законченности формы.
 
Люди на этих гравюрах гостят крайне редко: наверное,
художник не очень-то их жалует. Сердце его отдано природе.
 
Мир предстает увиденным одновременно с обоих концов
подзорной трубы: основной персонаж - зверь, птица или плод -
оказываются совсем рядом, а фоновый пейзаж - в мечтательной
дали. Рисовальщик словно близорук и вместе с тем дальнозорок,
но и в том, и в другом качестве он изумляет вдохновенной
остротой взгляда. В этом его дарование родственно бунинскому.
 
Есть мастера, у которых "играет" одна, отдельно взятая,
характеристическая деталь - деталь-метонимия, деталь-метафора,
деталь-символ.
 
Иное дело у Колокольцева. Он поражает не обособленной
частностью, а детальностью целого. Зримая жизнь богата и
увлекательна своими подробностями, и вот этим-то чудом
подробно-множественной сложности и слаженности никак не
натешится и никак не насытится рисовальщик, а вместе с ним и
зритель. На каждом квадратном миллиметре все подробности
проработаны с одинаковой любовной тщательностью, как это было
свойственно географам и натуралистам XVIII и первой половины
XIX века, как это было свойственно мастерам Северного
Возрождения. В такой скрупулезнейшей, можно сказать, научной
точности есть почтительное благоговение перед всем миром
Божьим. Для Колокольцева графическая погрешность- это грех, это
знак неуважения и к природе, и к искусству.
 
В любом произведении гравера чувствуется воля к полной
завершенности и предельному совершенству.
 
Только зритель поверхностный мог бы обвинить
Колокольцева в натуралистичности. У него все подробности не
только продуманы - они обобщены и чудесным образом
эстетизированы. Под его резцом лягушка превращается в царевну,
оставаясь лягушкой. В облике птицы, насекомого или
земноводного, красующегося на переднем плане, изумляет полная
слиянность видовой типичности и едва ли не личностного
своеобразия. Художник изображает своих тварей как истовый
портретист. Однако в фокусе магического кристалла оказываются
не столько сами по себе персонажи, сколько их сопоставительное
соседство, их пространственно-смысловые взаимоотношения. Именно
в композиции - соль колокольцевской своеобычности. Здесь
кроется самая сердцевина его художественного замысла, здесь
блистают молнии его вдохновений. Именно композиция определяет
таинственность некоторых превосходных гравюр. В них есть
гармония контрапункта, неожиданность образного парадокса. Эти
офорты похожи на сновидения. Например, такой сюжет: в
прозрачном полумраке лунной ночи темнеет старинный дом с
башенкой. Окна не светятся: то ли здесь давно спят, то ли дом
давным-давно покинут. А прямо перед нами возлежит на каменном
подоконнике крупный рак во всем своем панцирном великолепии. За
ним - огромный ломоть чего-то напоминающего арбуз. Его плоть,
видимо, уже тронута гниением*. Что же все это означает? Может
быть, неслышный ход жизни и умирания? Кто знает? Впрочем, в
искусстве его глубинный смысл отнюдь не всегда поддается
определению. Художник в принципе отказывается от каких бы то ни
было указательно-разъяснительных знаков. Похоже, ему близко
"объективистское" кредо Флобера - всячески скрывать свое "я" с
его эмоциями и оценками, но тихо, исподволь, в изобразительных
намеках, словно нашептывая, внушать свое видение мира.
 
В творчестве Колокольцева предстает бытийственное
равенство всего живого и неживого (впрочем, здесь и предметы
живы). Экзистенциально равны и - равно любимы - все существа -
малые и большие, насекомые и млекопитающие, подпольные и
поднебесные. В каждого из них художник глубоко вчуствуется и
каждому сопереживает.
 
Это пантеистическое восприятие жизни.
 
На колокольцевских офортах природа пребывает в
разнообразных состояниях, свойственных и человеческой душе: это
и шумная радость весеннего утра, и сумрачный вечерний полет
хищной птицы, и детский испуг птенцов перед сверканием молний.
 
Тут я отмечу, что лучшие гравюры словно звучат и каждая
звучит по-своему: слышится то воронье карканье, то мышиный
шорох, то тихий завороженный снегопад.
 
Не только слуху, но и осязанию дают пищу эти гравюры.
 
И не только жизнь, но и само бытие ощущается в них. И
более того - в них чувствуется мистическая тождественность
жизни и смерти, чувствуется фаталистическая печаль о
преходящести всего прекрасного.
 
При всей своей изысканности, при всей своей внутренней
аристократичности работы Колокольцева, полагаю, доступны почти
любому восприятию (естественно, глубина понимания будет
различна). Легко вообразить эти эстампы под многоопытной лупой
коллекционера-эстета; их наверняка одобрит зоолог и охотник; да
и крестьянин не стал бы есть на них селедку.
 
Колокольцев - убежденный традиционалист, но вовсе не
эпигон. У него есть свежесть и новизна, присущие настоящему
таланту. Он не новатор, поскольку для подлинного поэта
новаторство - не самоцель; новизна возникает сама по себе.
 
Саша Колокольцев еще слишком молод и, слава Богу, жив,
чтобы его нарекли классиком. Но я убежден, что его высшие
достижения - истинная классика.
 
13.10.1989

 ------------------------
 * Кстати сказать, начавшийся распад мякоти - один из
характерных мотивов рисовальщика


Рецензии