Не отвергни меня роман петр кожевников. 1995

НЕ ОТВЕРГНИ МЕНЯ
роман

«Отче! Даждь рабу Твоему — чего и сам просить не умею»
Молитва Ежедневная Господу Иисусу Христу

Памяти Евгения И.
I
Наше знакомство состоялось на больничных койках. Я лежал с туманными показаниями к оперативному вмешательству, а, по сути — с пос¬ледствиями алкогольного отравления. Эдик му¬чился перитонитом. Его состояние долго считали безнадежным. Оно явилось таковым не по его недомыслию или вине домочадцев. Когда «скорая помощь» доставила Эдика в больницу, в приемном покое дежурил ветеран войны Махно. В силу преклонного возраста врач, видимо, был уже недостаточно расторопен, хотя бодрился и старался выглядеть молодецки. Сам же, ввиду армейской контузии, почти ничего не слышал и страдал дрожанием рук. Эдика привезли вовре¬мя, но Махно неоправданно долго оттягивал опе¬рацию, а позже еще и крайне неудачно употре¬бил скальпель. Медикам пришлось выхаживать жертву отставника в течение полугода. Когда мне выделили кровать в больничном коридоре напро¬тив Эдуарда, этот срок уже завершался, и скоро его собирались отпустить на некоторое время домой.
— Я понимаю, почему меня бросили на про¬ходе, — судачил я со своим соседом. — Я пере¬блевал им все тазы и одеяла. А ты-то здесь — как экспонат ВДНХ, могли бы, кажется, и от¬дельную палату обеспечить?
— Это потому, что я много раз подыхал, — улыбался Эдик. — А отсюда меня проще выво¬зить на реанимацию. А если предстоят процеду¬ры, то я здесь тоже никому не помешаю.
Эдик рассказывал, что совсем недавно уже имел шанс погибнуть. Минувшим летом в деревне они с другом решили покататься на мотоцикле. За рулем оказался друг. Он набрал максимальную скорость. Неожиданно на шоссе, поперек их дви¬жению, выдвинулся бык. Мотоцикл врезался в животное. Друг повис на рогах, а Эдик вылетел из седла, перелетел парнокопытное и упал на обочину. Он потерял сознание и очнулся только в больнице. Через два дня друга похоронили.
— Когда я валялся в больнице, то впервые почувствовал, как приятно касаться пальцами ног железных прутьев на кроватной стойке, — вспо¬минал Эдик. — Но там я это делал спокойно — у меня установили сотрясение мозга и ерундо¬вые ушибы, а здесь, бывало, из последних сил. Упрешься и вспоминаешь ту больницу и Лешку
и немного радуешься, что ты все-таки жив.
Когда мы познакомились, Эдику уже разре¬шили подниматься. Он отказывался от всяческой поддержки и бродил, прижав правую руку к животу, а левой ограждая себя от всевозможных ЧП. Эдуард одолевал пространство медленно и ос¬торожно. Его корпус был заметно наклонен впе¬ред. Это происходило, очевидно, не только из-за боли, но еще и страха вновь ее ощутить. А еще, наверное, его тело стягивали швы.
Со своей койки я постоянно наблюдал утрен¬ние обходы врачей, объектом которых я тоже являлся. В отличие от меня, Эдик слыл уникаль¬ным пациентом. Около него всегда толпились студенты и слушатели курсов усовершенствова¬ния врачей. Махно начинал демонстрацию Эдика со слов: «А это Эдик Посельский, - наш мальчик с того света...» Хромоногая санитарка Ася с неподвижными гла¬зами и волосатым носом, как бы жалея Эдика, доверительно вздыхала: «В семнадцать годов уже весь марлевый. Разве это жилец?»
Несколько раз, когда строй медиков подле кровати Посельского давал брешь, передо мной возни¬кали фрагменты его тела. Я успевал заметить только швы, куски «веревок», трубки и даже какие-то отверстия. «Меня резали и спереди, и сзади, — зевал в ответ на мои вопросы Эдик. — А руки так накололи, что и вен не могли отыс¬кать, так уж на ноги капельницы ставили».
«Знаешь, Кирюша, он несколько раз уми¬рал», — вздыхала синеглазая медсестра Марфа. Ее глаза напоминали о детстве, в которое я возвращался, посещая вечернюю школу. Первой вспоминалась география, а ближе — глобус и контурные карты. На этих пособиях синим цве¬том был окрашен Мировой океан. Там, где глу¬бины возрастали, цвет насыщался. Так вот, глу¬бина Марфиных глаз соответствовала самым зна¬менитым впадинам на дне Мирового океана. Еще одним достоинством Марфы были густые тем-ные волосы, как выражались медсестры, «нату¬ральный каштан». Волосы достигали бедер. Мар¬фа укрывала их под белым колпаком. До или после дежурства можно было застать ее в сестрин¬ской с распущенными волосами, и это зрелище одуряло.
«Тогда ему было так больно, что он кричал, словно несколько человек, — возвращала меня к судьбе Эдика медсестра. — Мы с девками убега¬ли в другой конец коридора и плакали. Его мама, Ариадна Павловна, буквально поседела возле него. Она ведь не выходила из больницы неделями. Иногда на нее смотришь и понимаешь, что Ариадна уже не знает, где находится. А од¬нажды как сидела около его постели, так и сва-лилась со стула. Девчата уложили ее в процедурной на кушетку, и Ариадна несколько часов проспала как убитая. А как очнулась, опять: "Где сынок? Что с ним?" И еще два дня у него отдежурила».
Ариадна Павловна действительно вела себя стоически. Она навещала сына каждый день после работы, а в выходные наведывалась два или даже три раза. Было видно, что Эдик — смысл ее жизни и она готова на любые жертвы, чтобы ее сын не остался инвалидом. Врачи посоветовали Ариад¬не давать болящему по ложечке коньяка, и у Эдуарда в тумбочке завелась пузатая бутылка. Мы не очень задумывались о дозах и в день моего шестнадцатилетия откупорили емкость и, не спеша, пустобалакая, опустошили. Посельский предпочел, чтобы я осваивал более крупные дозы, а я особо не противился. В итоге он оказался охмелен, а я абсолютно пьян. Эдик лежал, контролируя руками живот, а я за¬индевел на стуле. Когда я решил поставить ис¬сякший сосуд в тумбочку, то допустил неточность в движениях, и на пол посыпалась разнокали¬берная стеклотара. Нам все это показалось за¬бавным, и мы захохотали. Я — опасаясь рух¬нуть со стула, Эдик — плотнее прижав руки к истерзанному телу.
Рабочий день врачей еще не завершился, и вдруг мы увидели Махно. Голова ветерана при¬вычно подергивалась, что походило на кивание. Некоторые, понимая наклоны головы как согла¬сие с их собственными мыслями, тоже начинали трясти головой. Когда мы наблюдали это со сто¬роны, то, конечно, посмеивались.
— Что это вы, хлопцы, так развеселились? — Махно остановился около нас и подозрительно сощурился.
— Да мы тут пустые бутылки собираем, — откликнулся Эдик. — Мать завтра придет, за¬берет.
- Здесь из-под соков, а это — из-под сиро¬пов, — добавил я, не разгибаясь, делая вид, что оберегаю посуду от падения. Я не дышал, на¬прягся и едва сдерживал клокочущее ржание. — А вот из-под боржоми.
— Молодцы, правильно, — исполнил другой привычный трюк Махно: несколько раз судорож¬но сглотнул слюну. — Пусть будет порядок.
Мы тотчас обсудили этот эпизод и долго гого¬тали. Позже мы часто вспоминали эту историю, и она неизменно вызывала наше веселье. «Что вы тут делаете? — Бутылки собираем», — цити¬ровал кто-то из нас, и мы потешались.
Тогда наш смех вызывало многое. Например, Валера по кличке «Борода», обретенной благодаря хитросплетенной, как веник, рыжей бо¬роде. История Валерки была типичной для не¬скольких поколений советских пьяниц. Он от¬правился с друзьями на рыбалку. На природе напился, заснул, и его правая нога в болотном сапоге очутилась в костре. Борода встрепенулся только тогда, когда у него основательно выгоре¬ло колено. Собутыльники доставили его домой, где он еще пару недель пил, пока не иссякли деньги. После этого травматик вооружился шваб¬рой и на одной ноге прискакал в больницу.
Валера госпитализировался еще до по¬явления Эдика, но врачи никак не могли его исце¬лить. Процесс усложнялся тем, что Борода по¬стоянно пил все, что на спирту, и ел любые ле¬карства, от которых можно забалдеть. Процедура утоления его страсти составляло наше вечернее развлечение. В течение дня мы набирали кучу медикаментов: аминазин и барбамил, седалгин и димедрол, од¬ним словом, все, что попадалось и имело отно¬шение к «наркоте» и «приходу». Вечером мы разводили лекар¬ства в микстуре Кватера или спирте, называя это «Смерть бизона», и подносили Валере. Он ню¬хал, матерился и выпивал. Мы уходили в кори¬дор и при ночнике, установленном около посте¬ли Эдика, начинали играть в карты. Через пару часов мы возвращались в палату.
— Борода, - шепотом обращался один из нас к нагромождению на кровати около окна.
— Ну? — как бы через силу отзывался Ва¬лерий.
— Как ты?
— Черт его знает, — отвечал наш пациент глухим, растянутым как каучук голосом. — Руки-ноги от¬нимаются, а сна нет.
После этого мы спешили через весь коридор в туалет: я — бодро, Посельский — придерживая живот и шаркая ногами, и там долго хохотали, вновь и вновь передразнивая нашу доверчивую, а может быть, безразличную жертву.
Нам пришлось наблюдать, как Валеру мыли в ванной. Он оказался весь в татуировках. До сих пор мы изучали только изображения перстней на пальцах да солнце на закате со словом «север» на внешней стороне кисти. Теперь перед нами пред¬стали церковные купола на спине нашего мучени¬ка и вожди пролетариата — на груди.
— Ты чего весь разрисован? — спросили мы Валерку перед выдачей ему лекарственно¬ го коктейля.
— Да я, пацаны, по экспедициям всю жизнь мотался, — объяснил нам Борода. — У меня ни семьи, ни друзей, так, алкаши да сожительницы. Подохну, - хоронить будет некому.
Байки об экспедициях стали нам понятны го¬раздо позже, а церемония принятия «Смерти би¬зона» неизменно оживляла наши встречи. Впро¬чем, биография Валеры некоторым пунктиром намечалась для нас уже тогда. Прежде всего, бла¬годаря его рассказам. Это случалось во время больничных исповедей. Начиналось, как прави¬ло, с недугов, причем их исключительность и безысходность могли возводиться в самую неве-роятную степень. Далее следовали мысли о политике, и даже встречи с особо именитыми персо¬нами. Ну, а в итоге все кончалось эдаким «Дека¬мероном», когда каждый болтал все, что ему вздумается.
Оказалось, что в изнурительных «экспедициях» со¬вершенно не было женщин. Это обстоятельство доводило «геологов» до исступления. Борода рассказывал невообразимые истории с участием косуль, тушканчиков и перепелок. Те¬перь я понимаю, что тогда мы просто не были готовы к восприятию болезненных мужицких баек.
Вторым обстоятельством, отметившим значе¬ние Валеры в непонятном нам измерении, стало отношение к нему одного из обитателей палаты. Это был Серега, поступивший после меня с по¬чечными коликами. Диагноз оказался условным, а истинной причиной госпитализации являлся чрез¬мерный прием таблеток ноксерона и кодеина.
— Я жить все равно не буду, — признавался нам Сергей за чашкой чифира. — Вы прикинь¬те, всех пацанов девчонки в армию провожают, а меня в это время за угон мотоцикла в КПЗ, по¬том в суд — и на всю катушку. Я три года в зоне провел и туда больше не пойду. И на воле я не могу. Так что не сейчас — значит, потом. Вот! Позырьте!
Сережа Тартасов засучил рукава пижамы. Мы увидели на его предплечьях многочисленные продольные и поперечные шрамы. Он рассказал нам, что попал на «малолетку», а там — полный беспре¬дел. Вначале против Сергея выставили амбала, который начал драться. Серега интуитивно угадал, что надо нападать и бить это жирное, на¬глое существо. Амбал действительно оказался «шестеркой» и взмолился о пощаде, но Серега ту¬зил его, пока на кулаках не обнажились кости. Потом били Сережку. Каждый день и по несколь¬ку раз. И вот, когда он уже готов был сдаться, молить о пощаде и выполнить любые заявки па¬цанов, его оставили в покое. Так закончилась «прописка».
Серега Тартасов рассказывал нам часто и много. Когда он вспоминал, то впадал в тревожное возбужде¬ние, и мы не всегда понимали, о ком идет речь, а иногда у нас закрадывалось сомнение: не он ли был очередной помянутой жертвой пацанов. Ко¬нечно, он не мог быть художником Гансом, кото¬рый любил мальчиков и вылизывал их грязные ботинки, когда они возвращались со стройки или после сельхозработ. Ганс был связан с тюремным начальством родственными узами, а еще выполнял «наглядную агита¬цию», поэтому пользовался завидными для прочих зеков. Его погубил случай. Он заменял лампочку и по¬пал под напряжение. «Ему стали делать искусст¬венное дыхание, — вспоминал Сергей, — но это не помогло. У Ганса было больное сердце».
Когда мы обсуждали с Эдиком, героем каких драм мог быть Сережка, то останавливались на судьбе мальчи¬ка, которого шутки ради затравили в камере, изнасиловали, а позже он вскрыл вены. «Да вы что! — восклицал Тартасов, словно мы были причастны к кошмарным событиям или давали им неспра¬ведливую оценку. Он вскидывался в сторону ночного окна, и глаза его мутнели. — Тут, когда неделю на стульчаке не посидишь, а потом три часа на нем промучаешься, так все очко горит, а там, прикинь, если весь барак пройдется, да не по разу: смотришь на "петуха", а он ни сесть, ни говорить не может... На малолетке, конечно, осо¬бо лютуют. Да это возраст такой, когда все вре¬мя хочется. Гиперфункция. Сами знаете!»
В такие минуты мы замирали с дозирован¬ным нам Серегой чифирем, а наш сказитель об¬ращался уже совсем не к нам с Эдиком и даже не к прочей аудитории, среди которой числился и храпящий Борода, — нет, он адресовал свои вос¬поминания тому, кто незримо, но посто¬янно отслеживал Серегино поведение и правди¬вость его слов.
«А когда на суицид пошел, — продолжал Серега, — то и братва решила то же учинить. Для тюрьмы это криминал, и всех после больницы просто расселяют по разным камерам».
Наш новый собеседник и мой сосед по палате сразу проникся осо¬бым доверием к Бороде. Сергей Тартасов регулярно пред¬лагал Валере закурить или заварить для него чифирь. Это казалось странным — тем более при известном нам отношении Сереги к собственно¬му отцу. Он рассказывал, что его родители, ря¬довые ИТР, возмущаются его образом жизни после отсидки, а папаша даже пытался приме¬нить силу. В ответ Серега изловчился сломать отцу плечо.
Врачи разгадали недуг Сереги и предложили ему лечиться от наркомании. Он отказался. Пос¬ле выписки Сергей дольше всех прощался с Ва¬лерой, вручил ему съестные припасы, чай и ку¬рево и даже предложил деньги. Борода отказы¬вался и был сконфужен. Сережа называл его на «вы», объяснял, что оставляет ему все это, по¬скольку Валерию придется здесь находиться доль¬ше нас.
Судьбы тех, кто нас окружал, складывались по-разному. Некоторые из них в этой больнице и завершились. На отделении присутствовал раз¬битый алкоголизмом пролетарий Гагарин. У него уже случались инсульты и инфаркты, а сейчас поводом для госпитализации явилась катастрофа с координацией движений. Глаза у Гагарина были мутные и разошлись в разные стороны, отчего он, говоря: «Здорово, Кирюха», — сам таращился не на меня, а на Эдуарда. Ноги Гагарин передвигал медленно, но с энергичным неожиданным финальным движением. Создавалось впечатление, что он истерично от¬ряхивает обувь. «Смотри, смотри, - концовка!» - спешил привлечь внимания приятеля кто-то из нас, и мы смеялись. Гагарин всегда держался с индюшачьи важным видом и искал случай кого-нибудь отчи¬тать, обычно больных и, часто, — безответных.
Совершенно другое место в иерархии больных занимал место боро¬датый переводчик Вассерман. Об этом персонаже наших циничных фантазий была очень высокого мнения Марфа, и ночами, когда мы с ней курили или целовались в процедурной, она вдруг вспоминала, какие интересные вещи ей успел рассказать Вассерман за последнее время. Мы нарекли лингвиста Паганелем за его высокий рост, донкихотовскую бородку, очки и забавную рассеянность.
Однажды после «тихого часа» мы катались по коридору на инвалидных колясках. Во время пер¬вого «забега» через дверной проем, мы увидели, что Паганель лежит на кровати, рядом установ¬лена капельница, а к его руке пристроена «маги¬страль». На следующем марше мы заметили, что жидкость по прозрачной трубочке вроде бы не движется, а голова переводчика слишком вычурно запрокинута на больничную, видавшую виды подушку, лицо же приобрело необычайную монументальность. На третьем «круге» мы клик¬нули Марфу. Она подошла к Вассерману, посто¬яла и побежала в ординаторскую. Пришедший Махно заключил, что больной — мертв. «Так он же раковый был, — проволокла свою ногу по ко¬ридору Ася. — У него метастазы, как реки на глобусе. Это хорошо, что тихо помер, — значит, добрый был человечек» – заключила она, между делом обследуя осиротевшую тумбочку больного.
Покойников обычно перекладывали на катал¬ку и доставляли в ванную комнату. Здесь тела ждали отправления в морг. Между работниками отделения и морга постоянно звучали споры о том, кто обязан перевозить трупы. Иногда утом¬ленные скандалами медсестры обещали «ходяче¬му» больному налить стакан спирта за оказание помощи в транспортировке усопшего. Посельский фи¬зически не мог выполнять подобные функции, я же охотно соглашался и несколько раз за свое пребывание в больнице сопровождал мертвецов в предпоследний путь. Производилось это всегда с шутками и запугиванием друг друга. Медсе¬стры сдавались быстрее и умоляли их больше ничем не донимать. Если учесть, что запоры на дверях морга невозможно было открыть быстрее чем за четверть часа, то девушкам действительно доставались серьезные испытания, когда в тем¬ноте, на ветру, с трупа постоянно срывает про¬стыню, а пульсирующая на фонаре лампочка придает бескровному лицу видимость таинствен¬ной мимики.
Финал бывал и более странный. На отделе¬нии обитал высокий лысый старик с крепкой жилистой фигурой. Его не оперировали, а толь¬ко обследовали. Он бодрился и считал свое на¬хождение в больнице прихотью домочадцев. Мы сочли пенсионера за отставного моряка и окрес¬тили капитаном Немо.
Как-то мы увидели, что Настя сооружает для капитана Немо капельницу. Особой приметой этой медсестры было родимое пятно малинового цвета, которое занимало почти всю левую щеку. Чтобы избежать изнуряющих взглядов, Анастасия маскировала изъян марлевой повязкой, бла¬годаря чему непосвященные полагали, что мед¬сестра только что из операционной.
Деталью, привлекшей наше внимание, стало то, что жидкость, предназначенная для перете¬кания в вену старика, оказалась лилового цвета, под стать Настиной отметине. «Морилка», — шепнул я. «Для появления родимых пятен», — перепасовал Эдик, и мы засмеялись.
Медсестра не сразу угадала удобное место и несколько раз ткнула капитана Немо в руку. Он лежал с невозмутимым лицом и причмокивал, очевидно, играя зубным протезом. Наконец, она топала удачно и зафиксировала иглу. Содержи¬мое в емкости стало уменьшаться. Мы отвлеклись от старика, и пошли бродить по отделению. Вскоре мы встретились около наших кроватей и присели. Мы непроизвольно отметили, как из палаты капитана Немо вышла Настя Приемкина и быстро направилась в ординаторскую. Вдруг мы увиде¬ли капитана Немо. Он стоял в коридоре. Види¬мая часть его плоти, то есть голова и руки, стала вишневого цвета. К старику уже спешил врач. «Что это? — спрашивал капитан Немо и показы¬вал на изменившийся цвет кожи. — Что она сделала? Я теперь что, индеец, да? Индеец?» — «Нет, вы не индеец, не индеец! Вам надо полежать, — обнял старика Махно, при¬шедшийся ему чуть выше локтя. — Это бывает. Такая, знаете, реакция». Вместе с медсестрой они увели больного в палату. Мы готовили Бороде коктейль, когда к нам подошла Настя и попроси¬ла помочь завезти «дедушку» в ванную. Капи¬тан Немо был мертв.
Больные не всегда «отходили» столь тихо. Незадолго до моей выписки поздно вечером при¬везли новенького. «Шар», — выскочило у кого-то из нас. У него был неправдоподобного разме¬ра живот, словно тело накачали, как резиновую игрушку. «Шар» вошел на отделение с женой. Она о чем-то беседовала с Махно, а больной, вынуж-денно широко расставив ноги, прислонился к стенке недалеко от наших кроватей. Пижамные брюки сидели на «Шаре» нормально, а вот курт¬ка выглядела, словно детская. Под ней видне¬лась просторная рубаха. Она натяну¬лась под натиском живота. Лицо и руки «Шара» были песочного, почти земляного цвета. Кому-то могло померещиться, что в коридоре стоит рас¬пухший негр.
— Это, почитай, рожать привезли, — помяла свой угреватый нос Ася. И, продолжая влажную уборку ко¬ридора, добавила: — Что ж ты, мил человек, столько водки жрал?
Жена «Шара» и Махно завершили разговор и направились к больному, как вдруг «Шара» ста¬ло тошнить кровью. Он не сразу понял, что про¬исходит. В первую секунду ему стало неловко. Смущение отразилось на страдальческом лице. Мне даже показалось, что его губы пытались изобразить улыбку извинения.
— Дайте ему таз! — закричала жена. И, с надеждой глядя на Махно: — Можно, я поставлю ему таз?
Но рвота у «Шара» прекратилась, и он ви¬новато оглядывался.
— Извините, ради Бога, я вам тут напачкал, — сетовал больной, проводя рукой по окровавлен¬ной ткани, будто убеждаясь в габаритах своего живота. — И рубашку испортил. Мила, ты возь¬мешь постирать? Может, отойдет?
— Вася, ну конечно, попробую. Сейчас я тут за тобой уберу. — Тревожно осматривала жен¬щина мужа. — Знаете, доктор, и дома раз так было. Это плохо?
Махно, кажется, ничего не успел сказать, по¬тому что Василия снова начало рвать, причем теперь из него выбрасывались целые сгустки. Образовал¬ся шум. Мила кричала, а врач объяснял ей, что они слишком поздно обратились. Вася странно двигал руками, точно пытался что-то собрать. Вдруг его ноги разъехались, и он рухнул. Из смятого от падения рта продолжала струиться кровь. Мы заметили кровь и между ног на его брюках.
— Он живой! Живой! — восклицала вдова около неподвижного тела. Мы смотрели с Эди¬ком на эту привычную группу и привычно пред¬ставляли, как медсестры попросят закатить по¬койника до утра в ванную, а в морг отправят только утром, потому что ночь и хлещет дождь.
- Как величать-то покойного? – облокотилась на швабру Ася.
- Василий… Василий Владимирович, - не повернулась в сторону санитарки женщина.
- Я сегодня свечку за упокой души поставлю и молебен закажу. – Ася искоса соизмерила вдову, оценивая ее платежеспособность. – Это в червончик всяко встанет. Для души – не деньги, а для рядового медработника – треть аванса… 
Я мог бы долго восстанавливать события, про¬исшедшие в то, уже далекое, время в больнице на Васильевском острове. Но мне, признаться, давно уже хочется перейти к тому, что ожидало некоторых из нас за пределами здания ГУЗЛа. Поэтому я позволю себе обратиться к моменту своей долгожданной выписки, когда я, отдохнув¬ший от самоубийственного образа жизни, поки¬дал стационар. Мы обменялись с Эдиком коор-динатами и пожали друг другу руки. Я спускал¬ся по лестнице и перед последними дверьми обернулся. Эдик стоял на лестничной площадке. Правой рукой он прижимал живот, а левой опи¬рался на перила. Отметив поворот моего лица, он поднял левую руку и помахал. Я повторил жест моего нового друга и вышел на улицу.
II
Отец опускался буквально на глазах: редко брился и почти не мылся, и от него, в общем-то, изрядно воняло. Он окостенел и двигался так, будто его руки оттягивал непосильный груз: то ли мешок, то ли камень, который он рискует выро¬нить, поскольку верхние конечности от бессилия уже распрямились и свисали как макароны. Во всем его облике появилась озабоченная скорбь: узкие плечи часто поежива¬лись, словно за ним кто-то наблюдает, а он об этом догадывается. Уличный наряд отца приво¬дил меня в бешенство. У него были полубабские матерчатые ботинки на молнии, черные «произ-водственные» брюки и бело-розовое грязное де¬мисезонное пальто из плащевки с клетчатой жел¬то-красной подкладкой. На голову отец нахлобу¬чивал пэтэушную ушанку с лживым мехом.
Пьяные оргии в нашей квартире я помню с младенчества. Иногда родители «гуляли» вмес¬те, но чаще отец пил с компанией или один. Мать объясняла мне, что разделяет с ним спиртное, чтобы умерить его долю. «Я даже когда тобой была беременна, — вспоминала она, — чтобы он не насосался, как паразит, и не отправился на подвиги, иной раз половинила с ним бутылку».
Когда отец запивал, а это происходило с ним два раза в месяц — в аванс и получку, — мои родители становились невыносимыми. Матери было жалко пропитых денег, меня и, конечно, себя. Отец в первые дни расточал непривычную ласку, а позже превращался во вспыльчивого и жестокого идиота.
Иногда я сочувствовал родителям, но случа¬лось, и ненавидел. Особенно отца. Мать вызыва¬ла мой гнев, когда начинала провоцировать отца на ссоры. Позже я понял, что она просто пере¬стала чувствовать себя женщиной и добирала это в совершенно ином жанре. Может показаться абсурдным, но я замечал, что скандалы и даже драки стали заменять ей то, чего она, как я дога¬дался, недополучала. Подростком я обратил вни¬мание на то, что из-за ненормальной жизни мать очень изменилась. Если на фотографиях, выпол¬ненных до замужества, она очень женственна, то с течением времени ее лицо приобрело мужские черты.
Иногда отец «уличал» мать в изменах и начинал домогаться ее прямо на моих глазах. Я помню, мне было года два, когда отец связывал мать ремнями и веревками и насиловал. Я не знал, что все это означает и как именуется, и позже, в детском саду, делился своими наблюдениями с другими детьми. Мне было года четыре, когда я изложил ребятам, каким образом папа «пытает» маму, на что одна девочка меня поправила, уточ¬нив, что «так вовсе не пытают, а лечат, чтобы мама лучше засыпала».
Наиболее тяжкими были дни, когда отец приводил домой компании. Я был доверчив и приветлив и, в общем-то, тянулся к гостям, рас¬считывая на внимание и доброту. Они по-своему пытались меня приласкать, но оказывались уже настолько искалеченными прошедшей жизнью, что их шутки и забавы меня пугали и даже до-ставляли боль.
Когда мать заставала шумные собрания, она старалась сократить возможный ущерб от их раз¬рушительного веселья, а то и изгонять тех, кто явился лишь для того, чтобы напиться и поку¬ражиться.
Я испытывал к пьянству отца и к его собу¬тыльникам настолько великое отвращение, что, казалось, никогда не прикоснусь к спиртному. То же, кстати, касалось и курения. Я мысленно вновь и вновь умерщвлял отца, когда по утрам просыпался из-за его мерзкого кашля, и мои уши были вынуждены отслеживать его мучительные отхаркивания.
Несмотря на отрицательные эмоции, лет в шесть я впервые закурил, а года через два обра¬тился к алкоголю. Эти пороки не сразу стали моими постоянными спутниками. Я «завязывал», - но позже из-за своих детских драм возобнов¬лял. Я выбирал между курением и пьянством, между сигаретами и папиросами, между вином и водкой, и далее в таком же роде. Из-за подобной практики годам к четырнадцати я считал себя заядлым курильщиком и пьяницей.
После смерти матери наша квартира момен¬тально превратилась в притон. Если раньше я примерно знал отцовских пьяниц, то теперь, вер¬нувшись с работы или из школы, заставал у нас совершенно неведомых мне персон.
Однажды дверь моей комнаты оказалась за¬перта изнутри. Я заглянул к отцу, — он и двор¬ничиха из нашего подъезда, полуголые, валялись на кровати. Я вновь приблизился к своей двери и начал выбивать ее плечом. От моих толчков шурупы вытряхнулись из картонного нутра. Дверь распахнулась. Поперек моего дивана ле¬жала, задрав ноги, Любка — дочка дворничихи. Над ней моталась голова дебила из нашего дво¬ра. У него были больные ноги: когда он нахо¬дился в вертикальном положении, они были изо¬гнуты как крутые скобки, а при ходьбе он почти не отрывал стоп, волоча их по земле, словно два утюга. Лицо у него было альбиносье и напоминало эмбрион. Дебил плохо говорил и не справлялся с несколькими звуками.
Любка была, на мой взгляд, достаточно сим¬патичной, хотя ее внешность, если всмотреться, оказывалась на грани между нормальной и де¬бильной. Это «двойное» лицо и привлекало мно¬гих, например, меня. Мы были одних лет. Де¬бил же не имел возраста, хотя его мать выгляде¬ла глубокой старухой.
Люба лежала с закрытыми глазами и, казалось, спала. Дебил усердствовал. Его штаны были спущены, а морщинистые, мерт¬вецки белые ягодицы хранили следы уколов и синяков. Иногда ягодицы разваливались по сторонам, и тогда был виден анус, из которого торчало напоминание крупной фиолетовой сливы. Гораздо позже я узнал, что так мог выглядеть воспаленный геморрой.
Вначале я подумал, что дебил увлекся созер¬цанием, но позже, хотя и не имел особых позна¬ний, все понял, тем более что до меня доноси¬лось собачье чавканье. Дебил был глуховат и как всегда пьян, поэтому не воспринял моего появ¬ления. Я дал пинка по его дряблым плафонам, представляющим образец мерзости. Дебил недо¬вольно обернулся. Я принял боевую стойку, но он укрыл лицо руками. Его гороховый стручок продолжал вздрагивать и напоминал изображе¬ния на древнегреческих вазах. Дебил заверещал и стал про¬двигаться к дверям.
Когда я остался наедине с «телом», то по¬нял, что могу совершить то, о чем давно меч¬тал. Моей целью было даже не совокупление, а всего лишь наиподробнейший осмотр. Конеч¬но, я кое-что наблюдал, когда мы играли в дет¬стве в «больного и врача» или «папу и маму», но это происходило давно и почти полностью удалилось из памяти. Различные ракурсы попа¬дались мне на фотках, которые ребята таскали в школу. Но эти «виды» были до раздражения некачественны: они выступали лишь как намек, как повод для фантазий...
Когда я начал свое изучение, то поначалу опа¬сался, что все сейчас исчезнет, и поэтому напря¬гал глаза, чтобы точнее увидеть каждую деталь. Вдруг я почувствовал, как что-то опустилось на мое плечо. Это оказалась Любкина нога. Я уви¬дел ее грязные стопы, почувствовал тепло ее кожи и понял, что нахожусь в крайнем возбуждении. Мне захотелось открыть перед дворницкой доче¬рью и свои, еще никому не ведомые тайны и по¬пытаться совершить с ней то, что для нее, безус¬ловно, никак не явится дебютом. Я навалился на Любку. Она продолжала выдерживать позу бро¬шенной навзничь куклы. Я радовался тому, что становлюсь мужчиной, но все оказалось не очень доступно. Я предположил, что мои сугубо теоре¬тические познания недостаточно верны, или все происходит не столь просто. Я продолжал усерд¬ствовать, хотя догадывался, что, ломясь в откры¬тую дверь, никак не могу в нее проникнуть, буд¬то она заговоренная.
Совершая одну попытку за другой, я вдруг ощутил «смерть и вечность» — я завершил свой путь, так и не дойдя до цели. Тем не менее, я решил, что отныне мне прощены все мои грехи — так, во всяком случае, я оценивал ночные, а иногда и дневные шалости со своим «наследст¬вом»...
- Дурак, — услышал я голос Любки и встре¬тил ее обиженный взгляд. Она начала медленно распрямлять ноги. Я был смущен и расстроен. Приводя в порядок одежду, я поспешил из ком¬наты, допуская, что, наверное, чем-то похож на изгнан¬ного мною дебила...
Я покинул квартиру, спустился вниз, вышел во двор. Ребята играли в футбол. Они не знали о том, что со мной только что произошло. Никто не знал. Кроме Любки. Я разбежался и ударил по мячу...
III
Эдуард выписался из больницы через неделю после моего ухода и сразу позвонил мне на рабо¬ту. Мы встретились у него дома. Посельский жил с матерью на Васильевском острове, в коммуналь¬ной квартире, на вросшем в асфальт этаже. Они занимали квадратную комнату с двумя окнами, мимо которых постоянно мелькали прохожие, а некоторые как бы невзначай заглядывали внутрь. Помещение было поделено мебелью на две не¬равные части. Большую и светлую занимал сын. Мать спала около двери. По обстановке было видно, что Ариадна прилично зарабатывает и приобретает дорогие вещи. Было очевидно, что все это покупается для Эдика. В новом книжном шкафу стояли сочинения «подростковых» авто¬ров: Конан Дойля и Фенимора Купера, Жюля Верна и Вальтера Скотта. Роскошью совместно¬го пользования был цветной телевизор. А вот последняя модель стереомагнитофона «Юпитер» являлась, конечно, забавой Эдика. «Награда за то, что я не окочурился», — улыбнулся Эдик.
Мой больничный друг стал похож на мочаще¬гося пупса, которого в эти годы стало модно изо¬бражать в жанре чеканки, инкрустации или резь¬бы по дереву, пластмассовой штамповки и даже масляной живописи. Обычно это был вихрастый, веснушчатый малец, озорно писающий в горшок из положения стоя. Особую «детскость» Эдику придавали большие прозрачные глаза желто-зе¬леного цвета и нижняя губа, которая благодаря тяжелому подбородку пикантно выдви¬галась вперед. Когда Эдик находился рядом с матерью, становилось очевидным, что глаза и ниж¬нюю челюсть он унаследовал от Ариадны. Они любили улыбаться, показывая крупные зубы, и были похожи на глазастых диснеевских грызунов.
Ариадна Павловна сочинила обед. Я по привычке начал отказываться, но Эдик настоял на моем участии. За чаем мамаша аккуратно выспрашивала о моей ситуации. А что я мог ей сообщить интересного? Я жил с отцом в двухкомнатной квартире на Гражданке. Мать погибла год назад. Она поеха¬ла с коллегами по работе на Ладожское озеро. Там она, ее подруга и еще двое сослуживцев взя¬ли лодку. Свидетели вспоминали, как они отча¬ливали, но никто не видел, чтобы они возвраща¬лись. Тело матери обнаружили далеко от места отплытия. От одного мужика прибило к берегу только верхнюю половину тела. А об остальных так ничего и не было слышно. Говорили, что у матери на голове зияла рана. Мы этого не видели, потому что в гробу она лежала под про-стыней. Сверху родственники положили ее сва¬дебное платье, а в ногах пристроили туфли.
Отец после смерти матери стал много пить и не всегда ночевал дома. Я и раньше не находил с ним общего языка, а последнее время мы просто не могли спокойно разговаривать. Он оставлял в холодильнике продукты, а на кухонном столе кое-какие деньги, и на этом его отцовский долг ис¬черпывался. Иногда мне очень хотелось с ним чем-то поделиться, а то вдруг просто об¬нять и даже, может быть, заплакать, то есть стать крохотным и беззащитным, но когда я вспоминал, а, тем более, видел его опухшее, отупевшее лицо, у меня отпадало всякое желание даже смотреть в его сторону.
Я знал от матери, что она стала второй женой моего отца. Предыдущая семья образовалась у него во время исполнения воинской повинности. Он служил на флоте под Мурманском и в одну из увольнительных познакомился с местной де¬вушкой. Она забеременела. Вскоре он демобили¬зовался. Они поженились. Появилась дочь. Че¬рез три года семья распалась — по словам мате¬ри, из-за того, что отец уже тогда сильно пил. Отец же, во время домашних скандалов, обви¬нял в разрушении своего счастья мать и угрожал ей тем, что вернется в Мурманск. Мать кричала ему, что кроме его алиментов в Мурманске от него ничего не хотят, и она сочувствует той несчастной, которой он искалечил жизнь.
Я примерно так и рассказал о себе, а еще до¬бавил, что много рисую и очень хочу стать ху¬дожником. После восьмого класса через комис¬сию по трудоустройству я определился маляром на завод и пока крашу стены, наведываюсь в ве¬чернюю школу и посещаю изостудию при дворце культуры.
Ариадна решила, что я очень серьезен для своего возраста, а вот ее сын мечтает только о мотоциклах. Ее друг, дядя Веня, устроил Посельского на учебу в ПТУ. Мальчик может получить спе¬циальность автоэлектрика и уже через два года очень хорошо зарабатывать, но он почти не хо¬дит в училище, а в вечерней школе вообще еще ни разу не был. Она предлагала ему денежную и, по ее мнению, интересную работу, которой занималась сама: пайку микросхем, — но сын и слышать не хотел о таком бабском занудстве.
Эдуард вдруг грубо осадил мать. Я еще в боль¬нице заметил, что он постоянно на нее ворчит и не очень внятно матерится. Их отношения каза¬лись мне странными. Создавалось впечатление, что это не мать и сын, а супруги или любовники, причем Эдик был как бы старше, а Ариадна — совсем девчонка и даже, может быть, в чем-то перед ним серьезно виновата, за что и расплачи¬вается, не имея силы роптать.
Эдик всегда чего-то требовал от Ариадны и бесился, если она не сразу исполняла его при¬хоть. Я объяснял безответность матери тем, что она, возможно, считает себя виновной в его бо¬лезни, а может быть, настолько рада тому, что он вернулся к жизни, что готова для сына на любую жертву. Впрочем, я допускал и версию о том, что она просто ощущает свою полную бес¬помощность перед взрослым сыном.
Когда мы углубились в телевизор, в комнате появился высокий, мощный, толстеющий муж¬чина возраста Ариадны. «Веня», — сказал, стис¬нув мои пальцы, гость и наравне со всеми при¬пал к экрану. В этой сцене ощущалось некоторое напряжение. Привычное сочетание Ариадны, Эдика и Вениамина оказалось нарушено моим присутствием. В этот момент они несколько за¬ново посмотрели друг на друга и, вероятно, что-то переоценили. Ариадна Посельская предложила Вене прогуляться с ней до набережной. Я заметил, что мне пора, потому что уже одиннадцатый час, а мне завтра к семи тридцати в цех.
Эдик вызвался проводить меня до метро. По дороге он объяснил мне, что Веня — любовник его матери. Ариадна уже лет десять как разошлась с отцом Эдика и половину этого срока встречается с Венькой, который живет напротив, на Десятой линии, во втором проходном дворе. У Вени — жена и дочь, и он никак не может принять реше¬ние о своей дальнейшей судьбе и участи тех, кто с ним связан и от него в какой-то степени зави¬сит. Работает Вениамин «дальнобойщиком» и получает достаточно большие деньги. К тому же он «крутится», используя рейсы. Когда Веня возвращается после двухнедельной командировки, то на неделю запивает и иногда теряет ориента¬цию между двумя семьями. Посельский считает его нор¬мальным мужиком, к тому же Венька обещал Ари-адне помочь деньгами в приобретении для сына мотоцикла.
Эдик так запросто называл взрослого мужичка, годящегося ему в отцы, «Венькой», что я ему даже позавидовал. Я подумал, вот бы мне такого «Веньку», который бы не скупился на подарки. Хотя, кто его знает, что этот дядя запросит за свою заботу? Лучше уж, пусть без презентов, зато…
Мы простились у метро. Теперь я, в отличие от расставания в больнице, поднимался по сту¬пенькам, а Эдик оставался внизу и уже не хра¬нил правую руку на животе. Она была в карма¬не. А в левой он держал сигарету.
IV
После выписки из больницы я стал встречать¬ся с Марфой. В дни ее смен я приходил вечером на отделение. Дежурный врач обычно сидел в приемном покое, а мы общались в ординатор¬ской или процедурной, где Марфа готовила ле¬карства и инструменты. Вторая медсестра стара¬лась нам не мешать, и втроем мы только курили.
Иногда я просиживал с Марфой всю ночь, а утром провожал ее в общежитие. Своей площади у медсестры не имелось, потому что она приеха¬ла из другого города, где осталась ее родня. Марфа рассказывала, что после окончания ме¬дицинского училища в восемнадцать лет неудач¬но вышла замуж за картежника и алкоголика, старше ее на десять лет. Полгода они прожили вместе, а теперь уже год — врозь, и от первого мужчины осталась лишь фамилия - Слепнева.
Мне было жалко Марфу. Я смотрел в ее аметистовые глаза и испытывал головокружение от своих дерзких мыслей. Когда медсестра распус¬кала свою «стоячую» прическу, то волосы оку¬тывали ее лицо. В это время я представлял, что моя собеседница оказывается без одежды, и от возможных сочетаний ее волос и тела ощущал «невесомость».
Марфа растягивала шипящие звуки, и когда она говорила, это получалось загадочно и стран¬но, будто передо мной была маленькая фея. Я умилялся и начинал ее обнимать и целовать. Она нежно отвечала на мои ласки.
Однажды, когда мы полулежали на процедур¬ном топчане, и я особенно страстно целовал свою любимую, она спросила: «Мы что, так и будем только целоваться?» В этот миг до меня дошел физический смысл замужества. Я решил, что мне необходимо овладеть Марфой. Я подумал, что если разденусь первым, то это может показаться смешным или даже странным. Тогда я попытал¬ся раздеть Марфу. Она поняла мои затруднения и мягко уложила меня на наше узкое и жесткое ложе. «Глупый», — услышал я далекий волшеб-ный голос и ощутил, что она делает то, чего не оказалось в моих фантазиях. Замирая и, кажет¬ся, умирая, я обнаруживал в своей башке только одно слово: «Победа!»...
Общежитие, в котором обитала Марфа Слепнева, отно¬силось к больнице, а располагалось в старом трех¬этажном доме на Голодае. Внизу находилась ад¬министрация, и проживали сотрудники общежития, а второй и верхний этажи занимали работ¬ники больницы. Левая половина здания была «женской», а правая — «мужской». В каждой комнате проживало по три-четыре человека, при¬чем «удобства» размещались вне жилых поме¬щений.
Я часто провожал Марфу «домой» и пару раз ночевал в ее комнате, хотя по существующим правилам это являлось грубейшим нарушением. Любые посещения «посторонними» могли быть позволены лишь после предъявления паспорта, который при входе необходимо было оставить на вахте, а до ноля часов свой визит надо было за-вершить.
Для незаконного проникновения в общагу су¬ществовали самые неожиданные пути, так же как и разнообразные маневры для ночевок. Конеч¬но, все это было сопряжено с риском попадания в правоохранительные органы, наложением штра¬фов, а главное, различными неприятностями для девчонок, вплоть до увольнения.
Впрочем, существовали дни беспрепятствен¬ного допуска в общежитие, правда, исключитель¬но в женское крыло, и, соответственно, безопас¬ных ночевок. Это случалось в дежурства одного старика по кличке «Спутник». Он только требо¬вал, чтобы «хозяюшка» сама встретила гостя, а ему предъявила свои данные, в том числе номер комнаты. «Он что, за это берет?» — спросил я как-то Марфу. «Не-а, — улыбнулась она, — со¬всем даже наоборот».
В такие «льготные» дни я и оставался у Мар¬фы, причем в первую ночь в комнате сопели и постанывали не только три ее соседки, но еще и два курсанта артиллерийского училища, которые подобно мне разделили койки медсестер. «Мы же медики, — объясняла Марфа нравы обита¬тельниц комнаты. — А, с другой стороны, неко¬торые из нас очень многое прошли, ну вот разве что Настя  Приемкина, — она, хоть с виду и разбитная, а нам, кажется, еще бережется. Ну, а бывает и так, что парни порезвятся, потом встанут якобы покурить или по нужде выйти, а когда вернутся, то места¬ми меняются. Девки, конечно, все понимают, но им эта смена тоже бывает интересна».
Когда я заночевал у Марфы во второй раз, то постиг, почему старика-вахтера зовут Спутником. В тот вечер Настя справляла восемнадцати¬летие. В сборе были все девчонки, а из парней почему-то оказался я один. Когда мы уже креп¬ко подпили и девчонки стали понемногу убирать со стола, в комнату зашел Спутник и сел около двери на стул. «Дядя Маркел, ты чего?» — как бы, между прочим, поинтересовалась Марфа. «Да вот, королева, времечко уже двадцать четыре ноль-ноль, — неестественным голосом, возмож¬но, из-за вставных челюстей, произнес пенсио¬нер. — Пора концерт начинать».
Я подумал, что Спутник как представитель администрации вторгся, чтобы удалить посторон¬них, и с досадой посмотрел на Марфу. «Да это не то, — с обычной невольной поучительностью ответила она. — Не обращай внимания». Марфа подошла к Рае и стала ей что-то нашептывать в горящее, словно ночник, ухо. До меня донеслось «вместо меня», «тоже выру¬чу» и «люблю». Рая отрицательно мотала голо¬вой. В это время к ним присоединилась четвер¬тая девчонка, Кира, и предложила: «Давайте, я. Мне – без разницы». Слепнева, как я понял, с чем-то согласилась и об¬ратилась к вахтеру: «Сегодня Кира, ладно?» — «Ладушки, красавица», — оскалил металлокерамические зубы Спутник. «Ты опилки-то на¬сыпал?» — спросила низким голосом Кира. — «Есть такое дельце, доченька, — с боевой готов¬ностью подтвердил старик. — Мы о страховочке завсегда побеспокоимся».
«А что за концерт? "После полуночи", что ли?» — обратился я к маленькому Марфиному уху, окруженному искусственно завитым локо¬ном, который словно серпантин покачивался при ее движениях. «Тише, дурачок, — сдержала смех Марфа. — "После полуночи" вон - по радио: сиди и слушай, а туда не смотри. Пойдем лучше на кухню, покурим». Она отвернула мою голову от Киры, которая тем временем вышла на середину комнаты и стала расстегивать блузку. Девчонки же продолжали уборку.
Когда мы, вопреки запрету администрации, закурили и сели на подоконник, Марфа объясни¬ла мне, что именно, уже без нашего участия, про¬должалось в ее комнате. История Маркела-Спут¬ника начиналась с того, что он вырос в деревне. В семье Сыролюбовых было трое мальчиков, из которых Maркел являлся старшим. Когда ему было восемь лет, то его мать скончалась, воспроизведя на свет мерт¬вого младенца. В доме жили ее родители, но они уже были немощными стариками.
После похорон отец отправился в город и воз¬вратился со своей сестрой, живущей без мужа с двумя дочерьми. «Городская семья», по мысли отца, не только сама нуждалась в поддержке, но и могла оказать помощь сельской родне. Млад¬шей сестрой у «городских» была двенадцатилет¬няя Оля. К этой девочке Спутник проявил осо¬бый интерес, перешедший в обожание и ярост¬ную любовь. Ольга обнаружила необходимые знания для удовлетворения его неожиданной страсти, и дети «очень хорошо подружились» — так восприняли этот союз взрослые.
«Бывало, заберемся на мельницу, повозимся на мешках, — доверял кое-кому из "королев" свою историю Сыролюбов. — А я еще малой был, плохо разбирался, и вот, слышь ты, гляжу-гля¬жу, что там у нее за кухня, пока Олька не засме¬ется и не зашепчет: «Давай-давай! Не бойся!». Ну, я тут уж пристроюсь, да скоро и всё. А Ольга смеется: "Ты, Маркелка, как кролик". Посидим мы немного, посмотрим, что у нас да как, а мне уже и опять охота. А вечером в избе сидим, да вдруг так подопрет, что хоть кричи: мы друг дружке мигнем и говорим: "Мы за травой для кролей сбегаем". Взрослые улыбаются, головами кивают, думают: вот мо¬лодцы — и дружат, и работают. А мы в поле под стог заберемся, потрем, как в народе говорят, пупочки, а опосля уже и за травкой-муравкой сходим».
Дети наслаждались друг другом до тех пор, пока взрослые не сочли состояние Оли несколь¬ко необычным, а в свое время не заметили, что девочка начала полнеть. Когда самые фантастические прогнозы оказались фактом, в доме разра¬зился скандал. Вначале Олина мама стала допы¬тываться, от кого девочка зачала. Когда Ольга под ударами вожжей созналась, то мать закрича¬ла, что лучше бы ее «жеребец обрюхатил, чем кровный братец», которому она за сие преступ¬ление «весь ливер вырвет». Из дальнейших все-общих воплей и оскорблений те, кто этого еще не знал, а именно дети и старики Маркела, поняли, что в доме присутствует «городская жена» вдов¬ца, не пожелавшего оставаться таковым после смерти матери Маркела.
Пока родители сводных детей проклинали друг друга, Оля, выслушав о степени своего греха и падения, выбежала из дома. Маркел рванулся за ней, но его ухватил отец и некоторое время дер¬жал, имея при этом совершенно бессмысленное выражение лица. Позже отец выпустил сына со словами; «Теперь уж будь что будет!»
Спутник заметался по деревне, но вдруг уви¬дел Олю, стоящую на крутом берегу стремитель¬ной реки, знаменитой своими порогами. Левой рукой девочка держалась за живот, а правой крес¬тилась. Маркел ринулся к ней, но когда до Оли оставалось два шага, и мальчик не только различал шевеление ее губ, но и слышал, какую мо¬литву она читает, Оля шагнула вперед, словно оступилась, и сорвалась с обрыва.
С криком и дрожью Маркел Сыролюбов наблюдал за тем, как девочка разбила телом поверхность реки и канула под водой. Через некоторое время она появилась значительно ниже по течению, еще раз — еще дальше от места падения, но Маркел все еще не понимал, что видит ее в последний раз.
Тело Оли так и не нашли. Маркелка после того случая онемел и находился в таком состоянии больше года, пока его не разговорила одна сведу¬щая в колдовских делах бабка. «Городская семья» покинула деревню. Отец Маркела очень скоро спился и, охмеленный, замерз в лесу. Позже на¬чались «чистки», и в итоге Маркел потерял и бра¬тьев. Перед войной его как сироту перевезли в город. Здесь он стал пожарником и образцово служил, хотя и обнаруживал «странности в пове¬дении». Вполне возможно, что он и ра¬нее совершал всяческие необычные поступки, но этого никто не знал или знали те, кто не предавал подобные события особой гласности.
Маркел Сыролюбов знакомился с различными жен¬щинами, зачастую из своей пожарки, достаточно обходительно с ними обращался, водил в музеи и театры, а позже приглашал в одноком¬натную квартиру, которую получил как сотруд¬ник МВД, здесь в меру подпаивал и преподно¬сил настолько ошеломляющие сюрпризы, что побывавшие «в гостях» у Маркела дамы даже не сразу могли поделиться впечатлениями со свои¬ми подругами, а позже с участием наблюдали за состоянием тех, кто наносил визит после них.
«Заговор молчания» вокруг практики Маркела позволил ему без особых проблем дослужить¬ся до пенсии, а, сняв мундир, — устроиться вах¬тером в общежитие, благо оно находилось в двух шагах от родной пожарки и от дома. Здесь, в молодежном коллективе медперсонала, старик и обрел космическое прозвище.
Марфа уже заканчивала быль о Маркеле, когда мы услышали глухой шум, как будто что-то упало. По зданию прокатилась волна, оконные стек¬ла вздрогнули. «Это Спутник, — затушила оку¬рок Марфа и коснулась пальцем моей руки: — Дай еще сигарету». — «А что он?» — улыбнул¬ся я, протягивая ей пачку, и, дождавшись, пока она вытянет себе сигарету, извлек вторую для себя. — «Скоро узнаешь», — совсем уж заго¬ворщицки нахмурилась Марфа.
Мы курили, когда заметили, что в сторону общежития едет «скорая помощь» с мерцающей мигалкой. Такое приближение не обязательно означало выезд по вызову. Иногда персонал боль¬ницы подбрасывали до общежития или, наобо¬рот, забирали на работу. К тому же здесь были прописаны несколько шоферов. В данном слу¬чае нам показалось, что двое людей, покинув¬ших спецтранспорт, были не только в халатах, но и с носилками.
— Пойдем, посмотришь, — Марфа «затоптала» в жестяную консервную банку окурок и под¬нялась. Я совершил то же и последовал за своей феей. Мы спустились вниз, и вышли на крыльцо. Здесь присутствовали не только сожительницы Марфы по комнате, но и еще несколько, в основ¬ном сонных или пьяных, человек. Из-за угла дома появилась процессия из двоих медиков и тела на носилках. Пострадавшим оказался Спутник. Ког¬да его поднесли к машине, то мы увидели, что его глаза открыты, но не обнаруживают никакой подвижности. Левая нога старика была неестест¬венно выворочена, штанина прорвана, а из нее выперли обломки костей. Из раны шел пар.
«Он концертами стриптиз называет, — про¬изнесла Марфа, наблюдая за отъездом автомо¬биля. — Та девка, у которой были гости, перед ним раздевается — Маркелка сидит, смотрит, а позже, когда "созреет", — сигает в окно. Это вроде как в оплату за просмотр, понимаешь? У него уже были вывихи и незначительные переломы, но он никак не угомонится. Девки Маркела не выдают, а начальству все равно, главное, чтобы травма не числилась производственной, а там — хоть голова отлети! Ну, Спутник и объясняет вра¬чам, что это с ним случилось в нерабочее время...»
В эту ночь, которая уже переходила в утро, я предложил Марфе перебраться из общежития ко мне. Я не думал, чтобы отец имел какие-то воз¬ражения. Казалось, что у него наступило полное равнодушие к жизни. Утром он уходил на рабо¬ту, а вечером возвращался пьяный, но иногда исчезал на несколько дней. Когда отец заставал в квартире моих друзей или подружек, то хмуро здоровался с ними и, произнеся «Олег», протя¬гивал руку, после чего удалялся в свою комнату. У большинства ребят отцы были не интересней, а чаще вообще отсутствовали, так что на них это никак не действовало. Мне тоже было все равно. Я только лишний раз думал о том, почему большинство людей существует по инер¬ции, причем настолько скучно, что я, например, к их годам, наверное бы, удавился.
Когда Марфа вошла в квартиру, то уди¬вилась, почему у нас почти нет вещей. Я объяс¬нил ей, что здесь ничего особенного и не име¬лось, а после смерти матери отец многое пропил, но ничего взамен не приобрел. Я рассказал ей о своих планах. Когда продам часть созданных картин и получу много денег, то произведу ре¬монт, куплю мебель и обязательно стерео аппара¬туру. Марфа заметила, что мне, наверное, при¬дется продать много картин.
Мы вошли в мою комнату. Сейчас я глазами Марфы увидел всю убогость обстановки, и мне стало стыдно. Что у меня было? Старый, про¬давленный диван с засаленными тюфяками, об¬шарпанный и скрипучий бельевой шкаф, стол, стул и полумертвая радиола «ВЭФ». Другое дело, что я к этому привык. В этот момент я попытался более реально представить, как буду торговать своей невоплощенной живописью, и понял, что у меня в ближайшие десять лет вряд ли что получится.
Мои радостные мысли были о том, как заме¬чательно, что здесь, рядом, — маленькая фея, и надо постараться, чтобы она осталась со мной навсегда. Мне хотелось ее обнимать, целовать, заламывать руки, насиловать, молить о пощаде, кусать, таскать за волосы, кричать, петь - я бо¬ялся сойти с ума, присаживался подле нее на корточки и начинал смотреть в ее глаза. Она, кажется, понимала мое поведение, хотя у нее, может быть, появлялись совсем иные желания. А мне хотелось проникнуть в ее васильковые гла¬за, увидеть и понять, что там, внутри, — какая она на самом деле, моя женщина, о которой я еще недавно только мечтал.
Мне очень нравилось рисовать Марфу. Я при¬страивался с альбомом на кухне, когда она чис¬тила картошку или жарила оладьи; я находил место и в ванной, когда она мылась или просто лежала в теплой воде, сдобренной травяными добавками; и уж, конечно, я усаживался на край дивана, когда она со свойственной ей беззабот¬ностью засыпала.
Мне достаточно легко давалось изображение ее тела, но я никак не мог добиться точности в изображении ее лица. «У тебя плавающие чер¬ты», — объяснял я Марфушке свои странные не¬удачи. «Просто мы с тобой очень похожи, — за¬говорщицки шептала Марфа. — Разве ты этого не замечаешь? Может быть, мы — брат и сестра?»
V
Завод, на котором я работал, находился на Васильевском недалеко от взморья, Эдуард же обитал почти посередине острова, и получалось, что по будням я дважды проезжал недалеко от его дома. Я пользовался этим и иногда навещал своего друга без предупреждения, что было связано не столь¬ко со спонтанностью моего желания встретиться, сколько с тем, что у Эдика не имелось телефона. Вечерняя школа, которую я посещал, находилась на Семнадцатой линии, и это было в десяти ми¬нутах ходьбы от Эдика. Поскольку учеба начи¬налась значительно позже окончания работы, я мог находиться у Эдика два-три часа.
К тому же место жительства Посельского оказалось идеальной точкой моего соприкосновения с Мар¬фой. Мне было стыдно признаться самому себе, а тем более кому-либо поведать, даже Эдику, но я все чаще и внезапней испытывал крайнюю не-обходимость ее видеть и, даже не обременяя сво¬ими ласками, просто наблюдать за ее движения¬ми и вслушиваться в ее голос.
Я знал, что у Эдика мы рискуем столкнуться с разными монстрами Васильевского острова, но мне казалось, что, служа медсестрой, Марфа насмотрелась такого, чего мы с Эдиком, возмож¬но, никогда и не узнаем. Вообще, если признать¬ся честно, то я не старался очень задумываться над тем, какое действие окажут на Марфу «жи¬вые картины» у Эдика.
Обычно мы договаривались по телефону о том, что я встречу Марфу около больницы. Вдвоем мы шли пешком к Посельскому, а уже от него — до¬мой. Бывало, кто-то из нас оказывался у нашего друга первым и ожидал свидания, утопая в му¬зыкальных волнах.
Дом Эдуарда стоял посередине между Большим и Средним проспектами. К нему еще можно было подойти через разные проходные дворы, кото¬рыми столь славен Васильевский остров. Но с какой бы стороны я ни приближался, всегда за¬ранее знал, дома ли мой друг. Сигналом была музыка. Эдик ставил колонки на подоконники и направлял усилители на улицу. Он настолько увлекался музыкой, что казалось, будто он сам имеет к ней непосредственное. Но он ни разу, насколько я помню, не брал в руки гитару, не пел, не играл на клавишных. У Эдика появ¬лялись все новинки тогдашних звезд, и мне, ког¬да я брел к нему в гости, становилось определен¬но лестно из-за того, что очередная гроза рока рвется из окон именно моего друга.
Я понимал, почему Посельский «озвучивает» добрую треть Десятой и Одиннадцатой линий. Для меня не являлось секретом и то, почему он оставляет разверстыми окна, когда дом пуст, или не запи¬рает дверь на улицу. Мне было ясно в нем и многое другое — мой друг пытался распростра¬нить себя вовне, а внешнему миру дать шанс проникнуть в его жилье: Эдику хотелось приоб¬щиться к вечности.
Музыке обычно сопутствовали выпивка и де¬вочки. Среди подружек Эдика я отмечал самые неожиданные образцы. Однажды я застал в его апартаментах известную всему Васькину остро¬ву потаскуху по кличке «Телескоп». Ее имени никто почему-то не знал, а прозвище она заслу¬жила за левый глаз, который был размером с хороший елочный шар. «А что, шнифт-то у нее рабочий или нет?» — иногда озадачивались ре¬бята. «У нее рот — рабочий», — звучал ответ, и начинался хохот.
Говорили, что когда Телескопу было пять лет, ее родители перепились бытовой химии и попа¬ли в больницу. Отца не спасли, а мать преврати¬лась в невменяемую, и ее поместили в психушку. Телескоп осталась с дедом. Вскоре он ее изнаси¬ловал и около года сожительствовал. Телескоп поделилась своей долей с подружкой, а та рас¬сказала родителям, которые обратились в мили¬цию. Деда стали разоблачать, но он оказался безнадежно больным и еще до ареста помер.
К этому времени выпустили из дурдома мать. Она стала ходить боком, приставными шагами, и что-то невнятно напевать, ударяя себя ладошками по ушам. Ее признали неспо-собной воспитывать дочь. Телескопа определили в детский дом. Здесь ей во время драки что-то и сотворили с глазом. Одни говорили, что случайно повредили во время игры, другие — что преднамеренно выбили.
Ребята рассказывали, что Телескоп стала пере¬давать детям накопленный опыт с первого класса. Она была физически здоровее не только девочек, но и мальчишек и без труда заваливала и тех и дру¬гих и учиняла им различные «медосмотры» и даже «пытки». Телескоп всегда водилась с «ор¬лами» намного старше себя, и с детства ее виде¬ли даже с взрослыми мужиками.
К тому моменту, когда я встретил Телескопа у Эдика, ей исполнилось пятнадцать. Она была неестественно полна, и от нее смердело тухлой рыбой. Волосы у нее были осветлены до белиз¬ны, а у корней — черные, и вся голова очень грязная, с крупной перхотью, больше похожей на кристаллы. Главной достопримечательностью по-прежнему яв¬лялся глаз, в который было невозможно не за¬глянуть, чтобы попытаться понять, зрячий он, слепой или искусственный.
«Я вырубаю с одной битки, — ухмылялась Телескоп, вспоминая очередную потасовку. — Я сегодня, когда к тебе, Эдька, шла, на спор все водосточные трубы кулаком смяла. А одного ханыгу рубанула – туши свет!»
Ариадна, наверное, считала, что чем скорее Эдуард обретет постоянную спутницу, тем размеренней и предсказуемой станет его жизнь, а, главное, прекратятся опасные при-ключения. Поэтому мать встречала очередную кандидатуру приветливо и изучающе. Посельский та¬щил каждую потенциальную «лежанку» в дом и как должное эксплуатировал материнское гос¬теприимство.
Порой мне казалось, что жестокость Эдика по отношению к матери является следствием их не¬известных мне отношений и, может быть, не со¬всем осознанных моим другом счетов, а одним из оснований могло стать то, что Эдик рос без отца.
Все любовные истории Эдика изобиловали интригами и неприятностями. Первопричиной этому являлась, по-моему, тяга моего друга к «грубым кормам»: он завязывал отношения с та¬кими особами, с которыми большинство парней по разным соображениям предпочли бы даже не общаться. По крайней мере, из соображений эстетики и гигиены.
Я объяснял неразборчивость Эдика Посельского тем, что ему (как и мне) очень хотелось стать мужчиной. Для этого он готов был использовать даже тех, кого наши сверстники называли подстилками. Кроме того, Эдик стремился производить впе-чатление взрослости и самостоятельности. Пер¬вый момент играл в его жизни очень важную роль и воспринимался им болезненно. Дело состояло в том, что Эдик выглядел моложе своих лет. Когда мы с ним познако¬мились, ему было шестнадцать, а на вид можно было дать максимум четырнадцать. Те¬перь, в семнадцать, он, соответственно, имел вид пятнадцатилетнего. «Я – старый», - любил повторять мой друг, рассчитывая, хотя бы словесно убедить окружение в своей солидности. Второй же момент для него имел связь с наличием спутницы. «Придется завести постоянную бабу, надоело шляться!» - резюмировал Эдуард, по привычке мочась в кухонную раковину, и визируя меня через круглое зеркало, обрызганное зубной пастой. – «Так можно и на болт намотать!»   
Существовали наверняка и другие причины столь активной охоты Посельского за женским полом, причем они даже могли быть не осмысленными, а внедренными в разум помимо его желания и воли. Одну из них я сейчас, возможно, и угадал. Это — страстная необходимость заполучить ре¬бенка. Как можно догадаться, я столь легко рас¬шифровываю мотивы поведения моего друга, потому что сам испытал нечто подобное, а что касается стремления к скорейшему отцовству, это является обычным свойством тех, кто сам вырос без отца. Таким образом, мы, которые не знали, кому сказать «папа», запрограммированы воспол¬нить то, чего не сумели наши родители. Беда обычно кроется в том, что нам это редко удается, из-за чего наших детей ждут еще большие испы¬тания, если они, на свою беду, оказываются спо¬собными к деторождению...
Одной из «долгосрочных» находок Эдика ста¬ла Глафира Ванильева. Первое, что бросалось в глаза, — ее нос. Его архитектура была выполнена, так сказать, сугубо по мужскому типу. Это — чрез¬мерная величина по отношению к лицу девушки и — главная достопримечательность — мощный раздвоенный набалдашник на его окончании. Га-бариты носа, очевидно, влияли на все лицо, ко¬торое, казалось, было стянуто и выглядело иска¬женным, как в кривом зеркале или при излиш¬нем приближении к объективу. Орган заметно тяготил Глафиру, и она, возможно, размышляла об операции.
Конфуз с носом искупал рот: губы были круп¬ные, даже немножко вывернутые наиз-нанку. Рот у Ванильевой был постоянно приоткрыт, и могло показаться, что девушка приготовилась к речи. На самом деле это происходило из-за чрезмерно крупных зубов, особенно верхних, к тому же заметно выдающихся вперед. Все это стано¬вилось известным, когда Глафира улыбалась.
Может быть, противовес рта носу и состоял в их соседстве и непроизвольной мысли относитель¬но их фантастического взаимодействия. Во всяком случае, нос и рот — это то, на что бестактно глазели многие вполне воспитанные люди.
Уши у Глафиры были треугольные и оттопы¬ренные, но она, вопреки мысленной рекоменда¬ции об их посильной маскировке, обнажала уши, забирая за них волосы.
Один глаз у Глафиры Ванильевой был несколько уже вто¬рого. Впрочем, это становилось заметным при частом моргании, которое случалось с девушкой. Тогда глаза меняли форму и размер — закрытое веко одного округлялось и увеличивалось, а дру¬гого — вытягивалось и, конечно, уменьшалось. При этом меньший глаз словно слипался и неко¬торое время не мог раскрыться, больший же мор¬гал неестественно часто. Я почему-то никак не мог запомнить, какой глаз как изменяется, и всег¬да ждал, когда девушка начнет свое интенсивное хлопанье глазами.
Лицо Глафиры хранило постоянную блед¬ность. Фигура была ничем не примечательная, а грудь еле угадывалась. Обращали на себя очень крупные сосцы, иногда проглядывавшие сквозь халат, которые, в основном, и составляли грудь
Большинство своих наблюдений за Глашей я произвел во время неоговоренного визита к Эдику. Входная дверь оказалась не заперта. Я проник в квартиру и по темному коридору до¬брался до комнаты моего друга. Это было не¬сложно благодаря свечению «маячков», вмонти¬рованных Эдиком в выключатели: они являлись ориентирами, пока был отключен свет.
Комната также оказалась не заперта. Кроме Эдуарда здесь находились: его сосед таксист Сева и две девушки, одна из которых и назвалась Гла¬фирой, гулявшая в этот день с Севой. Позже композиция изменилась, и это составило одну из интриг, потому что дружеские и сосед¬ские отношения Севы и Эдика осложнились.
Вторая интрига состояла в том, что девушки, а особенно Ванильева, от кого-то прятались, и Эдику вместе с Ариадной пришлось несколько раз укрывать их от преследователей.
Всеволод жил с матерью за стеной Посельских в комнате с одним окном и, соответственно, в два раза мень¬шей, чем у Эдика. Одна стена Севиного жилья образовывала внешней стороной подворотню. Мать, а для нас — тетя Маша, — была на пен¬сии, но работала допустимый по КЗОТу срок уборщицей в гастрономе.
Жизнь Всеволода Цверкова состояла из работы и гульбы. Он был старше нас лет на десять, но ни мы, ни он не чувствовали возрастной дистанции. Лицо Севы казалось неопрятным. Это происходило из-за разнообразных кожных раздражений и пры¬щей, которые являлись реакцией на злоупотреб¬ление алкоголем. Сева носил запорожские усы, которые, очевидно, маскировали верхнюю, черес¬чур крупную, хронически воспаленную губу.
Когда Всеволод напивался, у них с матерью разражались скандалы. Нам становилось непо¬нятно, кто из них начинал, потому что голоса матери и сына соскакивали на крик одновремен¬но. Шум доносился до нас не только через стену, но и через соседствующие окна, то есть даже с улицы. Когда соседи топали ногами или что-то роняли, в комнате Эдика дрожала люстра и дру¬гие предметы. По звуковым эффектам происхо¬дящее напоминало греко-римскую трагедию. Ка¬залось, что после подобной войны кто-то один или даже оба погибнут. Мы удивлялись, когда Севина мать выходила на кухню, где мы иногда сидели, и спокойно, даже с улыбкой, что-нибудь нам говорила, или являлся Сева и меланхолично просил закурить.
Третью комнату в квартире, с входной дверью напротив Посельских, а окнами в просторный зеленый двор, занимали бездетные пенсионеры Курлыкины. Дядя Ганя был алкоголиком, а недавно перенес инсульт и существовал с заметным «приветом». Он несколько раз уходил в пижаме на улицу, и его возвращали соседи. Тетя Варя обычно запирала мужа в ком¬нате, а если забывала это сделать, то Евграф вы¬рывался в темный коридор, где беспомощно ожи¬дал, когда кто-нибудь включит электричество. Если это были мы, то он улыбался, словно соба¬ка, одной половиной физиономии, озорно косил¬ся на нас и мямлил: «Ну, молодцы, ребята, де¬вок-то порете? Когда будете, дядю Гешу позови¬те: он хоть посмотрит, а то моя-то, дура, - соседка, я ее называю, соседка, - мне уже двадцать лет только обещает».
Варвара пеленговала мужа из «мест общест¬венного пользования» и спешила к нему с поло¬тенцем, которым лупила старика по лицу. «Ско¬тина, хрен седой, остепенись! — свирепо крича¬ла Варя и, как актер на сцене произносит реплику в сторону, по-свойски просила: — Ребятки, про¬стите старого пня. Эдик, ты же знаешь, что он завсегда дураком был, а нынче и вовсе из ума выжил. Я у него и по молодости этих дел не могла допроситься!»
Когда Варя загоняла мужа в комнату и запи¬ралась изнутри, мы слышали всевозможные ма¬терные комбинации, которые называли «произ¬вольной программой».
С каждым визитом к Эдуарду я отмечал, как нарастает его грубость по отношению к Глафире. Он обращался с ней подобно тому, как хулига¬нистые второгодники тиранят слабейших и без¬ответных одноклассников. В адрес спутницы по¬стоянно слышались оскорбления и угрозы. На глазах у гостей Эдик начинал ее терзать: выкручивать руки или придушивать. Глашке становилось не толь¬ко неловко, но и больно, и даже нехорошо, но она улыбалась, очевидно, пытаясь свести проис¬ходящее к своеобразным шуткам.
Посельский часто ходил дома в халате. В этом чув¬ствовалось его стремление к уюту и очагу, хотя, с другой стороны, он непрерывно поглядывал в окна, готовый к рискованным путешествиям. Ему действительно часто сигналили из автомобиля или свистели, а то и просто стучали ключами или пальцем в окно. Лица, которые возникали за стек¬лами, редко повторялись. Эдик быстро одевался и выкатывался на улицу. «Куда?» — спрашива¬ла Ариадна. — «По делу». — «Тебя ждать?» — «Не знаю».
Ариадна Павловна не вмешивалась во взаимоотношения молодежи, по крайней мере, прилюдно, а, по при¬меру прошлых подружек сына, предложила Гла¬фире научиться паять микросхемы. Глаша согла¬силась, и с тех пор они усаживались вечером вдвоем. На столе раскладывались, словно цвет¬ки и корешки или атрибуты для вязанья, пестрые детали и провода. Жен¬щины вооружались паяльниками и приступали к работе, отслеживая не только телевизионный эк¬ран, но и не полностью занавешенное окно, за которым мог появиться вечно странствующий Эдик. Раскаленные до красноты концы паяльни¬ков напоминали о чем-то первобытном.
Через несколько месяцев совместной жизни у Глафиры заметно увеличился живот. «С ней по¬шутили, а она надулась, — повторял Эдик мод¬ную фразу из анекдота и как бы обреченно взды¬хал: — Придется жениться».
Поведение друга казалось мне неискренним. Я считал, что ему хочется образовать семью так же, как хочется иметь ребенка, так же, как рань¬ше хотелось стать мужчиной и жить с женщи¬ной. Просто этой женщиной вполне могла стать не Глашка, а почти любая другая, может быть, более симпатичная и умная. Но вот, случилась Глафира, и намеченная программа почти испол¬нена, но та ли это избранница, почему у нее та¬кой нос, что с глазами и вообще она ли это? Так, возможно, думал Эдик. Схожим образом могла рас¬суждать и Глафира. Впрочем, на их поведении это не отражалось.
Ариадна наведывалась с грядущей невесткой в женскую консультацию и в исполком, чтобы получить разрешение на заключение брака меж¬ду несовершеннолетними. Она пыталась подклю¬чить к процессу родителей Глафиры, но «та се¬мья» оказалась абсолютно равнодушной и к свадь¬бе, и к продолжению своего рода. В «той семье», живущей в коммуналке напротив Смоленского кладбища, было четверо детей и все от разных отцов. «Моя матка дальнобойщиков снимает, — объясняла Глаша. — Они ее поят и за то с ней спят, а потом у меня братишки и сестренки появ¬ляются. Да и я сама такая — нагулянная».
Последний дальнобойщик оказался моложе «матки» лет на двадцать. Они так крепко погу¬ляли, что утром он отправился в рейс полупья¬ным и попал в аварию. Отлежав в больнице и получив инвалидность, он вернулся к «матке» и напросился в сожители. «Он хоть и еле ноги пере¬двигает, а сына себе заделал, только так! Пацану два года, а они, паразиты, ему не могут даже портки купить, так и бегает с голой задницей, — или пьют, или опохмеляются, — пронзительным, с эстрадной хрипотцой голосом возмущалась Ванильева. — Мы на очереди стоим, так я с маткой даже в Зимний дворец не поеду. Лучше в комму¬налке буду гнить да на кладбище смотреть — и то веселее».
Когда все справки были получены и назначен день свадьбы, Глаша находилась на восьмом ме¬сяце беременности. В Загсе она появилась в фате, и это могло бы показаться странным, но в те времена подобное сочетание совпадало по своей очевидной несовместимости со всем укладом жиз¬ни и вызывало понимающие полуулыбки и опре-деленное безадресное сочувствие.
В ночь после свадьбы у Глафиры начались схватки, и ее отвезли в роддом. Под утро моло¬дожены стали родителями недоношенной девоч¬ки. Ребенка назвали Алисой. Через некоторое время я увидел у Эдика на правой кисти татуи¬ровку. Это были вычурные буквы «Г» и «А», пронзенные стрелой, и цветок, несколько похо¬жий на череп.
В том же семьдесят шестом году, вскоре пос¬ле рождения дочери, Эдик Посельский был призван в ар¬мию. То, что он перенес перитонит, несколько операций и случайно остался жить, не помогло избавить его от воинской повинности. Но спустя два месяца после принятия присяги Эдуард все-таки сумел «использовать свои швы» и подвергся комиссованию.
Возвращаясь домой, Эдик решил обрадовать семью сюрпризом и не стал сооб¬щать о дате приезда. Сейчас, невольно вспоминая чужую жизнь, я разделяю трепет, с которым Эдик вступал на родной порог. Дома его встретили немного стран¬но. Это была не радость, а скорее тревога, но Эдик постарался счесть состояние матери и жены растерянностью.
Когда Эдик позвал Глафиру в ванную, чтобы она, как прежде, помыла его, жена отказалась, сославшись на нездоровье. Тут же она изъявила желание срочно съездить «к своим». Это показа¬лось Эдику ненормальным, поскольку уже на¬ступила ночь. Он оправдал подобный импульс стеснительностью, которая неожидан¬но возникла у жены после их недолгой разлуки. Лежа в ванной, Посельский подумал о том, с чего бы это занемогшей Глафире потребовалось мчаться ночью на окраину города.
Помывшись, Эдуард сел с семьей за стол, где все поужинали и слегка выпили за возвращение «новобранца». После трапезы собралась уйти Ариадна. «У вас тут свои дела, а я у подруги переночую», — настаивала она на своем уходе. Эдик был против и убедил мать остаться.
Когда Ариадна устроилась на своем ложе у двери, напротив которого теперь стояла детская кровать, где давно и беззаботно спала Алиса, Эдик, утомленный армейской эпопеей, но истосковавшийся по жене, повлек Глафиру в по¬стель. За это время он много пережил и переос¬мыслил. После жестокой казарменной жизни ему было приятно вернуться в семью, по которой он скучал, где его любили, о нем заботились, его ждали. В армии он с каждым днем все больше хотел оказаться с Глашей наедине и даже пред-ложить ей некоторые изыски, что пришли ему в голову во время ночных фантазий в СА. Сейчас, ожидая Глафиру, которая никак не возвращалась из ванной, Эдик почувствовал, что он не столько желает жену, сколько любит и почему-то даже жалеет.
Эдик задремал, когда ощутил, что Глафира вернулась. Он не открыл глаза, а решил притво¬риться спящим, что делал раньше, когда они толь¬ко начали жить вдвоем, давая Глаше возможность изучать себя и экспериментировать. Во время этих опытов Эдик понимал, что Глафира осведомлена о его бодрствовании, а также о том, что он дога-дывается, что его притворство для нее не тайна. Он считал, что это возбуждает обоих.
Сейчас от Глафиры не последовало никаких действий — она осторожно проникла под одеяло и замерла. Она даже не касалась Эдика своим телом. Это озадачило Посельского. Он протянул руку. Его пальцы уперлись в ткань. Глаша была в ха¬лате. Эдуарду не нравилось, когда жена пыталась спать с ним в нижнем белье. Это его унижало. Он включил ночник. Глафира лежала к нему спиной и симулировала сон. Эдик потряс ее за плечо. Она вяло пробормотала преднамеренную бессвязицу. Эдик перевернул жену на спину и вдруг увидел то, что мгновенно объяснило ему необычность сегодняшней встречи. На шее у Гла¬фиры темнели следы чьей-то страсти. Она от¬крыла глаза, и в тот миг, за который разлипается человеческое веко, Эдику показалось, будто что-то еще может измениться. Даже, может быть, оттого, откроет Глафира глаза или нет, зависе¬ло, существуют ли на ее шее синяки или нет. Возможно, ей достаточно было вновь повернуть¬ся на бок.
VI
В ту ночь отец явился пьяный и избитый. От него отвратительно пахло. Он был весь в крови и опилках. Лицо его распухло от нанесенных ударов, отчего все части увеличились и выгляде¬ли карикатурно.
Раньше отец мельком видел Марфу. Теперь, несмотря на свое нежелание допускать их обще¬ние, я попросил Марфушку осмотреть отца: не надо ли ему вызвать «неотложку». Марфа отне¬слась к отцу без брезгливости и неприязни — как профессиональный медик. Она посадила его около ванной на табуретку, дала в руки таз и стала промывать запекшиеся ссадины. «Ты ду¬маешь, это мне поможет, дочка?» — тупо спро¬сил отец. Я крикнул из коридора, чтобы он за¬молчал. «Это я тебе могу сказать: "Цыц!" По¬нял?! — взъерепенился отец. — Это надо же, чтобы птенцы себе такое позволяли. А, главное, в такую минуту... Эх, жизнь, как призрак!»
Я постарался пропустить оскорбления отца мимо ушей, чтобы не устраивать скандал и не шокировать Марфу. У нас с отцом случались довольно крутые стычки, доходившие до руко¬пашной. Когда он в первый раз после гибели матери полез на меня с кулаками, я поначалу приготовился к худшему, но потом решил: если уж пропадать, так с музыкой, и сам ринулся в атаку. Тогда меня удивила реальная слабость отца, во много раз уступавшая его обычному гонору и хамству. Его удары были неточными и малоэффективными. Я же, поскольку был трезв, да еще и немножко занимался боксом, почти каж¬дый раз ощутимо поражал ненавистную мишень.
Когда речь заходит о различных стычках, меня неизменно занимает, каким образом они прекра¬щаются. Ведь если дерутся две группы или всего лишь двое, то в итоге кто-то одерживает верх и, наверное, может сотворить с поверженным про¬тивником все, что ему заблагорассудится. Но в жизни, как я часто наблюдал, большинство драк прекращает «третья сторона» — милиция, сосе¬ди, прохожие, дождь.
В той битве с отцом некому было выступить с мирной инициативой. Я понимал, что у меня не хватает силы нанести ему сокрушительный удар, и решил работать «по корпусу». Я вспомнил, как тренер по боксу объяснял, что если противник поднимает правую руку, то у него, соответствен¬но, уходят наверх ребра и становится уязвимой печень. Я выждал, когда отец вознамерился «отоварить» меня правой, сделал шаг вперед и нырок под его кулак, а правой ударил его в живот сбоку снизу вверх. Отец сразу же замер, и я не знал. Поразил ли я его, и надо ли еще бить? Потом он начал скрючиваться, как горелая спичка, и падать. Через несколько секунд он оказался около моих ног, и я мог полностью исполнить свои юношеские фантазии: пинать и топтать, прыгать и падать на него всем телом, пока не прекратится его смрадное дыхание.
Отец пытался что-то вымолвить, но у него ничего не получалось: он не мог вздохнуть и конвульсировал, словно перед рвотой. В тот момент во мне метались разные импульсы: облить его водой, оставить в покое, что-то сказать.
«Зря ты это сделал», — все-таки выдавил отец. Это, видимо, выражало то, что в нашей баталии я нарушил некие лимиты. Мне стало стыдно. Я начал его поднимать. Он недоверчиво смотрел на меня, гадая, что же я намерен с ним сделать. Я же подумал, что пока мои руки заняты, а его — сво¬бодны, он в состоянии контратаковать. Имея по¬добные мысли, мы встретились глазами. В этот момент отец виновато сморщился, из-за чего у меня набежали слезы. Я отпустил его и скрылся в своей комнате. Уже через дверь я услышал, как он снова упал...
Слушая отцовский бред, я отвлекся воспоминаниями о своих грехах перед ним, что-бы не заводиться. Он до того обнаглел, что стал требовать у Марфы паспорт. «Откуда ты взя¬лась, солнышко?» Я решил, что он затевает «про¬верку документов», прописки, работы и всего прочего, и, возмущенный его неблагодарностью, заорал, что сейчас выволоку его в коридор и от¬метелю.
Марфа принялась меня корить за непочтитель¬ность к отцу. Я не хотел ей грубить, но был на пределе. Если бы она знала, видела, как этот скот обращался со мной и матерью...
Я помню лицо матери. Оно было в постоян¬ном напряжении, глаза очень часто непроизвольно помаргивали.  Губы стянулись в две скорбные ниточки. Она выглядела так, как бабы в оккупа¬ции в фильмах о войне. Она была всегда готова к скандалам и даже дракам, и это представляло ее основную форму жизни с отцом.
Отец, надо признаться, был по-своему несчас¬тен. Его пьянство также являлось своего рода протестом и мелкой капитуляцией, превратившей¬ся в глобальный распад, запечатленный в десят¬ках миллионов подобных судеб и, в общем-то, всей нашей пропитой сверхдержавы.
Охмелев, отец начинал над нами куражиться. Ему требовалось выглядеть эдаким полководцем, что ли. Мать называла это манией величия. Он попрекал нас куском хлеба, хотя мать тоже ра¬ботала, правда, получала раза в три меньше отца. Он вкалывал сварщиком, а она всего лишь кла¬довщицей.
Отец орал, что без него мы давно бы сдохли, а он угробил лучшие годы на то, чтобы содер¬жать неверную жену и вскормить недоношенно¬го ублюдка. «Да я ж, наоборот, для тебя бере¬глась, кобель ты немытый! Ты вспомни, как за нашим домом из-за кустов соглядатничал, — сам рассказывал, — чтобы, лиха ради, с кем не со¬грешила, — возмущалась мать. А отцу именно это и требовалось. — А сын из-за тебя же и не дозрел. Забыл, как ты меня по животу ногами пинал, чтобы его умертвить? Погоди, фашист, он в силу войдет, так тебе еще не тот Нюрнберг устроит!»
«Да где ж это мой сын, а? Ты бы, Анюта Батьковна, еще какого цыгана или жиденка мне вме¬нила! — взрывался отец. — К тебе же, прости Господи, стройбатовцы в очередь выстраивались, а твоя маманя-ведьма их самогоном с разрыв-травой взбадривала»...
Подобный театр мог длиться часами и даже всю ночь напролет. Кончалось это, в лучшем слу¬чае, тем, что отец засыпал, сидя за столом, а в худшем — рукоприкладством: он бил мать, она и я — кричали, соседи лупили швабрами во все стены нашей «железобетонной» квартиры, но, не¬смотря на причиняемый шум и бессонницу, ни¬когда не вызывали милицию. Со временем я раз¬гадал секрет их терпения: он состоял только в том, что все они периодически устраивали по¬добные «бенефисы», причем кое-кто добавлял к этому выкидывание сквозь оконные стекла табу¬реток или беганье друг за другом с кухонными ножами по лестнице.
Когда я спросил мать, почему она не обратит¬ся к участковому или в дружину, она объяснила мне, что если отца заберут, то могут осудить на пятнадцать суток. Это повлечет за собой штраф и сообщение на работу, из-за чего его лишат вся¬ческих премий и прочих наград советской влас¬ти, а могут даже и уволить...
«Ну, вот и все, дядечка, — заканчивала проце¬дуру, словно игру в куклы, Марфа. — Потерпите чуток». — «Да я, доченька, не то стерплю, — ухмылялся отец. — Было бы за что, а уж за нас не беспокойтесь».
Лицо отца было обременено синяками и раз¬малевано зеленкой. Это напоминало ритуальные узоры представителя «третьего мира». Мне ста¬ло смешно. Я улыбнулся. «Эх, сынок-сынок, — поймал мое лицо в зеркале отец. — Последний раз над батькой смеешься. Впредь будешь пла¬кать». Я не ответил и ушел в свою комнату.
Сквозь двери доносились бредни отца о том, как приятно хоть раз в жизни побыть со своими детками и как он этому рад. Я решил заглушить этот понос и включил радиолу. Ночью можно было поймать западные станции, которые передавали малодоступную или даже недоступную музыку. Я отловил хриплый, тягучий голос, хозяином кото¬рого я представлял старого, спившегося негра. Я часто натыкался на этого исполнителя и очень удивился, когда через много лет увидел его лицо: это был белокурый (как я), кудрявый, синегла¬зый паренек, только американец.
Музыка отвлекла меня. Я закурил и стал смот¬реть в окно. У меня не было штор, и я мог созер¬цать внешний мир хоть круглые сутки. Перед нашим девятиэтажным «кораблем» имелся неос¬военный пустырь, где среди строительных облом¬ков резвились дети и прохаживались собаково¬ды. Метрах в пятидесяти от нас стояла пятиэ¬тажка, и можно было наблюдать за тем, как подобно рыбкам в аквариуме мигрируют в своих отсеках жильцы. С нашего седьмого этажа мож¬но было различить множество домов, но нельзя было увидеть то, что находится за ними, например, лес или озеро, то есть что-нибудь живое. Унылый пейзаж оживлялся с наступлением ве¬чера: тогда включали иллюминацию, и сцены в квартирах, особенно скандалы, можно было смот¬реть, как в театре...
Когда я уже не в первый раз проглядывал знакомые окна в пятиэтажке, вошла Марфа. Она как будто постарела лет на двадцать. Я подумал, что папаша позволил себе особые вольности или даже грубость. Марфушка поняла мой импульс и отрицательно повела рукой, из чего я угадал, что дело совсем не в этом. Она пыталась что-то сказать, но это у нее не получалось, к тому же она, видимо, выбирала, что именно сказать. После непривычной и тяжелой паузы я решил сходить к отцу, но Марфа задержала меня и странными полутолчками подвела опять к окну. Тут она вдруг заплакала и начала опускаться на колени. Я повторял ее движения и в этой новой позиции различил ее голос: «Он — мой отец». Я не сразу осознал смысл этих слов и вначале даже улыб¬нулся. Потом я подумал, что он, наверное, напо¬ил или обманул Марфу.
«Искупляй!» — раздался с улицы высокий голос. Он мог принадлежать женщине или под¬ростку. Меня удивило то, что голос прозвучал очень близко, как будто даже из нашей лоджии. К тому же он показался чем-то знакомым, и это меня насторожило.
Вскоре после вопля за пределами квартиры, но около дома раздался как бы взрыв, отчего и дом, и все его наполнение вздрогнули. Этот но¬вый для слуха звук показался мне закономер¬ным и уместным, как в музыкальных сочинени¬ях, — это был финал сегодняшнего сюжета.
Не расторгая рук, мы метнулись к окну. Я растворил рамы. Мы высунулись вовне. Из раз¬ных точек пустыря к нашему дому стекались люди. На бетонных торосах под нашими окнами лежал человек. Мы, конечно, угадали, кто это, но все-таки побежали в другую комнату, убеди¬лись в ее необитаемости, увидели раскрытую дверь в лоджию, свесились во двор и встретили то же тело, окруженное группой людей с собака¬ми. Теперь я уже не сомневался в том, что это — наш отец.
Если бы подобное произошло с другими, а мне, например, привелось бы все это описывать или даже пересказывать, то я наверняка оказался бы в затруднении: как это передать? Но все случи¬лось в моей семье, с моим (нашим) отцом, и те¬перь мне (нам) необходимо торопиться вниз, что¬бы еще раз удостовериться в происшедшем.
Мы выскочили из квартиры вдвоем и, не за¬хлопнув дверь, понеслись по лестнице. Я обо¬гнал сестру и добежал гораздо раньше. Вокруг отца сплотилось человек десять. Почти все были с собаками, придерживали заинтригованных животных и запрокидывали головы, словно о чем-то мечтали, на самом деле пытаясь угадать, откуда свалился человек, - из окна или с крыши?
Отец упал на кусок бетонной панели, лежа¬щей наклонно, поэтому его ноги оказались выше, чем голова. Череп был разбит, а его содержимое в основном расплескалось по бетонной стене на¬шего дома.
Те, что стояли, делились впечатлениями и догадками. Прокуренный женский голос повто¬рял: «Да вот сынок-то, вот он, сынок-то евоный, гляньте!» Обессиленный старостью мужской голос откуда-то из первого этажа сообщал, что он — ветеран (а значит, у него уже установлен телефон) и при¬гласил «скорую помощь».
Появилась сестра. Только тут я заметил, что отец двигается: у него вздрагивали конечности. Я, очевидно, не обратил на это внимания рань¬ше, потому что был убежден, что, упав с такой высоты, человек может быть только мертв. В руках и ногах не было заметно нанесенного ущер¬ба. Нелепая мысль пришла мне в голову: а что если склеить голову? Тут же я подумал, что люди так устроены, что до конца не верят ни в свою, ни в чужую смерть, которая, видимая со сторо¬ны, должна выглядеть более убедительной. Я предположил наличие у человечества своеобраз¬ного защитного механизма от сознания своей смерт¬ности, но тут вдруг со всей отчетливостью понял, что передо мной лежит моя предыдущая часть, то, что произвело меня, то, что любило и мечтало, смеялось и верило в свою бесконечность, — мой отец, мой папочка, которого я еще несколько минут назад считал человеческими руинами и желал ему всяческих мук, вплоть до гибели.
Сестра присела около отца, осмотрела его го¬лову и повернулась ко мне со словами: «Ничего не сделать, мозга-то уже нет, понимаешь, — го¬ловы нет. Это сейчас прекратится». Я подумал о том, что это очень хорошо, когда рядом с тобой медик, но тотчас удивился своей мысли и еще раз остолбенел из-за сознания того, что кончае¬тся жизнь моего отца, разум которого разлетел¬ся недавно, как снег, сбрасываемый с крыш.
Я понимал, что мне, наверное, полагается за¬плакать, но слез не было. Я думал о том, что в фильмах, да и в книгах, на таких местах закан¬чивают эпизод или главу, потому что дальше слишком трудно продолжать.
Со спины нас осветили фары и синий про¬блесковый фонарь. Затормозил микроавтобус со знаками медицинского отличия. Из дверей исторглись двое бородатых мужчин в бе¬лых халатах. Мне показалось, что они — близ¬нецы, только у одного не оказалось половины носа, отчего ноздря располагалась заманчивой дырой, как ласточкино гнездо на отвесной песча¬ной стене.
Медики спросили, что случилось. Мы с се¬строй попытались объяснить, как все произошло. Они сказали, что здесь требуется морг и мили¬ция, которая, кстати, уже обозначилась очеред¬ным светом фар и фиолетовым мерцанием.
Общение с милицией началось с некоторой путаницы. Когда они, как из спичечной короб¬ки, высыпали из «воронка» и стали нас опраши¬вать, то я представил Марфу как свою сестру, а из публики начали уверять, что она приходится мне если не женой, то, во всяком случае, сожительницей. У меня из-за этого отказали послед¬ние предохранители. Я стал поливать всех ма¬том и умолять оставить нас в покое. Менты пы¬тались меня обуздать, но я только сильнее захо¬дился...
У меня так случалось в детстве, когда проис¬ходило нечто чрезвычайное: я начинал реветь и драться, и мне, кажется, становилось все равно, чем все завершится. Чем больше в эти минуты окружающие уделяли мне внимания и тратили сил на то, чтобы угомонить, тем больше я распа¬лялся.
Теперь я не ведал, как остановиться. Имелось такое чувство, что я раздвоился: один скандалит с милицией и толпой, а второй за всем этим на¬блюдает. У меня случались подобные состояния, когда я чересчур напивался или наедался «коле¬сами», но столь наглядное расщепление на два «Я» произошло впервые.
Наиболее необычным в тогдашней сцене стало то, что на развилке двух «Я» постепенно образо¬валось третье. Оно зрело почти неощутимо, так, словно прыщ, который еще не проблема вовсе, а всего лишь малоразличимый бугорок, в наличии которого, впрочем, еще можно сомневаться, но вот вдруг он есть и с ним приходится считаться.
Третье «Я» рвалось к Марфушке, которая куда-то исчезла; оно мечтало броситься перед ней на колени и молить о прощении, хотя — за что? Сестра могла точно так же проклинать себя за наш грех, но в чем же наша вина?
Третье «Я» стремилось к сестре, чтобы вмес¬те с ней разделить всю чрезвычайность и, навер¬ное, сложность и даже неразрешимость нашей драмы.
Я помню, что рухнул недалеко от отца и стал выть и биться головой и даже всем телом о зем¬лю. «Держите язык!», «У него — пена!» — доно¬сились до меня возгласы окружающих. В этот мо¬мент все мои «Я», кажется, соединились в под¬ростке, который катался по окровавленному снегу.
Эпилогом этой ночи стало мое заточение в психушку, где я провел почти два месяца. Меня кололи всякой отравой. Я созерцал чужой рас¬пад и расплату. Несколько раз заявлялись сле¬дователи: вначале рыжий мужик в тряпочных ботинках, потом баба, от которой несло клопо¬мором, что она, очевидно, считала очарователь¬ным благовонием. Они домогались: кто я такой, кем мне приходится мой отец и где можно найти ту молодую особу, которую я называл своей се¬строй, а соседи и прочие считали моей женой или сожительницей?
О нашем неожиданном родстве я мог сообщить только то, что услышал тогда от Марфы, а насчет ее местонахождения я посоветовал обратиться в больницу, где она работала, или в общежитие, где она была прописана. Позже я подумал, не подвел ли я Марфушку своими показаниями, но утешил себя тем, что она, так же, как и я, не имела ника¬кого отношения к самоубийству отца, поскольку нисколько этому не содействовала.
Честно говоря, томясь в дурдоме, я очень ждал, что Марфа хоть раз навестит меня или пришлет незатейливую весточку. Но от сестры не поступало никаких известий. Единственный мой посетитель была баба Тоня, иначе говоря, мать моей матери. Она не ладила с отцом, а он на нее просто бросался с ножом, поэтому Тоня, хоть и была прописана вместе с нами, жила в основном в однокомнатной квартире на Ржевке у своего старшего полупарализованного брата, за которым, естественно, и ухаживала. У дедуш¬ки Юры, как я его звал, имелся сын, то бишь мой дядя, а у него — жена и дочь, но они жили и обогащались где-то на Севере, а с нами много лет не поддерживали никаких отношений.
Баба Тоня баловала меня гостинцами и даже сигаретами, мотивируя свое соучастие в моей никотинизации тем, что «при такой судьбе это не самое дурное». На все мои вопросы о Марфе ста¬руха отмалчивалась или отвечала, что не знает и узнать негде.
— Про батьку твово я тебе все доложу, — вздыхала баба Тоня. — Его кремировали и подкопали к Ане. Так что когда тебя выпишут, обя¬зательно навести опосля. Все ж батька тебе. Он ведь — нехорошо покойников хулить — разга¬дал, что Марфа ему дочь, и даже выследил, где ее амбулатория, да все не знал, видать, как вашу дружбу-то прекратить, хотя признайся он во всем вовремя, так и до греха бы, может статься, не дошло. Как-нибудь договорились бы по-родственному. Вот душа — потемки!
В очередной визит бабушка показала мне то, что в ту ночь, как я себе живо представил, отец предъявил невольному члену нашей семьи — Марфушке. Это были квитанции денежных пере¬водов в Мурманск, письма Марфиной матери на¬шему с Марфой отцу и несколько фотографий Марфы, причем одна из них, которая, видимо, и явилась в ту ночь роковой деталью, — цветная, сделанная на Стрелке Васильевского острова, где сестра снята не одна, а рядом со мной. Среди печального архива было письмо, приложенное к нашей фотографии, в котором … Марфина мать писала о том, что у дочери «завелся парень», кажется, хороший человек, во всяком случае, луч¬ше, чем неудачно выбранный муж. Здесь же она еще раз просила «оставить всех нас в покое», потому что «Марфа знает об отце только то, что его зовут Олегом Тутиным».
Когда меня выписали, и я вернулся домой, там находилась бабушка Тоня. Я смотрел на нее и узнавал лицо моей матери, которое, правда, го¬раздо сильнее сморщилось, словно завяло. Я по¬нимал, что бабушка может тоже скоро исчезнуть, и у меня останутся только родственники по линии ее брата, для которых я, очевидно, не существую.
Мне было ясно, что Антонина не спешит заво¬дить разговор о Марфе, поэтому я его начал сам. Я сказал, что сейчас же поеду искать Марфу и доставлю ее к нам: пусть живет здесь как моя се¬стра, мы же имеем на это право?! Бабушка отве¬тила, что если я так уж хочу знать правду, то она мне ее сейчас доложит, но чтобы я навсегда запо¬мнил, что сам ее заставил это сделать.
В ту ночь, когда я стал кататься по окровав¬ленному снегу, Марфа поднялась в квартиру, собрала вещи и уехала в общежитие, а там вскры¬ла себе вены. Позже, истекая кровью, она вы¬ползла в коридор в надежде на помощь соседей. Через некоторое время ее заметили и вызвали «скорую помощь». Сестру доставили на реани¬мацию, но не смогли вернуть к жизни: она умер¬ла от потери крови. … Мать Марфы прилетела из Мурманска, оформила кремацию, а после испол¬нения процедуры увезла урну домой, чтобы там захоронить рядом с прочей родней.
VII
В армию меня не взяли, потому что после на¬хождения в психушке я был поставлен на учет в психоневрологическом диспансере. Благодаря этому на медкомиссии в военкомате меня при¬знали годным к нестроевой службе в военное время. Позже меня периодически вызывали, о чем-то спрашивали и отпускали ни с чем. Что ж, меня это вполне устраивало.
В тот год, когда я лишился Марфы, я много занимался живописью и графикой. Я даже сде¬лал цикл, который назвал «Реквием». На отдель¬ных листах были изображены я и Марфа до на¬шей встречи в предполагаемом окружении раз¬ных людей. На следующей композиции мы уже оказывались вместе, а вокруг присутствовали все те, кто имел к нам какое-то отношение, об истин¬ной природе которого мы с любимой даже и не догадывались. На четвертом листе я изобразил нашу любовь, а на пятом — то, что произошло в ту ночь и в течение последующих дней. На двух последних листах мы были вновь порознь, таки¬ми, какими стали после нашей разлуки: я — еще в этом мире, а она — в загробном.
Когда мне исполнилось двадцать лет, меня направили в Вырицу в заводской пионерский лагерь для проведения малярных работ. В те годы каждый удар кистью по садовой скамье или свежее оштукатуренной стене достав¬лял мне привычную боль. Я еще видел и знал, как развить эти начальные мазки в натюрморт или пейзаж. Тогда же, хотя это уже было и ни к чему, я разгадал стремление различных худож¬ников к беспредметной живописи. Действитель¬но, в ней может ликовать каждое пятно, каждый затек или первичное смешение красок, которое позже так трудно сохранить в определенности конечных форм. Мое восприятие ослабевало, хотя с разных сторон до меня по-прежнему доноси¬лось льготное слово «художник».
В пионерлагере я познакомился с Зоей Орланчик. Она работала на нашем заводе поварихой, но не на Васильевском, а на Петроградской стороне. Впол¬не возможно, что мы виделись и раньше, но нам не суждено было сразу приметить друг друга. Все развивалось по утвержденному сценарию, и никто не смел его нарушить.
Зойку направили трудиться в лагерную столовую на все лето. Ей было семнадцать лет, и мы довольно быстро сошлись. Орланчик рассказывала, что в четырнадцать лет у нее появился парень — курсант из речного училища по имени Илья. Он был приезжий и жил в казарме на территории училища. Илье было восемнадцать, и он говорил, что уже имел женщин и что не может жить без секса. Он постоянно добивался близости, объяс¬нял, что ему очень плохо из-за того, что Зойка его лишь распаляет, но не решается ему отдаться, что у них все будет хорошо, что он наверняка на ней женится, но сейчас, в этот самый момент, если она его действительно любит, то должна ему по¬зволить совершить все, что он хочет, то есть, отдаться.
Однажды, когда Зойкина мамаша работала в ночь, Зойка уступила любимому. Он очень благодарил ее за доставленную радость, утешал, что она вскоре тоже начнет испытывать удовольствие, а через несколько недель Орланчик поняла, что забеременела. Она рассказала об этом Илье. Он подтвердил свою готовность жениться и сказал, что не возражает против того, чтобы она оставила ребенка.
Зойкина мамаша выступила против сохране¬ния плода и стала требовать аборта. Когда Зоя попыталась ей возражать, мать объяснила, что вначале надо окончить школу, потом получить специальность, узнать жизнь, кое-что подзара¬ботать, а после уж обзаводиться семьей и рожать. Выяснения отношений повторялись по несколь¬ку раз в день и длились часами. Однажды мать призналась Зойке, что сама была когда-то в очень похожем положении и не послушалась свою по¬койницу-мать, а после родов превратилась в мать-одиночку.
«Так ты жалеешь, что меня родила?» — всхли¬пывала Зойка. — «Да я тебя жалею, дура ты моя ненаглядная! — метала мать ответный град слов. — В общем, так, доченька, если ты не пой¬дешь на аборт, то я поеду в это училище и такую бяку твоему кобельку устрою, что он будет меня всю оставшуюся жизнь вспоминать. Может быть, он себя неподсудным считает, что с указницей связался?! Так он на своей шкуре почувствует, что такое малолеток растлевать! Я законы знаю!»
В итоге Зойка сломалась и отправилась в абор¬тарий. Было страшно и больно, а потом случи¬лись осложнения и Зою оставили на лечение. Илья и мать навещали ее, причем мать однажды непривычно улыбнулась и спросила: «Ну что, думаешь, я тебе жизнь сломала?» — и вдруг за¬рыдала. Зойка стала ее утешать и убеждать, что все, наверное, не столь опасно, что здесь бывают и помоложе. Илья очень жалел Зойку, звал ее «Зойка-Зайка», но когда ее выписывали, то на встречу явилась только мать.
— Не знаю, зачем я тебе все это рассказы¬ваю, — ухмыльнулась Зойка. — Тебе, может быть, все это противно?
Мы сидели на кровати в моем деревянном летнем доме без удобств, где помещались еще тумбочка и стул. У нас уже заканчивалась вто¬рая бутылка столового вина, которым только и торговали в здешнем продмаге.
— Айда купаться? — коснулся я Зойкиной загорелой руки. Она отследила мой взгляд и придвинула свое предплечье к моему.
— Ой, да ты совсем черный! — изумленно-радостно воскликнула Зойка, будто до сих пор ни разу не обращала внимания на мой загар, кото¬рый, по словам лагерных бабенок, был «сочным».
Я чувствовал плотное прикосновение Зойкиной приятной кожи и понимал, что хочу, чтобы она осталась в эту ночь со мной. Я посмотрел на нее. Она не отрывала своего взгляда от наших рук и, видимо, ждала, когда я поверну ее к себе лицом или же сам устремлюсь к ее устам. Я под¬нес левую руку к ее волосам, чуть тронул их, и сам подался вперед. В этот момент она поверну¬лась ко мне, и мы чуть не столкнулись лбами. Наши лица оказались почти прижатыми друг к другу. Когда мы смотрели глаза в глаза, то чу-дилось, что глаз один, но очень большой. Мы начали смеяться, и тогда я поцеловал Зойку в чуть приоткрытый, словно от любопытства, рот. Она ответила мне и даже не больно прикусила верхнюю губу. При этом наши зубы слегка со¬прикоснулись, и у меня от возбуждения закру¬жилась голова. Я опустил свои руки на ее бедра, которые, как я тотчас сообразил, уже давно меня привлекали. Зойка запустила руки под мою ру¬башку и выдохнула мне в лицо все дозволяющее: «Шелковый!» Я сомкнул глаза.
Мы вновь замерли. Вскоре легкая судорога прошла по нашим телам. Так мы проглотили уже излишний смех. Мы стали целоваться еще азарт¬нее, одной рукой раздевая друг друга, а второй продолжая свои экспедиции. В какой-то момент я убедился в том, что мы уже абсолютно голые. Я приоткрыл левый глаз и обнаружил, что мы находимся почти в полной темноте. Закат угас, и нас скупо освещали малые звезды. Зойка очень «крупно» дышала, а я старался скрыть от нее тот набат, который, казалось, вот-вот разнесет мой череп...
Я пытался спрятать хаотичные мысли о том, что наши действия в том или ином виде про¬изводят сейчас сотни миллионов людей: они со¬вершают это по любви или по принуждению, по необходимости или по привычке. Этим увлечены не только люди, но и всякие человеко¬образные, да и другие представители живой и даже, как меня озарило, неживой природы, на¬пример, камни и даже песчинки...
— Ты не передумал насчет купания? — раз¬дался несколько официальный голос Зойки, ког¬да мы, свившись, как змеи, но уже раздельно, замерли на инвентарном ложе. Это по¬лучилось как в кино, потому что я отвлекся на фрагмент неба, обозначившийся в оконном пей¬заже, и нисколько не видел Зойку. Уже света¬ло, но мир еще не обрел цвета, поэтому все выглядело, как в черно-белом фильме.
Мы забрались в пионерскую купальню, но нам не столько хотелось плавать, сколько целоваться и обниматься. Мы были голые, и от этого нам становилось еще приятнее. Я, например, пред¬ставлял, что часов через шесть здесь будет полно народу, и как было бы интересно сохранить свое поведение на людях.
Стало светлее, но цвета были еще размыты, и это уже напоминало палитру импрессионизма. Зоя выпрыгнула из бассейна и села на доща¬тый настил, сохранив ноги в воде. Я различил у нее на животе широкий и грубый вертикальный шов. «У тебя что, аппендикс вырезали?» — до¬бавил я к своему оторопелому взгляду наиболее уместный вопрос. «Да», — немного поспешно, видимо, от смущения или из-за боязни доставить мне неприятность, выдохнула Зойка.
Я сделал вид, что подобно ребенку уже забыл о своем изумлении и о машинальном вопросе. Я уперся подбородком в ее сомкнутые бедра. «Нель¬зя! — шутливо взвизгнула Зойка. — Товарищ, здесь же кругом дети!» Она обняла меня за голо¬ву и вдруг навалилась сверху своим изуродован¬ным (мне уже не избавиться от этого) животом. «Ой!» — показательно притворно вскрикнула Зойка, и мы с плеском и брызгами исчезли под водой. Там я ее поймал, нашел ее детское и по¬стоянно как бы удивленное лицо и поцеловал в губы. Мы «держали» наш поцелуй, пока перед глазами не замерещились разноцветные медузы, потом вынырнули и с восторгом уставились друг на друга. «А ты в воде не пробовал?» — спроси¬ла Зойка, и кому-то могло показаться, что она читает мои мысли...
Так мы провели лето, а осенью каждый из нас вернулся к своим «должностным обязанностям». Мы продолжали встречаться. Зоя жила в ком¬муналке на Петроградской в одной комнате с ма¬терью, а ее отец основал себе другую семью. Иног¬да я ее подолгу рассматривал и определял, имеет¬ся ли между нами сходство? Несмотря на то, что я уже не один раз расспрашивал Зойку о ее роди¬телях и всевозможных родственниках, я никак не мог убедить себя в том, что мы не можем быть связаны хотя бы самой далекой кровью.
Признаться, то же самое происходило у меня до встречи с Зойкой и с другими, обычно доволь¬но случайными женщинами. Выспрашивая Зой¬ку, я не раскрывал ей своей тайны, и она надо мной иногда смеялась. Я же, лежа с ней в посте¬ли, конструировал самые невероятные схемы на¬шего кровосмешения. В частности, я вполне до¬пускал, что ее собственная мать могла согрешить, например, с моим покойным папашей и, таким образом, благополучно зачав, представить это за¬слугой своего мужа. Кстати, вполне возможно, что именно из-за этого он и оставил семью.
Я просил Зою рассказать о себе, семье, родителях, откуда взялась смешная фамилия Орланчик, словно в честь карликовой птичьей породы? Она пересказывала мне то, что я уже слышал, пытаясь меня утешить неубедительными подробностями, показывала фотографии отца, подписанные забавной фамилией, но вскоре я вновь задавал ей те же самые вопросы.
Иногда моя фантазия рождала более дерзкие версии, о которых позже я старался не вспоми¬нать. По счастью, это никак не влияло на разви¬тие наших отношений с Зойкой. Они складыва¬лись удачно, если не считать того, что мне в ней чего-то явно не хватало. Я стал очень часто вспо¬минать Марфушку и представлять ее ночью вмес¬то Зойки. Когда я пытался понять, чего же мне так мучительно недостает, то одна странная мысль явилась и расперла мой травмированный мозг: «Может быть, мне не хватает того, что Зойка — не сестра?»
Я счел подобный импульс дурным, но все же подумал о том, что пока мы с Марфой не знали о том, что у нас общий отец, то были счастливы от своей любви, а потом, после всех катаклизмов, в нас (или только во мне?) появились иные чувст¬ва: сознание совершенного (пусть и безвинно) греха и безнаказанности после содеянного. Это можно было сравнить с убийством и последую¬щим отсутствием хоть какого-либо осуждения.
Мои новые чувства были остры и незаглушаемы, и, самое печальное, они слились с нашей любовью. Мне было это сложно выразить, и я в очередной раз боялся сойти с ума, поскольку понимал, что мое отношение к Марфе как к лю¬бимой женщине могло существовать лишь на уровне моего больного воображения, как брата. Но, тем не менее, наша близость повторялась, а я оставался братом и не имел права, да и не мог стать любящим мужчиной, мужем, отцом...
Зойка ощущала мое ожидание и трактовала его по-своему. Перед Новым годом она меня уве¬домила о том, что, кажется, забеременела. Я по¬думал, что ребенок — не только чудо, но и цель развития отношений. За свою жизнь я не раз убеждался в том, что если двое не создают третье¬го, то их союз почти бесперспективен.
Праздник мы решили справлять у меня. Баба Тоня собралась, как обычно, к дедушке Юре. Мы договорились никого не приглашать и «два дня не вылезать из постели».
Мы очень часто и подолгу занимались любо¬вью и даже испытывали от излишеств ощутимое недомогание. У меня появилось жжение в облас¬ти сердца и некоторая заторможенность в движе¬ниях, иногда в речи, а порой даже досадная рас¬сеянность, когда я не находил нужных слов или употреблял их не по назначению. Зойка причи¬тала, что ей иногда «нечем дышать», а то вдруг «сердце скачет, как раскидай» и кажется вот-вот «выпрыгнет, словно кукушка из часов».
Меня «заводили» в Зойке самые неожидан¬ные движения или интонации голоса. Вообще голос у нее был немного жалобный, и она это умело использовала. Меня возбуждало то, как она потягивалась около плиты во время приго¬товления еды, и то, как она поправляла рукой волосы и посматривала на себя в зеркало во вре¬мя стирки белья, и то, как она поеживалась и поднимала плечи, сближая лопатки, когда зяб¬ла. В такие моменты меня настолько сильно на¬чинало к ней тянуть, что я не знал, как с собой совладать, и если имелась хоть малейшая воз¬можность утолить страсть, я ее неизменно использовал. Так, однажды мы добрый час про¬висели в лифте, а в другой раз на не меньший срок оккупировали кабинку для переодевания на пляже...
Я и в предновогодний вечер не давал Зойке покоя. Когда мы оставались наедине, то раздева¬лись догола и так проводили время. Она обожала мыть меня в ванной, оправдываясь тем, что в детстве не наигралась в куклы.
Зойка наготовила всяких вкусных вещей и даже «Наполеон», на котором вывела кремом «1980». За полчаса до наступления Нового года мы начали провожать старый. Мы хотели про¬вести торжество без алкоголя и пили морс, кото¬рого Зойка наварила целую кастрюлю. У нас была «на всякий случай» бутылка шампанского и за несколько секунд до курантов Зойка предложи¬ла откупорить емкость и чуть-чуть пригубить.
Пробка выстрелила в потолок, отрикошетила в селедку «под шубой» и в ней завязла. Я плес¬нул нам шипучей пены, и под звуки онемевшего гимна мы чокнулись и выпили.
— Как это здорово, что нам никто больше не нужен! — улыбнулась Зойка. — Я никогда не верила, что так действительно бывает.
— А Илья? — чуть не спросил я свою подру¬гу, но тут же задал вопрос самому себе: а Марфа? Вот здесь, на этом «бэушном» диване мы умира¬ли от счастья, от нашей роковой любви. Чего мы только не позволяли делать друг с другом, на что мы только не соглашались, повинуясь желанию доставить другому незабываемую радость...
— Знаешь, Зойка, у меня была другая дев¬чонка, — довольно по-дурацки начал я свою ис¬поведь.
— Ну и что, я ведь тебя об этом не спрашива¬ла, — словно догадываясь о тяжести моего при¬знания, жалобно отозвалась Зойка.
— Ты не обидишься, если я еще выпью? — налил я себе шампанского и несколько судорожно его уничтожил. После этого я продолжил воспоминания, стараясь не утаить от подружки ни единой, на мой взгляд, существенной детали наших отношений с Марфой.
Что это было? Месть за то, что я был не пер¬вым? Но и у Марфы я был уж точно, что не пер¬вым, а вот каким, знаю ли? Может быть, сказа¬лась обида за то, что я уже у второй — не первый?
Иногда мне казалось, что меня кто-то застав¬ляет обо всем рассказывать. Создавалось даже впечатление, что я опять раздвоился, как в ту смертную ночь: один говорит, второй недоуме¬вает, зачем?
Когда я добрался до главного, Зойка вначале не поняла и, пытаясь справиться с услышанным, немного отключилась, а позже — заплакала. Мне стало ее жалко. Я обнял свою жертву и начал успокаивать и ласкать. Ее лицо было в слезах. Я принялся облизывать ее соленые щеки и губы и вдруг захотел ее. Она рыдала и тряслась. Я по¬валил Зойку на спину. На экране телевизора продолжала мерцать совдеповская комедия...
— Что это? — с удивлением, переходящим в испуг, вскрикнула Зойка. Ее рука не очень уверенно указывала на темное пятно, которое на наших глазах расползалось по простыне.
Я не сразу преобразовал происходящее в сло¬весную форму. Первое, что мне захотелось пред¬принять — это тотчас умчаться от Зойки. Она вдруг представилась совершенно чужой и даже враждебной. Почудилось, что она сейчас не одна, а с ней дремучие, не облеченные в плоть духи.
Я вглядывался в Зойкино лицо и поражался тому, какие странные и, несомненно, пугающие черты и свойства проявляются в нем благодаря (как я, естественно, полагал) ночному полумра¬ку. Лицо сужалось и расширялось, становилось плоским или, наоборот, гипертрофировало свои детали. Оно походило то на обеспокоенную и хищную сову, то на ехидного и зловещего гнома, то на оголенный и мерцающий череп.
В моей памяти, как сведения о поездах в элек¬тронной справке железнодорожного вокзала, за¬мелькали наиболее острые и дорогие моменты наших отношений. Очевидно, мой разум предло¬жил это для возможного оправдания Зойки или «смягчения приговора». Ведь к тому времени я уже догадался, что из моей любимой вытекает плод нашей любви, который уже никогда не ста¬нет нашим ребенком.
Зойка слезла с дивана и ушла в ванную. Я тоже встал, подошел к телевизору и в отблесках эстрадного концерта и разноцветных огоньков от гирлянды на нашей маленькой елочке, похожих на глаза неведомых зверушек, убедился в том, что это действительно так. Глядя на пятно, я вспоминал, что когда-то, кажется, уже видел что-то подобное, но не мог установить, что это было и когда.
— А вдруг она была девушкой? — мелькнуло во мне абсурдное предположение.
Я так и знала, — сказала, входя, Зойка. — Когда ты начал рассказывать, я сразу все поняла. Как я не хотела, чтобы ты продолжал, если бы ты только знал! Хотя ничего уже нельзя было изменить. Но мне так казалось... Я сейчас уйду, прощай...
Она стала собираться. Я попытался ее удер¬жать, но в Зойке обнаружилась незнакомая мне ранее решимость.
— Я должна уйти, понимаешь, я теперь долж¬на уйти, — повторяла она. — Я все уже сделала, и ты меня уже никогда не увидишь. Знай толь¬ко, что я тебя очень любила. Ты у меня — не первый, но такого я никогда не испытывала: ты для меня был как мой ребеночек.
— Да, это я виноват, прости меня, — обнял я и даже прижал к себе полуодетую Зойку. — Нам, наверное, не надо было этим заниматься. Но мы потом еще раз... Ну, угомонись: ты ведь ни в чем не виновата, это я все наделал... у нас все получится…
— Ты не понял, Кирюша, — попыталась от¬страниться Зойка. — Я проглотила ножницы.
Я тотчас отпустил ее и метнулся в ванную: инструмента на привычном месте не оказалось.
— Зойка, ты выдумала... Тебе почудилось... — не находил я точных слов, чтобы проверить и убе¬диться: да или нет? В моей фантазии уже роились кровавые кошмары...
Я тотчас вспомнил одного «дурика». Вначале его привезли в психушку, куда меня упаковали три года назад. Этот парень, когда испытывал невзгоды, глотал все, что режет и колет: вилки, ножи, крупные иголки. После этого ему стано¬вилось «легче», ну а еще позже ему производили резекцию и извлекали предметы, словно люди¬шек из брюха серого волка. В тот раз, когда его отправляли из «дурки» на хирургию, он сето¬вал, что после предыдущей экзекуции эскулапы предупреждали о том, чтобы он ничего боль¬ше не «ел» — пусть хоть режется или травится газом, потому что в следующий раз операция может стать последней.
— Зачем ты это делаешь? — недоумевал я.
— Сам не знаю! — таращил он свои потусто¬ронние глаза. — Это — как охота и победа. Я нахожу любой опасный предмет, причем часто первый попавшийся, хватаю его и начинаю гло¬тать, и вот, когда он ползет по моей гортани, и я уже наверняка знаю, что надежно запихал его в себя, то испытываю совершенно сумасшедший восторг, оргазм без эякуляции. Позже, причем довольно скоро, я начи¬наю пугаться, зову на помощь, даже рыдаю, но уже ничего не сделаешь, и в этом, как ни стран¬но, тоже определенная победа...
— Как страшно! Кирюша! Зачем я это сдела¬ла? Помоги мне, придумай что-нибудь! — Зойка ощупывала свой изувеченный живот, будто пы¬талась проверить: там ли ножницы или, даст Бог, ей все только померещилось.
— Я сейчас вызову «скорую»! — бросился я к телефону. — Может быть, они магнитом до¬станут? Не обязательно же резать?
— Нет, миленький, обязательно, — нестер¬пимо жалким голоском протянула Зойка. — У меня так уже было. После Ильи.
— Так это не от аппендицита?
— Да, я боялась тебе говорить... Прости...
«Скорая» приехала довольно быстро. Я встре¬чал бригаду у подъезда. Из машины вышла по¬жилая женщина и парень. Когда я поведал при¬чину тревоги, старуха начала нас ругать, а меня стращать различными неприятностями. Из рас¬щелины между ее зубов брызгала слюна, но я не только не отворачивался, а даже особо благодарно отмечал попадание на мое лицо чу¬жой влаги, рассчитывая, что эта покорность по¬может нам с Зойкой.
Мы поднялись наверх и вошли в квартиру. Зоюшка уже ждала нас в своем сером, отнюдь не зимнем пальто в черную елочку. Я попросил, чтобы меня взяли с собой. Врач разрешила. Мы уложили Зою на носилки и спустились по лест¬нице. В машине я сел рядом с ней. Она протяну¬ла мне руку. Я взял ее ладонь и почувствовал необычный жар ее кожи. Я коснулся ее лба, он был сухой и раскаленный.
Нас привезли в ту самую больницу имени вождя революции, где я познакомился с Марфой и Эди¬ком. Зойку отправили в операционную, а мне раз¬решили посидеть на втором этаже в том самом холле, где когда-то ночью мы тайком курили и даже выпивали с моими больничными друзьями. Тогда здесь готовились к выборам, мы тихорились за красноперыми ширмами и приглушенно гоготали.
Холл был просторен и представлял сердцеви¬ну лежащего креста, в форме которого было воз¬ведено здание больницы. Справа и слева от него находились мужские и женские отделения, ввер¬ху был кабинет профессора и двухэтажная аудитория, внизу, в основании креста, — лестница, операционная и лаборатория. Таким образом, между мной и Зоей сейчас были холл, застеклен¬ная дверь на лестницу, лестничная площадка, двери на операционный этаж и то, что имелось за ними, чего я, к своему везению, пока еще ни разу не видел...
Я сидел на топчане и думал о том, что совер¬шенно не подготовлен к тому, что столь внезап¬но случилось. Впрочем, ответил я сам себе, — кто же бывает готов к беде? Я вспомнил, сколь¬ко наблюдал в этой больнице людей, которым оставалось жить дни или даже часы, а они все еще не свыклись с тем, что скоро исчезнут, и никак не готовились к уходу. «Очевидно, — рас¬суждал я, — человек даже в самой безнадежной ситуации не смиряется с тем, что смертен, и ждет неизбежного чуда. Старики, которым даже без особых недугов остается уже совсем недолго, вспоминают о детстве, будто вновь готовятся всту¬пить в эту беззаботную пору»...
Подобные рассуждения прервало прикоснове¬ние чьей-то руки, которая легла на мое правое плечо. Впрочем, кто это мог быть, кроме Зоюшки? Я накрыл ее ладонь своею и ощутил необыч¬ный холод и особую влажность, будто рука была долго в снегу, а теперь, на моем плече, оттаива¬ет. «Да, это, кажется, бывает после наркоза», — подумалось мне.
Я почувствовал не только вес руки, но и боль¬ничный запах — значит, ей все-таки что-то делали, потому что магнитом или какими-нибудь хитроумными щипцами не получилось. Да чего еще ждать от наших коновалов? Ну да ладно, пусть так. Больше уж она у меня ничего не будет глотать. Да и врачи разве в чем виноваты?
Я уже предвкушал контакт ее халата с моим лицом, когда готовился повернуться к ней и мяг¬ко ткнуться туда, где недавно погиб наш ребенок.
«Ну вот...» — произнесла она, точнее, просто выдохнула, но я услышал ее слова. Я повернул¬ся, но встретил пустоту. Я резко обратил голову в другую сторону, туда, где моя ладонь только что согревала ее кисть. Оказалось, что мои паль¬цы вцепились в собственное плечо...
В больнице было довольно тихо. Мой слух улавливал журчание водопроводных и сточных труб, похожее на приглушенные стоны. Иногда с Большого проспекта доносился шум, издавае¬мый транспортом. Это напоминало хохот. Изред¬ка раздавались звуки из отделений: кашель, при¬чем неправдоподобно отчетливый; скрип дверей и шаги: осторожные и шаркающие — больных, звонкие и нервные — медперсонала. В какой-то момент такая резкая поступь приблизилась к две¬рям: я различил за покрытыми белой краской стеклами тень — дверь отворилась и вышла мед¬сестра.
Это была Настя. Меня она вряд ли смогла бы сразу вспомнить. Ее путь лежал в операционную. Значит, оттуда позвонили на отделение и при¬гласили дежурную сестру. Почему с не слышал звонка? Может быть, дверь в ординатор¬скую, где обычно ночью собираются дежурные медики, закрыта? Может быть, Настасья бало¬вала с кем-нибудь из больных или врачей? Впро¬чем, какая мне разница? Или я пытаюсь отвлечь себя на подобные исследования?
Медсестру вызывали в операционную для самых разных нужд, так что пока еще ни о чем конкретном нельзя было думать. Несмотря на самоуспокоение, я услышал биение своего серд¬ца, которое проникло даже в виски. Я вспотел и кусал губы, чем занимался во время особого вол¬нения, и с чем оказывалось бесполезно бороться.
Когда я заметил, что двери из операционного «предбанника» начинают вновь открываться, мне показалось, что из них выходит Зойка. Вернее, мне настолько хотелось, чтобы это оказалась она, что я нарисовал себе ее изображение, которого, увы, не было. В дверном проеме явилась опера¬ционная сестра в марлевом «наморднике». Она отворила вторую створку дверей, и я увидел ру¬коятки каталки. Сестра взялась за них и потяну¬ла механизм за собой.
В эти доли секунды я соображал, как все долж¬но выглядеть, если у нас с Зойкой относительная удача. Ну, пусть будет не полный порядок, но, во всяком случае, через некоторое время, может быть, даже не скоро, но все обойдется. Я помнил, что за оперированным может следовать второй ме¬дик с капельницей в руках, которую потом уста¬новят около кровати. Самое неприятное было то, что я помнил и другое, но мне даже не хотелось облекать в образ, а тем более в короткие фразы то, что я, на свою беду, все еще помнил.
Когда каталка полностью миновала двери, операционная сестра повернулась и направилась обратно. В этот момент очередная безумная и неуместная мысль зондировала мой мозг: если бы в моей судьбе все с самого начала складыва¬лось более счастливо, то этой сестрой вполне могла оказаться Марфушка, и теперь, когда мы с Зоенькой... Нет! Я отпугнул эти дьяволь¬ские провокации и перевел взгляд с исчезающей за дверьми фигуры на каталку, которая с помо¬щью встречавшей Насти уже выезжала на лест¬ничную площадку.
Я вдруг решил вспомнить о том, что делал до того, как стала открываться дверь из операцион¬ного блока. Я подумал, что, возможно, мне необ¬ходимо было совершить что-нибудь иное. Мне явилась странная идея, что все еще можно как-то «переиграть». Я готов был возопить на весь белый свет: «Что мне сделать для того, чтобы ее вывезли еще раз и не под простыней?! Ведь я остаюсь совершенно один!»
Я понимал, что у меня остается один шанс: это — не она. С такой надеждой я двинулся на¬встречу чьей-то смерти.
Я все еще думал о том, как правильно себя вести, чтобы, может быть, все-таки что-либо из¬менить, если на каталке... Ведь случаются самые невероятные ошибки, когда живых и отнюдь не безнадежных людей принимают за почивших и даже захоранивают, а уже после спохватываются и все заканчивается замечательным спасением и еще долгими счастливыми годами бытия.
— Так что же мне делать? — соображал я, наблюдая за приближением Насти Приемкиной и еще недав¬но принадлежавшего кому-то тела. Между тем, медсестра уже открывала двери в холл. Вот она вновь взялась за рукоятки и двинулась к жен¬ской хирургии. «В ванную», — произнес я, ка¬жется, вслух и вдруг догадался — каталка-то пустая, а то, что я от волнения принял за чье-то (не ее, только не ее!) тело, — всего лишь подуш¬ки и одеяла и, наверное, халат. Возможно, ме¬дички даже специально набросали на каталку разных вещей и тряпок, а сверху накинули по¬крывало.
Я пошел по направлению к Насте. Наши пути перекрестились у входа на хирургию. Медсестра как будто не обращала на меня внимания и толь¬ко сейчас, когда мы почти касались друг друга, она посмотрела на меня с тревожным ожидани¬ем, как всегда по-птичьи наполовину отвернув лицо: так она скрывала свое пятно. В этот мо¬мент одно из колес каталки запнулось о выбоину в керамической облицовке пола, произошло со-трясение, и из-под одеяла выпросталась рука.
Моя бедная, замученная Зоенька! Твоя ручень¬ка исколота и истерзана: она в синяках и крови, она бледна, как... Господи! Я не знаю, как мо¬литься Тебе, но если Ты все-таки есть, сделай так, чтобы моя любимая ожила. Пусть то, что произошло, будет ошибкой!
Я остановил каталку, но Настя пыталась тол¬кать ее дальше.
— Ну, Кирилл, пусти... — тихо попросила медсестра, и со стороны, исключительно по зву¬ку, кому-то могла померещиться сцена совсем из другой оперы.
— Сволочи! Скоты! Твари! — хотел я заорать тем, кто не смог спасти мою Зойку. Но я почему-то смолчал и даже уступил Приемкиной. Я открыл вто¬рую половинку дверей, и мы вступили на отде¬ление.
Пару лет назад я чувствовал себя здесь «сво¬им» и когда входил, то испытывал некую окрыленность. Сейчас я вспоминал тех, которые при¬читали около трупов и пытались прервать их традиционный маршрут в ванную...
Позже я попросил у Насти «колес» и, вернувшись, домой «схавал» их вместе с теми припаса¬ми, что еще оставались у меня от лучших вре¬мен. Цепенея от дозы и ее разнообразия, я во¬шел в ванную, достал опасную бритву отца и решил ее проглотить.
Я посмотрел в зеркало и встретил наши об¬щие с Марфой глаза. Их синева смущала встреч¬ных. У нашего отца эта бирюза была последним сокровищем, может быть, и сгубившим его раз¬нузданную жизнь.
Я стоял и тягуче мыслил о том, как воплотить летальный план. Мне казалось, что лучше раскрыть инструмент, тогда лезвие распорет все возможные внутренности, и я скорее умру. Но в разобранном виде бритва оказалась слишком длинной, чтобы войти в горло за один присест. Наверное, надо максимально запрокинуть голо¬ву, чтобы гортань хорошенько распрямилась и впустила прибор.
Я собрался отрепетировать свой последний номер, но после манипуляций с головой у меня «поехала крыша». Мне представилось, что вмес¬то рук у меня деревянные чурбаки, которые ни¬как не в состоянии удержать лезвие. Оно выпа¬ло. Я взглянул на себя в зеркало и заметил неко¬торые сбои в изображении. Тогда я постарался сконцентрироваться и обнаружил, что мои глаза значительно сошлись к переносице. Я попытался ударить себя рукой-чурбаком по лбу, чтобы гла¬за встали на место, но на вираже своего движе¬ния почувствовал, что превращаюсь в рыбу с птичьими крыльями: на ногах возникла чешуя, а на руках — перья. Голова превратилась в желез¬нодорожный семафор: он мигал, а где-то уже должна была перевестись стрелка. Мне захоте¬лось петь, но внутри меня начались дорожно-строительные работы, и все оказалось залито цемен¬том. Во рту застрял огромный валун: я знал о нем и даже осязал его языком, но камень лишь перекатывался и никак не соглашался освободить мой онемевший зев...
В это время или чуть позже, но уже в беспа¬мятстве, я уснул на пороге ванной. К вечеру вер¬нулась баба Тоня и, убедившись в том, что я жив, не пьян, но ни на что не реагирую, вызвала «ско¬рую помощь».
Ожидая подмогу, бабуля обследовала жилье и наткнулась на опустошенные упаковки из-под медикаментов. Когда подоспели медики, она предъявила им свои находки.
Таким образом, я вновь оказался в психболь¬нице. Меня промыли, подержали под капельни¬цей и после того, как я относительно оклемался, оставили на два месяца на «реабилитацию». Мне назначили курс, который состоял из разной хи¬мической отравы, наподобие той, от которой меня недавно очистили. Пока в меня вбивали очеред¬ной фармацевтический завод, я все больше убеж¬дался в том, что подобные учреждения созданы для того, чтобы окончательно сводить с ума па¬циентов.
Я устало наблюдал, как вокруг меня уныло онанировали и гомосечили дураки и ум-ные. Причем некоторые из умных, как я дога¬дался, устраивались сюда «спецом», для того что¬бы «чутку оторваться». Некоторых «мастеров на все руки» врачи упаковывали в дурку по взаимной договоренности. Эти проворные мужички следили за электрикой и сантехникой, вырезали стекла, выступали в роли Деда мороза на Новый год, а между дел утоляли плотские страсти медсестер и санитарок. Некоторые счастливцы продвигались до уровня врачей. В виде оплаты они получали койку, паек, определенные привилегии.
В больнице меня навещала баба Тоня, а после моей выписки и возвращения на трудовую вахту она легла в больницу по поводу хронической гры¬жи. Я навещал ее и узнал, что операция прошла удачно. Однако на следующий день мне объяви¬ли, что бабушка скончалась из-за «острой сер¬дечной недостаточности».
Я отыскал в бабушкиных бумагах адрес де¬душки Юры и отправился к нему. Там открыли чужие люди и сказали, что сын дедушки поменял эту квартиру и свою площадь на жилье в Москве.
Я знал несколько бабушкиных подруг и по¬звонил им с просьбой помочь мне ее похоронить. На мой зов откликнулись две старушки. Через три дня мы провожали покойницу в последний путь. У бабы Тони было заранее приобретено место, правда, не рядом с мамой, а на другом, довольно отдаленном участке.
VIII
Возможно, я не поленился бы зафиксировать основные вехи последующего десятилетия, но ничего особенного за это время в моей судьбе не произошло. Я не стал известным художником и больше не был счастлив. Допускаю, что мое не¬состоявшееся призвание и моя катастрофическая личная жизнь не очень связаны между собой, и мне только хочется замотивировать бесцель¬но промелькнувшие три с лишним десятка лет юношескими утратами. Признаться, с годами я несколько отвык от категоричности и даже опре¬деленности. Существование длится, ощутимо об¬ременяя меня, хотя это мое откровение, очевид¬но, кокетство. Вообще я догадываюсь о том, что не один повредился в этом разложившемся мире, хотя и эта мысль может быть нейтрализова¬на тем, что подобные открытия совершали еще тысячелетия назад.
За все эти годы я ни разу не посетил кладбище. Из всех родных и близких мне больше всего стыдно перед Зоенькой, поскольку могилы мате¬ри и бабы Тони я видел хотя бы в день похорон. Отец не в счет, тем более что его «прикопали» к родному человеку — к когда-то любившей его жене, то бишь моей матери. А вот бедная Зойка оказалась, наверное, одна. Конечно, я мог на¬браться наглости и позвонить или сходить к ее матери, если она еще жива, чтобы более точно выяснить все обстоятельства. Но я никак не мог на это отважиться.
Анализируя свое поведение, я задавался во¬просом, кто я — сволочь или сумасшедший? Ни в той, ни в другой роли я не находил упоения — нет! Каковы бы они ни были, они оказывались для меня не менее неприятны, чем каждый день моей постылой жизни, каждый утренний подъем, каждый выход во внешний мир, а иногда каждое движение, каждый вздох...
Одну комнату в своей квартире я в течение теперь уже долгих лет почти постоянно сдавал. Это являлось одним из моих надежных приработ¬ков. Когда-то подобная практика считалась, чуть ли не криминалом позже от основного квартиро¬съемщика требовался договор с арендатором и прочие формальности, хотя все это почти ни для кого не имело никакого значения. С падением ком¬мунизма взбодренные приватизацией и прочими золотоносными жилами демократии госструктуры подобными мелочами, похоже, вообще перестали интересоваться, хотя рента возрастала, на мой взгляд, даже опережая падение курса рубля.
Комнату родителей, как я ее продолжал на¬зывать про себя, снимали обычно студенты. В их массе, конечно, случались и студентки, которым я, пожалуй, отдавал предпочтение. С некоторы¬ми из них у меня оформлялись «неуставные от¬ношения». Отдельные девушки сами проявляли на пути к этому посильную инициативу. Совершалось это, как нетрудно догадаться, как минимум, чтобы не платить за постой, как максимум — чтобы обрести питерскую прописку. Позже не¬которые из квартирантов передавали мои коор¬динаты «по наследству» друзьям и сокурсникам, и я не имел проблем с количеством и качеством клиентуры.
В начале девяностых, когда мне перевалило за тридцать, меня стало ощутимо обременять вся¬ческое соседство, хотя бы и имевшее перспекти¬вой несколько «победоносных» ночей. Я. стал более разборчив в своих постояльцах, а вскоре начал отказывать всем напрочь.
За эти годы я поменял несколько специаль¬ностей и мест их исполнения. Я был не только маляром, но и художником-оформителем, что доставляло мне более острую боль, нежели меха¬ническое вождение валиком или кистью. Я терся около «Ленфильма» и снялся в нескольких мас¬совках и даже эпизоде. Я устраивался в различ¬ные экспедиции и благодаря этому поездил по стране, которой сейчас (пока?) нет, и которая называлась для справки СССР. Я окончил курсы операторов газовой котельной и дежурил «сутки через трое» в банях и бассейнах.
Все это проплывало передо мной словно сон, будто что-то не мое, а мое ждало меня впереди, и я долгое время не знал об этом. Но в итоге у меня ничего не получилось. Я ведь ничего не со¬здал! А как я когда-то мечтал о творчестве!
Я увлекался разными халтурами. Это мог быть косметический ремонт квартиры или облицовка кафелем стен, «художественное» оформление общежития или изготовление методом шелкографии эмблем для стройотряда. Это давало «ле¬вые» деньги. Я оказался настолько богат, что годам к тридцати купил себе десятилетнюю пер¬вую модель «Жигулей». Машина была привезе¬на из «чухляшки» и оказалась не по годам про¬ворной.
Приобретя «копейку», я зачислился на курсы вождения. Для прохождения медосмотра требовались различные справки, в том числе из «родного» дурдома. Исполненный самоиронич¬ного трепета, я вступил на порог «желтого дома» и оказался даже озадачен, когда из засаленного окошка получил справку о том, что на учете не состою. Я предположил, что меня в ходе пере¬строечных реформ сняли с печального учета, но, впрочем, не стал этого выяснять, побоявшись сглазить.
После окончания учебы, на которой я, как и большинство остальных начинающих автомобилис¬тов, появлялся исключительно редко, что восполнял (как и прочие) презентами или просто «руб¬левой массой», нас ожидали экзамены. Что каса¬лось правил дорожного движения, то здесь мы также имели возможность «заслать» в рублях и впоследствии лишь послушно нажимать клавиши, номера которых нам неконспиративно зычным голосом указывал один из сотрудников ГАИ.
Экзамен по вождению многие, и я в том чис¬ле, дерзнули сдавать самостоятельно. У меня это получилось с первой попытки, что я объяснил уже имевшимся опытом, запечатленным в виде царапин и вмятин на моей все еще бодрящейся «копейке».
Став дипломированным «кентавром», я познал новую форму жизни, в которой получил возмож¬ность иначе обращаться со временем и простран¬ством. Отныне до центра был не час «на пере¬кладных», а всего лишь двадцать минут под ак¬компанемент выбранного мной музыкального сопровождения, а что касалось более дальних дис¬танций, то у меня кроме скорости и независимо¬го передвижения появилось еще подобие жилья. Таким образом, я стал еще и черепахой, или, точнее, раком-отшельником.
Иногда я тревожил свою «старушку» среди ночи. Она взвизгивала от моего нервного зажи¬гания, и мы, внешне бесцельно, носились по го¬роду. На самом же деле я показывал своей по¬дружке те места, где бывал с двумя своими лю¬бимыми женщинами. Впрочем, я считал, что и они, незримые, бесплотные, видят или хотя бы ощущают мою стремительную езду и резкие остановки около тех, еще «теплых», мест, которые становились для меня все более дорогими...
В мою жизнь продолжали вторгаться женщи¬ны. Иногда я приводил их к себе домой. Мы вместе спали. Все это было неплохо, и с кем-нибудь из них я, пожалуй, смог бы смонтиро¬вать вполне «гостовскую» семью, но я постоянно ожидал того, что уже никак не могло произойти. В моменты нестерпимого одиночества я возвра¬щался к своим запыленным и иссохшим живо¬писно-графическим материалам. Это были аква¬рельные краски, тушь, фломастеры. Этими сред¬ствами я пытался восстановить черты двух своих любимых женщин.
Рисуя, я все меньше обращал внимания на портретное сходство, а увлекался женскими те¬лами, к которым неизбежно присоединялась и моя фигура. Когда мои герои оставались без одеж¬ды и начинали любовные утехи, я понимал, что приближаюсь к тому моменту, который мне бу¬дет стыдно и страшно вспоминать, но, не только наблюдая, но и создавая все новые изыски, я констатировал, что совсем скоро уже ничего не смогу с собой поделать...
Своих немногочисленных друзей я, кажется, растерял к тому времени всех. Я почти не встре¬чал Эдика Посельского, а во время наших, всегда случайных, столкновений мы обменивались общими фраза¬ми и бессмысленно напечатанными визитками, планировали в ближайшее время основа¬тельно «посидеть», но так этого и не исполняли.
Иногда я натыкался на Ариадну. От нее можно было услышать только то, что «все хорошо», «растим внучку», и не более. Как-то она сооб¬щила, что получила от своего завода одноком¬натную квартиру. Алиса — с ней. Глафира и Эдуард живут все там же, но в разных комнатах: она — в большой, он — в меньшей, откуда выехали Сева и тетя Маша Цверковы.
О событиях в жизни Эдика я узнавал от об¬щих знакомых. Так, в начале восьмидесятых я услышал о том, что Глафира получила одноком¬натную квартиру «на себя и дочь», а Эдик — комнату в коммуналке. Разные источники снаб¬жали меня противоречивыми версиями семейно¬го разрыва. Одни говорили, что Посельский впал в пол¬нейший алкоголизм и в состоянии белой горячки избил Глафиру до инвалидности, после чего она перебралась к родителям, а сам Эдик поселился у официантки из «Лондона», что на углу Вось¬мой линии и Среднего проспекта. Другие инфор¬мировали о том, что Глафира сама разрушила семью, слюбившись с моряком загранплавания. Эдик же, уязвленный изменой, пьет и скитается по притонам.
Однажды я встретил Севу. Его физиономия производила странное впечатление. Как только я его узрел и еще не точно определил, что передо мной тот самый Севка, который буянил вместе со своей мамашей у Эдика за стенкой, я воспри¬нял его как старика. Беседуя, я пытался посиль¬но омолодить давнего знакомца. Благода¬ря моим стараниям через некоторый промежуток времени я стал обнаруживать в его лице приме¬ты разных возрастов. Еще я заметил, что Всево¬лод то ли уловил мой импульс его «освежить», то ли, самостоятельно решив сбросить пятнад¬цать лет, стал мне содействовать. Продолжая изучать его облик, я понял, что и приятель ведет со мной схожую косметическую работу: растягивает морщины и удаляет седые волосы.
Цверков сообщил, что недавно покинул так¬сопарк. Теперь он устроился продавцом коммер¬ческого автомагазина. Это, по его убеждению, во многих отношениях выгоднее, чем крутить ба¬ранку, тем более при столь ошеломляющем рос¬те преступности, который, увы, не скоро пойдет на убыль.
Всеволод признался, что скоро женится, и позвал на свадьбу. Он допустил мою очевидную незаинтересованность в церемонии бракосочета¬ния и сразу пригласил в «Метрополь»...
IX
Я опоздал на банкет и вступил в зал, когда гости уже завершали расправу над горячим, а для того чтобы покурить, уже не покидали своих мест, используя для табачных отходов не только пепельницы, но и посуду.
Молодые также производили впечатление из¬рядно охмеленных. Лицо жениха пылало от на¬хлынувшего нейродермита. На его щеках, как два клейма, шелушились бордовые «пионы», будто его как представителя некоего племени под¬вергли ритуальному испытанию. На его порис¬той коже, словно шитые на холстине красной нитью, алели вензеля аллергии.
Невеста выглядела гораздо моложе жениха, но была непривлекательна. Она оказалась рослее и мощнее Севы, ее плечи постоянно находились вровень с ушами, а подбородок прижимался к груди. Лицо невесты напоминало изображе¬ния ветров: щеки раздуты, рот приоткрыт, глаза выпучены.
Наблюдая пиршество, я отмечал смешное и необычное в гостях, но постепенно стал испыты¬вать томительную усталость от происходящего и от всех тех возможных и неожиданных событий, которые мне еще предстоит пережить до своего, теперь уже неизбежного финала. Далее я стал репетировать разнообразные сценарии смерти. Изнурив себя прощаниями с собственным пра¬хом, я переключился на следующий режим — начал сострадать всем присутствующим и тем, кого здесь никогда не могло быть, и даже тем, кто уже давно опередил меня по части «ухода».
В момент перехода от скорби к умилению я догадался о том, что спиной ко мне, за другой частью общего стола, смонтированного буквой «П» из отдельных столов, расположился Эдуард. Я вспомнил о том, что друг моего детства уже поворачивался в сторону молодых, и мне пока¬залось странным, что я тотчас его не опознал. Я оправдал себя тем, что у меня не имелось в отношении Посельского абсолютно никакой установки.
Разные импульсы зароились в моем изнурен¬ном мозгу: тотчас окликнуть Эдика или выждать увеличения градусов поворота его головы, поки¬нуть свое место и приблизиться к другу или скромно удалиться? Я предпочел остаться и вско¬ре понял, что мой друг — не один: справа от него имелась дама. На ее голове была сооружена волосяная башня, чьи параметры с лихвой пре¬восходили саму голову. К сожалению, эта кон¬струкция не поворачивалась, и я не имел воз¬можности оценить выбор Эдика.
Перед десертом мой полузабытый друг вос¬прял, вышел из-за стола и направился к дверям, которые находились слева от меня. Двигаясь, он окидывал пирующих общим взглядом. После того как наши глаза встретились, Эдик еще продол¬жил свой обзор, но вскоре вернулся ко мне и уже зафиксировано посмотрел на меня. Мы улыбнулись друг другу. Я встал, а он двинулся мне навстречу. Мы исполнили рукопожатие, не¬крепко обнялись и даже вроде бы потянулись для символического поцелуя, но совершили это не одновременно: вначале он, потом я, причем, ког¬да друг уже начал отстраняться. Позже мы син¬хронно сблизили головы, но не совершили цере¬монии, отчего получилось так, будто мы решили очень внимательно посмотреть друг на друга и даже как бы поизучать.
В коридоре мы закурили и начали осторож¬ную беседу: ведь каждый из нас толком не знал, что произошло за эти годы в судьбе другого. Эдик подтвердил, что его семья действительно распа¬лась и виновата в этом Глафира, поскольку вела двойную жизнь. Оказалось, что еще в школе, классе в седьмом, одна из подружек познако¬мила Глашку со своим «старшим другом», ка¬ким-то скульптором, которому было уже за пять¬десят. Этот жрец искусства творил со своими гостьями все, кроме «самого главного», то есть после самых остросюжетных акций девочки ос¬тавались физически невинными.
«Ты понимаешь, Кирюша, она настолько при¬страстилась ко всяким деликатесам, что мои ра¬боче-крестьянские способы были для нее, что сло¬ну дробина, — откровенничал Эдик. — А я, ду¬рень, думал, что она еще живого не встречала».
Получалось, что Глафира искусно разыгры¬вала полную неискушенность, которая в первые сеансы интима производила на Посельского несколько странное впечатление. «Да ты что, даже ни разу не видела?» — допрашивал Эдик девушку, предъ¬явив испытуемой полную готовность своей боевой техники. «Нет, — отвечала Глаша. – Какой огромный!». Лицо ее становилось пунцовым, а тело била дрожь. Эдуард объяснял это ее испугом и нервозностью.
Я внимал другу, и параллельно с воз¬можными сценами просвещения сверхпросвещен¬ной Глашки передо мной воспроизводились си¬туации их совместной жизни и нарастающей гру¬бости и даже садизма со стороны Эдика. Очевидно, все больше убеждаясь в тщетности утолить Глафиру в постели, Эдик пытался приме¬нять иные методы, в том числе и «пытки» в чьем-либо присутствии.
Я вспомнил также о том, как якобы безна¬дежно пьяный Посельский манил меня и даже двух-трех человек за собой и, когда ведомые в легко¬мысленном неведении застывали в коридоре, Эдик резким движением распахивал дверь в ван¬ную или туалет, где Глаша мылась или справля¬ла нужду.
Эдик при подобных номерах находился уже за плоскостью дверей, то есть вне поля зрения жертвы, но сам в то же время наблюдал не толь¬ко за теми, кого завлек, но и за Глафирой, ис¬пользуя щель между дверью и косяком.
Разоблачение Глафиры произошло в ту ночь, когда Эдуард вернулся из армии с белым билетом. Посчитав уликой засосы на шее жены, он при¬нялся ее бить и мучить, стремясь выведать всю правду. Проснулись Ариадна и Алиса, за стена¬ми и дверьми затаились заинтригованные сосе¬ди, а Эдик кричал в окровавленное ухо Глаши о том, что наконец-то понял, что за «циститы» ее иногда донимают и отчего у нее на губах случа-ются «простуды». «У кобелей, сучища, герпес насосала! – орал он на всю Десятую. – Я тебе матку опущу, чтобы ты больше ни одного ублюдка не выродила!»
Когда Эдик выбежал на кухню за ножом, Ариадна помогла невестке эвакуироваться в окно. Вернувшись в комнату, Посельский стал искать жену в известных и неожиданных местах квар¬тиры. Этот тайм-аут позволил беглянке достиг¬нуть жилья одной из подружек по роддому, где ей и предоставили убежище. Убедившись в отсутствии жены, Эдик выглянул в окно, по¬кричал и обратился с проклятиями и угрозами к матери. Ариадна Павловна пыталась успокоить сына и объяснить ему, что «жизнь прожить — не поле перейти», но он оборвал ее увещевания ударом по лицу.
В последующие месяцы Глаша не появлялась, а Эдик ее, в общем-то, и не искал: вернувшись с работы, он напивался «до кондиции» и, сидя в кресле, засыпал. Алисой занималась Ариадна. Утром перед работой она забрасывала ее в ясли, а вечером, возвращаясь с завода, забирала до¬мой. Теперь, когда Ариадна раскладывала перед собой микросхемы, ей неожиданно толково ас¬систировала внучка.
Через полгода после исчезновения Глашки Ариадна как очередник и блокадник получила ордер на однокомнатную квартиру. Она попро¬сила сына отдать ей внучку и получила согласие.
Вскоре после отъезда Ариадны к Эдику вер¬нулась Глафира. Она вторглась вечером, когда муж был один и существенно пьян, и взмоли¬лась, чтобы он ее убил. Эдик, истомленный оди¬ночеством и пьянством, испытал не только гнев, но и радость, причем последнее чувство оказа¬лось сильнее. Глаша рыдала и падала на колени. Она созналась, что накануне его возвращения из армии ее изнасиловали трое «гаванских гопников» и обещали зарезать вместе с дочерью, если Глаша вымолвит о происшедшем хоть единое слово. «Ну, как я могла тебе в этом признаться? — роняла жена слезы на грудь поверженного Эдуарда. — Ты сам знаешь, что ты у меня — первый и больше мне никто не нужен, — шептала Глафира в ухо сонному мужу. – Разве с тобой кто-нибудь сравнится? Ты у меня всегда и был один, ты, да Алиса».
Они попытались восстановить отноше¬ния, но это не удавалось. Посельский продолжал пить и, пьяный, жестоко терзал жену. Она часто ре¬тировалась из дома, в чем мать родила и адресо¬вала обращения об уже не первом, но единствен¬ном некоторым близ живущим мужчинам...
Года через полтора после первого разоблаче¬ния Глафиры тетя Маша и Сева получили ордер на двухкомнатную квартиру. К тому времени квартира Эдика была признана нежилым фон¬дом. Тогда супруги завершили развод, ре¬шение о котором было уже давно готово. После этого Эдик без особых препон оформил на себя комнату выехавших соседей.
Обретение второй комнаты сыграло в отно¬шениях супругов еще более разрушающую роль. Первым привел женщину Эдик. Любовники рас¬положились в новой комнате и не ожидали появ¬ления экс-супруги. Она же, в очередной раз, пы¬таясь укрепить юридически распавшуюся семью, отпросилась после получки с обеда, ку¬пила бутылку коньяка и трюфелей, которые обо¬жал Эдик, и в предвкушении лучших дней всту¬пила в квартиру.
Работа Посельского была сменная. В тот день у него заканчивался второй выходной, и он оказался настолько пьян, что потерял бдительность и на¬рушил элементарные «правила техники безопас¬ности»: не запер дверь.
Войдя в квартиру, Глаша заглянула в боль¬шую комнату и, не застав экс-мужа, без задней мысли распахнула дверь в маленькую. «Я смот¬рю и не понимаю: баба вроде разделась и вроде как уже меня оседлала, а это кто в дверях, ду¬маю? А это Глафира! — улыбался, доверяя зри¬телю испорченные зубы, Эдик. — Я ей спьяну и говорю: "Иди к нам на подмогу!» А она мне от¬вечает: "В следующий раз", — и дверью как хлоп¬нет — мы чуть с койки не попадали».
Гостья Эдуарда по неповторимости судьбы ока¬залась той самой подружкой, которая отвела не¬винную Глашу к скульптору. «Он за сеанс каж¬дой из нас по червонцу отваливал, а еще у него ели и вещей с собой давал, — вспоминала рас¬слабленная гостья. — А ему что? Он старый, у него уже с этим делом плохо. Так он или сам тебя всю вылижет, или ты ему с отлупом задела¬ешь, а то просто с его желудями поиграешься...»
Выяснилось, что эта же особа обеспечила Гла¬фире ряд других знакомств того же жанра, и она же доставила Глафиру к Севе в тот день, когда ее увел Эдик. Не дослушав исповеди, Эдик Посельский об¬материл гостью и «дал ей по голове».
На следующий день Глаша привела своего друга. Вернувшись со смены, Эдик воспринял этот эксперимент неожиданно спокойно, а через несколько дней его в состоянии белой горячки транспортировали в психушку.
Пока Эдика выхаживали, Глафира получила ордер на однокомнатную квартиру для себя и Алисы и покинула нежилой фонд. Вернувшись, Эдик также обнаружил на кухонном столе ордер на комнату в коммуналке и вскоре распрощался с отчим домом, на который уже имела виды не¬кая коммерческая фирма.
Теперь на первом этаже остались лишь тетя Варя и дядя Ганя, который получил полную сво¬боду на свои странствования по освобожденным помещениям, благо жена вешала изнутри на вход¬ную дверь амбарный замок, а все оконные рамы намертво заколотила гвоздями. Впрочем, стари¬ки блаженствовали недолго. Как-то пьяный Евграф заронил искру и, когда Курлыкины уже спали, начался пожар. Первой от дыма проснулась тетя Варя и, очевидно, не имея возможности выйти в коридор, открыла форточку и стала звать на по¬мощь. Вскоре к ней присоединился Ганя. Они разверзли оба окна. Это действие оказалось не в их пользу. Мощный поток воздуха активизиро¬вал пламя, и когда примчались пожарные, Курлыкины уже сгорели, насмерть вцепившись обуглен¬ными пальцами в оплавившиеся оконные решетки...
«Через полгода после лечения я опять начал пить, — продолжал Эдик. — Да так, как мне раньше в самом лютом кошмаре не мерещилось. И за год я дошел до такой кондиции, что вроде бы лучше дальше и не жить. И тогда я решил, вернее, за меня решили, а именно мамаша, что мне пора подлечиться. Сказано — сделано. И вот я уже лет восемь, как ни капли в рот не беру. Но зато курю. Вначале, правда, чифирил, а по¬том вот увлекся косяками. Ну, пойдем в зал, а то как-то неудобно получается...»
Во время общения я заметил, что Посельский странно манипулирует левой рукой, словно ко¬нечность затекла или травмирована. На обратном пути я спросил у друга, все ли у него в порядке. Он ответил, что повредил «клешню» на работе, но надеется, что все скоро восстановится.
Когда мы вернулись в зал, Эдуард предложил мне перебазироваться поближе к нему, посколь¬ку у него пустует место напротив. Я согласился, обошел стол, сел и только тут понял, какая про¬пасть разверзается в этом праздничном и с виду безобидном помещении.
Сейчас я попытаюсь восстановить и сформу¬лировать свои первичные чувства и мысли. Без¬условно, я мог бы формально отделаться словом «шок». На самом деле все обстояло не совсем так. Если выразиться достаточно точно, то мне стало смешно из-за того, что на свадьбе искренне безразличного мне персонажа я попал в столь нелепую ситуацию.
Следующая реакция была примерно следую¬щая. Я корил себя за то, что позволил вышеупо¬мянутые мысли, хотя тут же давал скидку на то, что это были не совсем мои соображения, а заем из реакций какого-то подразумеваемого «поля», «блока памяти», «хранилища», соперничающего с моим «Я» двойника. Мне почудилось, что я вновь оказался впле¬тенным в настолько неожиданную для меня жизнен¬ную композицию, что не знаю, как себя вести, вплоть до того, как сидеть, как смотреть и, тем более что сказать.
Занимаясь «экспресс-анализом» своего состо¬яния, я поймал себя на том, что уже некоторое время наблюдаю за Эдиком и его дамой с воло¬сяной башней абсолютно со стороны. Мой друг выглядел как трудновоспитуемый подросток, причем не настоящий, а представленный загри¬мированным актером детского театра. Его спут¬ница выступала как инспектор по делам несовер¬шеннолетних, но опять же не природный, а сыг¬ранный актрисой в очередном телесериале.
Мне показалось, что дама полностью подчи¬нила себе Эдика и ведет сугубо деловую жизнь. На практике все оказалось не так, причем вовсе не наоборот, а гораздо сложнее, о чем я сообщу позже, а, скорее всего, умолчу.
Мой друг действительно не употреблял спирт¬ное. Его соседка несколько сочувственно, но прин¬ципиально дозировала ему так называемые про¬хладительные напитки. В целом они производи¬ли впечатление обеспеченных, деловых людей. Точнее сказать — производили, но не постоян¬но, потому что на некоторые доли секунды в Эдике ощущалось чрезвычайное беспокойство, даже паника, вслед за которой являлся откро¬венный восторг. Дама же иногда, казалось, с не¬посильным трудом и, вероятно, уже в последний раз сдерживала лютый вопль и исповедальные рыдания.
Наши взгляды с обладательницей волосяной башни встретились, и она залила меня синевой своих глаз. Это была Марфа.
Далее в моем мозгу стали раздаваться крики: «Это же она! Ты понимаешь, что это — она?! Та, да, та самая девочка — девушка — женщина, твоя любовь, волшебное создание, фея... но... твоя сестра, которая...» Увы, мой разум оставался глух. Я понимал, что выглядел как оглушенный пыльным мешком. Еще замелькало слово «кон¬тузия». Может быть, у меня случилась контузия чувств?
Я подумал, что, наверное, могу, а может быть, и должен по стереотипу привычных киносюже¬тов вспоминать прекрасные и трагические момен¬ты наших недолгих отношений: первая близость на амбулаторном топчане, расцвет любви в моей опустошенной квартире, признание отца и он, с еще живым телом, но уже убитым мозгом, пси¬хушка и далее, включая Зоеньку, погибшую, может быть, не только из-за меня, моя вторая психушка, вплоть до нашего общего взгляда, длящегося, наверное, уже вечность...
— Здравствуй, Кирилл, — улыбнулась Мар¬фа. Да, это была та синева, но не этой, а другой, погибшей Марфы. Может быть, это не она? Но и я уже не тот, я тоже — погибший, и она, види¬мо, соизмеряет меня с собственной, не меньшей досадой на судьбу, подарившую нам тогда столь короткое и как всегда обманчивое счастье.
Мне хотелось сказать сестре о том, что все эти годы мы находились в неравных условиях, как если бы наши жизни разделяло стекло, про¬зрачное лишь с одной стороны — моей. Ведь я был жив (для нее), а она — мертва (для меня).
— Привет, — кажется, ответил я и тотчас понял, что у меня образовалось к партнерам по застолью великое множество вопросов, которые я, скорее всего, никогда не задам, потому что отве¬ты на них не смогут быть правдивыми, даже если и будут соответствовать произошедшим событи¬ям. К тому же сейчас это, как мне казалось, уже
не имеет никакого значения. Тут же я подумал о том, сколько разных вопросов и ответов остаются неозвученными и (буду точен) ненаписанны¬ми между миллиардами людей, которые, кстати, сейчас, в это самое время, в эти мгновения в самых разных формах проявляют свою любовь или нелюбовь.
Еще я подумал о том, что, наверное, не только я, а почти все люди никогда не получают ответов на самые главные вопросы в своей жизни, причем они даже не подозревают, что это за вопросы.
Во время рассуждений меня охватило привычное чувство безразличия. Я испытал вне¬запную сонливость. Мне захотелось спрятаться, стать незримым, исчезнуть...
— Ребята, я отойду к молодым, — глядя на обветренный фирменный салат, буркнул Эдик. При этом его голос сорвался, очевидно, от подступившего кашля. Посельский продолжил речь и по¬лучилось, как со сцеплением и газом, если ак¬тивно жмешь вторую педаль, но почему-либо не отпуска¬ешь первую. Одним словом, когда образуется рев.
— Все то, что тебе рассказала баба Тоня, — правда, — плеснула на меня синевой глаз Марфа. — Единственное, в чем она тебе солгала, это про мою смерть. Но Антонина совершила это после договоренности с моей матерью. А для моей мамы эта история кончилась обширным инфарк¬том, а через два года — смертью. Иногда я виде¬ла тебя в окно, когда тебя выпускали на прогул¬ку. Я старалась не выходить во двор, чтобы ты меня как-нибудь не встретил. На психиатрии меня продержали месяц и выписали под расписку ма¬тери, которая очень хотела меня увидеть, но не могла приехать из-за собственной болезни. Я взя¬ла отпуск и поехала к своим. Погостила. Все за¬тихло. Я вернулась в Ленинград, вышла на рабо¬ту, но очень боялась, что ты когда-нибудь все-таки начнешь меня искать. Иногда я звонила бабе Тоне и узнавала о тебе. Бабушка успокаивала меня, что ты поверил в мою смерть и поэтому даже не помышляешь о поисках. Потом я попыталась вер¬нуться к мужу. Он даже прописал меня к себе. Знаешь, меня тогда ничто не интересовало, кроме того, чтобы кто-то находился рядом, причем имен¬но дома и даже, мне очень стыдно тебе в этом признаться, — чтобы кто-то был рядом в постели. Причем мне не требовалось никакого секса, мне это было бы даже неприятно, и он, кажется, меня понимал. Мне хотелось, как собачке, свернуться в клубок и чтобы меня кто-то просто гладил. Так мы вроде бы прижились друг к другу. В семьде-сят седьмом я родила девочку. Когда Полинке было три года, муж разбился на машине насмерть. Ну, а пять лет назад к нам в больницу поступил с отравлением Эдька. Мы с ним столкнулись как-то на лестнице. Он меня узнал, мы стали общать¬ся, я вспомнила, как мы выхаживали его после всех операций, пожалела, к тому же на нем оста¬вались следы общения с тобой — одним словом, мы незаметно сошлись...
— А ты, на каком отделении? — спросил я, предчувствуя один из главных ответов в своей жизни.
— Я уже два года как не работаю. А тогда поч¬ти сразу перешла работать в операционную, — с прежней значительностью и загадочностью произ¬носила Марфа, словно не понимала того, к чему я веду наш диалог. Иногда она подправляла рукой «башню», которая, словно стог сена на телеге, ко¬лыхалась в соответствии с движениями головы.
— А тебе не показалось, что ты меня видела в больнице в ночь на первое января восьмидесято¬го года? — я воспринимал себя в многосерийной эпопее, когда по прихоти авторов, подвластных спросу телеманов, на экране начинают сходить¬ся самые невероятные пасьянсы человеческих судеб.
- Да, я тебя видела и все помню, — сестра расчленяла вилкой дольку лимона. Я наблюдал за ее манипуляциями и думал, для кого из нас она это делает. — Я уже сказала тебе, что пери¬одически звонила Антонине и очень обрадовалась, когда узнала от нее, что ты встретил, по ее мне¬нию, хорошую девушку, которая тебя полюбила. А когда я узнала тебя в больнице, то сразу поня¬ла, что это твою девушку мы не смогли спасти. Ты прости, если сможешь, но я не могла к тебе подойти, я просто не представляла, что скажу: «Твоя девушка умерла, а я — вот здесь, и со мной ничего не случилось». Так? Я решила, что это будет нечестно. А через несколько дней я ока¬залась вдовой, и мне стало вообще ни до чего. Прости...
Теперь, когда я столь фантастически встре¬тил погибшую много лет назад Марфу, то поду¬мал о том, не ожидает ли меня еще и встреча с Зоюшкой, которую я, как оказалось, с каждым годом любил все сильнее, и которая странным образом почти полностью слилась в одно целое с той, погибшей Марфой, которая, в свою очередь, стала абсолютно отличной фигурой от Марфы теперешней, воскресшей.
Неожиданность «пришествия» моей сестры обещала надежду на то, что вдруг столь же вол¬шебным образом передо мной явится Зойка. Дей¬ствительно, могли же врачи перепутать тела: по¬чему не допустить, что в больнице оказалась женщина-двойник? А может быть, это вообще непонятный мне эксперимент? Только с чего он начался: с нашей встречи с Зоей в пионерском лагере? Или с моего знакомства с Марфой? Мо¬жет быть, я сам наполовину искусственный че¬ловек, а может быть, меня уже несколько раз подменили?
Например. Я выхожу из дому. Меня окружа¬ют, чем-то прыскают в лицо. Я засыпаю. Меня везут в лабораторию и что-нибудь частично ме¬няют, например, мозг или даже всего меня на кого-то другого. Кто об этом узнает? Кто в этом разберется? Тому, другому, внушено, что он — это я, ну а тот, то есть я сам, первый, настоя¬щий, — его, может быть, уже, и не существует...
Еще я подумал о том, что если в прошлом уже ничего не изменить, то будущее еще не на¬ступило, и сейчас, наверное, можно что-то сде¬лать для того, чтобы у нас оно стало более удач¬ным. Я только затруднялся угадать, какими долж¬ны стать мои поступки, чтобы их последствия оказались более радостными, нежели эта, по-мое¬му, волшебная встреча.
Может быть, мне надо сойтись с Глашкой, очаровать ее или просто договориться о том, что¬бы некоторое время вместе пожить? А вдруг я должен соблазнить недавнюю невесту, а ныне уже жену Севы?
А сколько теперь лет дочери Эдика? Может быть, мне необходимо настроиться на нее? Ка¬ким узором в калейдоскопе наших судеб выпа¬дет этот странный союз через десять лет, если моя встреча и роман с собственной сестрой завершились пока сегодняшним ненужным чудом, когда мы трое сидим среди чужих людей, словно бы здесь и вовсе одни, точно в сказке, где все или заморожены, или не видят и не слышат трех главных героев: Кирилла Тутина, Марфу Сдепневу и Эдуарда Посельского?
Тем временем Эдуард вернулся, поскольку, я полагал, он счел паузу отсутствия доста¬точной для наших первых впечатлений, которых у меня, наверное, должно было оказаться боль¬ше. Втроем мы стали нести всякую чушь, как будто нам и впрямь уже не о чем было погово¬рить всерьез. Я же в основном мечтал оказаться дома и, может быть, заснуть.
Посельский предложил подвезти меня домой на машине. Я сообщил, что также являюсь собст¬венником. Тогда мой друг сказал, что если у меня имеются какие-либо проблемы, то я могу в лю¬бое время подъехать в его гараж, и его работники меня полностью обслужат. Мы договорились прямо на следующий день, и Эдик написал ад¬рес и начертил месторасположение гаража на бумажной ресторанной салфетке.
Мы простились с молодоженами и покинули ресторан. Обнявшись с друзьями, я направился к своей белоснежной «копейке», а они — к «вол¬ге» черного цвета, в чем, наверное, никто из нас не усматривал никакой символики. Да ее уже и не могло быть.
X
Гараж Эдика находился в сугубо промышлен¬ном районе. Лет десять назад это считалось ок¬раиной. Теперь жилые кварталы расползлись значительно дальше этих пределов, идиотически сохранив между собой и центром города, подоб¬но тромбу, экологически пагубные производст¬ва. Гараж принадлежал военному заводу, рас-проданному в духе времени так называемым «но¬вым русским».
Ворота, расположенные вблизи гаража, были заперты. Пришлось въезжать в другие, как ока¬залось, максимально отдаленные от цели. Совер¬шив несколько поворотов и миновав ряд арок, я затормозил около двустворчатых ворот. Они были распахнуты. Две группы людей совершали ма¬невры с двумя машинами. Одна выталкивала наружу белый «ГАЗ-24» с надписью «Скорая помощь». Другая заталкивала внутрь такую же модель черного цвета.
Эдик стоял на улице с приземистым широко¬скулым мужчиной, похожим на сатира. Величи¬на его скул казалась неестественной. Одним из первых порывов являлось желание посильно ис¬править лицо, очевидно, ограничив скулы. По¬добное удивление вызывают парнокопытные, например, зебры или куланы и другие жвачные. Однако впечатление от их пропорций сменяется мыслью о том, что раз так есть, значит, так и надо — недаром же данная порода подвергалась в течение многих тысяч лет естественному отбо¬ру. Так, видимо, и этот скуластый...
— Толик Ногтев, мой компаньон, — отрекомендо¬вал Эдик коренастого сатира, а я моментально бросил взгляд на ногти «Кулана», который, может быть, и не нарочно также посмотрел на свои руки. — Пойдем, потолкуем!
Мы двинулись в ту сторону, откуда я при¬ехал, прошли под арку в следующий двор и ос¬тановились у глухой кирпичной стены. Вокруг царил типичный производственный пейзаж: полу¬разрушенные, словно брошенные здания с гряз¬ными до непроницаемости или разбитыми стек¬лами. Из одного темного подвала исторгался пар, из другого смердело трупным разложением. Не¬далеко от нас по-пизански накренилась деревян¬ная катушка диаметром метра три с остатками многожильного кабеля. Вокруг опасно замерли груды швеллеров, труб и другого прокатного металла. Среди разрухи пробивались деревья и перемещались полуслепые лишайные кошки, плотоядно выслеживая всклокоченных, наверняка орнитозных, голубей.
Пока я осматривался, мои спутники смасте¬рили «косяк». Посельский привычно протянул мне кри¬минальное изделие. В этот момент сентименталь¬ному человеку могло показаться, что возникла ситуация десяти, а может быть, пятнадцатилет¬ней давности, когда главные персонажи, Ки¬рилл и Эдик, вместе травили себя всеми видами наркотиков. Но время прошло, и один из них, Кирилл Тутин, трагически созерцает деградацию свое¬го друга: тот же существует в наркотических гре¬зах и не осязает реальный ход событий. Впро¬чем, подобная сцена, возможно, и состоялась тогда, во дворе распроданного завода распроданной страны.
— Я с этим делом покончил, — покачал я головой, как бы настаивая на своем довольно при¬митивном ответе.
— Вот ты всегда так, — улыбнулся Эдуард, мне даже показалось, с упреком. — А кто меня совратил? Представляешь, Толян, — это все его работа. Я до знакомства с ним вообще не знал, что такое наркотики. Помнишь «Смерть бизона»?
— Ноги-руки отнимаются, а сна нет, — про¬мямлил я некогда смешную фразу. — А что тут у вас: кооператив или ИЧП?
— Чепе, — хрипло засмеялся Эдик и передал «косяк» компаньону. Анатолий присел на кор¬точки. Следом — Эдик. Я прохаживался вокруг, как бы осматривая территорию.
— У нас тут «неофициальная аренда», — все блаженней растягивал рот Эдик, а, получая «бы¬чок» от Ногтева, затягивался и вновь передавал конопляную эстафету. — Нам платят, потом мы платим, потом нам опять платят...
Докурив, компаньоны пригласили меня в га¬раж. Подходя к заведению, я подробнее огля¬делся. Перед воротами гаража был заброшенный заводской парк глубиной метров двадцать. Парк ограничивала двухметровая кирпичная стена с остатками колючей проволоки. Около стены сто¬яло две конуры. Из одной высунулась морда кав¬казской овчарки. На территории парка валялись урны и метлы, огнетушители и матрацы. Ближе к гаражу замерли в различных позициях остовы машин. Непосредственно напротив гаража стоял на чурбаках старый автобус, а на «козлах» — миниатюрный катер.
— Это — за долги, — отследил мой взгляд Эдик Посельский. — Клиенты расплатились. Заходи.
Когда мы очутились в гараже, спутники предложили мне осмотреться, а сами направи¬лись к мужчине атавистического вида. Он был столь высок и объемен, что, может быть, страдал гигантизмом. По ходу сближения состояние лиц у компаньонов менялось: у Эдика оно стало серо-коричневого цвета, а у Толика — желто-зелено¬го. У Эдуарда стала отвисать, как ковш экскавато¬ра, нижняя челюсть. У Анатолия поползла вверх левая бровь, из-за чего глаза стали асимметрич¬ными. Ростом Эдик пришелся гиганту по локоть, а Толик — и того меньше. Эдик начал кричать. Речь оказалась нечленораздельной, будто во рту имеется постороннее наполнение. Эдик поч¬ти не жестикулировал, а Толик словно допол¬нял его речь мимическим содержанием: он под¬носил растопыренную пятерню к своему горлу, резал ребром ладони в разных направлениях воз¬дух, приседал и иногда тоже вскрикивал, но это были односложные восклицания. Они, очевид¬но, выражали реакцию Анатолия на заглушае¬мые Посельским тексты гиганта, которые можно было прочесть разве что по мощным, как две сардель¬ки, губам. Толик повышал голос на выдохе, и раздавалось: «Ох!» Это могло означать, что оппонент неискренен и его разоблачили. «Ха!» — это был уже как бы саркастический смех на ма¬невры гиганта. «Ну!» — смысл этой фразы мог быть в ускорении безоговорочного признания ра¬бочим своей вины и скорейшего ее искупления. Эдик периодически и до смешного ритмично ты¬кал в волосатый живот гиганта кулаком. Если для моего друга это движение означало удар, то для его объекта — всего лишь касание. Толик Ногтев совершал вслед за Эдиком удар кулаком одной рукой в ладонь другой, теперь уже как бы озву¬чивая компаньона.
Внутренности гаража являлись продолжени¬ем уличного хаоса в более концентрированном виде. Помещение имело две секции, разделенные кирпичной перегородкой. По ширине в каждой из них помещалось с условиями свободного до¬ступа по одной машине. Глубина же допускала два корпуса. Один отсек заканчивался боксом для возвращения автомобилю первоначальной фор¬мы, второй — для окраски.
Внутри и около машин присутствовали те, кого я уже видел в начале визита. В гараже стояла влажная духота. Большинство ремонтни¬ков работало в одних брюках. На их телах и ко¬нечностях белели шрамы и синели различные татуировки. Фигуры были сухие и жилистые, а лица — изможденные. Поведение об¬наруживало полное пренебрежение к своему здо¬ровью и вообще физической оболочке, будто бы она воспринималась как нежелательное бремя.
Сварщик, поразительно похожий на Чарльза Бронсона, выполнял свои функции без всякой защиты глаз и лица. Букет искр, как хвост пушного зверя, хлестал его потное лицо. Разда¬валось змеиное шипение. Искры исчезали. При этом казалось, что звук еще длится.
Ассистент сварщика выглядел таким же тру¬довым камикадзе. Его торс был обнажен и вы¬глядел сбоку настолько субтильным, что возни¬кал вопрос, откуда в нем берутся силы для ка¬ких-либо функций? Кожа была бело-розовая, как у младенца. Это напоминание о роддоме странно сочеталось с отсутствием левой руки. Сохранив¬шийся фрагмент плеча, похожий на кальмара, сопровождал телодвижения инвалида непро¬извольными вздрагиваниями. Это было похоже на взмах подрезанного крыла у пернатого неволь¬ника. Волосы у однорукого имели красно-рыжий цвет. В продымленном полумраке гаража он вы¬глядел искалеченным подростком. При сокраще¬нии дистанции и внезапном озарении «перенос¬кой» выявлялось не по годам изнуренное лицо с частой и глубокой гравировкой морщинами. Гла¬за были желто-серого цвета, мутные и, казалось, скверно видели.
Пока я обследовал гараж, Эдик и Толик за¬кончили разборку с гигантом, и подошли ко мне.
— Хочу здесь все обустроить по-человечески, — словно заново осмотрел помещение Эдуард и на¬чал мне рассказывать о своих ближайших пла¬нах. В них, в частности, входило создание совместной с ГИДУВом реанимационной службы для выезда на дорожно-транспортное происше¬ствие. Врачебную часть брала на себя больница, а транспортную — Эдик. Причем кроме специа¬лизированных медицинских машин мыслились еще аварийно-технические. Идея заключалась в том, что после катастроф остаются не только без¬дыханные тела, но и принадлежащие им автомо¬били, которыми в настоящий момент никому не выгодно заниматься. «Мы будем ставить эти тачки на прикол, — улыбался Посельский, — а потом ждать, когда их заберут. Но это, уверяю тебя, будет происходить очень редко».
У Эдика имелся проект открытия не¬скольких валютных магазинов. Еще велась речь о создании авторемонтной мастерской в Германии, а позже — и в других странах. Толик первобытно щурился и растягивал потрескавшиеся губы.
Тогда СССР еще только начинал распадаться, а социализм менялся на капитализм или феода¬лизм, чего мы еще толком не знали, и то, что сей¬час, когда я вспоминаю о своем друге, стало нор¬мой, казалось многим достаточно случайным и скоропреходящим. В немалой степени это относи¬лось к рэкету, из-за которого предприниматели имели массу проблем, вплоть до потери жизни.
Я спросил Эдика о его взаимоотношениях с бандитами. Он стал мне очень сложно и долго объяснять свою ситуацию. Оказалось, что вско¬ре после начала работы в гараже на Эдика «на¬ехали» и стали выяснять, кто он и есть ли у него «крыша». Тогда Эдуард попросил кого-то из ста¬рых друзей, с детства углубленных в криминаль¬ный мир, подтвердить, что они с ним уже давно «работают». Пришельцы отступились. Вскоре лидера фиктивной опеки убили, а позже разме¬тали всю группировку. Это не было связано с делом Эдика, но он полагал, что старые «гости» так или иначе узнают об отсутствии «крыши» и нагрянут.
Толик, как несложно было угадать по татуи¬ровкам на видимых частях тела и рук, был зна¬ком с ГУЛАГом и бойко включился в нашу бесе¬ду, используя зоновский диалект. Он прокоммен¬тировал то, как ловко Эдик избавился от «оброка», и объяснил, что тоже кое-кого знает из «серьез¬ных людей» и будет весьма полезен на лю¬бой «стрелке».
Посельский вдруг грубо оборвал Ногтева и стал на него свирепо орать, употребляя, впрочем, только допустимые «по понятиям» выражения. Компа¬ньон мальчишески таращился и ворошил руками пространство. Речь велась о том, что клиенты не в первый раз жалуются, что на их машинах абсо¬лютно без всякой нужды заменяются различные детали. Эдик кричал, что прошел это в автобус¬ном парке десять лет назад, а сейчас никому не позволит марать честь его фирмы.
— Если ты за бойцами не углядел, и они у кого-то спионерили зеркало или колпак, — шу¬мел мой друг, — это не значит, что нужно сни¬мать деталь с другой машины и переставлять на ту, которую быстрее должны забирать. Надо всех построить и объявить, что если наутро украден¬ное не вернут, то на всех будет наложен штраф, а в следующий раз он увеличится вдвое. И так далее. Понял?! А если что не так — по мордам!
Анатолий выудил из-за пазухи самодельную нун¬чаку и стал вращать баклушками вокруг головы, впрочем, иногда за нее задевая. Он во¬пил, что сейчас же готов грохнуть того, кто по¬смел воровать у своих.
— Да это все равно, что на общак посягнуть! — распалялся компаньон.
— Ладно, хорош, представляться, — совер¬шенно спокойно и даже вяло произнес Эдик и обратился ко мне. — Так что у тебя с тачкой?
Я сказал Эдику, что хотя и являюсь в автоде¬ле дилетантом, но мне кажется, что в моей моде¬ли что-то происходит с тормозами, поскольку при их применении раздается отчаянный вой. Мой друг, а теперь уже вроде и родственник успоко¬ил меня тем, что у него в гараже за мою старуш¬ку возьмутся специалисты, они проверят все сис¬темы и уже завтра все будет в порядке, и кто-то из работяг, скорее всего Толик, подгонит тачку к моему дому. Сегодня же Эдик готов подбросить меня до дома на своей «Волге». Я, безусловно, согласился. Мы простились с обитателями гара¬жа и поехали ко мне.
В машине я обратил внимание на радиотеле¬фон. Тогда это было предметом особой роскоши. Вообще же в салоне перекатывались совершенно необязательные предметы: упаковки и пустые бутылки. В углублении на «торпеде» оказался уютно пристроен целлофановый мешочек с гла¬зированными орешками. Это было неожиданно трогательно. Мой грешный друг баловал себя как ребенок.
На Старо-Невском Посельский притер машину к обочине и затормозил. Он вышел из машины и поднялся на тротуар. Его целью являлись ящики с пепси-колой. Эдуард взял у торговца, назвав его «командиром», четыре бутылки. Мы продолжи¬ли маршрут, прикладывая к губам стеклянные горлышки, напоминавшие, может быть, далекую материнскую грудь.
XI
Вечером ко мне позвонили. На пороге стоял Толик и бренчал ключами от моего «жигулен¬ка». Я предложил ему войти и выпить кофе. Он согласился. Во время трапезы гость рассказывал об ухарстве Эдика, как тот прет на красный или чуть не сшибает пешеходов, буквально касаясь их корпусом автомобиля. В тоне Анатолия чув¬ствовалось не только напускное восхищение, но и презрительная ирония.
«Компаньон» признался мне в том, что устал быть правой рукой шефа, который за два года, что они вместе работают, очень изменился. «У него было все! Метил в олигархи! — охал Толик. — А теперь одних долгов — мама, не горюй! То есть вместо наживы работаем на проценты. А что скажешь — ты сам слышал — орет как резаный. Я уже и не знаю...»
Гость скромно замолк и закурил «Приму».
— А он не колется? — спросил я блаженно затянувшегося «компаньона».
— Тебе что, его баба сказала? — насторожил¬ся Ногтев. — И что я его в это дело вовлек, да? Так ты ее больше слушай! Я отродясь на игле не сидел. Это Эдька меня все соблазняет: кольнись, да кольнись! А я — ни за что! Да это же кабала!
— Ну, а сам-то он как? — попытался я вер¬нуть собеседника к основному вопросу.
— Так он набрал себе в гараж всякую шуше¬ру, — с готовностью выпалил Толик. — Они как соберутся утром, ханки себе наварят, и давай ши¬ряться. А мы с Эдькой когда подъезжаем, все уже «улетают». Какая же это работа? Ну, так и он с ними заодно «по кубику» да «по кубику», а к вечеру — уже в хлам. Я его, как мешок — в машину и на базу. А Марфа-то на меня и гре¬шит, что это я его так обработал. Она ведь и не поймет: то ли он пьяный, то ли больной. Одно видит: чувак не в своей тарелке.
— Кстати, — встрепенулся гость. — Я ему звонил: у него что-то с рукой приключилось. Может, ты заедешь, посмотришь, чем ему по¬мочь? А по дороге меня в гараж забросишь или где-то по пути выкинешь.
Я быстро собрался. Мы спустились вниз, сели в машину и поехали. В пути я размышлял о том, насколько мы еще не сроднились с различной техникой. Взять хотя бы телефон. Ну что стоило Посельскому позвонить мне и изложить свои пробле¬мы? Впрочем, здесь может быть и другое: наши чувства и прочее, что не всегда позволяет нам делать то, что нужно, например, позвонить...
Толик высматривал женщин, обращал на них мое внимание и хвастался тем, что подобная осо¬ба у него уже имелась. Когда мы въехали на Васькин остров, «компаньон» приуныл и сооб¬щил, что только укажет мне, где живет Эдик, а сам не пойдет, потому что тот его «заманал» сво¬ими руганью и хамством.
— Ты пойми одно: я бы ни от кого другого и полпроцента такого беспредела не потерпел, — нервно смаковал сигарету пассажир. — Взял бы складник, пошел и запорол... Ну, в общем, на¬шел бы, как расквитаться. А Эдьку — ну просто жалею как друга, что ли...
Мы свернули со Среднего проспекта на одну из линий, и на траверсе очередной подворотни Анатолий запричитал: «Стоп-стоп-стоп!» Он объяс¬нил, что я могу въехать во двор и оставить машину, а далее пройти в следующий тупиковый двор, повернуть направо, войти в парадную, под¬няться на третий этаж, дверь слева, и позвонить, а, скорее всего, постучать, потому что звонок Эдуард часто вырубает, а иногда ему его кто-то ломает.
Толик удалился, а я начал выполнять его ре¬комендации. Когда я проник в парадное, то подумал, что это бывший черный ход, а квартира, в которую я, может быть, попаду, представляет, наверное, выгородку из того жилья, которое в стародавние времена могло занимать весь этаж.
Лестница, как и весь дом, нуждалась в ремон¬те. Здесь было неопрятно и дурно пахло. Я поду¬мал, что в дальнейшем процессе «реформ» и при¬ватизации, когда общество еще больше вытянется по вертикали, подобные дома, да и кварталы, ока¬жутся еще в большей нужде и запустении...
Дверь Эдика действительно выглядела не па¬радно, кроме того, на ней имелись следы от не¬скольких ранее стоявших замков, а звонка и вов¬се не оказалось, на его месте торчали провода, обмотанные изолентой, что напоминало мертвую куриную лапку.
Я постучал, но никто не отозвался. Я совер¬шил вторую попытку и вскоре различил вопро¬сительное «Да?» Это был голос моего друга. Я откликнулся, и дверь отворилась.
Посельский находился в доме один. Левая рука у него словно стала короче: конечность была при¬жата к животу. Это напомнило мне больницу и того «марлевого мальчика», который с младен¬ческой опаской совершал первые шаги пос¬ле нескольких месяцев тяжбы со смертью.
— Неудачно ширнулся, — обнажил Эдик чер¬неющие зубы. — Вену никак не мог найти, ну и погорячился.
— А к врачу обращался? — осматривал я жи¬лье наиболее близких мне людей.
Мои догадки о том, что эта квартира не всегда была отдельной, подтверждались. Прихожая служила и кухней, и даже ванной, которая в виде самодельного бассейна была выстроена около окна, выходившего во второй, глухой двор.
Рядом с входными дверьми имелась, очевид¬но, уборная, которую выдавало аритмичное журчание воды, поступавшей в сливной бачок.
Все это доказывало, что жилье представляет собой всего лишь часть ранее существовавшей квартиры, которую подобно тысячам других «уп¬лотнили», дабы «хватило всем».
— Знаешь, Кирюша, врачи со мной так обра¬щались, что с тех пор мне мое здоровье осталось дорого как память... — хрипло засмеялся Эдик и удалился через маленький коридор, располо¬женный напротив входных дверей, вглубь квар¬тиры. Я последовал за ним и продолжал слу¬шать его голос. — А вообще я сторонник той мысли, что если тебе суждено быть повешенным, то ты, по крайней мере, до этого срока не уто¬нешь. Я ведь недаром родился в год Собаки. На мне любая рана заживает.
- Я тоже стараюсь обращаться к медикам только в безвыходных ситуациях, — вступил я на порог комнаты, где, как мне тотчас стало по¬нятно, жили Марфа и Эдик. Мое внимание, как ни странно, привлекли две сплоченные кровати: одна была тщательно прибрана, а на другой при¬сутствовал хаос с элементами мужского белья. — Но в твоем случае я бы как раз не отказывался. У тебя начался внутренний процесс. Рана, наверное, воспалилась. Вон как рука раздулась.
Видимая часть конечности и фрагмент запяс¬тья выглядели как принадлежность утопленни¬ка. Я начал убеждать друга отправиться со мной в больницу. Там его осмотрят, окажут необходи¬мую помощь и, что будет лучше всего, оставят на лечение.
Посельский балагурил и отказывался. Я понимал, что в данный момент друг находится под действием наркотиков и не в состоянии реально воспринять серьезность своей болезни и возмож¬ной опасности. Я потратил немало времени на уговоры довериться специалистам. Эдуард согла¬сился. Я обратился к телефону и скоро узнал, что в столь позднее время Эдика могут осмот¬реть только в дежурной больнице вблизи Невского проспекта. Я предложил другу на всякий случай взять с собой необходимые вещи для пребыва¬ния в стационаре.
Эдик засуетился в хаотичных сборах. Для начала он стал извлекать из зеркального шкаф¬чика над умывальником различные шампуни. Потом, захохотав, разбросал моющие средства здоровой рукой и побежал в свою комнату. От¬туда раздался грохот и мат. Скоро он возвратил¬ся. Вместо халата на Эдике были джинсы и ру¬башка, причем левый рукав у нее был разрезан. «Марфа вчера рассекла, а то никак на лапу не напялить», — объяснил Эдик Посельский. Он яростно бро¬сался в разные стороны и извлекал всевозмож¬ные предметы: мешочек с печеньем, тюбик с зубной пастой и щетку, коробку с чаем. Все это складывалось на стол. Позже он отыскал поли¬этиленовый мешок и покидал все в него.
Мне стало жалко Эдика. Я вспоминал, каким он был домашним и избалованным в первые годы нашего знакомства, сравнивал его, прошлого, розовощекого и веселого, с настоящим — исто¬щенным и нервным — и вновь пытался понять: в чем причина его деградации и можно ли ему по¬мочь? Я вспоминал, что в Эдуарде имелась посто¬янная готовность к самоуничтожению. Впрочем, так же, как и во мне, но я ведь как-то остановил¬ся. Так что же это? Особая программа?..
Мои рассуждения завершила относительная готовность Эдика. Ему оставалось зашнуровать ботинки и надеть куртку. Я видел, что для друга это чрезвычайно сложно и даже невыполнимо. Когда я направился на помощь, он засмущался и стал отказываться — ботинки, мол, и так не сва¬лятся, а верхнюю одежду он может нести в руке вместе с остальными вещами. Я настоял на сво¬ем содействии и, завязывая другу шнурки, ощу¬тил по отношению к нему не то отеческое, не то сыновнее чувство. Вообще же я сознавал, что мой друг получил существенную брешь в некоторой защитной броне, которая невидимым и таинст¬венным способом может оберегать от различных проблем и несчастий.
Когда друг объявил окончание сборов, я в который раз обратил взгляд на последние замкнутые двери, расположенные напротив входа в «комнату взрослых».
— А здесь кто живет? — как бы невзначай указал я на неосвоенные пределы.
— Поля, дочь Марфутки, — может быть, ма¬шинально, а может быть, искусно настороженно бросил Эдик и направился на выход. — А ты ее разве не видел?
— Нет, — признался я и вдруг ощутил неодо¬лимую тягу к этому созданию, которое ведь впол¬не могло оказаться одним из моих не рожденных деток...
XII
В больнице сложилась несколько особенная ситуация, а может быть, неразбериха с дверьми, и мы не сразу нашли приемный покой. Здесь в закутке для ожидания расположился мужчина в ватнике, пижамных брюках и домашних тапках. Его лицо было в крови. Под левой скулой он держал одной рукой алюминиевую банку из-под импортного пива. В правой руке травматик за¬жал папиросу. В коридоре было недостаточно светло, и только когда мы приблизились, чтобы сесть рядом, нам стала видна дырка на его полу¬лысом черепе.
— Ты последний? — привычно спросил я об очевидном.
- Ага, — не повернул головы сидящий. — Вот ведь скот, честное слово, а не человек. Сам меня пригласил. Я приехал не пустой: водки взял, пива, подхарчиться. А он как нажрется, так начинает за¬даваться: «да я таких, как ты...», «да ты у меня...» И, видишь ты, так он на меня никогда не пойдет, а вот исподтишка — это он умеет. Короче, видишь ты, зашел со спины, да как на¬вернет!
— А чем он тебя приголубил? — вяло спро¬сил Эдик, тоже прикуривая.
— Чем?! Топором, конечно! — как о чем-то вполне обыденном сообщил травматик. Он вы¬двинул тару для обзора, посмотрел на содержи¬мое и бросил внутрь окурок. В банке зашипело, а белое, в преждевременных складках лицо трав¬матика опоясало дымом. Он вновь определил упаковку под скулу. — Хорошо, видишь ты, обу¬хом пришлось. А может, он, пес гнилой, только постращать хотел. Ну, ничего, я, видишь ты, сейчас обследуюсь и пойду его убью.
Дверь из приемной отворилась. На пороге стояла старая женщина в белом халате. Сверху у нее был надет клеенчатый фартук, на котором засохла кровь, и зафиксировались клочки ваты.
— Снегурочка, — сопроводил псевдокарна¬вальный костюм Посельский.
— Из мясницкой, — добавил я. Образовалась пауза, в течение которой кто-либо из нас мог от¬правиться на прием, но мы продолжали сидеть.
— Что же мне, тут до утра стоять?! — заво¬пила «Снегурочка».
- Погоди, видишь ты, задумались, — вино¬вато сказал раненный обухом и, поставив банку на сиденье, неточно, как новорожденный жере¬бенок, стал отмерять шаги до приемной.
Когда «Снегурочка» захлопнула дверь, тот¬час распахнулась другая дверь — входная. Это уже стало похоже на спектакль.
В коридор ожидания зашел пожилой мужчи¬на в брезентовой робе и назойливо алой куртке дорожного рабочего. На его ногах были термо¬стойкие ботинки, которые мы с детства сокра¬щенно называли «ГД». Левая ладонь рабочего была прижата к лицу.
— Мальчишки, куревом не богаты? — компа¬нейски окинул нас хмельным глазом рабочий.
— Сынулька, чего глаз-то зажал? — среаги¬ровал Эдик и протянул пришедшему пачку дорогих американских сигарет. — На, порадуйся!
— Спасибо, земляк, — раскрыл наполовину беззубый рот рабочий и обдал нас политурным перегаром. Он повернул к нам лицо и освободил левую руку. На месте ока была кровавая рана. Сидящий прикурил от сигареты Эдика и долгож¬данно затянулся. — Как вы думаете, эти косто¬ломы мне глаз излечат?
— Да у тебя и глаза-то не видно, — заметил я.
— Ты его где-то оставил, — вздохнул Эдуард.
— А мне казалось, я его хорошо прижал. Вот непруха, — озадаченно раскрыл рот одноглазый и вновь заставил нас поморщиться. — Может, он по дороге выскользнул?
Одноглазый осмотрел свою куртку и сунул руку в карман, потом стал изучать пол.
— Ты пойди, поищи, может, где по дороге об¬ронил, — посоветовал Посельский.
За время общения с Эдиком и его кругом я перенял состояние эйфории и цинизма. Сейчас мне хотелось смеяться или даже выбить рабоче¬му его теперь единственный, как у циклопа, глаз.
- А может, пусть так зашьют, да и хрен с ним? — раскрыл смердящий рот «Циклоп».
— Нет, ты с двумя шнифтами приглядней бу¬дешь, — развлекался Эдик.
— Ну, тогда выйду, поищу, — собрался рабо¬чий. — А вы, хлопцы, если кто придет на мое место, то скажите, что я за вами занимал.
— Это обязательно, - засмеялся вслед ухо¬дящему мой друг. — Если мы с тобой чуть рань¬ше на том свете не столкнемся.
Мы остались в коридоре вдвоем. Из прием¬ной слышался гул человеческой речи — это о чем-то рассуждал предыдущий пациент. Как ро¬пот дождя, доносилось лязганье инструментов.
Я покосился на друга. Он напоминал сдох¬шую рыбу: глаза были мутные, а рот приоткрыт. Казалось, он, таким образом, спит. Я окликнул его и начал увещевать, что если сейчас все обой¬дется, а я в это верю, то ему необходимо прекра¬тить употребление наркотиков, иначе он скоро, так или иначе, погибнет.
— Кирюша, я свою дозу знаю, — донесся из Эдика чужой, сухой и хриплый, голос.
— Слушай, так отвечают все, любые, прости меня, пропойцы, потому что они ведь уже сами не понимают того, что вышли на финишную пря¬мую, — не унимался я. — Вспомни, как Борода глушил все что попадется. Вспомни моего батю. Мы ведь с тобой видели столько примеров! Че¬ловек так меняется, что, кажется, это уже не он, а кто-то другой. Люди теряют все человеческое, особенно наркоманы.
— Настолько теряют, — послышалось из пере¬сохшего рта моего друга, — что ты этого даже не представляешь. Они ради наркоты на все спо¬собны.
— И ты таким станешь! Иначе-то не бывает! — продолжал я душеспасительную беседу, но это уже было бесполезно. Я понимал, что Эдик Посельский не сможет самостоятельно «слезть с иглы».
— Вначале я снижу дозу, потом перейду на «колеса», потом на чифирь, — утешал меня, от¬слеживая мои мысли, Эдик. — Я знаю более за¬ядлых ширялыциков, которые это дело напрочь бросили.
— Следующий! — раздалось в узкую желтую междверную щель.
— Ну что, всю-то граблю не оттяпают? — улыбнулся Эдуард. — А вообще наплевать! Если я одной клешней смогу косяк забить, значит, еще не все потеряно.
Мой друг вошел в кабинет. У меня остались его куртка и мешок. Я натолкнулся на свою дав¬нюю мысль о том, что жизнь предстает порой абсолютно нереальной. Происходит то, что не должно происходить, причем само действие вершится с беспримерным неправдоподобием. Со¬здается впечатление, что модели, сформирован¬ные в искусстве, воплощаются в жизни, и чем дальше, тем активнее. В то же время сохранив-шиеся образцы, например, доисторическая (а почему, собственно, ее окрестили доисториче¬ской?) наскальная живопись, герои эпосов (при¬чем ведь не записанных их авторами, тем же не¬превзойденным слепцом, а лишь пропетых!), гре¬ческие скульптуры... Да впрочем, я ведь в состоянии перечислять так чрезвычайно долго; наблюдение же мое состоит в том, что многие так называемые герои или персонажи предстают бо¬лее реальными участниками истории человечест¬ва, чем взаправду существовавшие личности; те же, в свою очередь, становятся тем более убеди¬тельными действующими лицами, чем больше их биографии обрастают вымыслом и нелепицами.
Человечество, на мой взгляд, испытывает ка¬тастрофу в связи с тем, что всевозможные типы людей и их биографий уже зафиксированы на дискетах видов и жанров искусств и хранятся в компьютере истории человеческой культуры. Это можно сравнить с определенным набором полез¬ных ископаемых или химических элементов и их известностью той или иной науке; это можно по¬нять и на примере существования определенных пород животных и растений или на других при¬мерах...
Мои рассуждения прервало возвращение Эди¬ка. Раненая рука была забинтована и подвешена на марлевой ленте. Сзади двигалась «Снегуроч¬ка». Ее передник стал сочнее вымазан кровью.
— Ну, как, очень больно? — поднялся я на¬встречу другу.
— Это, батенька, ерунда по сравнению с ми¬ровой революцией, — ответил Эдик цитатой из нашего детства.
— Мы его оставляем, — сообщила «Снегу¬рочка», словно я был отец или старший родст¬венник больного, который сам уже некоммуни¬кабелен. Я передал Посельскому его вещи и двинулся вслед за группой.
— Дальше нельзя. У нас карантин, — осади¬ла меня «Снегурочка». Они вступили в лифт и исчезли.
Я вышел на улицу, сел в машину и поехал искать исправный телефон-автомат. Не обнару¬жив искомого, я поехал домой и уже из кварти¬ры позвонил Марфе, чтобы успокоить ее волне¬ние. Она заявила, что несказанно рада тому, что Эдик полежит в больнице, благодаря чему хоть на какое-то время оставит их в покое. Се¬стра неожиданно закричала, что он искалечил ей жизнь, а сам неизвестно чем занимается, вполне возможно, что подсудным криминалом, потому что очень часто и подолгу обитает неизвестно где, а друзей его она видела, и все они как вурдалаки из «ужастика». Очень часто Эдик бывает раз¬дражительным и злым. В такие дни он способен подолгу над ней издеваться и даже бить. Голос сестры был устало-трагический.
За окном мчались набухшие тучи, похо¬жие на грязную вату. Их гнал отравленный бал¬тийский ветер. Была не то весна, не то осень. Марфа, наверное, наблюдала то же самое. А о чем она думала? Как нам вдвоем вернуться туда, где мы стояли над телом нашего агонизирующего отца? Как нам изменить судьбу? Не раскаиваться за чужие грехи и не карать себя, ломая судьбу? А, может быть, это и была наша судьба?
XIII
На следующий день я вошел на гнойное отде¬ление после полудня и тотчас опознал растрепанного друга: он жестикулировал в аг¬рессивной рассеянности посреди коридора около поста дежурной медсестры. Здесь же находился застекленный шкаф с медикаментами. Очевид¬но, Эдуард продрался сквозь тайгу наркотического бреда к марципановым воспоминаниям о тех «ле¬тучих» временах, когда мы с ним поочередно умыкали медпрепараты для приготовления кок¬тейля «Смерть бизона» уникальному экспонату нашей юности — Бороде. Мой друг вспомнил, с какой легкостью мы добывали наркоту в ту ска¬зочную эру, когда стекляшка термопсиса с коде¬ином стоила всего лишь десять копеек, к кото¬рым оставалось прикупить у «спикулей» два-три «колеса» ноксирона («нокс» — пятьдесят копеек за облатку), и после этого мы могли готовиться к «старту».
На шкафчике чернел мощный замок, хотя внутри виднелись лишь зеленка, бинты и прочие отнюдь не балдежные средства. Около Эдика присутствовала медсестра с веснушками и в апельсиновых гольфах на аппетитно округлых икрах. Я, как художник, сразу… Впрочем, это – другая тема…
Девушка пыталась что-то объяснить мое¬му другу относительно режима в стационаре и его, пациента, статуса «амбулаторного больно¬го». В завершение всех нарушений в руке Эдика теплился камелек сигареты, на который он смот¬рел, кажется, с не меньшим удивлением, нежели медсестра.
— Вы знаете, мы вашего приятеля выписыва¬ем, — обратилась ко мне из боковых дверей врач с лицом Линкольна. — Он тут у нас ночью тако¬го шороха навел, что мы уже и не знали, кого вызывать: психиатра или ОМОН? Так что заби¬райте его и, я вам посоветую, везите в районную поликлинику: пусть ему там в вашем присутст¬вии делают перевязки, а позже отправляют до¬мой. Это ведь кто же выдержит? Знаете, чтобы в ящики письменного стола мочиться — до этого, согласитесь, надо еще дойти, правда? Не у каждого шизофреника хватит фантазии.
— Кирюша, разве это люди? — разводил ру¬ками Посельский. — Со мной все путем: сам видишь, рука заживает, пальчики шевелятся.
Я вновь ощутил себя гораздо старше разрушенного друга. Мне выдали его документы и вещи, и мы покинули здание больницы. В ма¬шине Эдик попытался представить мне суть про¬исшествия, которая и так была понятна: он «об¬курился» и «обхавался», а я не исключаю, что еще и «ширнулся».
Когда мы приехали домой, Марфы не было. В детской находилась, по всей видимости, ее дочь. На этот раз дверь была приоткрыта, и по квартире распространялись звуки фортепиано. Я вспом¬нил далекие рассказы сестры о том, как она меч¬тала стать великой пианисткой.
— Эдик, когда я вчера звонил Марфе, она мне кое-что рассказала, — обратился я к другу, который, словно сурово прооперированный старец или заиндевевший на оторванной льдине полярник, замер на сидении кухон¬ного «уголка».
_ Я мог бы об этом и догадаться, — отклик¬нулся, как из бочки, голосом актера театра «Кабуки» Эдик. — Это все — бред. Девушка, ви¬дать, просто хватила лишку. У нее тут на первом этаже имеется одна подружка-сутенерша, и они вдвоем частенько квасят. Стало быть, давеча вышло изрядно. Вот и понесло.
— Ты знаешь, у меня к вам обоим очень стран¬ные чувства, — решил я доподлинно выразить другу свое новое состояние. — Во-первых, мы столько лет не виделись, что...
— Я ее люблю, — перебил меня Эдик. Его речь была тягучей, а язык, чувствовалось, при¬липал к небу. — Ты вправе обидеться и даже набить мне морду, но я тебе скажу, что люблю ее не меньше, чем ты когда-то, хотя, наверное, со¬всем по-другому. Я тебе не побоюсь сказать: если Марфа не будет со мной, я ее убью, а она если начнет творить, что ей вздумается, то быстренько от меня отделится и потом уйдет. По крайней мере, я так чувствую.
- Но если ты ее так любишь, то зачем же убивать? Отпусти на все четыре стороны и радуйся за ее успехи, — присел я рядом с другом и попытался прочесть что-нибудь в его забельмованных глазах.
— А ты знаешь, сколько я в нее вложил? Я выменял свою комнату в коммуналке на отдель¬ную хату с двумя изолированными комнатами, сделал ремонт, купил обстановку, аппаратуру... Они ведь на моей шее уже три года сидят, — пытался завестись Эдик. Учебные аккорды стих¬ли. Девочка, наверное, вслушивалась в нашу бе¬седу. — А мне, между прочим, кроме Марфы ни¬кого не нужно. Она, если хочешь, — мой идеал...
— Ну ладно, — оборвал я дальнейшие откро¬вения друга. — Я поеду. Если что потребуется, позвони... Да, насчет твоего компаньона. Ты с ним не слиш¬ком груб? Мне кажется, такие ребята ничего не прощают и при удобном случае жестоко мстят.
— Да Толик еще пацан! — максимально по¬высил голос Посельский. — Он целиком у меня в ру¬ках, понимаешь?! И не верь этим бредням, что это он меня на иглу посадил! Я уже до него, сла¬ва Богу, с этим делом познакомился. Да ты и сам заешь! Если он вдруг вздумает дернуться, мне стоит только одно слово сказать... И вооб¬ще, ты знаешь, сколько он мне должен? Я за него выкуп дал, въезжаешь? Если бы не мои бабки, его бы давно в асфальт закатали!
— Хорошо. Как знаешь, — произнес я вне очереди. — Я за собой захлопну. Пока...
Спускаясь по лестнице, я раскаивался в том, что не нашел повода, чтобы заглянуть в детскую или, по крайней мере, как-то вызвать оттуда Полину. Мне было ясно, что Эдуард уже не подле¬жит реставрации, а Марфа — совсем другой человек, и только моя племянница — тот объект, которому я еще могу оказаться полезен. Моя «копейка» взвилась (конечно, это гром¬ко сказано) и вылетела (в том же духе) на неиз¬менно изрытую проезжую часть. С кем я мог поделиться своими мыслями, кому я мог дове¬рить неукротимые мечты — бездушной машине? Я так и сделал, включив для фона отечественную магни¬толу. До дома было порядка получаса езды, и я вполне мог выговориться. Как всегда, моросил дождь, как всегда, кончался бензин, как всегда, я был окружен призраками, которые имели пра¬во и на свой голос.
XIV
Вернувшись домой, я, не разуваясь прошел на кухню и сел за стол, который хранил следы в виде царапин от лезвий и ожогов от окурков и утюга. Это были отпечатки моих домочадцев и многочисленных гостей.
Я извлек из холодильника початую бутылку водки, налил в замутненный временем стакан и залпом выпил. Я не раз слышал, что пить в оди¬ночку — это хуже всего. Может быть, и так, но мне действительно не с кем было разделить имев¬шиеся две трети спиртного. Да это, собственно, было и ни к чему, поскольку я на самом деле хотел выпить сам с собой.
Следующим залпом я опорожнил емкость и потянулся к початой пачке «элитных» сигарет, ко¬торую хранил для гостей. После первой затяжки я понял, что «никуда не делся» и остался таким же разложенцем, что и прежде. Я вспоминал, как в былые годы курево усиливало кайф. Сейчас я нисколько не запьянел.
У меня имелся еще один «сюрприз»: бутыль с банановым ликером. По сути, это был целый гра¬фин спиртного. Я переместился в комнату роди¬телей, подошел к серванту, который, как и боль¬шинство другой мебели, остался от семьи. Отсю¬да, из так называемого бара, который, даже безнадежно пустой, помногу раз проверял мой хмельной папаша, я достал графин и вновь по¬плелся на кухню, где почему-то больше всего любил находиться.
Я сел, отвинтил крышку и наполнил водочный стакан. Я выпил оптом, не придавая значению запаху и вкусу. «Много сахара», — так, возмож¬но, заключили бы некоторые из моих друзей. Мне же было совершенно все равно, что и сколько пить, и я почувствовал лишь биение в висках и банальную тяжесть в голове.
Я запалил очередную сигарету и подумал, что вполне могу уснуть с окурком, от кото¬рого начнется пожар, и я, конечно, сгорю. Еще я могу скончаться от чрезмерной дозы алкоголя, если освою весь графин. Кроме того, потеряв контроль, я в состоянии повеситься, перерезать себе вены или броситься в окно.
Так я мечтал, продолжая уничтожать ликер. На каком-то этапе я решил пойти в свою комна¬ту, чтобы позвонить Марфе и задать ей несколь¬ко вопросов.
Я сел на диван и стал набирать номер. Дозво¬ниться сразу не удалось. Абонент был занят. Я решил не сдаваться. У меня появилось сомнение в правильности набираемых цифр. Что¬бы не ошибиться, я начал вслух повторять каж¬дый знак, но, кажется, так и не завершил труда, а медленно растекся по своему ложу.
— Окурок, затуши окурок, понял? — кажет¬ся, повторял я, как всегда самому себе...
Ночью я несколько раз просыпался и переме¬щался по помещениям, а всерьез очнулся лишь под утро от нестерпимой жажды и сухости во рту. Было воскресенье, и у меня не имелось никаких неотложных дел. В юности я слышал от одного совершенно случайного собутыльника о том, что он «с похмелья спасается кефиром». Эта фраза цепко закодировала мое сознание, и я также стал отпаиваться кисломолочными продуктами.
Нынче мне повезло, поскольку купленное в пятницу молоко достаточно прокисло и превра¬тилось в простоквашу. Я с благодарностью опус¬тошил бутылку и с омерзением обследовал сле¬ды своего падения.
Раздался телефонный звонок. Я добрался до аппарата и снял трубку.
— Он мне вчера такой ад устроил, что я уже думала — не выживу, — голос Марфы был тревожный и по-гитарному вибрировал. — Явился ночью. Лежу, читаю. Вваливается во всем улич¬ном в комнату, хватает меня за волосы и тащит на кухню. Я стараюсь терпеть — боюсь закри¬чать, а то дочка проснется. Приволок меня к ван¬ной, включил воду, а мне стал руки выворачи¬вать. «Ну что, — говорит, — сука, натрахалась?!» Я спрашиваю: «Эдик, где же я могла натрахаться?» А он мне как харкнет в лицо, ладонью размазал и смеется: «Я тебя сегодня видел во дворе больницы с твоими кобелями в белых халатиках». «Эдичка, — гово¬рю, — это ведь мои сослуживцы. Я ходила дого¬вариваться насчет работы. Нам ведь скоро будет есть нечего...»
Я заметил, что по ходу исповеди у сестры появилось заметное возбуждение, она начала говорить немного нараспев. Перед некоторыми деталями истязаний Марфа почти кричала. Речь ее была прерывистой, а дыхание — как у про¬рвавшего финишную нить спринтера. Мне даже показалось, что я различаю биение ее сердца.
— Потом он стал рвать мне волосы: потянет, намотает на пальцы, как на бигуди, и дергает. А я креплюсь, губы все прямо изгрызла, чувствую, что во рту кровь; глаза все заплеваны — хоть бы убил, думаю, что он меня пытает, как инквизи¬тор. А он вдруг новшество изобрел. Ванна уже наполнилась, так он меня до края дотащил и в воду окунает, подержит так и отпускает. Я голо¬ву подыму, мне не отдышаться, начинаю от ван¬ны отползать, а он меня ловит и опять то же самое. Я на какой-то дозе все-таки закричала. А голос такой странный, как и не мой вовсе. А мо¬жет быть, водой уши заложило — я так и слы¬шу, не пойму уже. На мой вопль Полинушка вы¬шла. Эдик меня за волосы держит, а второй ру¬кой, прямо кулаком, по голове бьет. Я кричу: «Зачем же ты мне сотрясение мозга делаешь?» А он смеется: «Сейчас голову вылечу, потом дру¬гими органами займемся». Дочка к нему подхо¬дит, говорит: «Дядя Эдик, отпусти маму». А он меня как шваркнет головой об ванну, а сам к Полине метнулся. Я упала. Меня рвет, слабость, сердце останавливается — шевельнуться не могу. Прямо как в дурном сне. А он дочку на пол бро¬сил, сорочку разорвал и мне кричит: «Я ей сей¬час на твоих глазах кое-что выверну, чтоб вашу породу потаскушную прекратить!» А я-то знаю, что эта угроза неисполнимая, потому что он уже скоро год, как ни на что не способен. У него от этих проклятых уколов все прямо как провали¬лось. Я уж, когда его мыла, смеялась: «Ты скоро в женщину превратишься». А начиналось все по-смешному: и так, и эдак стараемся, и я ему помогаю, как умею — все же медик, а до края никак не дойдем. А потом уже и с эрекцией появились про¬блемы. Ну, а сейчас почти как у ребенка — толь¬ко что не лысенький. Ну вот, он Полину зава¬лил, а сам, смотрю, уже сдается. У него всегда так — пять-шесть ночей не спит, куражится, а потом — как летаргия, причем и глаза вроде не смыкает, а сам как рыба оглушенная. Полинка его с себя сковырнула и говорит: «Мама, давай его умертвим, а тело в ванной распустим». Я го¬ворю: «Доченька, не надо, он сам себя скоро убьет, если будет так и дальше катиться, или я его властям сдам, потому что уже не могу боль¬ше терпеть и за нас с тобой очень опасаюсь».
Я понимал, что меня все-таки волнуют беды сестры. Но моя склонность к сравнениям сказа¬лась и в этом случае. Я подумал, что все, имею¬щее отношение к Марфе, находилось у меня под местной анестезией, то есть я и видел, и понимал происходящее, но не мог (не хотел?) себя заста¬вить что-либо почувствовать.
Я в очередной раз заподозрил себя в безумии. «Ведь это твоя сестра, твоя любовь, твоя первая женщина, — твердил я себе. — Помоги ей, спаси ее. У тебя — отдельная квартира, привези ее сюда с дочерью. Полина ведь тебе племянни¬ца, огради их от Эдика, поговори с ним как муж¬чина с мужчиной...»
Я наблюдал свое лицо в зеркале. Мой рот разрезала улыбка. «Так что мне остается сде¬лать?» — спрашивал я, наверное, вслух. «А по¬чему нет?» — отвечало то же знакомое лицо.
Мой диалог с самим собой мог продолжаться до изнеможения, но я этого не особенно жаждал. Я догадывался о некоторых причинах предыдущего неучастия в судьбе Марфы и доче¬ри — например, желание испытать себя очеред¬ным персонажем, который столь недостойно (я именно так и считал) себя ведет. Само же превращение моей жизни в театр я связывал, в ос¬новном, с отказом от творчества, что и сделало меня «актером».
Я очутился около окна и взглянул на пятиэ¬тажку. Дом существенно заслоняли березы и то¬поля. Когда Марфа впервые вошла в мою квар¬тиру, эти деревья еще не дотягивались до второ¬го этажа.
— Я понимаю, чего я хочу, — раздался мой голос. — Мне необходимо, чтобы кто-то дейст¬вительно умер. Тогда я снова смогу ее любить всю, единую, а не разорванную пятнадцатью го¬дами...
Ну вот, — произнесла на выдохе моя собе¬седница. — Я кое-как привела себя в порядок и помчалась в милицию. Все, думаю, — сейчас или никогда, причем, поверь, уже не за себя — за дочь! Я им так все и рассказала: бьет, издевается, грозится убить меня и ребенка, помогите обуздать, ну, хоть постращайте, чтоб он знал какую-то меру. Они говорят: напишите на него заявление, а по¬том вместе пойдем, посмотрим, что он за зверь такой. И, ты знаешь, хоть бы он при них-то ос¬тался мужиком. Это же был просто червь: тихонь¬кий, скромненький, прямо как девочка, глаза свои прикрыл, ресничками захлопал — я его аж не узнала. Они ему так и сказали: «Мы тебя сначала так отделаем, что, как говорятся, всю свою не¬долгую жизнь будешь работать на лекарства, а во-вторых, дело на тебя заведем и, будь споко¬ен, — лет пять ты у нас схлопочешь, а вот что с тобой в зоне сотворят, и выберешься ли ты оттуда хоть в каком-нибудь виде — это уже, — смеют¬ся, — одному Богу известно. А сейчас, — коман¬дуют, — живо собирайся, отправишься с нами». Я одного из милиционеров немного задержала и спрашиваю: «Ответьте, пожалуйста, а он мне не станет мстить? Вы ведь не знаете, на что такие, как он, способны». — «Не волнуйтесь, — отвеча¬ет, — мы-то как раз знаем, на что такие гнусы способны. Вы, я понимаю, женщина порядоч¬ная, — живите спокойно: вам надо дочь растить, а не на такую шваль время и здоровье убивать». Утащили его, а мне все кажется, что он где-то здесь, бармалей, или вот-вот вернется и с нами за все расквитается. А ночью не могла заснуть: как он, что с ним? Менты-то звери — я это тоже знаю. Утром побежала в отделение, спрашиваю: «Как тут мой-то?» Они улыбаются: «Вы заявление пи¬сали? Значит, ни о чем не беспокойтесь». — «Да я оттого и места себе не нахожу, что написала, — говорю. — Нельзя ли, — спрашиваю, — это дело приостановить? Может, с него уже достаточно? Вдруг он теперь исправится?» — «Ладно, — сме¬ются, — все вы, бабы, так; забирайте своего раз¬бойника, а заявление пусть пока полежит: если что себе позволит, так чтобы в следующий раз бумагу не марать, а прямо в путь, что называется, с песнями!»
Я знал, что мне, в общем-то, ни к чему произ¬носить «да» или «нет», — для сестры это не имеет никакого значения. Мне было немного интересно только то, кем она меня теперь считает. Мо¬жет быть, всего лишь братом? Еще я слегка за¬думывался над тем, действительно ли все, о чем с таким энтузиазмом повествует Марфа, так для нас важно и интересно. Мне казалось, что она постоянно силится признаться мне в чем-то бо¬лее существенном и даже главном в нашей без¬дарной жизни, но почему-то никак не может на это отважиться...
— Я из милиции отправилась к Полине в шко¬лу на собрание, — оказывается, все еще продол¬жала Марфа. — А Посельский, наверное, домой, по¬тому что когда я вернулась, то буквально обо¬млела. Хотя где-то я и ждала подобного. Да я ведь его уже сколько лет знаю! Ну, в конце кон¬цов, как говорится, Бог ему судья. Сам нажи-вал, пусть сам и распоряжается. Одним словом, он вывез всю аппаратуру, ложки-вилки всякие, ну и другое — я уж все не осматривала, потом как-нибудь подытожу, хотя какая разница? Мож¬но ведь представить, что ничего этого у нас ни¬когда не было. Я думаю, что он, наверное, от¬сиживается в своей комнате на Десятой линии. Со¬седи, конечно, счастливы: они его ненавидят, как врага народа, но и боятся, конечно. Он им рань¬ше такие концерты закатывал — стены дрожа¬ли... А может быть, он и у матери. Хотя это вряд ли, потому что они уже несколько лет как в ссоре. Ну, она-то особенно не виновата — это у Эдьки такой несносный характер. Вообще-то, он мог и из города удрать. Я краем уха слышала, он в Москву собирался, какие-то долги получать... Ладно, ты извини, что я тебя побеспокоила, — знаешь, вокруг меня не осталось ни одного родно¬го человека.
XV
В течение последующего года я ни разу не позвонил Марфе. Сестра дважды «выходила на связь» и сообщала, что от Эдуарда нет никаких известий. Другим сигналом из моего «прошед¬шего будущего» стали звонки Толика Ногтева. Он перио-дически вторгался в эфир и заводил простран¬ные беседы о том, что же все-таки могло при¬ключиться с нашим другом. Его версии допускали то, что Эдик «лег на дно» и то, что его «завали¬ли». «Если он, бедолага, жив, — заключал обыч¬но "компаньон", то всяко мне маякнет, а я тебе тотчас брякну».
Накануне годовщины исчезновения Эдика Посельского Анатолий вновь побеспокоил меня и предложил встретиться. Я решил не откладывать свидание и предложил воплотить его в тот же день вечером на Стрелке Васильевского.
Я издали опознал черный «ГАЗ» своего про¬павшего друга, затормозил сзади, покинул ма¬шину и сел рядом с Толиком. Он встретил меня дежурной улыбкой и спросил, нет ли проблем с автомобилем.
— А ты что, в том же гараже? — задал я вопрос, ответ на который почти наверняка знал.
— Да, я там сразу все подобрал, — подтвер¬дил мои догадки собеседник. — А недавно свою бабу наказал: от нее ушел и в гараже ночую.
— А с Марфой ты своей прибылью не делишь¬ся? — протянул я соседу пачку сигарет в сребристой упаковке.
— Я думал, что ты ей помогаешь и вообще, это самое... — вроде бы замешкался Анатолий. — То есть живешь с ней. Разве нет?
— Откуда такие мысли? — посмотрел я, на¬верное, довольно внимательно в прищуренные глаза.
— А мне говорили, что ты заезжал за Эдькой в тот день, когда его из ментуры выпустили — ну, перед тем как он пропал, — с издевательской наивностью уставился на меня «компаньон». — Так я и решил — это ты его куда-нибудь спровадил, чтобы он не мешался. С него уже все равно ни¬какого проку не было.
— Почему ты мне сразу не высказал свои со¬ображения? — закурил я и привычно отследил запаленный конец сигареты.
— Ну, это не принято, — цыкнул зубом Толик. — А если ты сам эту тему начал, то и я могу сказать.
— А может быть, потому, что до того, как Эдик исчез, ты помог ему вывезти аппаратуру и разные шмотки, которых потом недосчиталась Марфа? — я был готов продолжать, но оказался прерван.
— Я знаю, что ты это видел, но ты только видел, понимаешь, только, — ухмыльнулся мой собеседник и передал мне конверт.   —  На вот, посмотри и подумай, а я тебе денька через два позвоню и мы, наверное, о чем-нибудь догово¬римся. Ты, главное, не греши, что это я с тебя хочу выкуп получить, — нет, я-то свой парень, но за мной люди — они хотят. А если что не так — они просто отошлют такой же конверт в проку¬ратуру. Понимаешь?..
На этом мы, кажется, и расстались. Я вер¬нулся в свою машину, раскрыл конверт и обна¬ружил пачку фотографий. На них было запечат¬лено то, как Эдуард садится в мою машину, как мы беседуем, как мы отъезжаем. Его рука в по¬вязке, лицо небрито и озабочено, на нем та же одежда, в которой он был в день исчезновения...
Я подумал о том, что у людей имеется свойст¬во стирать из памяти код к событиям, которые не хочется вспоминать. То же, пожалуй, произо¬шло и с моей последней встречей с Эдиком. Но я ведь не мог ему ничего причинить, хотя, если честно сознаться, имел смутные намерения на¬бить ему морду за истязания Марфы.
Я размяк в прокуренной машине и гадал о том, кто же из нас двоих убил моего друга — я или Толик? Мои обвинения против самого себя были фантастичны, поскольку я не смог бы вы¬черкнуть такого события из своей биографии — лишить человека жизни!
Оставался Толик, который, убедившись в своей безнаказанности, отважился заняться моим шантажом. Причем он, как я чувствовал, уже в достаточной степени убедил себя в том, что я повинен в смерти Посельского, а он, Толик, всего лишь мститель... Выжимая газ, я думал о том, что го¬тов совершить поступок, который действительно постараюсь забыть или даже уступить какому-то иному, скорее всего вымышленному, герою...
Через несколько дней после встречи с Анатолием я вспомнил, что наступила годовщина про¬пажи моего друга. В это время я находился сре¬ди призраков своего детства и юности, среди не¬сбывшихся желаний и надежд. Я сидел на диване, оглядывал свой все менее уютный дом и повто¬рял семь цифр, которые все настойчивее фосфо¬ресцировали в черном бессмыслии моего сущест¬вования...
После трех сигналов раздался голос Марфы. Я поздоровался и уточнил, кто ее беспокоит. Сестра позвала свою дочь и передала ей трубку. Я объяснил девушке, что хотел бы побеседовать с ее матерью. На этот раз Марфа поняла, кто ее обре¬меняет, и извинилась за ошибку, связанную с тем, что у Полины существует молодой человек по имени Кирилл.
— Я уже обо всем передумала по нескольку раз, — начала сестра отвечать на мой вопрос. — Бабкам носила фотографии, и они ничего не могут сказать. Я уверена, если бы он мог нам что-то сообщить, то обязательно бы это сделал. Я ведь тебе рассказывала, как он меня ревновал? Он бы не оставил меня без наблюде¬ния. Значит, его уже нет в живых. А мне он по¬стоянно снится. Первое время просто каждую ночь являлся и все звал куда-то, а сам пытался о чем-то рассказать. Я вроде и понимаю его, а запо¬мнить ничего не могу. Мне уже дочь советует: «Мама, ты спи с авторучкой, вдруг чего запи¬шешь?» Мы с ней его часто вспоминаем. И сме¬емся, и плачем. Остается-то от человека одно хо¬рошее. А он был, конечно, очень добрым челове¬ком. Я даже скажу, человеком несбывшихся талантов. А причина всему — наркотики. Я ведь ничего этого не знала. Стала обращать внимание на то, что он утром зайдет в туалет и сидит боль¬ше часа. Я уж и помоюсь, и завтрак приготовлю, а его все нет. А когда выйдет, лицо — как солнце. Я говорю: «С облегчением!» Ну что тут скажешь? И спрашиваю: «Ты хоть скажи, почему ты такой счастливый и что ты в уборной так долго дела¬ешь?» А он вдруг как баран онемеет, глаза — бессмысленные, упрется в одну точку и ни с мес¬та. А главное — его все тянуло к разным уго¬ловникам. У нас в доме живет одна, она раза три, а то и четыре в тюрьме отсидела. Я всегда помогаю: то вещи детские отнесу, то учебники. Я ей задаю вопрос: «Галя, чем можно на горшке час зани¬маться, чтоб потом выйти самым радостным че¬ловеком на планете?» Она смеется: «Да ты что, Слепнева?! Живешь под стать фамилии? Твой же мужик — наркоман. Об этом весь Васильевский знает. Все ж видят, как он ходит по линиям и от ветра шатается». Тут до меня стало доходить. Я уже начала следить. Он утром, бывало, вскочит — немытый, небритый убегает. «Куда?» — «Я к машине». А я в окно вижу, что он — мимо. И в соседнюю парадную. А там у нас тоже живут уголовники и наркоманы. А от них возвращается — опять, будто его молот¬ком огорошили. А кто его убрал, я быстро догадалась. Толик. Он мне позвонил вскоре после ис¬чезновения Эдуарда и шепчет: «Теперь ты, Марфа, можешь жить спокойно». Я насторожилась и спра¬шиваю: «А почему ты так в этом уверен?» Он замялся и ничего конкретного не ответил. Позже еще звонил несколько раз, но так — насколько я поняла, для контроля. Ой, а с ним-то что случи¬лось! Сгорел! Причем в том самом гараже, где они с Эдькой работали. Представляешь, мне два дня назад звонит какая-то женщина — он с ней, как я поняла, сожительствовал. Так вот, ее вызы¬вали на опознание и спрашивали, кого из друзей Толика она знает. Она у себя дома начала рыться в его вещах и нашла наш телефон. А я ей отве¬чаю, что Эдик уже год как словно под землю про¬валился. Так она заплакала и говорит: «Да всем им одна дорога». Но, ты знаешь, может, так и жестоко говорить, но пока я точно не узнаю, что Эдика нет в живых, я все-таки до конца в это не поверю. У меня есть надежда, вдруг он действи¬тельно где-то затаился и пока не может ничего сообщить. Он ведь мог о чем-то договориться с матерью. Я знаю, что его комната пока пустует. Вначале я за нее платила, потом перестала. А не¬давно мне звонят и спрашивают, где находится Посельский. Оказывается, квартиру, где он прописан, предложили расселить, а без него это невозмож¬но. Так что, может быть, Ариадна оплачивает его комнату, или еще не истек срок его розыска — я этого просто не знаю. Ты бы, вообще-то, мог ей позвонить и попробовать все аккуратно узнать. Вдруг она что-то скажет? Я только куда-то дела ее телефон. Все мои записные книжки сжег Эдуард. Письма, фотографии — он все уничтожил. Даже документы. Разведет огонь и палит, а сам смеется... Я, наверное, сделаю так, найду телефон бабушки Эдика, по¬звоню ей, а у нее спрошу номер Ариадны Павловны и тебе потом перезвоню. Ладно?
— Спасибо, Марфа, — произнес я когда-то волшебное имя и дал отбой. Признаться, я обратился к сестре после рассматривания своего пре¬рванного творчества. Это были гуаши, акварели и даже масло, а также масса всевозможной гра¬фики. Иногда я ворошил свое «наследие» и пред¬полагал, какое место в истории искусства смог
бы занять, и горевал, и даже плакал. Нынче я, среди прочего, наткнулся на «эпоху Марфы Слепневой» и под влиянием воспоминаний позвонил. Теперь я пил домашнее вино из красной смородины, вгля¬дывался в постаревшие листы и фиксировал странное чувство — это была зависть к собственным работам...
На внутренней стороне двери в комнату я изобразил во весь рост обнаженную Марфу, насколько я ее помнил, а на потолке, парящую ко мне из облаков Зойку. Сестру я исполнил масляными красками, а несостоявшуюся мать моего ребенка, - гуашью и темперой, а сверху покрыл лаком. Я позволял себе беседовать с обеими любимыми женщинами, задавал вопросы, ответы на которые являлись иногда во сне…
Мои раздумья прервал телефонный звонок. «Неужели Марфа уже узнала телефон Ариадны или еще что-нибудь и спешит со мной поделить¬ся?» — так примерно подумал я, снимая трубку.
— Я не знаю, говорить тебе или нет, — как бы сама с собой спорила сестра, — но вот поду¬мала, что все-таки надо. У меня серьезные про¬блемы с Полиной. Она ведь до тринадцати лет была просто ангелом. А в девяностом вдруг на¬чалось. То ли на нее Эдька подействовал, то ли что еще — я пока не понимаю. Но девчонку про¬сто как подменили. Во-первых, стала воровать. И ладно бы у Эдьки, хотя тоже неправильно. А то и я вдруг заметила — пропадают из кошелька день¬ги. Я Эдьке ничего не сказала, думаю, как он воспримет? Меня-то чуть не убил сколько раз, а на нее может так напуститься, что и не оттащишь. Вот, а как Посельский пропал, то через неделю и Поли¬нка сгинула. Я уж все передумала: и что ее вы¬крали, чтобы меня шантажировать, и что убили вслед за Эдькой. В общем, два дня перетерпела, а на третий собралась в отделение. И что ты ду¬маешь? Вышла на лестницу, сошла на второй этаж, смотрю — сидит моя косточка, скрючилась, как коряжка, вроде как спит. Тронула за плечи¬ко, а ее тельце все бьет мелкой дрожью. Я до¬ченьку свою обхватила, хочу поднять и вдруг чувствую запах какой-то химический, смотрю, а она вся грязная, обтрепанная, прости Господи, будто кошка бездомная. «Что с тобой? — спра¬шиваю. — Где была?» А она мямлит то ли «ля¬-ля-ля», то ли еще что. Я ей в глаза посмотрела, а они как бумага белые, а личико, словно в еде ка¬кой, наподобие сгущенки. Я ее за собой увле¬каю, а она как деревянная — ни один сустав не гнется. Ну, дотащила, разула, раздела. Ванну набрала, ее в воду погрузила, стала волосы мыть, а головка вся в гнидах. В общем, потратила я на нее целый день. А то, что она «ля-ля-ля» бормо¬тала, так это она, оказывается, с Алисой встре¬чалась, та ее к подвальной компании и приохотила. У нас-то Алиса была несколько раз с Эдькой, но таких дел я за ней не наблюдала. Я дочь уложила, давай Ариадне звонить. А она говорит: да, внучка от рук отбилась, дома с двенадцати лет периодически не ночует и уже на двух абор¬тах побывала и сифилисом переболела. «Боже мой! — думаю. — Что же нас-то ждет?» Утром, как только Поленька воспряла, я ей допрос учи¬нила — как, мол, да что, где была, не насилова¬ли ли тебя и всякое такое прочее. Отвечает: «Нет, мама, секса не случилось». А было их человек десять, и дышали они этим проклятым «Момен¬том», а одна девка чуть не подохла с этим самым мешком на башке. «Так вот у тебя откуда струпья-то на лице?! — кричу, — да ты хоть понимаешь, что из-за этого клея и сама дурой в пятнадцать лет станешь, и урода родишь?!» Ладно, мы, греш¬ным делом, поддавали. Но разве мыслимо срав¬нивать алкоголь с «Моментом»?!..
Сестра продолжала рассказывать о злоклю¬чениях Полины, совращенной Алисой, а я начи¬нал проникаться сочувствием к этим двум несчаст¬ным девочкам — одной — от людей, не связан¬ных со мной никаким родством, второй — от моей сводной сестры и ее мужа, которого я так ни разу и не встретил.
Мне казалось, что эти девочки, в отличие от нас, еще живые, хотя в то же время я не знал, когда они омертвеют. Мне хотелось доставить их к себе домой, и проявить о них посильную забо¬ту: умыть, накормить, одеть. Мой странный образ жизни, ставший нормой для многих людей, позволил бы мне взять «на пансион» двух девчу¬шек: я перегонял машины из Финляндии и При¬балтики, рекламировал сомнительные препара¬ты для похудения и от облысения, посредничал в обмене жилья и иных сделках.
Я слушал сестру и пытался решить, чего боль¬ше в моем проекте помощи девочкам: отцовско¬го, гражданского или мужского? Я представлял, как укладываю их спать, рассказываю сказку и... Впрочем, они (по крайней мере, Алиса)... «Нет! Я должен изгнать эти мысли и не поддаваться влиянию рынка, когда в наше продажно-воров¬ское время мы все стали товаром и думаем толь¬ко о том, как бы не упустить свой шанс! — кри¬чал я себе. — Я продам или обменяю жилье на дом в деревне. Я оформлю опекунство. Мы уе¬дем втроем. Я стану фермером...»
— И вот еще о чем я тебя хотела попросить, — вернулся ко мне голос Марфы, — не смог бы ты мне как-то помочь с Полиной? Я все эти годы не знала, надо ли тебе об этом говорить, но она ведь — твоя дочь...
Так я услышал один из главных ответов в своей жизни. Я прошелся по своему несбывше¬муся творчеству, как по прошлогодним листьям, взял ключи от машины, покосился на недопитую бутылку вина и отправился в нежданный путь — к своему ребенку.

© Петр Кожевников. 1995


Рецензии
Замечательный писатель, прекрасный человек Пётр Валерьевич Кожевников, скончался тёплым сентябрьским днём, седьмого числа 2012 года в своей квартире, в Петербурге. Светлая Вам память, Пётр. Царствие Небесное.

Олег Константинович Вавилов   10.12.2015 17:56     Заявить о нарушении