Олег Воронин Иосиф без мрамора

«ЛУЧШЕ ЖИТЬ В ГЛУХОЙ ПРОВИНЦИИ У МОРЯ»?
(размышления читателя о Бродском)

    Свидетели первых шагов поэта вспоминают, что в начале петербургского периода творчества он был типичным графоманом: «Бродский, ужасаясь и ужасая других читал первые свои стихи..., почти каждое их слово казалось    нестерпимо    бессмысленным...»

   Трудно   в   это   поверить,   зная   датированные   рубежом 50-х - 60-х «Пилигриммы», «Стансы городу», «Я памятник   воздвиг   Себе   иной...»,   наоборот,   как   чертик      из коробки выпрыгнул самонадеянный, нахальный гений:      
«Пусть меня отпоет
хор  воды  и  небес,  и  гранит
пусть обнимет меня,
пусть  поглотит,
мой  шаг вспоминая,
пусть меня отпоет,
пусть меня, беглеца, осенит
белой ночью твоя
неподвижная  слава  земная».

  «Вдохновенный, рыжий, полусумасшедший, еврейский пророк, пишущий чудесные русские стихи...» - так вспоминает о Бродском патриарх русского авангарда Константин Кузминский, ныне покоящий свой полуторацентнерный  вес на  Брайтон-бич.
Бродский очень далеко ушел от юношеских стихов, но англоязычные Джон Донн, Томас Эллиот, Роберт Фрост навсегда остались с поэтом, творчество которого стало самым могучим мостом между такими далекими друг от друга океанами  культуры.
 
В самом деле на каком языке написан, цикл «Из старых английских песен»:
«Я  вышла  замуж  в  январе.
Толпились гости во дворе,
И долго колокол гудел
В той церкви на горе.
От алтаря,  из-под  венца,
Видна дорога в два конца.
Я посылаю взгляд свой вдаль,
И не вернуть гонца.
Церковный  колокол  гудит.
Жених  мой  на  меня  глядит.
И столько свеч для  нас двоих!
И  я считаю  их».

    Может быть, только Александру Сергеевичу в шотландской песне из «Пира во время чумы» да Михаилу Кузьмину с его гениальной стилизацией под «Старого моряка» Кольриджа в шестом ударе «Форели...» удалось так глубоко  проникнуть  в  чужую  ментальность.
После изгнания он меняет города и страны. Нью-Йорк, Рим, Флоренция, Мехико, Стамбул и всегда новые стихи и совершенно феерическая проза. Американский русскоязычный поэт давно стал феноменом всемирной культуры, абсолютно бесполезно спорить, какой стране он принадлежит, будем довольствоваться хотя бы тем, что давний друг поэта Владимир Уфлянд, ныне тоже ушедший, первым с помощью минского издательства «Эридан» собрал для бывших соотечественников наиболее полный корпус его стихов и прозы.
   
   Делалось все это по согласованию с самим Бродским и все же жаль, что в издание не попали стихи, посвященные петербургским друзьям А.Кушнеру и Я. Гордину, а из прозы - полное гордого достоинства письмо изгоняемого поэта Брежневу.
      
    Тогда, впервые на родине поэта опубликованы его драмы, путевые очерки, нобелевская речь, даже мемуарная проза. Но, можно ли считать мемуарами эссе «Меньше чем единица». Кто-то вспомнит Набокова с его глубочайшим погружением в рай потерянного детства, но это скорее антинабоковская проза. Судите сами: «...Примерно три поколения русских жили в коммунальных квартирах и битком набитых комнатах... Потом была война, голод, отсутствующие или искалеченные отцы, грубые матери, официальная ложь в школе и неофициальная дома. Суровые зимы, уродливая одежда, публичная демонстрация  наших  мокрых  простынок  в  пионерлагере...».
   
   И совершенно неожиданный вывод, прямо противоположный картинам детского ада: «...Вся эта милитаризация детства, весь давящий идиотизм.., не слишком отразились ни на нашей этике, ни на нашей способности любить и страдать.»

   Его поэтические портреты одноклассников также лишены злости, они, скорее печально-ироничны, а в страшной истории джазиста-наркомана вдруг как  космический  ветер проносится  великая  музыка:
«...вдруг все  качнулось. И тогда во тьме
на миг блеснуло  что-то на  причале.
И звук поплыл, вплетаясь в тишину,
вдогонку удалявшейся  корме.
И  я услышал,  полную  печали,
«Высокую-высокую луну»
 
  Не сбылось обещание его юношеских строчек:
«Ни страны, ни погоста
не хочу выбирать.
На Васильевский остров
я приду умирать».

 Позже он был более точен и жесток в  самопричислении:
«Я, пасынок державы  дикой
с разбитой  мордой,
другой не менее великой
приемыш  гордый...»

   И о будущем погребении, он говорил гораздо менее определенно:
«Мне нечего сказать ни греку ни  варягу.
Зане  не  знаю  я  в   какую  землю лягу...»

   Но создавая прозрачные строфы о парящем в американском небе ястребе, он одновременно не мог не  вернуться  в  «полдень  в долине  Чучмекистана»:
«...Тлеет  кизяк,  ноги  окоченели
пахнет тряпьем,  позабытой  баней.
Сны  одинаковы,  как  шинели.
Больше  патронов,   нежели   воспоминаний,
и  во  рту от многих  «ура»  осадок...»
и  прорыдать  в  бессилии:
«Слава  тем,  кто   не  поднимая   взора,
шли  в  абортарий  в  шестидесятых,
спасая отечество от позора!»

   Когда его творчество называют мостом между культурами, представляются совсем иные образы - Спаситель, распятый между двух континентов, сердце между двумя полюсами тока высокого напряжения. Гармония его поэзии именно в этой трагической раздвоенности, адекватной трагической разорванности мира. В историософском эссе «Путешествие в Стамбул» противостояние христианства и ислама, Запада и Востока, выражено не только через неуютное бытие поэта в мире, но и через попытку понять стремления римского императора Константина, именно на берегу Босфора пытавшегося синтезировать Азию и Империю: «...Византия была мостом в Азию, но движение по этому мосту шло в обратном направлении. Разумеется, Византия приняла христианство, но Христианству в ней было суждено овосточиться. В этом тоже в немалой степени секрет последующей неприязни к Церкви Восточной со стороны Церкви Римской. Да, спору нет, Христианство номинально просуществовало в Византии еще тысячу лет - но что это было за Христианство и какие это были христиане - другое дело…»
   
   Вообще, Бродский и Империя, не конкретная Империя, а имперская идея - это тема не одной будущей диссертации, может быть на итальянском – Иосиф явно вослед за Азазелло мог бы повторить: «Мессир, мне больше нравится Рим». «Вечный город» - постоянный спутник поэта и тема его размышлений. Размышлений, где как в жизни высокое и низкое связаны воедино. И действительно, только великий поэт и только в Италии мог на равных обращаться к бюсту императора Тиберия: «Приветствую тебя две тыщи лет спустя. Ты тоже  был  женат  на  ****и. У нас немало общего...»

   И одновременно находить вечную красоту в обстановке обычной квартиры:    
                «Пленное красное дерево частной квартиры в Риме.
                Под потолком - пыльный хрустальный остров.
                Жалюзи в час заката подобны рыбе,
                перепутавшей чешую и остов.
                Мир состоит из наготы и складок.
                В этих последних больше любви, чем в лицах.
                Так и тенор в опере тем и сладок,
                что исчезает навек в   кулисах...»
 
   Но для Бродского «Медь торжественной латыни» - это не только великая культура, это еще и прообраз, а одновременно, и будущая угроза самой страшной тирании. Недаром в его драме «Мрамор» символами всемирной Империи, ради сохранения стабильности держащей три процента населения в вечном заключении, являются бюсты великих поэтов и философов. В чисто оруэлловском мире для человека Империя - Абсолют - единственно возможный способ существования, но если у Оруэлла герои пытаются бороться, то персонажи «Мрамора»  это  давно   прошли,  бороться   незачем.
   
   Вопрос взаимоотношений Свободы и тирании - вечная боль и тема любого большого художника - ставятся Бродским и в блестящем фарсе «Демократия». Как узнаваемы коммунистические лидеры небольшого прибалтийского государства, вдруг вынужденные ввести демократию и суверенитет с возрождением родной индустрии «копченого угря». «Из тени в свет перелетая» номенклатура остается номенклатурой с вечной бездарностью, хапаньем и дремучей ненавистью к подлинной интеллигентности   и  порядочности.

   Перечитываешь все написанное в 90-х, и возникает сомнение, а о ком все это, об «олимпийце», жившем в «башне из слоновой кости», о «холодном эстете», о темном «герметисте» и «сознательном архаисте»? Что ж, может быть, те, кто так о нем думает и пишет и ничего у него не  читали   кроме   печальной   фразы:
«Если   выпало   в   империи   родиться,
Лучше жить  в  глухой  провинции  у  моря...»
Сам-то поэт так не жил. И заглавие его первого русского двухтомника было наиболее точным. Творчество Бродского и есть отлитая в слове  «Форма  времени».


Рецензии