Маруся
Вот какие они, глаза у тебя!
Голубые! Нет, васильковые!
Будто цветы нарвала для себя
В поле, цветочки медовые.
Голубые глаза у тебя!
Нет, они васильковые!
Мысли жгучие гоню от себя,
Мысли мои чужеродные.
Ах, какие глаза у тебя
Синие! Нет, они ж васильковые!
Сердце глупенькое у меня!
Не полюбишь, сбегу с поселковыми!
Васильковые, эх вы, синие!
Голубые глаза раскосые!
И зачем называл только милою,
Расплетал мою косу русую.
Мне б в глаза не смотреть в эти синие,
Васильковые, с поволокою,
В один день прощалась с ними я,
Пела песню я, громкую.
Вы вернулись, глаза васильковые!!!
Как я рада, никак ненарадуюсь!
Вы родные, с печалью огромною
Вы вернулись, – я стала богатою…
Деревенька наша стоит на горке, и видно, как облака утопают в неведомом нам далеком пространстве небосклона. Домов в деревеньке нашей стояло, и стоит по сей день, немного, но далеко друг от друга. Летом, когда солнышко припекает шибче обычного, все – от мала до велика, высыпают на обрыв нашей чудесной горки и, кто кубарем, кто бегом, а кто осторожными шагами спускаются к плещущей внизу матушке Волге нашей. Широка она, глубока, да холодна, но не пужались жители Горянки ни течения быстрого, ни волн ее высоких, ни воды холодной, так и норовили детишки, что постарше, сигануть наперегонки в речку, да проплыть аж до средины. Течение-то мешало, конечно, прытким сорванцам, но отчаянные далеконько заплывали. Вот оно как. Я тоже из таких сорвиголов был и дел творил, что все диву давались. Был я парень лихой да удалой и получал, бывало, от бабки и деда подзатыльники. Да, что там, отхаживали они меня частенько по загорелой спине моей широким старым солдатским ремнем. Парни-то, понятное дело, норовили тягаться со мной удалью да прытью, а девки, что ж, удивлялись да ахали.
Но была средь них одна, что сама дел творила, почитай, хлеще любого паренька. Марусей ее кликали. Не девка – огонь. Что говорить! Таких девок во всей округе не сыскать. Много парней бегали за красивой Марусей, да пороги-то дома ее обивали, да никому не отвечала Маруся взаимностью. Я тоже в бывалы те времена пытался ухаживать за чернобровой дивчиной, но другой ей полюбился – голубоглазый да высокий, как тополь, и скромный, как девушка. Алешей кликали. Бывало, как тряхнет Маруся своими жгучими черными да курчавыми волосами, как посмотрит на Алешу своими темными очами, так и зальется как маков цвет парень наш. Вот каково было!
Маруся – девушка боевая, своенравная, подзадоривала своих подружек на разные шалости. Вот, к примеру, зимой как-то это было, наперед Нового Года. Завалили девки снегом избушку попа нашего, деревенского. Поп-от шибко важный был, денежки все любил, да винцом баловался. Девки-то смеялись над ним! Ох, смеялись! Долго поп выбирался из избы-то. В оконце полез – сутану-то всю порвал о щеколды, упал лицом-от да и ударился головой, расшибся – шишка выросла. Смеху было! Рассвирепел поп: «Маруську, - говорит, - не пушшу на службу!». «Пусть, - говорит, - за воротами стоит, в церкву дорожка ей заказана!». Ну, да забылось скоро все. Тело, лоснящееся да толстое, попа на чужих харчах-то раздобрело, да и простил он Марусю нашу.
Летом девчата с Марусей все баньки снаружи у парней закрывали, приткнут вилами дверку-то и ну, бежать. Через крохотное оконце приходилось вылезать замурованным, да голышом до избы-то бежать, лопухом причинное место укрывать. Вот смеху-то было – редкий кто не смеялся. Озорничала Маруська, ох озорничала!
Бывало, петуха, у назойливой и болтливой старухи Феклы, с курицей хвостами свяжет, да смотрит через щелку в заборе, как та справляться станет; то свинью в конуру собачью засунет у бобыля Матвея. Раз, даже одного пастуха Федора спящего в полуденное время летнее жаркое сажей намазала, да сладенькой водицей рога из волос смастерила. Солнышко-то волосы высушило – рога-то и застыли. Проснулся Федор, да пошел по деревне скот вести, идет, словно черт, да песни еще распевает. Люди-то поначалу испужались, а потом, прости Господи, как прыснут. Тот не поймет ничего, а одна сердобольна бабка, значит, зеркальце ручное вынесла, да показала Федьке, что с ним приключилось. Он как глянул - обомлел, а потом понял, чьих рук дело. Рассвирепел Федька наш: «Где, - говорит, - Маруська, где, окаянная, подь сюда!». Ну, потом подобрел, остыл, значит, отпустило его - сам смеялся, да дивился выдумке Марусиной.
Жила Маруся с глуховатой бабкой Марфой, той уж почитай лет девяносто было, прабабка она Марусе была. Рано у них в семье все поумирали, одни они и остались. Шибко любила Марфа свою правнучку, души в ней не чаяла. Знала она про все шалости Марусины, да только глаза прищуривала и посмеивалась в платок. Сама в молодости, говорят, озорничала. Красна да румяна, прытка да смешлива, росла и наливалась, как яблочко, Маруся, гордость Марфина.
Алеша же нраву был кроткого. С отцом и матерью жил, помощником рос. Все парни, бывало, на завалинку с гармонью да с девками – семечки лузгать, а он все по хозяйству хлопочет: где отцу в кузнице пособить, где матери воды принесть, коров подоить, да с младшенькими братишками поняньчиться.
Нравилась Маруся Алеше, ох и нравилась, да только не мечтал он даже о ней – была она для него как небо недоступна. Бывало, идет он по деревеньке нашей, завидит Марусю, глаза свои опустит, поздоровается любезно, кивнет ей, наклонится, да кепку сымет. Маруся хоть и подтрунивала над ним, но как-то мило и игриво у нее с ним это получалось, по-доброму, не так, как с другими пареньками. Не могли они никак сойтись – Алеша стеснительного был нраву, а она – гордого, ни за что первой не подойдет. А Алеша думал, что она на него и не взглянет, что не достоин он такой дивчины, как Маруся и все. Так и ходили они врозь, да мечтали по ночам оба, как за руки будут держаться, да на обрыве на небо поглядывать.
А деревенька наша жила своей жизнью, времечко текло своим чередом, лето сменялось осенью, за осенью шла зима, а весной текли ручьи, капали сосульки, пригревало солнышко, а жители Горянки готовились к посевному сезону. Вот и Масленица прошла, а пост Великий страстной субботой кончался. Наступала Пасха, разговенье. В страстну-то субботу все верующие, все жители нашей деревеньки скромную жизнь вели, не богохульничали. Бабка Марфа Марусю воспитала по-православному, в страхе Божьем: в церковь ходить, исповедоваться да причащаться, посты соблюдать, да перед трапезой молитву читать. Ко сну отойти без слова Божьего нельзя было в их доме – все честь по чести.
Наступила очередная суббота страстная, вечор уж был. Как вдруг, вот что приключилось в Горянке нашей. Прямо по средине деревеньки дом большой стоял, семья там жила многодетная, Соколовыми прозывали. Семеро детей мал-мала меньше, мать их, да старый дед Василий. Кормилец год как помер – в прорубь упал, в нашу матушку Волгу, да течением его и унесло. Осталась Полина с шестью ребятишками, седьмым на сносях, а как родила последнего, как сглазил кто – то один тяжко заболеет, то другой. Тут корова померла, козу мор унес, да и сама прихварывать что-то стала. Так вот, вечор уж был. Вдруг вспыхнул дом-от Соколовых ярким пламенем. Ну, все гасить побегли, тушить то есть. Я, естественно, в первых рядах – смелый был, удалой. Смотрю, - Алешка наш бежит, помогать, знамо дело. А Марусенька уж там была,- рядом с девчатами гуляла. В дом уж войти трудно было, дым, гарь. Полина пятерых детей сама вывела, а двое, да старый дед Василий где-то в доме остались. Что тут началось – крики, стоны, плач. Кто тушит, кто причитает, вся деревня собралась, с ведрами пришли, мужики бочки с водой притащили. Я – в дом. Не помню, как я в дыму и гари ходил, чувствую нестерпимую боль в левой руке, и что-то тяжелое легло мне на нее, а потом я увидел деда Василия, еле вытащил я его, грузный он был. Еле отходили его тогда. Слышу, все кричат: «Маруся! Маруся! Куда ты?!» А Маруся, как оказалось, в огонь ринулась - спасать ребятишек, сердобольная она была до детишек-то. Алеша за ней помчался. Бабы запричитали, молиться начали. Долгонько не было никого, рассказывали мне – я тогда уж в беспамятстве лежал, полруки балкой мне оторвало, руку- то пришлось всю ампутировать, но это потом было, в больнице. Потом Алешка с окровавленным лицом выбежал, держит в руках годовалого Шурика своими длинными руками. А у самого глаз правый вытек, и кровь по всему лицу течет. Бабы так и ахнули и опять в рев. А у него по лицу, словно смерть прошлась, ищет в толпе Марусю, а ее нет, как нет, шепчет пересохшими губами имя ее, а сам еле на ногах стоит. Бабки уж хоронить ее начали, мужики на них цыкают, дескать, замолчите, галки бесхвостые, рано еще смерть созывать.
Вдруг из чердака дома, который вот-вот рухнет, показалась вся в огне Марусенька наша да пятилетний Павлик. Маруся крикнула истошным голосом, чтобы ловили внизу ребятенка, а сама за ним вниз кинулась. Ну, мужики, ясное дело, подхватили дивчину, водой холодной окатили горящую голову, уж совсем без волос, а Алешенька на руки ее поднял и понес ее домой к бабке Марфе. Старуха как глянула на правнучку, так и ахнула – по лицу кровавый след идет, балкой видать, обдало Марусю, прямо по лицу попала, а волос-то совсем не стало – сгорели все.
Меня в больницу после пожарища того увезли – руки тогда лишился я левой; доктора сказали, что в рубашке родился – таких, говорят, редко довозят. Ну, я обрадовался, конечно, по сей день вспоминаю этот случай. Алешка без глаза остался, как так получилось, что помогло – никто не спрашивал, поэтому и не ведает никто. Бабка Марфа не дала Марусеньку свою в больницу везти – сама выхаживала, поила снадобьями травяными, да настой какой-то втирала в голову нашей погорелице. С неделю без памяти лежала Марусенька, потом в себя приходить стала. Голова как бритвой побрита, шрам через все лицо идет, вся бледная да худая. Полина благодарить за детей приходила, плакала все, к груди прижимала сиротинушку нашу. Алеша все дни у постели просиживал, по головке ее все гладил, да плакал тайком. А сиротинушка-то сама не своя стала – как смогла ходить, да с подружками видеться да гулять, куда ее озорства подевались, от шалуньи-баловницы и следа не осталось. С Алешей они сдружились накрепко, и все на обрывчик ходили, за руки держались. Родители Алеши все подлаживали их свадебку смастерить, но все как-то не шла на уговоры Маруся, словно боялась чего. А потом открылась Алеше – пока волосы, дескать, не отрастут, и думать не моги. Алеше два раза повторять незачем – понял все парень наш.
Прошло два года. По деревеньке нашей слух прошел – сватается Алеша к Марусе. Бабка Марфа хоть и постарела, а в разуме была. Нет-нет, да и подначалит Марусю на шалость какую, та опять стала придумывать что-нибудь эдакое – ожила, значит, озорничать снова стала. Пришел Алеша свататься, бабка Марфа смеется в платок, приговаривает о красоте Марусиной. А, вот и сама Маруся вышла, бровями повела, кудрями тряхнула, посмеивается, а глаза горят как угли. И шрам-то на лице ее как-то даже не заметен стал. Я с Алешей пришел – на подмогу, а то не отдаст бабка правнучку свою.
-Что стоишь, Николаша? Подь, к лавке-то, сядь, родной,- обращается ко мне бабка Марфа.- Да и ты, Алеша, сядь, в ногах-то правды нет.
А Маруся на стол собирает, сарафаном своим красным глаза Алешке мозолит, а он в тон сарафану сидит, слов найти не может. Вот и пришлось мне все самому разводить. Ну, да скоро закончилось все – смех уж за столом, звон посуды, да слышно как бабка Марфа сахарок щипцами колет, запивает его потом чайком своим травяным с присвистом так, по-деревенскому, по-нашему, то есть.
Вот и свадебка дружно прошла, мать с отцом Алеши ненарадуются, бабка Марфа рада-радешенька, что жених-от хорош да красен, трудолюбив да знатен. По вечерам долго еще девки песню тянули про васильковые глаза, будто, про Алешкины:
Васильковые, эх вы, синие!
Голубые глаза раскосые!
И зачем называл только милою,
Расплетал мою косу русую.
Вот еще несколько лет прошло. Бабка Марфа долго жить приказала, но со спокойной душой отошла в мир иной. Наступили теплые солнечные деньки весенние. Ветерок шаловливый гуляет по деревеньке нашей. Колокольный звон слышен, все к службе спешат. И я с рукой одной иду, да Бога благодарю, что лишился левой, а правой рукой молиться могу. Издалека смотрю, - спешат к заутрене и Алешина семейка: сам он высокий да статный как генерал, гордая да счастливая Маруся за ним спешит, вся светится, и двойняшки – девочки Анечка да Катюша, розовощекие и голубоглазые в папу, да черноволосые и кудрявые в маму. Бегут они за отцом с матерью, – смеются, а к церкви подошли, словно вкопанные встали, молятся неумело, на мать с отцом поглядывают, смурные. Ишь! Поздоровкались со мной да за родителями – в храм. Не налюбуюсь я на них.
Вот, почитай, сколько годков-то прошло, а они, Алеша да Маруся, все вместе. Постарели оба, да кого ж теперь года-то красят! Но Маруся не дает хворать Алеше – все бабкины снадобья травяные готовит, да лечит любимого своего Алешеньку. Девки их давно подросли, уж замуж повыходили, да внуков им понарожали. А я как был бобылем так им и остался. Судьба у меня, видно, такая, что ж поделать.
А Маруся, что теперь бабкою стала, теперь своих внучков озорничать учит. Тут смотрю в оконце свое, а внучки-то ее глухому старику Гордею к штанам репейника понатыкали да мелом-то печным фуфайку-то и измазали, бесенята. А бабка Маруся щурится, тихонько посмеивается в платочек свой да подзадоривает деда Алешу на обрывчик сходить, Волгу-матушку посмотреть. Красивая она у нас, Волга-то! Вот, они и идут, за руки держатся, будто молодые, да песню поют тихо так тихонечко про васильковые глаза… про Алешины.
Свидетельство о публикации №211011900783
Небольшое замечание - ели поп и храм, то это не деревня, это село.
Всего самого доброго!
Елена Матвеева 68 02.05.2015 09:05 Заявить о нарушении
Мне тоже нравится этот рассказ!
А что касается села,то его жители все равно называют деревней.Село - это на бумажке,деревня только численностью может быть поменьше,да и то не всегда.Храм - главное отличие,это Вы правильно подметили.А вот для благозвучия рассказа,мне показалось,лучше деревенькой назвать,а не сельцом:"Деревенька наша...". Представим село:"Сельцо наше..."Как-то не звучит...
С теплом,V.S.
Вероника Тарасова-Штайн 05.05.2015 14:29 Заявить о нарушении