Два стихотворения о войне

Борис Бейнфест
ДВА СТИХОТВОРЕНИЯ О ВОЙНЕ

Имеется в виду Великая Отечественная война. Стихов о Великой войне написано великое множество, но здесь речь пойдет о двух стихотворениях, которые я считаю лучшими из всех. Эта оценка, разумеется, не догма, не приказ Верховного главнокомандующего, безоговорочно обязывающий считать эти стихи лучшими, не вердикт какого-то компетентного органа, например, Нобелевского комитета, нет, это мое сугубо частное мнение, которое никто не обязан разделять. И в качестве такового я его и выношу на рассмотрение тех, кому доведется прочитать эту заметку.
Эти стихотворения написаны, скажем так, не самыми выдающимися фигурами в русской, и даже в советской поэзии той эпохи, скорее их авторов можно считать поэтами второстепенными. И, тем не менее, они сотворили шедевры, равных которым найти, на мой взгляд, трудно. Если не считать, конечно, «Василия Теркина», но это поэма, это другая весовая категория. Итак, речь пойдет о стихотворении «Враги сожгли родную хату» Михаила Исаковского и о стихотворении «Бьется в тесной печурке огонь» Алексея Суркова.
Напомню эти стихотворения, чтобы разговор о них был предметным. Начну с Исаковского.
Враги сожгли родную хату,
Сгубили всю его семью.
Куда идти теперь солдату?
Кому нести печаль свою?

Пошел солдат в глубоком горе
На перекресток двух дорог.
Нашел солдат в широком поле
Травой заросший бугорок.

Стоит солдат – и словно комья
Застряли в горле у него.
Сказал солдат: «Встречай, Прасковья,
Героя, мужа своего.

Готовь солдату угощенье,
Накрой в избе широкий стол.
Свой день, свой праздник возвращения
К тебе я праздновать пришел».

Никто солдату не ответил,
Никто его не повстречал.
И только теплый летний ветер
Траву могильную качал.

Вздохнул солдат, ремень поправил,
Раскрыл мешок походный свой,
Бутылку горькую поставил
На серый камень гробовой.
«Не осуждай меня, Прасковья,
           Что я пришел к тебе такой.
Хотел я выпить за здоровье,
А должен пить за упокой.

Сойдутся вновь друзья, подружки,
Но не сойтись вовеки нам».
И пил солдат из медной кружки
Вино с печалью пополам.

Он пил, солдат, слуга народа,
И с болью в сердце говорил:
«Я шел к тебе четыре года,
Я три державы покорил».

Хмелел солдат, слеза катилась,
Слеза несбывшихся надежд.
А на груди его светилась
Медаль за город Будапешт.

В чем щемящая, берущая за душу, пронзительная сила этого стихотворения? Ну, прежде всего, в отсутствии всякого пафоса, в отсутствии громкой лексики, казалось бы, неизбежной в разговоре о великой войне и великой Победе. Нет и обязательных поклонов в сторону руководящей роли партии и ее великого вождя – этой неизбежной дани правящей идеологии, этого необходимого (т.е. такого, который невозможно обойти) налога, который платил любой поэт, чьи стихи могли публиковаться в советской прессе.
 (Кстати, и в «Василии Теркине» ни разу не встречаются слова партия и Сталин. Поразительный феномен – все-таки война позволяла какие-то вольности, кого-то освобождала от налога. Хотя цепные псы следили зорко – но Сталинская премия была надежной защитой. «Хозяин» делал по временам, исходя из конкретной ситуации, такие вот нестандартные, непредсказуемые, хотя и хорошо просчитанные ходы.)
Поэт, забыв о барабанном бое, сочувственно вглядывается в маленького, или, как тогда говорили, в простого человека, одного из винтиков этой войны, на плечи которого легла вся ее немыслимая тягота. Не о салюте Победы, увенчавшем войну, здесь речь, а о безмерном человеческом горе, которое и есть война. Это стихотворение-реквием. За этот салют Победы было заплачено десятками миллионов жизней таких вот «винтиков», которых полководцы кидали в костер войны, не заботясь о количестве сгоревших. Помнили они из учения классиков, что количество переходит в качество. И воевали «навалом», иначе не умели. «Бабы нарожают», – сказал Георгий Жуков. Да вот только миллионы этих баб, Прасковий и Пелагей, тоже сгорели с обеих сторон линии фронта, а те, кто не сгорел, нарыли миллионы землянок вместо порушенных домов! Враги сожгли родную хату. Это мог сказать каждый второй вернувшийся на пепелище солдат.
И вот этот двужильный солдат, покоривший три державы, шедший к своей Прасковье четыре года, со слезой на щеке припадает в итоге к могильному бугорку: это всё, что у него осталось, всё, что он навоевал. Покуда генералы пьют в Кремле шампанское и коньяк, он осушает на сером могильном камне бутылку горькую. Но как же так, почему солдату некуда идти? А военком, «отец солдатам»? А колхозная партийная организация? Только им дела нет до «единицы»: «единица – вздор, единица – ноль!». Так говорила партия устами поэта Маяковского. Но поэт Исаковский посчитал иначе. Ему до сердечной боли интересна эта «единица» – трагическая фигура шекспировской силы. Вспоминается анекдотический Калинин у того же  Маяковского, который не может сжевать слезы с усов и щек: они при известии о смерти Ильича выдали, блестят у бороды на клине. Это лубок, партийный плакат. Все эти слезы на знаменитой козлиной бородке всесоюзного старосты перевешивает одна единственная слеза несбывшихся надежд, которую позволил себе пролить сиротливо и понуро стоящий на могиле солдат, победитель, оставшийся в итоге ни с чем.
Понурый победитель – того ли требовала от поэтов эпоха, партийная идеология? Вместо торжествующего мажора, который излучает солдат, стоящий в Трептов-парке и держащий меч в одной руке и спасенного ребенка в другой, – горестный минор. Впрочем, стихотворение было опубликовано много лет спустя после написания, и тут всё сходится.
Стоит солдат, и словно комья застряли в горле у него. В окопах комьев в горле не было. Глотка, луженая глотка там нужна была, чтоб кричать: «Ура!» и еще кое-что, что кричали солдаты, идя в штыковую атаку. И здесь солдат по-мужски, по-солдатски сдержан в своем переживании, не дает слабости овладеть собой, но переживание это передается читателю, передается словами незаемными, простыми, скупыми и точными.
Слеза катилась. Когда-то Лец вопросил: «Скатывалась ли когда-нибудь слеза из Всевидящего Ока»? Эта скупая, горькая, замешанная на хмелю с печалью пополам, стоящая дорогого солдатская слеза (и моря других слез на этой земле), – не повод ли это и для слезы из Всевидящего Ока?
Поэт тонко чувствует слово, вкус его безупречен. Когда он говорит о широком поле, это не набивший оскомину штамп, не первый подвернувшийся под руку эпитет, нет – этот фольклорный эпитет намеренно повторен, позволяя возвысить нарисованную картину до народного сказа, и в то же время подчеркнуть кровную принадлежность солдата к той народной массе, которая и есть хребет нации. А о какой нации, простите, речь? Хата – вроде бы, дело происходит на Украине? Но потом вдруг: накрой в избе широкий стол. Изба – а вот это уже Россия. Так кто ж он, солдат? А неважно, брат-славянин, и точка!
Так незаметным штрихом поэт придал своему герою – ведь воевали все! – как тогда принято было говорить, черты интернациональные.
Подобные обобщения не исключают точных, очень достоверных деталей: вздохнул солдат, ремень поправил, раскрыл мешок походный свой, пил… из медной кружки, – которые делают всю картину, при всем сказовом ее характере, реальной, зримой. А финальная точка: светящаяся на груди, на видавшей виды гимнастерке медаль за город Будапешт – замечательная подробность, прекрасная находка поэта.
Поэт, рассказывая об очень личном, глубоко интимном, горестном переживании, находит для своего рассказа деликатные, мягкие слова, он не говорит: пьянел, а говорит: хмелел; он не говорит: водка, а говорит: вино; он не говорит: расстреляли или, скажем, уничтожили всю его семью, а говорит: сгубили – здесь обобщения более чем уместны.
А чего стоит это саркастическое: слуга народа! Так принято был называть руководителей, разного рода депутатов, а тут… Поэт сдирает шелуху с официозного штампа, возвращает слову его изначальный смысл. Возносит солдата на пьедестал.
Прекрасное, рвущее душу стихотворение!
Несколько в ином ключе написана «Землянка» (кстати, оба стихотворения положены на музыку и стали любимейшими задушевными песнями в народе). Вот это стихотворение.

Бьется в тесной печурке огонь,
На поленьях смола, как слеза,
И поет мне в землянке гармонь
Про улыбку твою и глаза.

Про тебя мне шептали кусты
В белоснежных полях под Москвой.
Я хочу, чтобы слышала ты,
Как тоскует мой голос живой.

Ты сейчас далеко-далеко,
Между нами снега и снега,
До тебя мне дойти нелегко.
А до смерти – четыре шага.

Пой гармоника, вьюге назло,
Заплутавшее счастье зови.
Мне в холодной землянке тепло
От моей негасимой любви.

Алексей Сурков написал очень лирическое, очень человечное стихотворение, которое тем больше западает в душу, чем контрастнее обстановка, в которой пребывает его герой. Судя по лексике, по строю образов, этот герой – не простой солдат, скорее, командир, но это неважно: он ЧЕЛОВЕК. И чувства его тоже очень человечны.
Стихотворение написано от первого лица. Здесь нет трагической картины, как у Исаковского, хотя до смерти четыре шага. Но стихотворение говорит о такой любви к жизни, к женщине, что эта любовь греет человека даже в холодной землянке. У читателя остается ощущение не драмы, а подлинного человеческого, совсем не казенного оптимизма, настоящей жизненной силы. Как сказано было совсем по другому поводу: любовь побеждает смерть.
И поэтические средства здесь тоже хотя и скупы, но очень точны: попробуйте поменять хотя бы одно слово! Уже первая строка удивительна в своей выразительности: она запоминается сходу. Огню тесно, он бьется. Зримо видишь эту жаркую железную печурку (не печку, не печь, а именно маленькую печурку с железной трубой: в тылу их называли буржуйками). Вторая строка не менее удачна: смола, выступающая на поленьях от жара, сравнивается со слезой. И гармонь не просто играет, а поет, и не вообще, а мне. Хорошо!
Когда могут кусты что-то шептать человеку? Когда он близко, рядом, когда он в белом маскхалате лежит в снегу, затаившись под кустом от вражеской пули. А как зримы эти белоснежные поля, где переносному значению эпитета возвращен его первоначальный смысл!
Множественное число: снега, в снегах – подчеркивает обилие снега (снегов!) в эту незабываемую, морозную подмосковную зиму 1941-го года, снегов, ставших союзником нашего солдата.
Кульминация – до смерти четыре шага. Не рукой подать, не близко, а именно четыре шага: образ, врезающийся в память сразу и бесповоротно. И никому в голову не приходит спросить: почему четыре, почему не три или не пять? Такова сила поэтической находки.
А заплутавшее счастье? Какое хорошее слово, и как оно здесь на месте! За словом – целый рассказ о любви.
И – кода: мне в холодной землянке тепло / от моей негасимой любви. Любовь сравнивается с огнем, бьющимся в тесной печурке, тем более что она негасимая – опять сверхточный эпитет.
И еще: не от твоей, а от моей негасимой любви. О ее любви поэт в этот момент с уверенностью ничего сказать не может, до нее дойти далеко не только в прямом, но и в переносном смысле, счастье-то  заплуталось, но в своей любви он уверен, она его греет и оставляет надежду…
В отличие от Исаковского Сурков написал свое стихотворение в самом начале войны, и его запели. Хотя и в нем нет ничего о партии и прочих краснознаменных прибамбасах. А может, потому и запели…
Оба произведения написаны с незаурядным, поистине выдающимся мастерством. Муза поцеловала обоих поэтов в уста и подарила им счастливый миг озарения.
Есть еще одно лирическое стихотворение о войне, ставшее поистине всенародно известным и любимым. Это «Жди меня» К. Симонова. И все же я ставлю его ниже. Да, в нем есть эмоциональный накал, но это накал плаката, лозунга, заклинания… В нем нет той глубочайшей лирической силы, что в приведенных двух стихотворениях Исаковского и Суркова.
24 сентября 2008.
PS. Мой товарищ, прочтя мою заметку, напомнил еще одно, потрясшее его стихотворение о войне, стихотворение, описывающее поистине нечеловеческую ситуацию, обнажающее страшный, звериный лик войны.
Валенки
Мой товарищ, в смертельной агонии
Не зови понапрасну друзей.
Дай-ка лучше согрею ладони я
Над дымящейся кровью твоей.

Ты не плачь, не стони, ты не маленький,
Ты не ранен, ты просто убит.
Дай-ка лучше сниму с тебя валенки.
Нам ещё наступать предстоит.
Декабрь 1944 г.
Евтушенко, опубликовавший это стихотворение в «Огоньке», писал, что  автор его неизвестен. Он погиб под Сталинградом.
Да, на музыку это не положишь.
Тут лучше всего помолчать…
PPS. В интересной книге вдовы А. Рыбакова Татьяны Рыбаковой «Счастливая ты, Таня», М., 2005 говорится, что эти стихи написаны военным врачом, который сейчас живет в Израиле. Его имя Ион Деген. Та же информация прошла недавно в «Новой газете». Было опубликовано интервью с ним. Его авторство подтверждается публикацией во фронтовой газете.


Рецензии
Уважаемый Борис!

"Анализ одного стихотворения" - своеобразный и требующий высокой специальной квалификации литературоведческий жанр. Как мне известно, у Вас нет диплома филолога. И однако с задачей, которую сами себе поставили, Вы справились безупречно. Думаю, необходимый специальный подход к пониманию стихов выработан Вами в ходе внимательного, вдумчивого чтения художественной и критической литературы Плюс, конечно, добросовестное отношение к школьному курсу истории литературы, практика ученической работы в юности над школьными сочинениями, личная склонность и интерес к поэзии..
Написано убедительно и с любовью к слову, к искусству слова, к художественной литературе.
Всё это не означает, что в заметке нет недостатков. Вы пишете:
""Враги сожгли родную хату". Это мог сказать каждый второй вернувшийся на пепелище солдат".
Ну, нет! Не "каждый второй", а КАЖДЫЙ вернувшийся, если он вернулся на родное пепелище. То есть все, о ком сказано в приведённой Вами цитате. Все 100 процентов, т. к. Вы именно о таких говорите, у кого "враги сожгли родную хату".
В Постскриптуме Вы пишете о стихотворении Иона Дегена, но цитирукте его неверно. Тут вина не Ваша: автор мне жаловался, что каждый, кто цитировал это стихотворение, допускал ошибки, - в том числе и Евтушенко. Вот оно в истинном виде: из подаренной мне автором книги "Ион Денен. Стихи. Израиль, 2003. Прежде всего, название "Валенки" отсутствует:

*
Мой товарищ, в смертельной агонии
Не зови понапрасну друзей.
Дай-ка лучше согрею ладони я
Над дымящейся кровью твоей.

Ты не плачь, не стони, ты не маленький,
Ты не ранен, ты просто убит.
Дай-ка лучше сниму с тебя валенки.
Нам ещё наступать предстоит.
Декабрь 1944 г.

Конечно, "не стони" - уместнее грубого "не скули", и снять валенки "на память" тоже пристойнее, чем "дай-ка лучше": лучше чего?! В первом катрене эта просьба оправдана: лучше, чем стонать понапрасну, согрей мои ладони остатками твоего жизненного тепла!

Если хотите - можете с уверенностью выправить текст в свой заметке: я свидетельствую, что привёл его по авторской публикации в книге.
= Ф.Р.


Феликс Рахлин   11.12.2015 18:16     Заявить о нарушении
Спасибо, уважаемый Феликс, за высокую оценку очерка и за подсказку правильной редакции стихотворения И. Дегена. Я внес поправку. Борис Бейнфест

Борис Бейнфест   13.12.2015 11:57   Заявить о нарушении
Уважаемый Борис! Вы совершенно правы, заметив и указав мне в переписке на ошибку, которую я случайно впаял в предпоследнюю строчку стихотворения Иона Дегена, списывая с авторского текста. Конечно, эта строка выглядит, в отличие от третьей первого четверостишия, вот так:

Дай на память сниму с тебя валенки.

Где были мои глаза?! Ведь далее в моём рассуждении говорится, что "на память сниму" - "пристойнее, чем "дай-ка лучше""... Извините и Вы, и прошу прощения у читателей за свою невнимательность, которая объясняется, увы, с каждым днём возрастающим возрастом (прошу прощения за корневую тавтологию...)

Хотел как лучше, а получилось... по В.С.Черномырдину!

Феликс Рахлин   18.12.2015 21:33   Заявить о нарушении