Гл. 5. Два языка во утробе твоей -40

Если бы можно было вспомнить тот миг, когда протянутая к тебе Рука вызвала тебя из небытия к жизни… Почему сей важнейший миг так и должен оставаться для нас неведомым? Какое отчаянное положение. Если бы он был ведом… Тогда с самого начала ты бы знал и не смел бы никогда забыть, что Кто-то тебя вызвал и одарил этим бесценным и страшным даром – жизнью, даром, сколь великим, столь и коварным, данным тебе вовсе не для наслаждений, но для совершения великой борьбы с самим собой ради второго настоящего твоего рождения.

Если б ты знал… Тогда б было тебе легче соотнести эту жизнь с Дарителем, вопрошая его: что же ты хочешь от меня? Что мне делать? Какой путь – именно мой? Я правильно его выбрал? Ту ли Ты мне начертывал дорогу? По ней ли я иду?
Как было бы хорошо всё знать изначально. Кто ты, куда идешь, вернее, куда и зачем послан, и в чем твое личное жизненное призвание. А то ведь, не успел оглянуться, как родители тебя, несмышленыша, отдали учиться… в балет, а тебе бы всю жизнь гайки крутить, да мастерить бы что-нибудь… А сестре твоей, которую нацелили на архитектуру, – ей бы только деток завести… И никто не знает, что лучше для тебя – кроме Бога. Он знает, а ты – нет. И понять не можешь: где Его дар знаковый тебе на жизнь, за который бы должен был ты ухватиться накрепко обеими руками и ни за что не упускать, а где прихоти твоей слабой и падкой на соблазны души. Впрочем, у Бога и само понятие «призвания» ведь в не в измерениях нашего человеческого приземленного плотского мудрования значится. У Бога-то все просто: «Ищите же прежде Царствия Божия и правды Его, и сия вся приложатся вам (Мф. 6: 33)».

Однако правда и то, что в стародавние времена праведные люди знали, как библейская Ревекка, которая вопрошала Господа о тех двоих, кто бились во чреве ее и, получив ответ, еще до рождения их на свет, знала, кто из них будет настоящим первенцем, и что все произойдет вопреки очевидности внешних событий – первым выйдет на свет Исав, а первородным станет, унаследовав отцовское благословение, Иаков.

Как знала Матерь Божия из прореченного Ей Ангелом, как слагала она в сердце Своем все ангельские глаголы и вещания о Сыне Своем. Как знал престарелый Захария о великом призвании будущего своего сына Иоанна Крестителя, как догадывалась об избранничестве своего дитя преподобная Мария – мать преподобного Сергия Радонежского… Как узнавали истину, вопрошая если не Самого Господа, то святых его, прежние русские люди, обивавшие пороги хибарок великих старцев, как вопрошала о «неудачнике» сыне святителя Филарета Анна Николаевна Жуковская…

А мы не только разучились вопрошать Господа, как те праведники, но давно потеряли способность слышать Его тихие ответы, потому что отпали от Господа на "страну далече", расточили все свое великое духовное богатство, которое копили наши предки во время оно, - сердечный мудрый ум, вещее сердце и живую, опытами жизни «купленную» веру, и зрящее око духовное - все извратили, и стали немощными, сами себя заперли в мешке  э т о й  чувственной псевдо реальности, окаменев сердцами для слышания звуков реальности иной – подлинной, духовной, вечной, где обитает Тот, от Которого зависит наша жизнь.

Как слепые кутята, бредущие в ночи по дороге жизни, ничего не видящие и не слышащие, пребывающие на самом деле в замкнутом мешке «реальности», упрямые и гордые, держащиеся за то, что «слышат» и осязают наши руки, но не того, что могло бы слышать, но не слышит и не осязает (!) наше сердце - мы забыли, да и вообще знать не желаем, что все эти небеса «яко риза обетшают, и яко одежду» свиет их Бог, «и изменятся» (Пс.101:27), и что там
…………………..вдали,
За ближайшими звездами,
Тьмами звезды в ночь ушли…
И вот мы мечемся и путаем, как зайцы свои следы, верим обманкам, суетимся, хватаемся то за одно, то за другое, давно потеряв из виду настоящий ориентир.
…Однажды довелось мне стать слышательницей загадочной сказочки, которую Духовник рассказывал одной маленькой девочке в день ее именин в качестве его дара-напутствия…

«Когда Рука, протянутая к тебе, вызвала тебя к жизни, - а это была Рука Бога, Он поставил тебя на прямую дорогу, показав там, в конце пути, светлую точку: Град – Царствие Небесное, которого ты должна достичь уже в этой жизни. И сказал: иди прямо туда и никуда-никуда не сворачивай, а все, что тебе будет потребно, оно есть вот в этом рюкзачке, который Я для тебя собрал на путь. Поняла ли ты меня?»

«Вот шла эта девочка по дороге, шла, видит: чудный домик стоит, вокруг дивный сад… Думает, дай зайду туда, отдохну немного, но тут вспомнила она наставления Того, Кто вызвал ее к жизни, и пошла дальше своей дорогой. Вдруг видит в стороне колодец, а в нем такая чистая вода! И страстно захотелось ей этой водицы испить. И тут уж позабыла она наставления – времени-то много уже прошло. Пошла, попила водицы, вернулась на дорогу, а там ее ждет кабанчик, шерсть дыбом, глаза кровью налиты, на девочку готов броситься, - как же она припустила! Еле убежала, - он ей пятки доставал. Натерпелась страху, из сил выбилась, времени много потеряла на кабанчика – целая треть жизни, оказывается, прошла. А ведь, не уклонись она в сторону – кабанчика бы страшного и не встретила бы на своем пути. Но и дальше вновь приключилась с ней беда: кушать ей захотелось, а у дороги в стороне – стол видит с горячими пышными хлебами, а про рюкзачок-то девочка и совсем уже забыла, - подумаешь, рюкзачок! - даже и не заглянула в него, а ведь там все потребное должно было быть для нее собрано. Когда же наелась она досыта хлебов тех, да на свою дорогу прибежала, – видит: дороги-то и нет: лютым огнем полыхает вся та дорога: не затушив пожар не выбраться ей дальше… Когда же измученная и израненная, она с огнем, наконец, справилась, оказалось, что уже и две трети жизни ее миновали, а идти-то все труднее – сил совсем не осталось…»

***
Сколько раз думала я с тех пор: что же было в рюкзачке, который для  м е н я  был собран Отцом Небесным? Но вместо ответа яснее ясного вставали перед глазами мои утраченные пути: кабанчики, огнь и воды многи, слезы и скорби, сраженья из последних сил с какими-то немыслимыми обстоятельствами: «Спаси мя, Боже, яко внидоша воды до души моея.  Углебох в тимении глубины, и несть постояния: приидох во глубины морския, и буря потопи мя. Утрудихся зовый, измолче гортань мой: изчезосте очи мои, от еже уповати ми на Бога моего» (Пс. 68:2-5).

…А в рюкзачке том были не просто хлеб и вода, а ничто иное как Хлеб Небесный и Вода Живая - святые Заповеди Божии, в которых жизнь и свет, в которых Сам Господь: «светильник ногама моима закон Твой, и свет стезям моим» (Пс.118:105), которые, если бы следовать им, никогда бы не дали никому свернуть с пути, не привели бы к великим скорбям и мукам, удержали бы от соблазнов и искушений, которые искони рядились перед человеком в роскошно-сияющие одежды псевдо добра…

Ну, понятно, поколение рождавшихся в эру безбожия – в XX веке… Но отчего те, кто рождался в середине XIX века, те-то отчего столь легко отбрасывали в сторону Божий напутный рюкзачок, как, если уж не отбросил сознательно, то позапамятовал о нем раб Божий Иоанн, с юности искавший того, что дано ему не было, и не принимавший со хвалением Богу того, что само шло ему в руки?..

***
Колин кружок друзей в гимназии составлял оппозицию одноклассникам «аристократам»: Якову Несвицкому, Владимиру Оболенскому и Алексею Неклюдову, сидевшим на первой парте и пользовавшимся в гимназии парадным подъездом. При аристократах были дядьки, платье им разрешалось носить свое, из тонкого сукна, а не казенное; за ними подъезжали собственные выезды, и учителя подбадривали их своим снисхождением.

Ваня, напротив, все-таки изо всех сил тянулся к завидной ему жизни «аристократов» - он сумел подружиться с мальчиками из весьма видных в свете семей: Офросимовым, Смецким (которого Коля тут же прозвал Свинтаржевским) и юным графом Голенищевым-Кутузовым. У последнего Иван часто бывал в гостях, щеголяя там своим великолепным французским и срывая аплодисменты сестер за вирши своего сочинения. Но все это было для него слабым утешением: ни в отрочестве, ни в юности, ни в последующие годы не было душе его никогда покоя из-за самолюбия, которое правило  его сердцем, делало его «несытым», вечно ищущим чего-то иного,  только не того, что вокруг него есть. Да и как было не распуститься этому ядовитому цветку в душе у мальчика, первенца, столь способного и быстрого умом, красивого и вполне развязного? У Вани не было той смирительной острастки, что пережил Коля в первые свои 10-12 лет жизни.
Вот как писал о пансионной гимназической жизни Иван Жуковский сестре Маше в Орехово:
 
 «Chere Marie! Что скажу тебе, моя милая? Жизнь наша так однообразна и скучна, что право писать даже грустно. Если сравнить нашу жизнь с твоею в деревне, то тебе скучно, а нам еще скучнее. Все часы досуга поглощены занятиями. Одна мысль быть в Университете или, иначе сказать, добывать себе кусок хлеба независимо от других, занимает все мое существование. Трудись, трудись, трудись, - вот слова, которые мне нашептывает какой-то дух Эдема в тишине нашей пансионерской спальни. Я пишу письмо, все спит вокруг меня. Слышу беспокойный храп моих товарищей, слышу носовую музыку дядьки. Лампа тускло говорит на потолке, бросая какой-то тусклый полусвет вокруг меня…»

Этот тусклый полусвет газовой лампочки мне представляется неким зрительным символом всей жизни Ивана Егоровича. Отчего так бывает, что дает Бог все нужное – способности, сообразительность, условия для их развития, а в человеке словно нет точки опоры: его взгляд мечется и ищет, ищет что-то? 
В отличие от Коли, в котором довольно долго было что-то детское, наивное, Иван взрослел быстро. Он видел себя в образе разочаровавшегося в жизни Печорина, хотя в Орехове в веселии и уюте родной доброй среды все печоринское из него мгновенно выветривалось. Иван витал в облаках – ему трудно было сосредоточиться на ком-то и на чем-то вне самого себя. Но я не уверена: был ли его эгоизм действительным для него внутренним средоточением, да хоть бы на точке своей собственной личности?

Почему-то представляется внутренний мир самолюбивого эгоиста вовсе неотцентрованным – какой-то вечной прострацией, отсутствием чувства реальности и уж тем более сознательного самопопределения в ней: наше «я» - наверное, именно так устроен Богом человек, в принципе не может стать действенным реальным центром нашей внутренней жизни. Напротив, когда внутри центр - Бог, тогда в Боге оживает и наше подлинное «Я», которое реально только в этом обращении внутреннего ока на Творца – Небесного Отца.
Ваниной стихией были  фантазии и романтика. Он был неудовлетворен жизнью вечно, но при этом не имел силы характера и энергии здорового упрямства его младшего брата. Мечты его были куда как просты: он хотел от жизни… самой жизни, только гораздо более комфортной, яркой, светской, богатой, свободной, насыщенной впечатлениями и развлечениями… Но все каждый раз сводилось к тому тусклому полусвету лампочки…

Приведенное выше письмо было написано Иваном в ответ на письмо сестры Маши – старшей из детей Жуковских. Иван и Маша были особенно дружны и близки. Между ними было всего три года разницы, и они были душевными наперсниками друг другу. 
Вот что писала брату Маша тем поздним октябрьским днем, сидя под вечер при свечах у камелька, слушая боковым слухом позвякивание спиц в руках няни, потрескивание березовых полешек в печи и уютно прегревшегося на ее коленах домашнего воспитанника ее кролика.

 «В деревне глубокая осень, листья облетели, пруды замерзают. Я много гуляю. Вчера была в «Долине слез», села над самым обрывом, Володя бегал вокруг, Фигаро издали следил за ним. Кругом было тихо-тихо… Ты помнишь наш прощальный вечер? Долго мы сидели здесь у огня. Помнишь, как мы смеялись над Колей, когда он, вися над обрывом, ломал сучья и с песней кидал их в огонь? Много мы говорили о прошедшем и будущем…».

Много бы и я дала, чтобы посидеть тогда поздней осенью в Орехове над обрывом рядом с моей прабабушкой – девятнадцатилетней тогда Машей, послушать эту особенную предзимнюю тишину жизни мирной и еще более замирающей, жизни тихой, покойной, одинокой, уже ничего не ждущей, не прислушивающейся к быстрым токам крови, а жизни как бы пребывающей в покое вечности и самое себя созерцающей, к чему-то и во вне – не в себе - прислушивающейся. Много бы я дала, чтобы услышать, как они говорили вместе с Иваном о будущем, чтобы я могла бы взять Машу за руку и сказать ей: не печалься – не будет забыта твоя скромная тихая жизнь, не будут забыты и печали твои, и труды, и светлое твое сердце, Машенька. Пройдет более ста лет – тебя уже давно не будет на этой земле, но будет еще биться на ней сердце, которое прольет слезу о твоих слезах, и с любовью приголубит родную душу твою, предстоя с нею перед Господом…
И Мария Егоровна, и Иван Егорович в моих воспоминаниях всегда будят какое-то особенное пронзительное соболезнование. Мне жаль их, так и не узнавших полноты распирающей сердце радости, той радости, которую никто у человека отнять не может, той радости, которую дарует нам иногда Бог туне, в ответ на встречное жаждание Его нашими сердцами.

Маша осталась девушкой. Жила жизнью семьи. Хотя она очень любила Ивана – довелось ей стать хозяйкой и устроительницей жизни дома брата Николая, который многим был ей обязан: теплотой, уютом, сочувствием и сопереживанием всего того, что было его собственной жизнью. Маша заменила ему любящую и понимающую хозяйку, которая так любила всех друзей Николая Егоровича, всех привечала. Благодаря Маше Николай Егорович при ее жизни (а прожила бедная Маша недолго – всего 54 года) никогда не знал одиночества. 

У Ивана была семейная жизнь – два брака. Но ни первый, после которого он овдовел, ни второй не дали ему чувства полноты жизни. Он занимался юриспруденцией, но любви к этой деятельности не испытывал, его сердце все время простиралось куда-то поверх профессии, и даже помещичье хозяйствование (а имения обширные благодаря богатым приданным его жен, у него имелись) – его не влекло: Иван не имел врожденной помещичьей тяги к земле; жизнь его шла даже и поверх семьи, детей – всем этим заведовала деятельная супруга, с которой он разошелся, несмотря на то, что были чудные дети – сын Жорж – будущий морячок, герой Цусимы, и Машура – тихая религиозная девушка, впоследствии ставшая игуменией на Святой Земле. Последним пристанищем Ивана – был «сердечный друг» - некая овдовевшая дама из рода князей Львовых…

А пока Машенька пишет Ивану в Москву в пансион при IV Гимназии:
 «Скоро Михайлов день – знаменитый праздник у тети в Васильках. Все соседи съедутся, завидуй мне: я увижу деревенский зимний праздник и в следующем письме опишу тебе все подробно. Pauvre Jean, не скучай, еще два месяца, а там и праздники и вы приедете к нам. Уж и повеселимся же мы. Обещают сделать нам гору. Будут живые картины, катанье на санках. Вы пойдете на охоту. Твое ружье ждет тебя. Терпи и надейся…».

Милый дом. Орехово. Вот мамаша и вся семья вместе, недалеко и смиренный добрый отец, - вот–вот услышим мы все знакомый звук его мягкорессорной коляски… И вот все в сборе – все делятся своими новостями, малыши прыгают вокруг отца, мамаша отдает приказы няне Арише, - любимый старинный издавна заведенный обычай жизни. Родные стены, родные голоса за чайным столом, общие радости и общие надежды…Сколько ж лет ты, Дом, хранил тепло жизни семьи, а семья берегла тебя. Скольким невыплаканным слезам ты давал утешенье, баюкал души ласкою любви, связавшей многих в единое живое целое, где каждый бесконечно нужен и дорог другому, где тебя всегда услышат и пожалеют, где не будут вить из тебя веревки и скручивать в бараний рог твою душу, где тебе все верят и твои неудачи оплакивают вместе с тобой, где твои интересы – интересы всех, а интересы всех – твои интересы.

Что же это за великая и спасительная земная тайна семейственности, семейственности любви, теперь совсем забытая тайна жизни, не иначе как Самим Богом дарованное великое утешение изгнанному из Рая Адаму в этих бескрайних вселенских пустынях космоса для сохранения его сердца, для воспитания его души, – благая почва для сеяния всего доброго, для перенесения трагизма вечных разлук и горьких утрат. И это тоже «кожаные ризы», в которые Любящий Отец облек изгнанников для жизни на этой земле, дабы не погибли от отчаяния.
Велика тайна семьи… Настоящей семьи, где жизнь жительствует любовью всех ко всем и между всеми, где устрояется некий даже замкнутый мир со своим языком и привычками, со своим строем и тоном и звуком – со своей мелодией. Каждый чувствует в семье присутствие этой ограды и в той или иной степени догадывается, что за нею мир живет совсем в ином ритме и поет совсем другие песни. Здесь зона добра и любви. Там - все совсем иначе. Здесь – действительно Малая Церковь. Там… впрочем, теперь все мы – т а м…

А тогда и даже много позже, чуть ли не сто лет спустя той прежней ореховской жизни, ограда конечно была и не была одновременно: входная дверь никогда не запиралась, замок был давно сломан, на новый не были ни денег, ни времени-сил. Обшивка дерматиновая давно сползла к низу и дверь ею шамкала по полу непередаваемым старческим приплюскиванием. А шамкать ей приходилось безпрерывно: вот средний сын идет из школы – а с ним двое дружков и все - сразу на кухню: на винегреты и котлеты к маме. На кухне хохот и шум-гам и доверительные шутки с ребятками, а тут и старший сын подтягивается со своими товарищами, которые сначала поразвалявшись в волю на кровати сына, тоже чапают на кухню – борщ кипит, винегрет еще не весь съеден -  все шутят, теперь уже звуча молодыми басами, смеются друг над другом и разговор крутится вокруг школьных дел, в которые посвящены абсолютно все, – и в первую очередь мама, но и бабушка, которая тут уже подтянулась все к тому же круглому столу на кухне, где уже непонятно как разместилась большая братия мальчишек, но и ей весело со всеми – она человек общительный, на слово острый: Марьванна вне конкуренции в глазах  этих долговязых  и прыщавых, уже обросших пухом басовитых мальчишек. Она пьет чай, два ее костыля лежат рядом, и ей, несомненно тоже очень хорошо со всеми: здесь любимый старший внук и вся его братия, которой тоже перепадает часть ее безмерной к нему любви.

Наконец, и главный критик подтягивается на кухонную сходку: младшая дочь, жестко тянущая на поводке-веревке покорную, все терпящую (хотя она и с характером – ой-ёй-ёй!) старую и умнейшую спаниэль Тяпу. Дочка насупленная, строгая и вовсе не боящаяся этой веселой оравы, – она, пятилетняя, сразу всех расставляет по местам. Ей подается куриная ножка, но она делает кислую мину и на ножку бросается несметное количество так и не насытившихся винегретами и котлетами рук… Как же хорошо! А дверь все шамкает и шамкает. И только ранним утром, когда часов в пять мама бежит на ту же кухню, сгребя в охапку машинку Erika, с кучей рассыпающихся листов с приклеенными со всех сторон языками-вставками, чтобы настучать в бешеном темпе статью в номер, дверь еще помалкивает. Дымится кофе, от которого еще не брыкается сердце, пианистические пальцы лупят по клавишам, а мысль несется вскачь еще быстрее и кажется ей, что от машинки летят брызги – как хорошо! Скоро все встанут, все съедят, разбегутся по своим местам, соберется и она, чтобы отвести в редакцию свою «нетленку» - а в дороге – в этот дивный майский день выскочив из троллейбуса №1 у Александровского сада пролететь какую-то часть пути пешком, вдруг ощутив в себе какую-то неохватную силу – ноги едва касаются асфальта. Высокий каблук – ничуть не помеха, – она летит, и чувствует легкость своего полета со стороны, как Анна Каренина видела со стороны блеск своих глаз в темноте…

Но проходят дни, и начинают падать со стен фамильные портреты… вдруг неожиданно растекается по старинному зеркалу трещина, пропадает старая собака, срывается из киота древняя икона, умирает мама: жизнь, жизнь, отчего рушишься ты? Почему не желаешь помедлить ради тех, кто так любил, ради немощных, кто не может оставаться один без семьи и без нее непременно погибнет?!! Где же твой покров небесный, семья? Почему вдруг стало так холодно, космически холодно, так отчужденно, отчего оставшиеся разбежались, кто куда, попрятавшись по своим углам, и никто никому словно и не нужен и старик-брат не приходит проводить в последний путь свою старую любимую сестру…

Почему все стали столь чужды друг другу? Почему даже встретившись, разговор столь трудно клеится и сколь бы ты не старался быть любезным, ласковым и внимательным к другому, слова ничего не могут срастить – нет гнезда, все разметано, все распалось, разлетелось по миру пронизывающими ветрами вселенной.
Остается то, что остается, – даже не фотокарточки, а неисходная боль как память сердца. Здесь вернуть нельзя уже ничего.

Окончание 8 главы «Два языка во утробе твоей» и вместе второй части «Глубокие воды» - следует…

Иллюстрация: И. Левитан. Владимирка.


Рецензии
Как верно и точно, и лирично,и горько про семью! Ее кажущаяся незыблемость,и наступающее отчуждение, которого, видно, не избежать никому.

Айгуль Бескемпирова 2   21.09.2013 13:03     Заявить о нарушении
Без скорби жизни нет нам на земле... Хоть бы светлой были бы наши печали...

Екатерина Домбровская   21.09.2013 13:26   Заявить о нарушении
На это произведение написано 10 рецензий, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.