Дверца

ДВЕРЦА

1. Зимние окна


Девять часов утра. Вот уже почти двадцать лет, как я просыпаюсь именно в это время. Вернее, просыпаюсь я около восьми, а поднимаюсь, с сожалением расставаясь с верной батареей, только в девять. Мы с мамой  даже мое кресло-кровать поставили (правда, после долгих уговоров и семейных сцен) возле нее: зимой, когда я отчаянно мерзну, это гулкое сердце дома согревает мою спину, а летом, когда задыхаюсь от жары, приятно холодит лоб и руки. Я очень не люблю духоту, и даже теперь, на Сырную неделю, форточка надо мной нараспашку, и мне свежо и тепло, и вроде бы лежать так в неге еще и еще, но я знаю, что пора вставать, иначе мама ругать будет.

Мама у меня добрая, и уже три года как на пенсии, а раньше она работала медсестрой в поликлинике, там ее все до единого знали. Может, и вы тоже знаете, ее Людмилой Ивановной зовут. Худенькая такая, маленькая, в регистратуре еще за вторым окном сидела, помните?

Так вот, повторяюсь: она очень добрая, если ее не сердить, вот я и стараюсь, чтобы ее ничем не огорчать, и делаю все именно так, как говорит она. Нет, не то, чтобы я ее опасаюсь, зря вы так подумали, я уже давно научился не бояться, это же совсем просто:  надо все делать так, как велит мама, и никто не будет кричать и сердиться. А на меня кричать нельзя: ведь я, как и мама, тоже пенсионер, и даже более того: мама говорит, что я пенсионер с самого детства.

И я, признаться, этому рад: у нас даже школа – восьмилетка, и та специальная была, не то, что напротив, которая для прочих детей. Кстати, мы и на прогулки все вместе, классом,  выходили, потом на площадке в игры разные играли, разве что не все игры подряд я любил: некоторые из них были путаные, глупые и неоправданно бесчеловечные. Какие именно? Отвечу: я терпеть не мог бегать наперегонки и футбол.

Наперегонки - за то, что хочешь – не хочешь, а беги, а если вдруг тебе бежать понравилось, то внезапно оказывалось, что бежать уже никуда не надо, а надо стоять и бездельничать. Но - как стоять, когда бежать очень хочется? Бывало, я порой раз по восемь туда и обратно пробегал, и не останавливался, пока не устану. Учителям очень нравилось, когда я так бегал, они весело смеялись, и я тоже смеялся вместе с ними. Но это уже не наперегонки.

Да, насчет футбола: в нем совершенно недобрые, неразумные правила, они меня до сих пор в тупик ставят. Вернее, не совсем так: когда играют по телевизору, я все понимаю: там есть свои и есть чужие, а мячик надо как можно дольше оставлять у своих, чтобы не отдавать его чужим. Но как прикажете играть, когда кругом одни свои? Как не отдать мяч Вовке – циклопу, если он тому нужен?

Ну и что из того, что он из другой команды, он же все равно свой! Он же во время обеда всегда напротив меня за одним столом сидит! И я отдавал мячик Вовке, а меня потом за это ругали. Иногда я  отдавал мяч вратарю, и за это меня ругали тоже. Даже когда я мяч не отдавал никому из одноклассников, а выпинывал его за забор школы, чтобы им играли другие дети,  так меня ругали и за это! Не люблю я футбол.

 То ли дело «цепи кованные»! Здесь нет ни своих, ни чужих, есть только ты, земля под ногами, и ветер в ушах.  Если разбивающим назначали меня (с удовольствием вспоминаю эти редкие моменты), то я что есть духа разбегался, где-то посередине пути закрывал глаза и не останавливался, пока на полном ходу не врежусь в эти живые цепи, которые мне суждено было расковать. Ох, и визгу же тогда было!

 Но однажды я со всего маха врезался в нашу маленькую Катюшку, повредил себе нос, да и она тоже вместе со мной упала, и сломала себе то ли палец, то ли ногу, уже и не помню. Очень жаль, что меня после этого случая так ни разу и не назначали с разбега расковывать цепи, забыли про меня, наверное. Даже странно, как это про меня можно забыть: высокий, рыжий, и со сломанным, как у боксера, носом.

Мама теперь говорит, что шрамы украшают мужчину, и я ей опять-таки верю. А как ей не верить, когда и по телевизору говорят то же самое, и в книжках об этом пишут? Но обо всем этом потом: сейчас нужно встать, сложить постельное белье, убрать его в шкаф, и – умываться. Да, еще обязательно почистить зубы, иначе мама не даст позавтракать, а сегодня у нас блины. А мамины блины – это вам не каша, или там лапша какая, это - как прирученные солнышки, это как настоящие яркие, обжигающие солнца, против тусклых зернышек–звездочек каши или бледных, невзрачных червячков макарон.

Как же хорошо, что сегодня всего лишь вторник, и теперь до самого заговенья, до прощеного воскресенья у нас будут блины! А в субботу, наверное, даже и с икрой, я в холодильнике баночку видел. Признаться, я очень люблю семечки и икру: что то, что другое можно есть, наверное, бесконечно, пока не лопнешь, но нам с мамой это не грозит: пенсии у нас с ней маленькие, и поэтому чаще всего приходится есть лапшу.

Впрочем, даже  если бы они и большие были – что с того? Я в какой-то книжке читал, и даже не в одной, что римляне из древнего города Рима ели – ели, потом все обратно отрыгивали, и сызнова ели. Это неаппетитно, конечно, но ведь все же выход? На то столько книжек и понаписано, чтобы люди в них выход искали.

-Доброе утро, мама, - захожу я на кухню, принюхиваясь к дурманящее ароматной стопке «солнышек».
-Доброе, доброе, Лешенька, - ловко опрокидывает черпачок на сковородку мама, – Не жди меня, наливай себе чай и кушай с вареньем. Я сегодня смородинового положила, ты же его любишь?

Мама порой считает меня за глупого, а зря: я отлично помню, что мы эту трехлитровую банку с вареньем уже одиннадцать дней назад как открыли, и теперь каждый день его едим, но я совсем не против этого, потому как на самом деле его люблю. Душистая черная смородина, да на горбушечку батончика – что может быть лучше? Разве что - то же самое варенье, но уже не с батоном, а с блинами. И я наливаю себе свою большую кружку чая (а она у меня и на самом деле большая, на четыреста грамм, не меньше), и сворачиваю первый ароматный блинчик:

-Я люблю тебя, мама.

Она мягко и грустно улыбается в ответ. И зачем же так грустно-то? Я живой, здоровый, у меня даже все зубы белые и целые, не то, что у мамы: у нее их все кариес попортил, пока она была маленькая. Хотя немного странно: она вроде и до сих пор маленькая, даже до плеча мне не достает. Так, может, оттого он до сих пор ей зубы и разрушает?

Нет, это сомнительно, это вряд ли: зубная паста у нас хорошая, раньше такой не было. А какая она там была, даже и припомнить сложно. Помню, зубной порошок был, «Мятный» назывался. Ах, да! Зубная паста называлась «Хвойная». На ней еще иголочки нарисованы были, темно – зеленые такие, а сам тюбик – грязно-коричневый, как зубной налет или тот же кариес. Вредная была зубная паста, невкусная.

 Я считаю, что все невкусное вредно, и  отчего остальные люди еще до этого не додумались? Помню, в позапрошлом году меня на двадцать третье февраля на работе водкой угощали – вот где гадость-то! Раз десять уже, наверное, ее пробовал, и курить тоже из любопытства затянуться просил – та же гадость.

 Мало того, что после этого эксперимента мама ругала, так и прочие в один голос тоже утверждают, что курить и пить вредно, и это даже хуже кариеса. Так ведь нет: вместо того, чтобы ароматное варенье с блинчиками кушать, да сладким чаем запивать, эти самые «умные» люди пьют гадкую водку и занюхивают ее поганым дымом.

Очень даже хорошо, что я учился в спецшколе, и что у меня такая мудрая мама: благодаря этому я уже лет в двадцать для себя уяснил, что мне надо, а что – нет. А уж в тридцать, или, как сейчас, в тридцать восемь – и подавно. Нальете мне водки, заставите ее выпить – хорошо, будь по-вашему: волью ее себе в рот, чтобы никого не обижать, да чтобы вы надо мной не смеялись, а затем украдкой выплюну, да конфеткой заем, и тогда и вам, и мне будет приятно.

Но до этого вашего дня защитника отечества еще далеко, а до моих любимых блинчиков – рукой подать. И если бы вы любили бы их так же, как и я, с удовольствием с вами ими поделился, а так – съем все сам, разве что маме немножко оставлю, она у меня много не ест. Раньше, бывало, приходилось с моей старшей сестрой, Ленкой, делиться, но она уже давненько как выскочила замуж, и живет сейчас отдельно со своим Колькой – водителем, да с дочерью Оксанкой, так что я целых  девятнадцать лет как дядя Леша, вот.

Свою племянницу Оксанку я люблю, но не очень: слишком уж она высокомерная стала, особенно в последние годы. И что теперь с того, что она в институт поступила, а у меня за плечами всего лишь школа? Забыла, гордячка, как мы с ней раньше здорово ладили, да в куклы играли? Но да Бог ей судья, как говорит мама, и я этому судие верю.

Нет, я вполне серьезно: и не смотрите, что я немного другой, я такой же, как вы, просто нервный, но это отнюдь не означает, что я хуже, жиже, что ли. В моей голове столько понапихано, что вам и не снилось: даже в нашей насквозь до духоты дисциплинированной школе я умудрялся писать оригинальные сочинения, и к тому же постоянно читал.

Однако сочинения меня больше никто писать не заставляет, но читать я и сейчас люблю, только вот никогда не дочитываю до конца, да что там! Уже страниц через двадцать (это если не про природу, и не о великих людях прошлого, хотя и с ними тоже порой возникают проблемы), я начинаю переживать за главных героев, беспомощно нервничать и беспричинно плакать.

Я знаю, что это плохо и ненормально, и оттого, утешившись, этак через час беру другую книжку, и так каждый день, если мы, конечно, не уезжаем на дачу, где растут цветы и овощи, и читать совсем даже не хочется. А у кого появится желание читать сухие книги, когда кругом все растет и шевелится, когда на небе – солнце, а в голове и воздухе – ветер? Несчастный тот человек, и совершенно не умеет он радоваться жизни, вот что я вам скажу про такого скучного индивидуума.

То ли дело посидеть с томиком в руках дома, в кажущейся пресности и тихой безразличности теней, где я не на один раз перечитал и домашнюю, и школьную библиотеки, и даже изрядную часть соседской захватил. О своем соседе – аспиранте я расскажу как-нибудь потом, не до него пока.

Да, кстати, мне нисколечки неважно, что все книги у меня раздроблены и перемешаны временем: так, я порой листаю том, который открывал в последний раз лет, допустим, пять назад, нахожу то место, на котором бросил чтение, и так по кругу. Так что, увлеченно листая одну книгу, я никогда не знаю, чью историю я буду вновь переживать через час или два.

Но сейчас опять-таки не до историй: пора на работу. Поблагодарив и поцеловав маму на прощание, беру свои верные саночки и иду в контору, где меня ждет почта. А что? Работа не пыльная, можно даже сказать – философская: в будние дни я разношу по почтовым ящикам рекламные буклеты, листовки и прочую мишуру, а по субботам – еще и еженедельную газету с программой телепередач, и, естественно, с той же рекламой, вот и все.

Спросите, почему работа именно «философская»? Отвечу: вот за мной, к примеру, числятся три квартала, и я почти каждый день хожу по этим серым, но тем не менее разным подъездам. И, что забавно, до сих пор не было ни одного дня, чтобы или же всем жильцам хватало моей рекламы, либо не возникало излишков.

 Ни разу! Это просто невероятно, но, как говорится, факт. Поначалу я расстраивался, пытался найти огрехи в своей работе, даже заново обходил все дома по кругу – так ведь нет! В каждом ящичке, как положено, своя газетка, или там листовка, или все вместе, но в конце постоянно возникает чехарда: то не хватает, то лишнее.

Где-то на четвертом месяце работы я решил проблему таким образом: разыскал в одном подъезде (извините, но не скажу – где), укромный уголок, и начал складывать все излишки туда. И теперь, если кому-то на следующий день не хватает корреспонденции – успешно заменяю ее предыдущей, и все дела. Так что теперь у меня все сходится, да и запас такой, что еще недели на две хватит, и никто у меня ни обойденным, ни обиженным не останется.

Очень хорошая у меня, скажу я вам, работа, творческая, приносящая удовлетворение и гармонию не только в мою жизнь, но и в жизни всех без исключения  горожан на моем участке. А совмещать творчество с удовлетворением, насколько я знаю, умеют только лишь философы, что и требовалось доказать. Неубедительно? Тогда взгляните на любого художника или поэта: ну, да, они тоже творят. А, сотворивши, извиняюсь, плачут.

 Нет и не может быть удовлетворения ни в одном человеческом труде, кроме как в философском умствовании: эти плешивые – очкастые – бородатые если и бывают чем недовольны, так это недостаточным вниманием к их драгоценной персоне, настолько все у них гладко и логично. А главное – творчески осмыслено! Мне вот лично такое не понять, да и вам, наверное, тоже, если вы не философ, зато им, анализаторам в самом дурном смысле этого слова, все понятно до такой степени, что аж зависть берет.

Нет, правда: я многих мыслителей читал, и практически все они, гады,  собою вполне довольны. Что, опять у вас возражения? Скажете, что у того же Декарта сомнения были? Ну, да, ну, да. Только вот он их успешно разрешил согласно старой поговорке: «семь раз отмерь, один – отрежь». То бишь: раз уж решился делать по-своему – делай до конца, и неважно уже, прав ты или нет.

Что, Паскаль?  Ай-я-яй, взглянул, дескать, мыслящий тростник на квинтэссенцию праха, и что с того? Спокойненько так узрел себе в ней бога, и теперь лишь изредка вновь и вновь, как в испуге, вскидывался: «Господи, это ты?». Про этих самовлюбленных экзистенциалистов вам рассказать?

Какой еще пример привести из этих мыслюков, которых я перечитал горы? Причем – от корки до корки. Серьезно, ничуть не вру: их читать очень даже занятно, от их книг плакать совсем даже не хочется, от них не страшно, и ты наверняка и наперед знаешь, что в этих толстых томах никто точно не помрет, или, хуже того, влюбится. Легкое это чтиво, как раз для меня.

Кстати, теперь, пожалуй, самое время поведать про моего соседа Александра. Как я уже сказал, он – аспирант, и он учится и преподает одновременно. Где – не знаю, но это не столь суть важно, главное то, что он охотно дает мне почитать книги из своей заумной библиотеки. Началось это около трех лет назад, летом, когда он сидел на лавочке возле нашего подъезда, и читал книгу, делая в ней карандашом пометки.

 Я полюбопытствовал, и он тогда то ли в шутку, то ли ради спортивного интереса предложил мне почитать самому. Так что раз в две недели я отношу ему прочитанную книгу, а он мне без расспросов и разговоров выдает новую. Вот и все наше общение, и это меня радует: люблю деликатных людей.

Ой, простите: мне уже пора получать мою почту. Хотя: что ее там получать? Меня здесь отлично знают, и все, что мое, вот оно, под рукой, сразу слева от входа. Остается лишь расписаться в получении, и можно возвращаться обратно, в стылый февральский киселеобразный воздух. Я очень от него страдаю, даже порой злюсь на него: он сухой и душный, ни полной грудью вдохнуть, ни бодрящим морозцем насладиться, он сразу встает в горле колом, и слезы из глаз выжимает.

 Не люблю я русскую зиму, слишком холодная она. И отчего моя мама не родилась где-нибудь на юге? Пусть даже не в далекой Южной Африке или Америке, там наверняка душно и потные негры, я бы там нервничал, но вот, к примеру, в Югославии наверняка хорошо, тепло, многие по-русски понимают, и почти нет негров.

 А если не захотят на моем языке говорить (по телевизору рассказывали, что эти самые югославы, как и прочие славяне, на нас за что-то в обиде), так на то я все учебники по английскому и по немецкому, по десятый класс включительно, все вызубрил. Да и сборник латинских афоризмов впридачу: авось пригодится. Все это, как и с философами, тоже просто: сиди себе, учи, ни на что не отвлекайся, да радуйся.

 Помнится, лет этак десять тому назад, когда мама еще работала в поликлинике, я в холле на скамеечке нашел английскую книжку про советский хоккей, так после двадцатой страницы опять разнервничался, но, к счастью, или к сожалению, вскоре эту книжку у меня отобрали хозяева, так что я до сих пор не знаю, чем там все закончилось. Вернее, в курсе, что наши всех победили, но вот как они это умудрились сделать, когда они в самом начале книги всем подчистую проигрывали?

 А на русском эту красочно иллюстрированную книжку сейчас я, наверное, читать бы не стал: на английском это было захватывающе, живо, и не спорьте со мной. В английских фразах была сочная сила движения, мощь действия, не то, что в «Советском спорте», там все скучно, даже фотографии. Это же не снимки, а посмертные маски! То ли дело в той книге…

-Здрассь, Лариса Павловна, - кланяюсь я на входе в кабинет.

«Здрассь» - это потому, что Лариса Павловна велит мне обращаться к ней на «ты», а я так не могу: дура она. Это к маме, или там еще к Ленке или Оксанке можно на «ты», а здесь – увольте. Не судите меня слишком строго, но когда я гляжу в ее лицо, мне кажется, что к тебе промеж хищных граблей пожухлые розочки тянутся. Западня сплошная, клоака, а не физиономия. Из жалости к ней, и не в силах перебороть себя, мне приходится разговаривать в неопределенном лице: «Можно то?», «А если я?», и так далее. Вот и сейчас:

-Здрассь, Лариса Павловна, утро доброе, - и, чтобы расписаться, беру ручку, - Это, что в углу, мое?
-Твое, рябенький, - то ли брезгливо, как на чумного – вшивого, то ли снисходительно - оценивающе, как на барахолке, смотрит она на меня, - Расписывайся уже, один ты остался, все уже разошлись. Эх, чаю с блином хочешь? – и, слегка откинувшись назад, суживает свои маслянистые карие глазки, разворачивает ко мне плечо, выпячивая грудь, - А, и не хоти. Расписывайся и выметайся, трутень.

Я покорно складываю корреспонденцию на старые саночки, в которых мама меня еще совсем маленьким катала, и везу ее по адресам. И с чего это я – и вдруг трутень? Да, мама говорит, что мужчина я видный, хоть и… Да, на ваш взгляд я немного не такой, что же с того? Видел я по телевизору, как там у вас по ночам, да, похоже, и не только по ночам.

Фрейд вон писал, что это у меня просто комплексы. Возможно, это и на самом деле так, но вот маму, к примеру, я с удовольствием целую, Ленку тоже могу, у нее духи хорошие, только вот зря она курит, но чтобы вот так… Чтобы поцеловать чужую женщину?! А вдруг она не умывалась? Что тогда? Да даже если и умывалась – какой в этом смысл? Она же невкусная, только мылом и пахнет, никакого тебе толка.

Это как воздушный шарик целовать, но тот хоть по-настоящему вонючий, и от талька горький, зато это хоть осязаемо подлинное, не фальшивое, как у женщины. И вот еще что. Вы подождите немного, я сформулирую. Сейчас, только санки обратно на полозья поставлю, а то опрокинулись они.

Вот так, все в порядке, можно возвращаться к повествованию. Итак, одно мне обидно. Нет, не то слово, не просто обидно, - это во мне сидит, как заноза, и свербит прям-таки с головы до самых до пят, даже по ночам мучит. Надежда у меня, конечно, слабенькая есть, что это соврали, но самому себя обманывать бесполезно (а?), уж мне ли этого не знать.

Так вот: во всех книжках (отнюдь не фантастических!), хоть что-нибудь про любовь, да написано. А мне что прикажете делать? Им не верить? Но на то поговорка немецкая есть, я вам ее охотно переведу: «Не презирай глас народа - ты один, а их много».

 Да, помнится, я долго тренировался, пытаясь произнести перед зеркалом эту фразу в оригинале – все напрасно, плохо, почти ничего не получилось, только зеркало заплевал. И лишь через несколько минут до меня дошло, что плюю я не зря.

Короче, совсем непонятное для меня это таинственное неназываемое чувство, незнакомое. А ведь люди, бывает, даже умирают от любви, подвиги там всякие во имя ее совершают, а я, выходит, и не при делах, и даже не в курсе, о чем речь, даже интуитивно не улавливаю, с чем эту самую любовь едят.

Не скрою, я даже выписывал на листочке характеристики любви, но все они получались косвенные, непрямые, преломленные через сознание влюбленного человека. И как прикажете анализировать то, следствием чего подчас являются взаимоисключающие результаты? Нет, правда: один влюбленный от этой самой любви вдруг становится бесстрашным, другой же, напротив, труслив и тих до такой степени, что даже и мне, робкому исследователю, становится стыдно и неудобно.

 Далее - один умнеет, другие же, коих абсолютное большинство (хоть какая-то зацепка!), напрочь глупеют. Дабы не перечислять все то, что якобы делает с людьми любовь, ограничусь простой дихотомией: добро – зло. Но даже и тут все шиворот – навыворот: добрый легко становится злым, а закоренелый злодей вдруг начинает переводить старушек через дорогу. Безнадежно запутавшись в определениях, я тогда решил, что надо все свести к одному тезису: народ просто-напросто глупеет, и все тут.

Но вот отчего? Что за хворь с ним такая несуразная приключается? Как ее распознать? Честное слово, хоть сам влюбляйся, но здесь смущает два фактора: первое – я не знаю, что для этого нужно делать, и, второе, если я и вправду вдруг влюблюсь, то, соответственно, тут же поглупею, и ничегошеньки путного из моей затеи не выйдет. К тому же, этот самый опыт будет насквозь субъективен, и, как следствие, бесполезен.

Хотите, скажу вам то же самое по-научному? Все, понял, не буду, тем более что вот наконец-то и мой первый подъезд, здесь в третьей квартире живет пенсионер Илья Александрович, он-то мне дверь и откроет. Жму кнопку домофона и дожидаюсь ответа:

-Илья Александрович, здравствуйте, это Леша, я почту привез.
-Здравствуйте, Леша, - открывается входная дверь.

Я всех пенсионеров на своем участке знаю, они меня тоже, и оттого без лишних вопросов открывают свои неприступные подъезды, и не заставляют меня в такую стужу топтаться попусту на улице. Что же так по всей стране похолодало-то? Наверное, градусов двадцать семь, не меньше, у меня даже мой коричневый шарфик, который я ношу поверх носа, от инея побелел.

Но это ничего, сейчас обойду всех, и домой – греться и обедать. И все это – одновременно. Я буду и обедать, и греться сразу, если читать не начну. Читать – это ненадолго, минут на пятнадцать, но тогда придется просто обедать, раз уж, пока читал, согрелся. Нет, не буду читать: греться и обедать одновременно все же приятнее.

Через пару часов я отложил в свой запасник маленькую стопку излишков и вспомнил, о чем забыл додумать: я же про любовь размышлял! Так вот: уже в восьмом классе я пробовал влюбиться в ту самую Катеньку, которой сломал то ли ногу, то ли палец. Но, видимо, она меня (меня!) боялась: конфеты, которые я ей дарил, она ела, однако  даже самой малюсенькой записочки мне так и не написала.

А ведь у нас тогда во всем классе было увлечение такое – записки друг другу писать, а она мне ничего взяла, и не написала. И это невзирая на два стихотворения, которые я лично (ни у кого не списывал, клянусь), ей посвятил. Впрочем, быть может, стихи были плохие? Как знать, мне и нынешние не очень-то нравятся. Вернее, не так: они мне то очень нравятся, то совсем нет, но я на всякий случай не выбрасываю: кто знает, вдруг пригодится.

Извините, что-то я опять не о том: надо про любовь, а я про стихи, вы не сердитесь, прошу вас. Итак, после школы я предпринял еще две попытки (как говорится, Бог троицу любит), испытать это зловредное неуловимое чувство, но все без толку: что та, что другая подопытная угощали меня гадкой водкой, да целовать пытались, а я этого терпеть не могу. Затем я свои опыты совсем забросил, и лишь только однажды, переборов стеснение,  спросил у папы, что такое любовь.

Ах, да: про папу-то я еще ничего и не сказал, а он у меня, как и всех людей, включая Адама, есть. Так вот, он уже давно живет не с нами, а с одной хорошей женщиной, я ее несколько раз видел, и даже как-то разговаривал. Она большая в буквальном смысле этого слова, почти как я или папа, и работает вместе с ним. Кем – я не в курсе, папа говорит лишь, что они просто «совместно топчут землю», да хитро при этом улыбается.

А что и вправду топчут – это несомненно, свои альбомы с фотографиями он любит показывать. Где же они только не были! И, хоть я и все страны с их столицами наизусть помню, но, по всей видимости, географию все же учил плохо, недостаточно: не таким в моем воображении рисовался Бангкок, не такой должна быть Антарктида, да и коралловые рифы по телевизору несколько иначе выглядят.

Но папа там был, и теперь показывает мне картинки из своего славного прошлого: здесь у него почти что весь Советский Союз, и страны Азии и Африки от Афганистана до  Индонезии и Лаоса (прошу прощения, но мне больше нравится прежнее название этой страны, впрочем, как и Цейлона), даже Новая Зеландия у него есть, и остров Пасхи. Чего ему там надо было? Мне бы лично и одной Зеландии хватило, там красиво и тепло, не то, что здесь.

 Впрочем, здесь тоже не так уж и плохо: вот уже появился мой дом, и скоро я буду кушать и греться. Вот только про любовь додумаю, и начну кушать.
 
Так вот, извините за задержку: папа мне тогда ничего не ответил, и лишь спросил, что мне больше хочется – чая или кофе, а сам вместе с новой женой сел пить настойку на зверобое собственного приготовления. Даже я ее за компанию попробовал: и вправду, вкусно, если маленькими глоточками, смакуя, пить.

Но папин чай все же вкуснее, он его тоже сам из всяких там полевых трав да корешков делает, такой ни в одном магазине не найдешь. Может, он его даже и на этом таинственном острове Пасхи собирал, неподалеку от того истукана, рядом с которым сфотографировался. Или в том же Лаосе, как знать? Важнее другое, а именно то, что я так и остался без ответа. Но по его лицу я, кажется, понял, что и отвечать-то ему, похоже, нечего, вот что странно. Не подсказал мне папа тогда, где искать эту самую любовь, а это настораживает.

Но это – тогда, а сейчас меня ждет ароматный борщ, и я его тоже люблю, особенно когда он с мозговой косточкой. Однако эта любовь, согласитесь,  безусловно, другая, нежели чем любовь к женщине, и зря двум различным феноменам присвоили одно и то же определение. Впрочем, по крайней мере, борщ я могу любить по-настоящему, он сытен, он реален, как, следовательно, реальна моя любовь к нему, а женщины, хоть и тоже вполне реальны, осязаемы, никакой любви к себе вызывать не могут, потому как бесполезные они. Потому о женщинах я вам потом, после обеда, расскажу, если спать или читать не захочется. А захочется – так потерпите: они, к сожалению, никуда от нас не денутся, эти вечные упреки бесплотных мечтаний о любви.

Ну, вот: сразу после обеда непреодолимо захотелось спать. Для проформы достал с полки первый попавшийся томик и прилег на свое любимое место возле батареи. Хотел вам про женщин рассказать, а уже не хочется.

Со мной такое часто происходит: чего не планировал, то, как назло, и происходит. Из-за этого, бывает, я нервничаю, но зачем переживать, когда батарея горячая, подушка мягкая, а мама укрыла тебя пледом? Спасибо тебе, мамочка, я подремлю часок, хорошо? Скоро у нас зарплата, и я куплю тебе на нее ароматных бананов и сладких грузинских мандаринов. А себе – побольше семечек, с ними даже новости по телевизору не так тревожно смотреть.

Мама же отчего-то переживает, и принимает эти вездесущие новости близко к сердцу, я же, похоже, к ним настолько привык, что если за всю передачу не сказали ни слова ни об убийствах, ни о жертвах землетрясений и прочих там напастей, то лишь искренне радуюсь этому редкому разнообразию сюжетов. Вот и все мое мнение о теленовостях.

Очнувшись ото сна, посмотрел на лежащую перед самым носом книгу: Чехов, из раннего, похоже, судя по номеру тома. Вот и хорошо: как раз недавно вся страна его стапятидесятилетний юбилей отмечала, а я уже и не припомню, когда его в последний раз читал. Недавно ту же «Палату № 6» показывали, но я ее на сей раз досматривать не стал, не захотел, потому как знаю, чем весь этот ужас закончится, и никакая надежда мне не помогает.

Сколько раз убеждался в этом: вечно до конца надеюсь, что все будет хорошо, и в полглаза посматриваю на экран из кухни, чтобы не так сильно переживать, так ведь нет – опять главного героя или убивают, или… Короче, все равно убивают. Нет, чтобы снять хотя бы один фильм наподобие «Сада расходящихся тропинок» Борхеса, и пусть там героя хоть сто раз убивают, ты к уже этому привык, смирился весь, и вдруг при очередном просмотре он раз – и живой остался!

 Помнится, в детстве я фильм про Чапаева множество раз смотрел, да плакал, плакал, но смотрел. И чего б не сделать так, чтобы хотя бы один вариант был со счастливым концом? Ведь тогда смотрел бы, не зная, какую из концовок тебе покажут, и утонет ли в Урале легендарный комбриг, или на противоположном берегу штаны на травке расстелет сушить, да над беляками примется потешаться, вот это было бы по-настоящему интересно! До самых последних моментов, до самых титров фильм бы смотрел тогда, а так… Бестолковые и бесчувственные люди эти киношники, вот что я вам скажу.

Но да вернемся к Чехову, и пусть я его опять-таки всего читал. Зато книжки, в отличие от фильмов, имеют свойство со временем меняться. И не говорите мне, что это не так, что, дескать, напротив, это меняется человек, сам читатель меняется, трансформируется. Трансформатора тоже мне нашли.

То-то и оно, что это у вас все напротив, шиворот-навыворот, наперекосяк, а у меня как раз все правильно, и, следовательно, меняются именно книжки. Ведь что такое книга, если правильно подумать? Набор букв? Ну-ну. Нет, если вам так нравится, пусть для вас так оно и будет, и можете эти самые буквы нумеровать, да год от года сопоставлять номерочки со своими старыми записями. А я буду стоять в сторонке и жалеть вас, неразумных и слепых, поскольку знаю, из чего состоит книга, и из какого она слеплена теста.

Поясняю: все дело в том, что книга любит играть с читателем, это ее веселит, ей скучно и душно в своем одиноком переплете, из которого у нее, как и у нас, тоже есть выход. Таков маленький, по-детски наивный, секрет книги. Простой пример: поставьте томик того же Чехова рядом, допустим, с Мопассаном. Или - с Гегелем, Боже упаси, да хоть с чертом лысым, не столь суть важно.

И тогда сами увидите, что через годик – другой случится: книжки нахватаются друг от дружки такого, что авторам и не снилось. Некогда веселые сценки покажутся вам чересчур фривольными, или, напротив, пресными, словно высосанными из тощего философского пальца, причем до такой степени, что вы через каждые пять минут будете с изумлением глядеть на обложку: а что я,  собственно говоря, читаю?

Так что, если не желаете книгам зла, никогда не ставьте собрания сочинений рядом, тем более – по номерам, книги от этого хиреют, как бы тускнея от тоски и однообразия. Поэтому хотя бы раз в полгода переставляйте свои книги в совершенно произвольном порядке, и тогда вы сами убедитесь, насколько захватывающим станет процесс чтения втайне переменившихся книг.

Вот… А пока вы там у себя в библиотеке занимаетесь перестановкой, я посмотрю, что изменилось в Чехове за то время, которое я до него не дотрагивался. Антон Павлович любезно раскрылся на «Открытии». Знаково, ничего не скажешь. Почему бы и не перечитать? Эпиграф еще такой приметный: «Навозну кучу разгребая\\ Петух нашел жемчужное зерно».

Встать бы, да посмотреть, с какой книгой этот третий том соприкасался, но, каюсь, лень, легче подумать. Может, раз навоз, то что-нибудь про лошадей? «Мустанг – иноходец», к примеру, подошел бы. Или про петухов? Французское этакое? А может, Чехов и вовсе слишком долго стоял рядом со справочником, или, допустим, энциклопедией? Чем вам не навозная куча? Ладно, почитаем, там, может, и догадаемся. 

Результаты чтения меня слегка разочаровали: должно быть, томик соприкасался с близкими по духу книгами, и с последнего раза почти не изменился. Все тот же самый неизбежный выбор отказа от выбора, хотя, может, слегка видоизмененный: Бахромкинский двойник откуда-то знает, что у него есть стол, и в этом столе есть средний ящик, но вот в ящике этом нет ни Анны, ни Станислава, также, как и в нижнем нет чековой книжки. Мнда…

Надо все же не полениться, подняться, и посмотреть, от кого Чеховский герой нахватался такой прозорливости. Так, справа у нас, оказывается, Фромм, а слева – «Книга о вкусной и здоровой пище». Может быть, может быть. По крайней мере – не самая плохая компания.

Я едва удержался от соблазна поместить Чехова сроком этак на год возле Стругацких: потом неинтересно угадывать будет. Так что засунул я его, как обычно, наугад, разве что, подумав, поместил невесть почему рядом с ним англо-русский словарь: пусть помучается, а то у него все то французский, да немецкий мелькает иногда, вот и пусть поднатаскается еще в одном языке – без английского сейчас, сами понимаете, никак.

Теперь примемся за то, к чему меня подталкивал этот рассказик: а вдруг я после него тоже рисовать научился? Взял школьную тетрадь в клетку, подточил карандаш, и присел перед окном рисовать. А кого я могу нарисовать? Естественно, маму, не Ленку же с Оксанкой, в конце-то концов! И я упорно трудился вплоть до самого ужина, пока окончательно не убедился, что людям этот мутационный книжный вирус не передается: мама выходила у меня то кособокой – косолицей, то страшной, немного покрасивше бабы яги, а то и вовсе…

Нет, не суждено мне стать художником, так что пусть этот Бахромкин наслаждается своим одиночеством, и на мою компанию даже и не рассчитывает. Хотя… Так ли уж плохо ему в своем одиночестве? Он же теперь до гробовой доски будет гордиться, что у него есть несомненный талант, но он его добровольно зарыл общего блага для. Ну, и своего, естественно, тоже, но ведь это не грех? Грехи – они другие, от них лишь нехорошие болезни случаются и неуважение от общества.

После ужина мама обычно ничего не делает: посуду помоет, и сразу за телевизор. Следовательно, его смотрю и я, так как квартира у нас однокомнатная, да и телевизор у нас тоже один. У мамы, в отличие от меня, очень хорошая зрительная память, да и фамилии она запоминает тоже крепко. А вот для меня, признаться, почти все актеры на одно лицо.

«Почти» - это потому, что Леонова, к примеру, от Крамарова я легко отличу, но что касается остальных - тут сплошная проблема и темный лес. Причем проблема состоит в том, что ее нет: у нас, видимо, все артисты слишком хорошие, и оттого великолепно могут играть друг друга, да так, что никто, кроме родной мамы,  их и не отличит.

Наверное, хорошо быть актером: в троллейбусе он может сыграть кондуктора, а на улице – милиционера. И все будут его уважать и слушаться. А я вот не актер, и меня не то что не слушаются, но порой даже и не слушают. Как это?

 А вот так: порой сами зададут тебе вопрос, ты на него честно отвечаешь (нехорошо врать, когда искренне интересуются твоими проблемами), и вдруг замечаешь, что рассказываешь неведомо кому: собеседник уже отвернулся и беседует с другими, или же и вовсе ушел. Да, и такое бывало, причем не раз. Подчас на полслове спохватываешься: стоишь на улице в одиночестве, да сам с собой разговариваешь. Причем – вслух; про себя-то я всегда разговариваю, как, к примеру, прямо сейчас.
 
На экране что-то мелькает, мы с мамой лузгаем семечки, разве что мама смотрит на актеров, а я – на шелуху, чтобы невзначай на палас не намусорить: очень уж меня раздражает грязь и прочая неопрятность, хочется немедленно схватить тряпку, и сделать так, чтобы все сверкало и блестело, а тут у нас с мамой уже и шелуха на полу… Но сейчас ее подбирать, а тем более – пылесосить комнату,  нельзя, буду мешать маме.

Так что теперь придется ждать до конца серии, и, пока мама перед сном чистит зубы, быстренько прибраться, иначе я заснуть не смогу, проверено.

Помнится, Ленка как-то поругалась со своим мужем и ночевала у нас, так они с мамой на кухне очень сильно намусорили, даже посуду за собой не помыли, и мне не позволили. Выключили свет, да спать легли. А что мне свет: этот мусор, эта грязь и Ленкины окурки в блюдечке мне всю ночь спать не давали, и наутро я стал совсем плох, даже скорая приезжала. Врачи тогда мне поставили укол, но перед этим везде страшно натоптали своими грязными ботинками. От укола я, разумеется, уснул и успокоился, но, когда проснулся, первым делом еще раз вслед за мамой помыл квартиру.

Мама опять вздыхала, но тоже терла вслед за мной, и помыла даже ту посуду, которой мы никогда не пользуемся: это еще прабабушкин фарфоровый сервиз, и он стоит в серванте только как украшение. Жалко, что когда я умру, он наверняка Оксанке достанется, она-то его точно весь разобьет. Все-таки обидно, что у меня с женщинами ничего не получается: так бы передал его своим детям, да научил бы их, как за этим сервизом ухаживать надо, да как лучше его в серванте поставить, чтобы он глаз радовал.

Но, с другой стороны, даже если бы я и нашел себе хорошую женщину, никто бы не позволил нам пожениться, и, даже, предположив невероятное, разрешили, то детей уж точно не дали завести: для нас, пенсионеров, это запрещено. Так что нечего даже и мечтать о детях, тем более, что и женщины-то никакой нет.

Завернувшись в одеяло, как бабочка в кокон, придвигаюсь поближе к батарее, и сквозь дрему продолжаю думать о женщинах: кто они такие, откуда они взялись, и зачем они нужны вообще.

 Итак, что я о них знаю? Ну, или хотя бы подозреваю. Что ж, начнем: абсолютное большинство ученых считает, что женщина принадлежит к роду хомо сапиенс. Слегка сомнительно, но предварительно поверим: не мог же, к примеру, я сам родиться (то есть – быть рожденным), от черепахи, или там слона?

Впрочем – всякое возможно, однако пусть это древо жизни зеленеет себе вечно подальше от сухой теории, так что будем-таки считать, что почти со стопроцентной вероятности это соответствует действительности, и путь женщина будет признана человеком. Хотя: что в том такого плохого, что женщина – это просто женщина, а необязательно еще и человек, я не вполне понимаю.

Но да раз они хотят быть человеками – пусть так оно и будет, и я почти не против, что в моих рассуждениях, несомненно, присутствует женская логика. Им же хуже: были бы просто женщинами – никакого спроса с них не было бы, все бы махнули рукой, и никаких тебе упреков и лишних вопросов. Дереву же или облаку, несмотря на их красоту, никто вопросов не задает? Ну, или почти никто: такие, как я, не в счет.

Далее: откуда они взялись. Опять-таки натыкаемся на старый, как мир, вопрос: «Что было сначала – курица или яйцо?». После недолгого раздумья утешает лишь, что появилась женщина одновременно с мужчиной, иначе откуда взялись бы другие женщины? А в теорию самозарождения я не верю, ибо ничего из ничего не происходит.

Итак, когда-то, очень давно, терпеливая природа произвела на свет распрекрасную парочку (а может – сразу с десяток или даже тысячу), которая умудрилась не подохнуть в младенчестве, а, выросши и созрев, в неведомо кем установленном порядке получила паспорта, и кинулась немедленно размножаться. Фу, глупость какая невероятная. Ладно, тогда попробуем предположить, что это Бог нас создал в своем безопасном Раю, где всего вдоволь (пока логично?), и самолично выпестовал наших прародителей. Или – прародительницу?  Одну – одинешеньку?

 Мнда. Просто тупиковая ситуация вырисовывается с ответом на второй вопрос, вопросе о происхождении женщины. Признаемся: выходит, что все вопросы к Богу, что в данной ситуации означает: «Вы поживите пока, а как помрете – там все сами и узнаете».

Что там у нас осталось? Зачем нужна женщина? Первое, что приходит в голову: для тиражирования. Но тиражирования чего, осмелюсь спросить? И, кроме того, отчего же мы все такие разные-то? Мало того, что китайцы да негры, так ведь еще и мужчины и женщины! Да, есть еще обычные, годные к строевой службе, те, которые не пенсионеры, и такие, как я.

И не говорите мне, что природа решила на мне отдохнуть; быть может, это именно на вас она и отдыхает, оттого-то вы все и похожие такие, как актеры из сериала, и мысли ваши как с конвейера. Шучу – шучу, мне порой тоже хочется стать таким, как вы, да все зеркальце это клятое не дает.

 Непонятно? Штуковина это такая, она у меня в душе находится, и я смотрю в него в каждое мгновение своей жизни, и вижу там то себя, то кого-то другого, чужого и незнакомого. И, как только узреваю чужое, то, уж простите меня, тут же паникую и мечусь во все стороны в поисках адекватного, нужного мне отражения. Хлопотно это и обременительно – всегда носить в себе такое громоздкое и безжалостное зеркало.

Но да ладно: мы так пока и не ответили на вопрос, зачем Богу вдруг и в одночасье сдалась женщина. Как будто можно подумать, что именно ее-то ему и не хватало в его творении! Я, конечно, признаю, что кухня без хозяйки – это как дом без собаки, но все же…

Неужели все эти старания лишь для увеселения человека (ага, как же, Богу больше делать нечего, кроме как человека развлекать!), которого он создал по своему образу и подобию. То есть – сам для себя богиню создать не смог, или не захотел, и оттого решил со своим отражением побаловаться, поэкспериментировать, так, что ли?

В принципе, законам логики не противоречит. Оттого-то, как я читал, этот первый человек, первый Адам, и был создан уже в возрасте Адама последующего, Христа, а именно – тридцатитрехлетним. Нет, в самом деле: что за удовольствие Богу возиться с Адамом – младенцем, да пеленки ему, паразиту,  менять, негоже это для Бога. Да, вот еще что интересно: а сколько лет было Еве, когда создали ее?

Помню, что она появилась позже, а вот насколько – не сказано. Наверное, осмелюсь предположить, где-то между восемнадцатью и двадцатью, так как в Библии она описана совсем еще молодой, любопытной, но еще не жадной: яблоком-то она поделилась. Или вы хотите сказать, что Адам отнял его силой? Ни за что не поверю: не хотел он есть это яблоко, может, даже тысячу раз проходил мимо древа этого проклятого, пока женщины в раю не было, наплевать ему было до нее на этот запретный плод.

Да и кому охота взбираться на дерево, когда на нем табличка висит «не влезай – убьет!»?  Да уж, мягко говоря, впросак попал Адам с яблоком, да с женой своей безмозглой, ничего не скажешь. Хотя можно допустить и тот вариант, что Адам просто надоел Богу в раю, а тому выгнать его просто так, безо всякой на то причины, не было ну совершенно никакой возможности. Может, тогда и пришла Богу в голову мысль, что, подсунув Адаму женщину, тот наконец соблазнится, падет, и наконец отстанет от господа со своими гениальными до глупости вопросами?

Да, наверное, затем и нужна женщина, чтобы человек не дремал, и, будучи целиком и полностью занят своими проблемами (большинство из которых сам себе и создает), не лез в чужие дела.

Итак, подведем итог: женщина – это человек (клон – мутант, созданный из ребра), взялась она Бог знает откуда (см. пункт первый), а нужна она,  дабы человек со своим клоном не мешали богу в процессе бесконечного творения, и не гадили бы в его раю, сволочи. Так и представляю себе: идет Бог по своему саду, гуляет, вселенную новую творит, и вдруг вступает ногой в…

Фу! И как после этого всего Адама из рая не выпереть, дурака этакого? Он же, не вкусив плода, еще не в курсе, бедолага непутевая, что есть добро и зло, не уяснил, что за собой убирать надо, вот и получай в награду женщину, простофиля! Теперь будешь убирать не только за собой, но еще и за ней, и за ее детьми, и дети твои тоже будут убирать, и дети детей, и… А все почему?

-Леша, перестань вертеться, пожалуйста, - слышу я мамин голос, - Спать не даешь.
-Извини, мамочка, спокойной ночи, – укрываюсь я с головой, и начинаю считать белых овечек, вскоре превращающихся в серых.

Рано утром зазвонил телефон. И кому в такую рань не спится?! Мы же с мамой пенсионеры, нас нельзя так рано беспокоить! У нас режим, в конце-то концов! Мама берет трубку, с кем-то тихонько разговаривает, и идет на кухню.

Вот и хорошо, можно поспать еще чуток, а то у меня такой сон чудесный был, про море и пляж, надо обязательно его досмотреть. Сейчас я перевернусь на другой бок, и всем звонкам назло попытаюсь вновь увидеть эти раскидистые пальмы. Когда я просыпаюсь вновь, то уже, к сожалению, не помню, что мне только что виделось, отчего на душе тревожно.

И вот еще что странно: времени уже девять, а блинами даже и не пахнет. В волнении пошел на кухню: так и есть, никого. Только записка лежит: «Леша, я пошла к Зинаиде Михайловне, у нее плохо с сердцем. Кушай блинчики. Мама». Ну вот, теперь придется есть вчерашние блины, и все из-за какой-то Зинаиды Михайловны. Не могла она в обед заболеть, как будто! И кто она такая?

Я, признаться, так же, как и артистов, маминых подруг постоянно путаю: все они полные, в очках, и громко разговаривают. Да, еще смотрят на меня все время, как на утконоса в пижаме. Я, естественно, этого стесняюсь, и всегда ухожу из кухни, где они устраивают свои посиделки, в комнату, поближе к книжкам и торшеру – здесь безопаснее.

 Уныло соорудив себе подобие завтрака (выглядит аппетитно, но без мамы все же чего-то не хватает), включаю телевизор и получаю небольшую компенсацию: наконец-то потеплело. Всего двадцать один, так и до весны недалеко. Зима, конечно, тоже неплохо: не испачкаешься – это раз, бродячих собак и пьяниц на улице меньше – это два, и, главное, надеешься, что скоро лето.

А летом что? Только о том и думаешь, что на носу осень, а там уже и опять эта зима. В этом смысле зима все же лучше: в ней надежды больше. Вот и по телевизору опять-таки про надежду: рассчитывают они, видишь ли, кучу медалей на этой Олимпиаде завоевать. А я вот лично в это не верю, и нисколько не удивлюсь, если даже наши хоккеисты, и те проиграют.

Я, разумеется, буду за них болеть, причем в прямом и переносном смысле слова, но ведь хоккеисты этого не знают, да если бы и знали, что толку? Вот возьмут и проиграют, а я минимум неделю после этого мучиться буду, как тогда, когда наши словенцам в футбол этот ненавистный продули. А кроме футбола да хоккея я больше ничего и не смотрю: либо скучно, либо совсем уж чудовищно, ужасно, как в боксе.

 А это фигурное катание надо и вовсе запретить к едрене фене! Когда фигуристы подскальзываются, я сам не свой, если падают – тут же ухожу в ванную, чтобы ничего не видеть, и только там успокаиваюсь. А что со мной было, когда наш фигурист свою партнершу прямо головой на лед уронил!

Я же даже в ванную не смог тогда зайти, потому что она как лед белая! Нет, у этих спортсменов ужасная работа: если после трамплина (и кто такую муку выдумал?) выживешь, то непременно разобьешься на скоростном спуске. Если же и там повезет – то в хоккее-то от шайбы точно не уйдешь, прямо в висок она тебе прилетит. Как же хорошо, что я не спортсмен: мне и своего сломанного носа хватает.

Как там говорится? Среда пришла – неделя прошла? Возможно, конечно, что и так. Но это касается лишь тех, кто работает с понедельника по пятницу, я же порой и по субботам работаю, и даже по воскресеньям выхожу, нам с мамой деньги не лишние.

Однако бывает и наоборот: по нескольку дней почты нет, и я, бездельничая, ругаю типографии и рекламодателей за их равнодушие к моей судьбе. Но сегодня почта будет, и это радует. Радует и то, что на улице тепло, так что можно шарф на нос не натягивать. Хороший снаружи морозец, бодрящий такой, веселый, даже веточки деревьев, все в куржаке, и те радуются ему вслед за птичками – невеличками.

 Ага, вон и свиристели из леса прибыли, хохолки свои алые топорщат, да глазками посверкивают. Красивые птицы, жалко, что дикие. Впрочем, все они, птицы, дикие, даже всем знакомые попугаи и канарейки: только откройте им форточку – тут же улетят и больше никогда не вернутся. Это только в мультфильме Кеша сам дорогу домой нашел, в реальности все иначе, безнадежнее.

 Вот кошка – та да, та непременно вернется, если живая, собака, или корова – тоже, а птицы не возвращаются. Почтовые голуби не в счет: это исключение из правил, подтверждающее правила. А правило такое: все птицы – дикие, не исключая куриц и трясогузок.

Более того: все живое вообще, не имеющее дома, не испытывающее к нему теплого чувства, не знающее и не любящее хозяина – дикое. Да – да, и даже вы, если никого не любите, и вам все равно, где сегодня ночевать, - тоже дикие, так и знайте.  И, как следствие, – необузданные и опасные, так что нам с вами не по пути.

И что же я сегодня так рано пришел-то? Народ еще не разошелся по своим дворам, кучкуется возле входа в нашу «разбредуху», как мы ее зовем, да курит. Во всем виновата эта злая Зинаида Михайловна и ее черствое сердце: теперь здоровайся со всеми, да шуткам их глупым улыбайся.

-Привет, боксер! – стряхивает у меня с плеча с плеча снег вечно пьяный Леонидыч, и, улучив момент, когда я отвлекаюсь на его руку, хватает меня за нос, - Фу! – и машет рукавицей, -  Да ты сопляк еще, а никакой не боксер! Хы!

Кто из нас двоих дурак – тут двух мнений быть не может. Но это – лишь для меня: для других, похоже, сделать из простого, прямого ответа, из единицы, расплывчатую двойку ничуть не сложнее, чем раздуть из мухи слона, вон они как радуются. Но я подыгрываю Андрею Леонидовичу, тихо улыбаюсь, и почти шепотом отвечаю:

-Я только учусь.

Коллеги посмеиваются, вот и хорошо, сейчас рыбкой проскользну мимо них, заберу свою почту, да по адресам пойду. Вжав голову в плечи и потупив взгляд, протискиваюсь было мимо курильщиков, но тут меня перехватывает «Светка – глазик в щелку». Вернее, зовут ее несколько иначе, но сейчас это не имеет значения.

-Котик, что же ты про меня-то забыл? Аль на другую променял?

Все вновь гогочут, каждый считает своим долгом отпустить по моему поводу еще несколько двусмысленных эпитетов, но я никого не слушаю и не слышу, и вот, наконец, я на свободе, мне никто больше не мешает.

Фух, до чего же трудно работать в коллективе. Так, а это что еще такое у нас в конторе? Незнакомая шуба ко мне спиной стоит, разговор с Ларисой Павловной ведет. Вернее, в основном разговаривает хозяйка, а шуба ей в ответ только кивает да шепчет. Стараясь быть незаметным, тихонько расписываюсь в журнале, но меня вновь останавливают:

-Леша, а ну, стой, куда побег? – ехидно прицеливается в меня шальным глазом Лариса Павловна, - Я тут тебе невесту подыскала, а ты в кусты? Лидия, а ну, взгляни на нашего красавца, и не говори, что не люб: тут же уволю.

Я в панике хватаю свои стопки, и стараюсь не глядеть на шубу, настолько мне перед ней неудобно. Эта Лидия с красным носом тоже смотрит на меня с таким ужасом, что даже плечи подняла, да почти вся с головой в воротник спряталась. Успел заметить лишь мокрый нос и вытаращенные глазенки, вот и все: дальше я смотал удочки.
 
Мерзкий вышел день, не оправдал он хорошей погоды и утреннего боевого задора. Мало того, что шуба эта из головы не выходит, так еще и недостача огромная под конец обнаружилась. Или это я в конторе второпях целую пачку оставил? Но – не возвращаться же туда. Будем потрошить мою заначку, на то она и предназначена.

И откуда эта шуба на мою голову взялась? Зачем Лариса Павловна так плохо обо мне сказала? Да еще и при посторонних.

 Нет мне покоя, прямо как тому Адаму из рая, только вот мне спросить не у кого, что нужно делать, и как я должен поступить. Наверное, надо будет завтра подойти к этой шубе, и сказать ей прямо, что жениться я на ней не собираюсь, невест себе не ищу, и что зря про меня так наговорили. Но: а вдруг она на меня обидится? Вдруг переживать будет?

Не хочу я никому больно делать, и где же теперь выход? Может, уволиться? Нет, - останавливаю я сам себя. - Надо сперва поставить себя на место другого человека, затем взглянуть на себя и на мир его глазами, и, если тебе не станет неприятно выслушать слова, что жениться никто на тебе не собирается, можно смело возвращаться в свое тело, и говорить все, что хочешь.

 А может, и вовсе не стоит ничего усложнять? Я же читал, и не раз, что, дабы разонравиться, нужно вести себя как можно хуже, и все сразу от тебя отвернутся? Причем – чем хуже, тем итог лучше. К примеру, почему бы совсем не поглупеть, и на все вопросы отвечать одним лишь мычаньем?

Но тут же ловлю себя на мысли: а вдруг тогда я буду похож на влюбленного? Они же тоже глупеют. И вообще, кто знает, не исключено и такое, что они тоже не хотят нравиться. И оттого ведут себя мерзко, а окружающие люди такое поведение списывают на вульгарную влюбленность? Тогда что же прикажете делать мне, чтобы от этой проблемы отделаться? – думаю я уже в холодном поту. - Мне ведь и нужно-то самую малость, а именно: мне вообще ничего не нужно. Мне и так с моей мамой тихо и хорошо, и не надо нам никаких испуганных шуб с выпученными глазами.

 Блин, куда же я бегу-то так? Чуть не упал на этой колее, надо иногда и под ноги смотреть. Где это я? О, слава Богу, ноги сами привели меня домой, сейчас я открою ключами свою дверь, и поговорю с мамой. Да-да, поговорю с мамой. И она меня успокоит, что же так волноваться-то, когда мама всегда дома, и у нее большой опыт? С папой же она развелась? А перед этим – женилась?

Вот, а когда развелась, всем вдруг стало хорошо, а потому как они теперь неженатые живут, мама точно мне подскажет, что надо делать. Да, чтобы стать неженатым и счастливым. Все-все, открываем дверь и зовем маму, она поможет, наверняка поможет.

-Мама, я здесь, я пришел! Мама!
 
Нет ответа. Тихо дома, и лишь часы, как обухом по голове: «тик-так-тик-так», и так без конца. Трясущимися от разочарования и смятенных чувств пальцами расшнуровываю ботинки и со стоном валюсь на диван. Теперь надо закрыть глаза: с закрытыми глазами не так страшно. А если и страшно – то оно все там, снаружи век, страху никогда туда не пробраться, не пробиться через эту внешне иллюзорную броню.

Просыпаюсь я от голода, темноты и тишины. Иначе говоря – отсутствия пищи, света и мамы. И как такое возможно? Легко представить, что переполненный, донельзя набитый яствами желудок может нарушить сон, яркий свет – разбудить, шум отдыху тоже не способствует, но как способно разбудить отсутствие чего-либо?

Я тихо лежу и пялюсь в обычно белый, а сейчас – темно-серый, почти лишь только угадывающийся при свете уличного фонаря, потолок, и думаю о его призрачности. Призрачно, причудливо, таящеся все: и тихие шторы, и полки с книгами, и даже телевизор, черным прямоугольником царящий в углу комнаты.

Если его оживить, встрепенется вслед за ним и все вокруг, станет светло и шумно, зримо и слышимо. Неужели телевизор, эта стекляшка в пластмассовой коробке, способна на такое чудо? И пусть сам телевизор на самом деле пустой и неинтересный, и смотреть эти напрасные новости нет никакого желания, но, чтобы вдохнуть жизнь в мою темную комнату, его вполне достаточно, оттого мой палец сам находит на пульте нужную кнопку.

 Вот и все: превращение произошло, шкафы и стулья отклеились от стен, обрели форму и объем, и теперь их можно даже потрогать. Я с удовлетворением замечаю, что, судя по заставке в углу экрана, на улице еще больше потеплело, аж до восемнадцати, зато время, напротив, огорчает: седьмой час, а мамы все нет. Просмотрев биржевые котировки, я вконец изголодался и скорбно пошел на кухню греть суп.

И где же мама, в конце-то концов?!  А вдруг и у нее тоже с сердцем, как у этой Зинаиды Михайловны? Ну почему мама с собой никогда сотовый не берет? Как обычно, он лежит себе в шкафу возле кружек, балалайка бесполезная, и из-за него я не могу позвонить маме.

Не зря, видимо, тот ей не нравится: вон он какой самодостаточный да блестящий, даже защитная пленка на экране еще целая: мама не позволила тогда ее снять, хоть мне и очень этого хотелось. Чтобы не сорвать злость на этой ненавистной пленке, второпях грею суп и сажусь перед телевизором следить за курсом акций.

 Кстати, это совсем даже нетрудно: ради интереса я следил за курсами целый год, сам себе покупал – продавал фьючерсы да облигации, и, без лишней скромности, совсем даже неплохо получалось. Начал я с виртуального миллиона долларов, накупил на него разных акций, нефти, алюминия и золота, и затем весь год перераспределял финансы, а результаты в специальную тетрадку записывал.

Может, это и не Бог весть что, но ровно через год (я по часам засекал, с точностью до минуты), умудрился из одного миллиона сделать один миллион восемьсот тридцать две тысячи ноль пять долларов, вот. Как же жаль, что у меня нет настоящего миллиона: при моем чутье и аналитическом складе ума я мог бы не то что восемьсот тысяч, гораздо больше мог бы заработать.

 Нам с мамой и ста тысяч бы хватило, а остальное можно было бы и нуждающимся раздать, они это любят. Может, если бы не мама, я бы и до сих пор играл, но так как я порой из-за этих котировок злился, однажды даже на телевизор накричал, то занятие это пришлось прекратить, тем более что маме нужно смотреть ее фильмы, а телевизор, как я уже говорил, у нас один, а на ее каналах котировки не показывают. 

Чтобы не думать о шубе, я достал свою любимую губную гармошку и принялся наигрывать все, что придет в голову. Без лишней скромности, у меня очень даже неплохо получается, к примеру, «Взвейтесь кострами», я в школе эту песню играл, меня хвалили, а некоторые мальчики даже завидовали такой черной завистью, что насовали прямо в гармошку спичек, я их потом долго со слезами на глазах выковыривал.

 Наверное, достал не все, и с той поры инструмент немного фальшивит, но это не страшно – я приспособился, и теперь играю так, что выходит ничуть не хуже, чем раньше. Но это все в прошлом, а сейчас я лежу  на диване и не совсем гармонично сотрясаю воздух губной гармоникой. Мама вернулась, когда я печально выводил «В лесу родилась елочка».

-Добрый вечер, Лешенька! Извини, что так долго, но, видишь, какая напасть приключилась. Ты кушал?

Опомнившись, я с ужасом увидел грязную тарелку из-под супа, которую забыл помыть, и, пока мама не заметила оплошности, побежал на кухню наводить чистоту.

-Ты кушал, Лешенька? – зашла вслед за мной мама на кухню, и начала засовывать под батарею свои сапоги, чтобы те согрелись, - Ты извини меня, но, знаешь, Зину-то в больницу положили, вот я вместе с ней и поехала: больше-то некому. Дочка у нее умница, в Москве сейчас живет, хорошие деньги там зарабатывает. Бизнес у нее там свой, а его бросать никак нельзя. Вот и приходится нам, старикам, друг за дружкой присматривать. Леш, поставь чайник, пожалуйста, а то я замерзла совсем. И как ты в такую погоду полрайона обходишь? Бедный ты мой, - и всухомятку принялась за печенье,  - Я сейчас отогреюсь, да блинчиков свежих испеку, хорошо? Да побольше, чтобы завтра и Зину ими угостить. Кто же, как не я, ее в больнице навестит? Не Валерка же эта очкастая! Она, хоть и добрая, но дылда, поэтому и руки у нее не из того места растут.

Валерка – это тетя Валера, одна из маминых товарок, я ее хорошо знаю: высокая желчная старуха, с презрением взирающая на весь белый свет. Да и муж у нее ей под стать – огромный, толстый, и с палочкой. Вернее, не с палочкой, а с целой клюкой, он ей всегда вооружается, когда с одышкой прогуливается по нашему двору.

 Была у них одна на двоих радость – собака, но и та издохла в прошлом году, так тогда мне самому пришлось ее труп в мусорный бак выбрасывать: хозяевам-де такую тяжесть поднять несподручно. А кормить ее надо меньше было! А этот старикан, подлец такой, вместо того, чтобы в знак благодарности нам с мамой конфет шоколадных подарить, лишь сунул мне бутылку водки со словами: «Помяни мою любимицу», и был таков, только лысина над многоярусной шеей заблестела.

А собачка, положа руку на сердце, была и на самом деле славная – упитанная такая дворняжка песочного цвета, и тоже, как хозяева, с одышкой. Ее, помнится, еще та самая дочь, что в Москву уехала, привела, да потом с собой не взяла: в столице, видимо, своих дворняг хоть пруд пруди.

Любил Валерин муж эту собаку, баловал, хоть и орал порой матом на нее на весь двор, когда та забывалась, и вновь принималась за свои дворняжичьи дела, копаясь возле помойки. Я же, признаться, не упускал случая, чтобы с ней не поговорить: бывало, ляжет она возле меня возле скамейки, лапы свои поперек всей тропинки вытянет. И, причмокивая в полудреме, слушает.

 О чем мы говорили? Да о разном! К примеру, о том, что собакам на боку спать удобнее, чем людям: у собак бока плоские, и оттого собаки на бок хлоп! – и уже можно спать. А нам, людям, с нашими острыми и узкими боками, это слегка затруднительно, и поэтому многие, как в младенчестве, предпочитают спать на спине, вследствие чего храпят. А если человек храпит, то, выходит, он мешает остальным людям не только днем, но и ночью, что делает его существом совершенно несносным, и никто его за это не любит.

И все отчего? Оттого, что у человека бока узкие. Примерно в таком вот духе мы и разговаривали, и она не то что ни разу со мной не заспорила, но даже и не встала и не ушла, не дослушав до конца. Хорошая была собака, вежливая.

Вот и я тоже стараюсь быть вежливым: маме уже вторую кружку чая наливаю, а она все рассказывает, какие там у Зинаиды Михайловны дела, да какая у нее пыльная палата (надо будет завтра тряпку с собой в больницу взять, да прибраться), и что врач у соседки, похоже, хороший и заботливый, и маму даже во время ужина и процедур не попросил удалиться, да разрешил приходить когда заблагорассудится.

Особенно маме понравилось, что тот ее коллегой назвал, лестно это маме показалось. Я же, слушая ее неспешную речь, вновь задумался: а мне, интересно, кого коллегой назвать можно? Нашу бригаду? Боже упаси. Почту России в целом?

Сомневаюсь, что я имею к ней отношение, а если и имею, то с большой натяжкой: так можно и милиционеров с повестками к ней причислить, и офицеров из военкомата, да много еще кого. Похоже на то, что нету у меня коллег, и это озадачивает: ведь даже у свободных художников они есть, и даже у цыган кочевых, а меня – нет. У президентов, у царей с султанами есть коллеги, у бомжей – есть, а мне отчего-то не повезло.

Нет, правда: у самых властительных, у самых ничтожных, у богатых и бедных – есть. А со мной вон какая петрушка получается. Причем ни маменькиным сынком, ни дармоедом я не являюсь, какую-никакую пользу обществу, да приношу. Причем – в буквальном смысле слова, и, если вы смотрели сегодня программу телепередач в нашей бесплатной газете – возможно, это моих рук дело, не забывайте об этом, прошу вас.

Или что, желаете обозвать меня «курьером», «распространителем»? Фу, как грубо и обидно! Ведь мало того, что благодаря мне вы не пропустили интересной телепередачи, так я же вас всех в лицо (не обижайтесь, мои мрачные сограждане, но оно у вас – одно на всех),  знаю, и, следовательно, мне ведомы многие ваши помыслы и тайные желания. Нет? Что вам опять не так? Так, значит, вы мне, злые, не верите.

А вы пройдитесь, как обычно, мимо меня, как мимо, допустим, куста или столба. И я вам скажу, что вы на самом деле хотите, и все это благодаря вашему зеркалу души и тому, к чему оно у вас там прикручено. Все я по вашей физиономии, по вашей фигуре, по походке, вижу, всю похоть вашу и злость, равнодушие и черствость! У меня тут шуба эта из головы не выходит, а мама невесть для кого все про эту Зинаиду Михайловну талдычит, чтоб ее! И вас тоже!

Обидевшись на весь белый свет и даже на маму, я направляюсь к себе под торшер, по пути прихватив то, что меня вернее всего приводит в состояние душевного равновесия: англо-русский словарь. Может, для кого-то оно и скучно, мне он тоже порой приедается, зато с ним можно с час, как минимум, ни о чем другом, кроме как о словах, не думать.

И пусть эти слова пустые, абстрактные, они не привязаны, как к этому вот конкретному стулу, что напротив меня в тени спрятался. Как к люстре, и морозным разводам на оконном стекле, - они, в отличие от живых вещей, сухи, как вобла, и также, как и она, солоны. Но это неважно: главное, что они есть.

Стоп, что я только что сказал? Узоры на стекле? К черту этот словарь, буду лучше любоваться узорами! Какое счастье, что летом у нас с мамой не хватило денег, чтобы заменить наши старые деревянные окна на пластиковые! Как же это такое возможно – добровольно лишить себя удовольствия любоваться изысканной графикой стужи?!

 Что такого ужасного могло произойти в человеческой душе, чтобы он отказался от наслаждения созерцать эти призрачные, фантастические спирали, которые, ветвясь и переплетаясь, тихо растут на тонких стеклах домов, бескорыстно даря людям свою изысканность и неповторимость?

Будь проклят тот день, когда люди придумали эти мертвые пластиковые окна, превращающие чудесный мир вокруг нас в обычный аквариум, где не за что зацепиться взглядом. За такими окнами и жизнь – не жизнь, а одна сплошная функциональность. А мне вот это леденяще строгое и одновременно фривольно-шутливое баловство деда мороза прямо-таки греет душу, оно напоминает о тепле и домашнем уюте, вселяет в душу нежность и тихую радость жизни.

Нет, не просто лично моей, отдельно взятой жизни, а жизни вообще, той, которая течет по неведомым тебе законам вслед за этими изгибами искристых ледяных веточек, создавая на пустом, как бездна, стекле, гармонию формы и цвета, железной логики смысла и прихоти случая. Бедные, несчастные эти люди, глядящие в пластиковые окна, ибо они смотрят в бездну.

От умиленного созерцания и сладко-тягучего раздумья о непостижимости преходящего меня отвлекает теплая рука, легшая мне на плечо:

-Леш, ну не сердись ты так на меня. Я уже блинков напекла, а ты все не идешь и не идешь, один здесь сидишь, да не отзываешься. Мама же тебя любит, а ты на нее сердишься.
-Не сержусь, - начинаю я сердиться оттого, что меня столь грубо и неожиданно вырвали из моей гармонии.
-Не обманывай, я вижу, - и рука нежно, но навязчиво гладит меня по голове, - Я все вижу, хороший ты мой.

Чтобы скрыть нарастающее раздражение, я прикладываю подушечку большого пальца к самому красивому узору, жду, когда тот подтает, и тут же пугаюсь того, что сам только что сделал:

-Мам, он же зарастет, да? Немножко ночью померзнет и зарастет, да? – и с ужасом гляжу на безжизненный, оплывший овал на моем чудо - растении, - Он же будет такой, как и раньше? Мам, да? – и с надеждой смотрю в мамино лицо.
-Обязательно, - мягко берет она меня под руку и ведет на кухню, - будет даже лучше, чем раньше.

Короче, как не удалось у меня разговора насчет шубы до блинов, так и после них обстановка для этого не располагала: перед сном грядущим мама опять включила этот противный ящик и больше не обращала на меня ровно никакого внимания. И дались ей эти сериалы! В нашей жизни и так мороки предостаточно, так ведь нет, надо еще больше заморачиваться.

Морок кругом, одна лишь суета и морок. С болью в душе посмотрев на исковерканный узор с оплывшим отпечатком пальца посередине, вздыхаю и начинаю расправлять постель. Быть может, это нежное, ранимое чудо еще и на самом деле восстановится, и пусть даже не в том, первозданном, виде, но я-то помню его подлинную красоту, и она в моей душе, как в сейфе, будет всю ночь перед глазами. И это будет самый прекрасный сон, о каком можно только пожелать.

                2. За шубу деньги.


С Шубой, вернее, с тем, что от нее осталось (вдруг резко потеплело, и она пришла в пуховике), я вновь встретился только на следующей неделе. К моей смятенной радости, она полностью меня разочаровала: красные глазки, так поразившие меня при первой встрече, были красны и припухши не от слез и душевных волнений, а вследствие вполне банальной причины: она любила выпить.

Мало того: Шуба (будем звать ее так), кроме всего прочего, еще и курила, и громко смеялась над вульгарными шутками, на которые столь щедр наш коллектив. И то, что она, как и я сам, немного не в себе, и что мы оба, если я не ошибаюсь, одного поля ягоды, ее нисколько не извиняет. Такие люди уже не вполне женщины, и нечего обращать на них внимание, а тем более - думать о том, чтобы на них жениться. Это очень даже хорошо, что с мамой я тогда так и не поговорил, не стоило ее из-за этого беспокоить. Да и самому переживать тоже не следовало.

Она, хитровато прищурившись, представилась Лидой (или Лидкой, как хочешь, хи-хи), и уже на второй минуте знакомства начала хвастаться передо мной своими поделками из бисера, по всей видимости, ожидая, что ее, такую - растакую, непременно оценят, похвалят, да на руках носить будут. А не дождешься!

Нет, похвалить я, конечно, похвалю, тем более есть за что хвалить: замысловатые тесемочки, браслетики с причудливым узором, и даже одно яичко, полностью покрытое бисером. Но куда этим узорам до волшебства ледяных узоров на стекле! Разглядывая безделушки, признаюсь, меня занимала не столько сама поделка, не мастерица, а то, как Лида своими неверными, тряскими пальчиками умудряется собирать эти хитросплетения.

Но то, что делалось все это именно этими обветренными ручонками с короткими ноготками, под которыми из-под частично облезшего лака просвечивала грязь, несомненно: у Лиды в ее сумочке было еще полным-полно чепухи для создания очень даже симпатичных вещичек. И пусть меня назовут вульгарным, а мой вкус – пошлым, но я вполне искренне похвалил ее работы, особенно яичко. Шуба, почувствовав это, польщено улыбнулась, нет – она расцвела, и принялась аккуратно складывать свое творчество обратно в сумочку. И вдруг, остро взглянув на меня, резко протянула ладонь:

- На! Я дарю тебе на Пасху! – а на ладошке яйцо лежит из бусинок, - Бери-бери, пока я добрая.

Да-да, знаем мы этот взгляд: дарить уже жалко, да отступать взад пятки уже неудобно, я и сам, наверное, на людей так смотрю, когда спохватываюсь в испуге от собственной щедрости. Вот и Шуба, похоже, спохватилась, да так, что губы вслед за пальчиками подрагивают от жадности, да обиды на собственную доброту.

Человека нельзя долго мучить, когда он находится в таком состоянии, он может потерять контроль над собой (как же мне порой надоедал этот «контроль» в школе: у воспитателей он всегда был под номером первым), и что-нибудь плохое над собой сделать. Или же еще чего хуже: взять, к примеру, ударить там или укусить, а оно мне надо?

-Спасибо, Лида, – отвечаю я, закрывая ее пальцами яичко, - Мне очень лестно, но ведь Пасха еще нескоро, может быть, тогда, – и я отвожу взгляд.

Похоже, не понравился Шубе мой ответ: вон она как окрысилась. Обиделась, наверное: с нами, с психами, такое часто случается, особенно с женщинами. И я вслед за ней тоже начинаю беспокоиться, и оттого торопливо горожу всякую ерунду:

-Очень, очень красивое яичко, мне очень-очень понравилось, оно – красивое, ты – красивая, жизнь ведь хорошая, да? Пасха – тоже хорошо, там все целуются и в гости друг к другу ходят, да угощаются. Мне нравится, когда меня угощают, а тебе?

Молчит, сопит, исподлобья на меня смотрит. Но – уже без злобы и обиды. А как бы оценивающе, но с сомнением. Нехотя убирает несостоявшийся подарок в сумку, затем, пошебуршав, выуживает оттуда бутылек с настойкой боярышника и протягивает его мне:

-Угощайся тогда, только мне оставь. Че столбом стоишь? – и прямо-таки впихивает мне в руку злосчастный пузырек, - Закусывать нечем, так что занюхивай, - и, пригнув голову, искоса подглядывает.

Я аж вспотел от волнения, сжимая в ладони треклятую склянку. Наконец, смирившись с неизбежностью, покорился ей, и отхлебнул прямо из горлышка.

-Ты что как нерусский-то? – возмущается Шуба, - Пей больше, мне же не жалко. Или что, по-твоему, я на жадину похожа? Говори быстро! – и таращится, посверкивая своими красными глазенками.

А как прикажете говорить, тем более – быстро, когда у тебя во рту настойка? Не при этой же дуре ее выплевывать! Пришлось глотать. Вы когда-нибудь ежа глотали? Так вот: это был еж с миллионами отравленных игла, размером этак со взрослого дикобраза. И этот дикобраз был не один, а с детенышами, и вся эта семейка дружно заерзала у меня туда-сюда по пищеводу. Прокашлявшись, отдаю обратно бутылек с ежовой настойкой.

-Что, не пошла первая? – мерзко хихикает Шуба, затем резко выдыхает и запрокидывает голову, вливая в себя жидкость, - Ух и хорошо-то как, мамочка ты моя! На, Лех, полирни, я тебе оставила.

И – вновь сует мне в руки треклятый флакончик! Меня тут и так то в жар, то в холод бросает, да мозг в черепной коробке (Почему в коробке? Она же круглая!), похоже, и на самом деле становится квадратным, того и гляди, взорвется, забрызгав все вокруг своими ошметками.

Мне страшно, мне кажется, что, когда я взорвусь, на моих мозгах все будут поскальзываться, и ругать меня за это, и вообще все это крайне неприятно и неприлично до омерзения. Чтобы заглушить этот липкий страх, я одним махом судорожно допиваю настойку до дна и жду ежей. Но нет: эти ежи быстро проскочили до желудка и немедленно принялись там вариться, я так и чувствую жар в животе, куда попадали эти злые ежи, и где они сейчас варятся.

Я откуда-то знаю, что ежи – это как раки, и готовы они бывают, когда покраснеют, и, как только они станут красными, как раки, их можно будет есть. А что их есть, если они уже и так в желудке? Я сипло сам себе смеюсь и выкидываю склянку в урну. Ох, до чего же ноги-то ватные! Зато голова у меня сейчас большая, размером с песцовую шапку, и ничуть даже не квадратная.

-Допил, да? – зачем-то заглядывает Лидка в урну, - Все, теперь твоя очередь покупать. Бери свою почту и пошли в аптеку, там мне без разговоров продают. Чего встал-то? Или зажал?
-Чего зажал? – продолжаю улыбаться я, прислушиваясь к организму.
-Настойку зажал! – неожиданно злобно скалится Шуба, - Ты пил последний, вот теперь и покупай! Покупай мне мою настойку!

Я пугаюсь, перестаю улыбаться, и хватаюсь за почту, как за спасательный круг:

-Ничего… Ничего я не зажимал, - и с опаской гляжу на эту фурию, - я куплю, если так надо, это обязательно, если надо. Я понимаю, я все понимаю.
-То-то же, - сразу же добреет Шуба, и складывает на мои санки не только мою, но и свою почту, - Доброту – ее помнить надо, мне так мать – покойница говорила, пока в ящик не сыграла. А ты свою мать как, любишь?

Меня аж передернуло: как это можно – маму, самого родного человека, матерью обозвать?! Вот так вот грубо и бездушно, страшно – матерью? Да у меня ни в жизнь язык такое сказать не повернется! Да что там сказать – подумать! Или, может, - закрадывается у меня мысль, - эта Шуба совсем даже и не из наших? Может, она нормальная, и даже не пенсионерка?

Мне вновь становится страшно. Но выпитая настойка сделала все мысли ватными, мягкими и безобидными. А даже если и нормальная, - убаюкивает меня внутренний голос, - что с того? Ты же читал, что абсолютно нормальных людей не бывает, все только притворяются, кто лучше, кто хуже. И, если сам притворяться не умеешь, то не стоит винить во всех грехах тех, кто делает это лучше тебя, тебе-то что с того?

Ты – пенсионер, мама – пенсионер, и вы умнее, правильнее всех тех, кто мнит из себя, и от этого пенсию не получает. Так что, если все прочие говорят «мать», соглашайся с ними, не надо их злить, так как все умные, хитрые люди - злые, и в своем притворстве могут наворотить невесть что. Я вывожу свои саночки во двор и вновь улыбаюсь:

-Да, я люблю свою маму, и она меня тоже любит, она добрая.
-Угм, - прикуривает эта странная женщина. – Это понятно, моя меня тоже любила, да по башке половником лупила. Слушай, а почему тебя все психом зовут?

-Потому, что это так и есть, - берусь я за лямку, ничуть не удивляясь вопросу, - И, как я понял врачей, это неизлечимо, хотя мне и не вполне понятно, что конкретно нужно лечить. Писать – читать умею, языки учу, но все равно каждый год на освидетельствования ездить приходится. Вот и этой весной тоже поеду, и опять там что-то про меня напишут. И пишут-то, что самое главное, всегда разное, кто во что горазд. Я потом эти их диагнозы по справочнику проверял - почти ничего ко мне не подходит. Нет, что-то, конечно, верно, но чтобы, как в детстве, слабоумие мне приписать, или аутизм – да ну их, ошибаются они. А может, и не так совсем: им, докторам, мы, больные, просто жизненно необходимы, вот и пишут все подряд, чтобы зарплату свою оправдать, как думаешь?

-Ты куда это поехал? – перехватывает моя непрошенная спутница веревку от санок, - Левее давай, нам же в аптеку еще надо! Вот так, прямо за мной и едь, да не отставай. Козлы, хоть бы дорогу почистили! – подскальзывается она, но на ногах все же удерживается, - Это ты про докторов и прочих там очкариков правильно сказал. Лопаты бы им всем раздать, да дворы от снега заставить убирать. Сидят, суки, в своих кабинетах, задницы свои тощие к креслам поприжали, да бумажки свои вонючие пишут, говнюки! А ты тут, как тварь последняя, ходи этими козьими тропами! Все деньги сами разворуют, а тебе даже и на водку не остается. Суки, они и есть суки. Так, дошли, – останавливается она возле угла дома. – Деньги давай.

До чего же я не люблю свою заначку трогать: мама говорит, что пятьдесят рублей всегда с собой должны быть: вдруг хулиганы нападут, ими откупиться можно будет. Но хулиганы за всю мою жизнь так ни разу и не нападали, так что я обычно где-то раз в месяц эти пятьдесят рублей трачу – то на булочки, то на семечки. Но семечек у меня еще полный карман, да и дома примерно с треть пакета, так что отдадим деньги Шубе, и будем считать, что хулиганы - это именно она. Та с радостью выхватывает у меня денежку и, балансируя на скользком льду, скрывается за углом.

Немного странно: женщины обычно или вино, или водку пьют. Молодые девушки – те предпочитают пиво или напитки с красивыми этикетками, а эта Шуба отчего-то – настойку из аптеки. Необычный у нее вкус, ничего не скажешь.

Нет, мой папа со своей новой женой тоже настойку пьют, но ведь она не из аптеки? Они же сами ее настаивают? Хотя можно предположить, что Лида просто настойки делать не умеет, вот и приходится ей готовый продукт покупать, никуда не денешься. Это даже хорошо, что она настойки пьет, это ее очень даже положительно характеризует: в аптеке дрянь всякую продавать не будут, там все лечебное, и для здоровья, как следствие, полезное. Разве это плохо, что человек о своем здоровье заботится?

Вот я, к примеру, когда папа еще с нами жил, тоже каждое утро зарядку делал, и это было полезно. А сейчас, одному, мне ее делать лень, и это – вредно. Может, если вместо зарядки по утрам принимать настойку из боярышника, тоже толк выйдет? И неважно, что она – горькая: это так боярышник горчит, так ведь и полынь тоже горчит, и зверобой, и алоэ. Нет, уже ничего не понимаю: всегда же считал, что горькое – вредно, а тут, выходит, что и не совсем. В раздумьях даже не заметил, как вернулась Шуба:

-Совсем оборзели! С каждым днем дорожает! Год назад я на полтинник четыре штуки покупала, а сейчас – всего две! Охамели, едрена корень! Взять бы этих Путиных с Медведевыми, да заставить их боярышник по двадцать два рубля пить! А еще трындят, что у нас инфляции нет! Цены они на лекарства ограничили, ага, рассказывай больше. Леш, че молчишь? Ну не свинство ли – за лекарства столько денег с больных людей драть?

-Это неправильно: лекарства надо и вовсе бесплатными сделать, - осторожно поддакиваю я.
-Молодец! – чмокает меня в восторге в щеку Шуба, - А еще говорят – псих! Золотые слова! Во жизнь-то была бы! Один раз на всю неделю затарился – и никаких тебе проблем! Леха, тебе бы депутатом быть, да законы писать, а ты почту развозишь. Да я же за тебя двумя руками бы голосовала, да что там я – вся страна! Лекарства – бесплатно! Отличный лозунг!

-Да-да, - польщено улыбаюсь я, и развиваю мысль дальше, - Землю – крестьянам, фабрики – рабочим, власть – советам, лекарство – народам! Хорошо?
-Замечательно, - зашарила та вдруг вокруг взглядом, - Давай присядем на лавочку за домом, там хорошая лавочка есть, я знаю, - и тянет меня за рукав, - Это ты очень даже замечательно придумал, просто талант. Разве что про народы палку слегка перегнул: американцам с немцами наша настойка ни к чему, у них своего добра хоть залейся. И китайцам тоже не надо: их много, на всех боярышника не хватит. Но ты все равно молодец.

Может, и зря с утра Лида мне так не понравилась? – подумал я, глядя, как тщательно она очищает варежкой скамейку не только на себя, но и для меня. Достала из стопки с почтой две газетки, постелила их на седушку, и довольно оглянулась:

-Ну, вот и порядок, присаживайся. Жалко, что закусить нечем. У тебя конфетки случайно не завалялось?
-Только семечки, - засовываю я руку в карман, - Семечек хочешь?

Семечек она не хотела, но отказываться не стала. Но вряд ли это из деликатности: вон она с какой скоростью их лузгает, чуть ли не быстрее, чем я. А я этих семечек за свою жизнь изгрыз – не счесть! И, если бы у нас в России проводились соревнования по типу американских – типа кто булочек с сосисками съест, но только чтобы у нас вместо булочек были бы семечки, то чемпионом – не чемпионом, но призером-то я точно бы стал. И дали бы мне тогда в награду целый мешок семечек (не деньги же раздавать победителям, это тебе не теннис), вот была бы красота!

 Это же на целый год хватило бы – как раз до следующих соревнований. Но все равно у меня ничего не получится: соревнования-то наверняка где-нибудь в Краснодарском или Ставропольском краях устроят, там, где подсолнечник хорошо растет, а туда еще ехать и ехать. А билеты сейчас, как я слышал, дорогущие, и явно затрат на проезд выигранный мешок семечек не окупит. Не судьба мне стать чемпионом, не судьба.

-Пей давай, что задумался, - толкает меня в бок соседка.
-Спасибо, не хочу пока, - осмеливаюсь отказаться я, - А ты знаешь, сколько билет до Ставрополя может стоить? На поезд?

Лида нисколько не огорчилась, что я отказался от настойки, и лишь задумалась, щурясь в непривычно голубое небо, словно облачко там выискивая.

-В купе, наверное, тысяч пять – шесть, в плацкарте – около четырех, а может, и того дешевле. А тебе это зачем? На юг собрался? А ну, колись!

И дернуло же меня за язык спросить! Теперь оправдывайся, что никуда-то ты не едешь, да и не поедешь никогда, и что спросил просто так, для того, чтобы посчитать, сколько семечек можно купить на те деньги, что якобы предполагается выложить за билет до Ставрополя и обратно. Чисто арифметический, теоретический, так сказать, интерес, не имеющий к моей жизни ровно никакого отношения. Однако оправдываться не пришлось: Шуба лишь пожала плечами, отхлебнула из горлышка и закурила:

-Не хочешь – не говори, не больно-то и интересно. Да… А в Сочи, я прогноз видела, сейчас плюс пятнадцать и солнечно. Ты был в Сочи?
-Откуда? – принимаюсь я за семечки, - В детстве к родне в Ишим ездил с мамой, вот и все.
-А Ишим – это где? – трет рукавичкой подмерзающий носик Шуба, - Тоже на море?

Нет, вроде не смеется, на небо смотрит, да красные глазки свои задумчиво щурит. Или она это так притворяется? Мне не нравится, когда при мне притворяются, у меня тогда ситуация реальности, ее ощущение, меняется, а это очень плохо. В такие минуты я как бы раздваиваюсь и вполне серьезно наплевательски отношусь к тому, что вот это рыжее тело с суетливыми, дергаными движениями, что сбоку – это совсем не я, и, по большому счету, оно мне безразлично. Как следствие, этот мужик, что сбоку, начинает совершать совершенно глупые, подчас опрометчивые поступки:

-Дай глотнуть, - тянется чужая рука к бутыльку, - Я немножко, семечками подавился.
-Семечками! – смеется Шуба, - Подавился он! На, только не захлебнись. Так где твой Ишим-то?

Сидит, дружелюбно улыбается. Зря я (то есть – тело), у нее настойку попросил: сейчас пить придется. Но это ничего: если настой лекарственный, то и эффект от него должен быть целебный.

-Конечно, на море, - пытаюсь пошутить я, чтобы завоевать доверие этой странной женщины, - Только на нефтяном. Это там, - и машу рукой в восточном направлении, - недалеко от Тюмени. Как отсюда едешь – сорок девятый поворот налево, не пропусти.

Я хихикаю, а та отчего-то нет. Лишь смотрит так искоса на меня, вот и, вздохнув, головой качнула. Молчит, опять на небо смотрит. Ну чего же она молчит?! Может, я сказал что-то не то? Что? Про море нефтяное? Про поворот? Или чтобы не проспала? Все вместе? Черт, я не понимаю, я начинаю нервничать, дергаться, и, наконец, не выдержав молчания, резко поднимаюсь с лавки:

-Все, мне пора развозить почту. Прощай.
-Угу, прощай, разбежался, - тянет та меня за подол обратно на скамью, - Сейчас допьем, вместе  и развезем. С твоими санками это раз плюнуть. Лучше семечек еще дай.

Я постоянно твержу сам себе, что я не жадный. Так-то оно так, но это, как правило, касается лишь тех вещей, которые мне не очень-то и нужны, или же к которым я равнодушен. А также к некоторым абстракциям, таким, как, к примеру, деньги. Ведь мне те пятьдесят рублей, которые я отдал этой пигалице, не жалко?

 Вот, правильно, не жалко. А все почему, спрашивается? Ведь на них вполне можно было бы тех же семечек купить, и немало, но ведь это совсем даже непростой процесс. Это – целое таинство превращения, так сказать, ноуменальных сущностей в феноменальные. Да, в совершенно феноменальные, упругие такие, черные, маслянисто отливающие и ароматные. Жалко мне семечек, что ни говори. Скрепя сердце, я отсыпаю ей небольшую горстку лакомства и, краснея, вру:

-Совсем кончаются.

Тьфу ты! Мне настолько жалко своих семечек, что я ей чуть в рот не заглядываю, провожая взглядом каждое зернышко. Не дай Бог, заметит, да жадиной за это назовет. Нет-нет, только не это! Я же тогда начну оправдываться, и даже отдам все оставшиеся семечки, лишь бы жмотиной не прослыть. Вот напасть-то! Чтобы отвлечься от столь ужасающей, зримой вплоть до тактильных ощущений, перспективы, наобум спрашиваю:

-А ты на море была?
-Угу, - сплевывает та шелуху, - Аж два раза. Нет, три: в детстве еще, в школе, но это не считается.
-А почему не считается? – радуюсь я, что Шуба не заметила моих «прощальных взглядов», - Была же.

-А потому и не считается, - болтает та короткими ножками, - Потому что зимой. У меня, видишь ли, ангина. Или астма, - и с достоинством задирает подбородок, - Вот врачи и прописали мне мягкий, влажный климат.
-И что?
-Да я уже плохо помню, - машет она рукой, - Короче, интернат там был, санаторий такой детский, почти на самом берегу. Красиво – жуть! Таксист, который нас до места вез, еще рассказывал, что там  в пруду лебедей еще Гитлер разводил.
-Какой Гитлер? – недоумеваю я, - Каких лебедей?
-Красивых! – усмехается та, - Лебеди, они же красивые? Вот этот фашист их там и разводил.

Чушь какая-то. У них что, этот санаторий в Германии был? Или в Австрии? Ни за что не поверю. Но и не в России же фюрер птицеводством занимался, это однозначно. Вольфшанце, и то, по-моему, где-то то ли в Белоруссии, то ли на Украине находилось.

И не надо меня поправлять! «На Украине», а не «в Украине», и никто меня не переучит. Никто же не говорит «в Гаити», «в Кубе», коли на то пошло! А если скажешь – сразу же понятно, что ты не русский, и наши тебе не только в кубе, в квадрате такую кузькину мать покажут, даже почище, чем у Хрущева. А может? Нет, в Прибалтике тоже вряд ли: что-то я не припомню, чтобы сам Гитлер там был. Хотя…

-Это в Кенигсберге? – наконец осмеливаюсь предположить я.
-Что-то вроде, - обмахивает та варежкой коленки от шелухи, и меня переполняет гордость за мою прозорливость, - Рядом с Калининградом, там от этого твоего Кенигсберга  одни только головешки да кирпичики остались. Зато дороги – офигенные, и по сторонам так ровненько-ровненько деревья растут, и чисто везде, чтоб их! Представляешь: мы, русские, уже шестьдесят лет там как живем, ну, ладно, - и задумалась, - Ага, в восьмидесятом это было. Значит, тридцать пять лет. Так вот, там русские, ну и прочие, татары и башкиры, столько лет живут, и до сих пор не засрали! Ничего не понимаю. Все подметено и обихожено, никто даже окурков на землю не бросает, как мы вот с тобой, - и выкидывает бычок себе под ноги, - А тогда для меня это было просто дико. Мы только и смогли, что всех лебедей истребить. Это же надо было такой запас чистоты создать!

-И что дальше? – нарушаю я двухминутное молчание.
-Дальше? – вновь закуривает она, и тут же закашливается. - На «легкие» вот перешла, - и показывает пачку, - Так теперь только больше кашляю.
-Так ты брось.
-Чего бросить? Курить? Ха, мамка курила, отец курил, а мне – бросить? Нет уж, я лучше обратно на обычные перейду. Это ж надо такое сказать – бросить! Ты еще мне пить бросить посоветуй, медбрат, едит тебя. На, лучше сам глотни, - и достает второй пузырек, - Давай – давай, а то я обижусь. Вот и молодец, я тоже хлебну и дорасскажу.

Покурив с минутку, она выдыхает прямо в небо, параллельно своему невидящему взгляду:

-Поселили нас в здании бывшей немецкой казармы. И, представляешь, опять повсюду чистота и порядок. Мы и спали на немецких кроватях, на немецких еще матрасах, и ковровые дорожки между рядами еще были те, немецкие, сама проверяла. Не веришь? Серьезно: там с обратной стороны штампы были, все под номером, и подписано. Короче, учились мы в том же корпусе, где и жили, только на немецкий язык в отдельный домик ходили, уж и не знаю, почему. Ты какой язык в школе учил?
-Немецкий.

-Вот и я тоже немецкий. Да, я про домик-то недорассказала. Как бы тебе это обрисовать? Давай так, - чертит она носком сапога на снегу линию. - Это – главный корпус. К нему ведет длинная аллея, вот так, - и проводит перпендикуляр к центру. - Вдоль аллеи, как по ниточке, бывшие дома ихних офицеров понатыканы. И, блин, и тут все тропинки подметены, и тихо кругом, разве что море слегка слышится. Все это в снегу, как в сказке, и – тепло. А ведь меня туда на третью четверть отправляли, когда у нас за двадцать, а там – ну, градусов, может, пять, лафа… Классно там было, на самом деле классно, как в Европе побывала. Я с собой и янтаря привезла, сама его на берегу моря собирала, представляешь? Идешь так по гальке, глядь – янтарик желтеньким светится! Ты его хвать – и в кармашек, пока никто не увидел.
-А это-то почему?

-Отбирали, - пожимает та плечами, - Нет, конечно, дрянь всякую, мелочь – бери, сколько хочешь, а крупные, красивые камешки – отбирали. Я, помнится, один такой красивый – прекрасивый нашла, округлый, размером с юбилейный рубль. Спрятать-то спрятала, да взяла потом, дура, и похвасталась. Сучка, никогда ей этого не прощу.
-Какая сучка? – заглядываю я ей в глаза, непонимая.

-Да москвичка там одна была, выдра белоглазая, - и шуба сжимает кулачок, - А я ее еще подругой называла. Вот и все: отобрали у меня мой янтарик, до сих пор его жалко.
-Да, жалко, - мне и на самом деле становится жалко и Шубу, и янтарь, - С комариком был?
-Нет, - в расстройстве начинает шмыгать Лида носом. Затем делает большой глоток и отдает склянку мне, - Допивай, там как раз тебе осталось. Там, знаешь, я и не поняла, кто был. Ножки было видно, и носик такой впереди.

-Хоботок? – сочувственно подсказываю я.
-Может, и хоботок. Жучок, короче, маленький, да что теперь об этом. Носит, наверное, мымра какая-нибудь мою находочку, на моего жучка любуется, курва. Эх… Допил? Тогда пошли по подъездам: с тобой хорошо, но работать все же надо. Да и прохладно.

Мы тихо и мирно развезли всю корреспонденцию по подъездам, то разговаривая ни о чем, то ни о чем не разговаривая. Хорошо так гуляли, умиротворенно, почти что как в том неведомом Калининграде – Кенигсберге. Напоследок я настолько доверился Шубе, что показал ей свой тайник с неоприходованной прессой. Лида сперва не поняла, зачем мне это все нужно, но после объяснения лишь хмыкнула:

-Дело твое, конечно. Но, на мой взгляд, здесь у тебя макулатуры рублей на сто – сто пятьдесят. Может, сдадим? Санки-то есть.
-Да ты что?! – испугался я, - А вдруг кому не хватит?

Шуба ничего не сказала, только зубом поцыкала, и все. Пожала мне руку на прощанье, и, поскальзываясь и негромко, про себя, ругаясь, пошла по колее. И вдруг, незаметно для самого себя, Кенигсберг вновь превратился в Екатеринбург, белоснежные сугробы – в кладбища пустых бутылок и пачек из-под сигарет, а дороги -  в направления. Грустно.

               
3. То ли выше быстрее, то ли больше скорее.


В то утро Лида, с которой я уже успел наладить вполне дружеские, доверительные, отношения, явилась на работу вся в слезах и до предела взвинченная. Все, как обычно, уже разошлись, а она взяла и дождалась меня и, дождавшись, тут же кинулась мне на шею:

-Что же делается-то?! Что делается?!
-Ты чего?! Чего? – попытался я ее отодрать от себя.

Признаться, я опешил до такой степени, что выронил санки, которые нес в руке: какой-то ушлый дворник выскоблил до асфальта вход в подъезд, в котором находится наша контора, вот и приходится их таскать, чтобы полозья не повредить. А тут тебе, словно кошки, на шею бросаются! Здесь морально и физически устойчивый, уравновешенный во всех смыслах, человек, и тот начнет беспокоиться, нет ли где какого подвоха, я же и вовсе теряюсь:

-Что случилось-то? Болит? Где больно?
-Ду… Душа болит, Леха! – поднимает на меня та свои вечно красные глаза и зло утирает нос, - Нас никто не любит! Все только ненавидят, гады!

Тут я замечаю, что от нее пахнет не только настойкой, но и еще чем-то противно специфическим. К настойке я уже начинаю потихоньку привыкать, но это что еще за запах? И вообще, мне такое поведение крайне не нравится! Меня тошнит, мне плохо! Кругом люди, много людей, в одном только нашем городе их больше миллиона, в России и того больше, много больше, и я не хочу!

Я не могу, когда вы все на меня так смотрите! Мама, хоть ты-то отвернись! У меня голова кружится, не могу я больше ваши глаза видеть! Вас миллионы, миллиарды, всем нельзя!

Ой, что это? Перед глазами у меня плывут круги вперемешку с чужими глазами. Две пары. Промаргиваюсь, трясу головой, и вижу: надо мной склонились испуганная Шуба и Лариса Павловна. Начальница сердится, гулко топает сапогами и брызжет мне на лицо водой. Да, и голоса: «Бу-буу-бу». И вдруг – как беруши вытащили:

-Лариска, да хватит тебе на него брызгать, не в бане! Хватай газету и маши!
-Сама дура, - принимается махать журналом выдачи почты перед моим носом «Лариска», - Устроила тут мне трагедь со своим Плющенко! Чего человека тревожишь – говорила же тебе, что он психопат ненормальный! Невротик, в твой ротик! – и сплевывает прямо на пол, - Понарожают тут дураков, а мне отдувайся!

-Это ты дура! – накидывается на нее шуба, - А Леша хороший, умный, он на Женечку похож, только рыженький. А не сумела сама разрыть клад – так копай могилу, муха навозная! Ой, Ларис, смотри, вроде моргает. Ты маши, маши, миленькая моя! Леша! Лешенька! Ты меня слышишь?

Похоже на то, что я в конторе. Сижу на полу, к стенке прислонился. Рядом со мной моя почта и две женщины. Не мои. И чего они тогда так на меня смотрят? У меня в душе тоскливо и опустошенно, как всегда после приступа, а они на меня вылупились, как на голого римского папу. С трудом поднимаюсь на ноги и гружу почту на санки.

Хмарь еще эта противная в голове, сегодня опять снулый буду и раздражительный. Лишь бы маму, как в прошлый раз, опять не обидеть, а то и завтрашний день одним махом испорчу. Так, сейчас обойду все дома, и быстрее домой, в норку, к батарее. Прижмусь к ней, и буду молчать с закрытыми глазами. А там, быть может, и усну. А когда проснусь, то буду тих и безразличен к вашим немигающим алчным глазам, к вашим каннибальским зубам и помыслам.

-Лешенька, попей чайку, - подает мне Шуба стакан с коричневой до отвращения жидкостью.
Так и хочется ее оттолкнуть, укусить, и убежать куда глаза глядят, лишь бы подальше от этих стен и этих глаз. Но она смотрит так жалостливо-нежно, почти как мама, что я слабовольно подчиняюсь этому гуманному насилию:
-Спасибо.

Так и есть: гадость. Мало того, что чай мерзкий, так еще и ложки три сахара в него, наверное, вбухали. И ведь не поленились – размешали! В итоге получилась приторно – сладкая жижа с запахом водопроводной воды и привкусом металлического чайника. Влив в себя половину, виском прислоняюсь к прохладному дверному косяку и отрешенно смотрю на эту странную парочку не к месту суетливых человеческих самок.

Шепчутся о чем-то, на меня как бы вскользь, невзначай, посматривают, но, натолкнувшись на ответный, тут же прячут взгляд, и опять шепчутся. Я допиваю сладкий хинин и, придвинув  к себе журнал, расписываюсь в нем:

-Я пошел, - и не удерживаюсь напоследок, - Пойло, а не чай.

До чего же хочется укусить! Как раньше, как в школе, когда мои зубы были еще остры, и я мог кусаться до крови! Так и тянет, так и тянет тяпнуть наманикюренную лапу ненавистной мне начальницы, но я, как учили, медленно вдыхаю – выдыхаю несколько раз, и выхожу на улицу. Меня мышью догоняет Шуба, тихо и невнятно бормоча себе под нос.

Ладно, пусть идет себе, а то, что ее участок совсем в другой стороне, так это пусть меня нисколько не занимает: может, она прогуляться хочет. Я тоже прогуляюсь, да подостыну, мне это полезно. Вернее, это полезно моему бестолковому организму, а вовсе не мне: для меня самого нет ничего ближе и привлекательней моей батареи, ну, может, еще и мамы, ее молчания, и тихого поскрипывания половиц под ее ногами.

-Леш, а можно, я твои санки повезу? – просяще заглядывает снизу вверх Шуба, - Ты прости, я больше не буду про Плющенко, просто обидели его, вот я и… Можно?

Хочется на нее накричать, но я не могу. Может, я всего лишь навсего устал, а может, знаю, что, если я ее обижу, так просто, без причины, на ровном месте, ни за что (стоп-стоп!), короче, возьму и оскорблю, то буду чувствовать от этого себя еще гаже, а от этого моему клятому организму опять-таки вред.

А, клин клином вышибают! Попытаемся вспомнить, кто такой этот Плющенко, да посочувствуем, если получится, Лиде в ее беде, а там, глядишь, и самому легче станет. Так: Ющенко – это президент Украины. Уже бывший, но это неважно. Если прибавить к нему «Пл», получится тот, кто надо. Вроде бы, он спортсмен. Или певец?

 Я что-то такое видел в новостях про музыкальные конкурсы, так он победил там еще. Хотя… Сейчас же идет Олимпиада, и мама ее смотрит, все за наших болеет. А я болеть не хочу, и жду лишь одного: хоккейного финала, где, как обещали, наши должны сразиться с канадцами. А еще обещают, что мы выиграем. Я люблю смотреть программы, где мы наверняка выиграем: можно даже отвлечься, чай с вареньем попить, лишь изредка отвлекаясь на игру.

Но если начнут проигрывать – не обижайтесь, спортсмены, тут же уйду на кухню, и буду там в одиночестве думать, какие вы все гадкие ничтожества, да фантазировать, что бы я мог вам сказать при личной встрече. Нет, точно: пусть они лучше проиграют: то-то отведу душу.

-Бери, коли есть такое желание, - подаю я веревку от санок Шубе, - Так что там с твоим Плющенко?
-Ему медаль не дали. Он – чемпион, он лучше всех, а ему – какое-то серебро! Сволочи, всех бы их порвала!

Тут до меня доходит: точно, спортсмен! Мама тоже много про фигурное катание говорила, да причем с такой гордостью, что мне даже слушать неприятно было. И чем я хуже этого Плющенко, спрашивается? Тем, что я на коньках не катаюсь? Эйнштейн тоже не катался! Зато я… Ну, к примеру, да, к примеру… Что мне – тридцать восемь, а я до сих пор девственник, вот! Остановившись посреди дороги, я закидываю голову и начинаю истерически смеяться.

Нет, не смеяться – ржать! Ржать, как это делают лошади и прочие непарнокопытные, дико и необузданно. Мне смешно все: и испуганные прохожие, и испуганная Шуба, и в панике разлетающиеся голуби, мирно клевавшие зернышки возле люка, мне смешно все, просто умора! Как же все вокруг жалко и ничтожно, мелко и паскудно! Мелок и паскуден и Плющенко, и Олимпиада, и весь белый свет, все цвета его и оттенки, и все так смешно! Но… Я вдруг замолкаю и вслух цитирую Бодлера:

-Все цвета я люблю. Потому что темно на душе у меня.

Вот и все, отхлынуло. Услужливая, заботливая память бережно стирает картины фантасмагорий, только что мелькавших в моей голове, оставляя лишь вершки да корешки. Спасибо ей за это. Выдохнув и вытерев слезы, подмигиваю Лиде:

-Семечек хочешь?
-А? – вслед за мной выходит из пограничного состояния Шуба, - Чего?
-Давай, говорю, присядем, да семечками побалуемся, - снисходительно, как маленькому ребенку, объясняю я ей свое спонтанное желание поделиться, и опять зачем-то вру, - Я сегодня и на тебя тоже взял.

-Да? – и робко, как бы из-под ребер, чуть ли не между их, протягивает мне сморщенную в горсть ручонку, - Это ты хорошо, - и заворожено смотрит, как из моей широкой ладони семечки шипящей струей перетекают в ее маленькую ручку, - Только я ничего не поняла. Опять. Ты больше не будешь так меня пугать, правда?
-Буду, - внезапно и вдруг просыпается во мне жалость к семечкам, - Это со мной бывает, и даже странно, что сегодня так быстро кончилось. Тьфу-тьфу-тьфу.

Шуба суеверно следует моему примеру, и мы молча угощаемся семечками, а затем тихо, как две тени, как крысы, старающиеся слиться с серостью города, развозим мою почту. Ее на сей раз не хватило, но Лида жертвует своей. Мне отчего-то все равно, что многие жильцы ее кварталов останутся сегодня без корреспонденции, и я, ничуть не споря, докладываю своим подопечным из пачки Шубы.

А может, она и на самом деле хорошая – вон она как за этого Плющенко переживает. Да и за меня, похоже, тоже – суетится, и, как собачка, в глаза преданно заглядывает. Нет, не как собачка, а почти как мама, когда та чувствует, что я не в духе. Надо будет и ей тоже что-нибудь доброе, хорошее, сделать, оттого, Бог даст, авось и вовсе в моей душе идиллия воцарится. А ей это необходимо: вон какой день нервный, ломаный был. А все из-за какого-то там Плющенко.

-Это ничего, что серебряная, - ободряюще говорю я себе и Шубе, - мы вон с тобой и вовсе никакой медали не получили, а все равно нам хорошо. Посмотри, какое солнышко сегодня, почти как весеннее.

Наверное, именно про такую погоду говорят «мороз и солнце». Но – уже не тот мороз, зато то солнце. И, как мне кажется, даже наш огромный и меркантильный до рвотного омерзения город это чувствует, и теперь принюхивается, присматривается к робким, подтачивающим его холодное, по-зимнему рассудочное основание, переменам погоды, предчувствуя скорую весну, а за ней – и крушение самоих своих скрепленных оцепенением принципов.

Ох, как же скоро все повлечет за собой, порушит доселе неприступные бастионы холодного (критического, ха-ха) разума мягкое солнышко безжалостно чувственной весны! И, если даже обезумевшие, обездушенные за своими делами людишки в состоянии проникнуться этим сладко – терпким запахом неминуемой – нет, неминучей -  оттепели, то что же говорить о воробьях и о прочих божьих пташках: обычные городские воробьи, эти мелкие вездесущие проныры, посеревшие, выцветшие за зиму до бесцветия грязного снега, как казалось, и вовсе канувшие в стужи неведомо куда, и те облепили яблоню-дичок, и с гвалтом склевывают чудом уцелевшие постылой зимой  (Чуть не сказал – фрукты. Интересно, а наши с вами городские яблоки, – это что, тоже фрукты?), плоды.

Под такие деревья не садись: живо на заблудившийся мухомор станешь похож. Это когда на кого другого попадет, смешно, можно даже сказать, что это к счастью, но когда птичий бог вздумает пометить тебя самого – тут уж не до смеха: весна - хохотушка еще не пришла, не обогрела и не взбодрила, так что погрусти пока, прохожий.

И вдруг я чувствую, что я смертельно устал; нет, не так, как будто прошел многие и многие километры, и не так, словно бы весь день таскал тяжести, а будто бы меня вдруг и в одночасье всего изнутри высосали, опустошили, и бросили меня, никому не нужного, прямо посреди города, скомкав, как конфетный фантик. И я  - это уже не я, с моими мышцами и кровью, а кожаный мешок неопределенной, замысловатой, испорченной формы, кое-как, второпях, набитый ватой и костями.

На дрожащих ногах я едва добираюсь до ближайшей скамейки, и веки безо всякого моего участия скользят, как по маслу, вниз, закрывая суетный мир от меня. Или меня – от него, это уже не важно… У меня в груди о кости гулко стучится сердце, отдаваясь кровяным пульсирующим эхом в висках, да вдобавок подташнивает и трясутся щеки и пальцы.

Мне очень холодно, но я потею. Но это, насколько я себя помню, почти нормально, и, приоткрыв один глаз, я тупо смотрю, как по моему носу скатываются со лба и падают на снег одна за другой капли пота. Уши эти еще заложило, зараза, и улицы с расставленными на них домами гудят, как огромный трансформаторный улей на предельных режимах работы. А между ульями машины – электроны туда-сюда, гудя, неуемные, снуют.

 Да еще эта маска перед глазами, блеклым пятном заслоняющая покрытый полупрозрачными кляксами белый свет, маячит, чего-то от меня хочет. Я хочу ее прогнать, но нет сил поднять руку, силы есть лишь на то, чтобы в нее плюнуть. Нет, и это тоже не получается: слюна течет мне по подбородку. Я устал и хочу спать. Я уже хочу… Я уже ничего…

Так, несомненно, я дома. Чтобы окончательно убедиться в этом, я пересчитываю ребра у батареи: все в порядке, одиннадцать. Помнится, когда-то в детстве их было двенадцать, но одно лопнуло (не хочу вспоминать, как это было), так что это точно моя батарея. Но да хватит думать о далеком прошлом, попробуем  вспомнить о том, что было после воробьев.

Итак, что глаза у меня были открыты – это точно: передо мной мелькали лица и дороги, кусты и сугробы. В один я даже упал, он был мягкий и теплый, почти домашний, мне хотелось в нем остаться, но затем вновь была дорога и лица. Потом я снова упал, но уже на дорогу. Что же так тоскливо-то на душе? И что с того, что таких приступов уже, наверное, лет пять со мной не случалось?!

 Радоваться вроде бы надо, а я грущу. Знал ведь, что повторится, что же так переживать- то? Зачем тревожиться? Я ведь уже знаю наперед, что все это вновь ко мне вернется, рано или поздно, но – вернется, если, конечно, раньше не умру. А это «раньше» вполне возможно, если тотчас же в туалет не схожу.

Что мне нравится после этих моих часов вязкой слабости и минут бурного борения со всем и вся – так это мое зрение: наверное, в темноте я сейчас вижу не хуже кошки. В туалете же и вовсе пучу на все глаза, как будто в первый раз в жизни вижу, настолько все обнажено и зовуще. Так, специально для вас, убогих, объясняю: вы-то точно никогда такого не переживали, разве что тогда, когда родились.

Кхм. Хотел было провести аналогию с ситуацией, будто бы вы превратились, допустим, в существо другого пола, да к тому же внезапно оказались не в своей привычной домашней обстановке, а где-нибудь в джунглях, но это все не то: там бы вы просто запаниковали, затем впали в ступор, в отчаянье, и ничегошеньки толком не прочувствовали, не промыслили, настолько были бы заняты самими собой.

А здесь – вот оно, и это «оно» все привычное, знакомое до самой малой малости: и этот заусенец на мизинце левой ноги, и треснувший кафель под ногой, и корзина для белья напротив унитаза, но мизинец – это уже не просто палец, и даже не часть тебя, и даже отнюдь не часть мира, частичка универсума, это нечто потустороннее, абсолютно непостижимое, но тем не менее до нелепости логичное в своих претензиях, в явленной требовательности.

Да, и мизинец, и кафель, даже трещина в плитке – все раскрывается, зовет к себе, влечет в себя, завораживает тебя напевом линий и глубиной безжалостного разлома между твоим сознанием, и безумной явью, предстающей, объявляющейся в твое взоре. И эта корзина напротив, изготовленная из переплетенных проволочек – она тоже и как бы сама по себе, она целостна и дурманяща, но одновременно еще и многослойна и пугающа.

В ней каждая проволочка, каждый элемент нехитрого узора что-то, да значат, они самоценны и по отдельности, и в целокупности, и они жадно разверзаются перед тобой, как алчное око бездны.  И тебе, просветленному, уже никогда и нигде не скрыться от этого взгляда, да ты и не желаешь этого, и оттого без устали смотришь в это хитросплетение простого, и, кажется, уже даже нечто постигаешь, вдыхая воздух инаковости сути бытия бельевой корзины.

А с ней – и трещины на кафельной плитке, и уже не принадлежащего твоему телу мизинца. Они суть одного поля ягоды, но слегка совсем другого, и этот поле зовет тебя, оно обнажается до наглости, до настырности, раскидываясь тут и сям цветами и шероховатостями ощущений. И эти ощущения – дверь, через которую я гляжу.

Шаг вперед – и я за дверью, шаг назад – и я опять я. Не знаю, что лучше, но: если я затворю за собой дверь – я точно больше не увижу маму, я откуда-то это знаю, и это – жаль. Жаль даже то, что за дверью я не увижу нашего «одетого» солнышка, «там» я буду зреть другое солнце, оно там не круглое, как у нас, там оно – шар, там его можно пощупать, и даже в руках подержать, но все это – там. Там не будет мамы. Там не будет солнышка. Много чего не будет.
 
Где-то стучит, но это не мое сердце: мое стучит иначе, оно стучит требовательно и деловито, с достоинством. А здесь какой-то иной стук, тщедушный и просящий, назойливый и аритмичный. Что же я знаю об аритмии? Есть музыкальная аритмия, читал про нее, аритмия сердца еще есть, мне она ближе, но это тоже не то: здешняя аритмия  больше похожа на злую, пустолайкину какофонию воздуха, вот на что это похоже. Я здесь уже весь в паутине корзины для белья, почти что влился во все ее изгибы и мелочные, но важные причуды, и зачем мне эта обрыдлая назойливость?

 Безразлично, невидяще скольжу взглядом по газетам, по ванне, по кафелю, и встречаю мамин взгляд в окошке, отделяющем кухню от туалета. Ее рука стучит, а рот открывается и закрывается. У нее красное лицо, и это оттого, что кровь внутри себя тоже красная, и теперь рвется из сосудов, просвечивая. Что у меня, что у мамы это бывает, когда нам жарко, или же мы волнуемся.

Что? Мама волнуется? Я промаргиваюсь, и липкие сети тайного мира медленно, нехотя вползают в свои сущности. Мир вновь превращается в плоский, похудевший, и этого жаль. Но маму все же жаль больше мира, и я улыбаюсь и машу ей рукой. Ой, как встать-то трудно! Сколько же я тут просидел, любуясь тайнами яви? Смываю воду, тру затекшую поясницу и умываюсь холодной водой.

 Да, вот тебе еще одна загадка: когда я потею от жары, то пот у меня соленый, а когда так, во время приступа, то он слегка горьковатый, почти безвкусный. Отчего это – от изменения самого пота или же особенностей вкусового восприятия? Но – хватит об этом, и вообще хватит на меня сегодня этих приключений, так и на самом деле сбрендить можно, а мне еще рано. Ладно, в следующий раз попробуем в эту дверь подальше голову засунуть, а сейчас – пить чай и спать.

Чай мы пили втроем: мама, Шуба (откуда здесь она, и зачем?), и я. За окошком было совсем темно, и это в порядке вещей: зимой всегда должно быть темно, и чтобы все в белом. И деревья в белом, и люди, и жизнь. Нет, жизнь должна быть темной, иначе на ее фоне будет не разглядеть деревьев.

Люди – те да, те докричатся, а деревьям зимой без темноты никуда: их же никто не слышит. Фу, опять я гляжу не «за окно», а «в окно»! Сколько же можно над собой экспериментировать?! Бежать, срочно бежать! Я чищу зубы и, не прощаясь, поворачиваюсь к батарее – спасительнице, охватываю ее горячие ребра руками и закрываю глаза. Мне шепотом желают покойной ночи и уходят.

Вот и все на сегодня. И на завтра тоже. Может,  еще дня два, ну, недельку, похандрю – и все, опять начну смеяться и лузгать семечки с Шубой. Благостно и удовлетворенно мне было засыпать, - так, наверное, засыпают песчинки в море, так  спят снежинки в папиной Антарктиде, так спят…

Я не ошибся: еще несколько дней я провел в сладкой меланхолии, всех обижая и на всех обижаясь. И пусть «меланхолия» переводится как «черная желчь», для меня лично она сладкая, как мед, и светлая, как месть. Это же подлинное наслаждение – терпеть обиды, не будучи отмщенным, и мстить, не ведая обид. Но я-то прекрасно знаю, что мне так предопределено, и оттого упиваюсь обидами, и обижаю, не скорбя. 

Из этого невыносимого для окружающих состояния меня вывело долгожданное поражение нашей сборной от канадцев; одно жаль, что сам я этого позора по телевизору не видел – банально проспал. Зато этот позор я видел в глазах всех моих соотечественников, начиная от нас, пустоглазых с тощими кошельками, и вплоть до властьимущих, чей взгляд стал подобен закисающему, пускающему пузыри наваристому супу: «что это еще такое, дескать, происходит?».

 Нет, все-таки Олимпийские игры – это здорово! Тридцать мужиков (замечу – сплошь миллионеров) облажались, а сто пятьдесят миллионов от дерьма налипшего никак не могут очиститься – это ли не встряска? И в самом деле, зачем затевать войны, годами убивать на них людей, своих и чужих, когда тут за пару часов хрясь! – и ты уже не великая держава, не страна – победитель, а кошка драная!

Причем всем это очевидно, и мне, и президенту, что, согласитесь, приятно. Настолько приятно, что даже пожалеть его хочется. Спасибо вам, родные хоккеисты, и за сплоченность нации, и за мое душевное спокойствие. Вот и все: благодаря вам я окончательно возвратился к людям, и больше никому не хочу делать больно. Тем утром я сам подошел к Шубе:

-Здравствуй, Лида. Ты прости меня, пожалуйста, - и горько улыбаюсь, - Не скажу, что я больше не буду, да и предупреждал уже об этом, вот. Простишь? – и с радостью чувствую, что ее ответ мне небезразличен.

Это хорошо, что я радуюсь, это значит, что скоро все будет, как всегда. Как всегда, придет весна, набухнут почки, куда-то за город прилетят птицы (наши всегда с нами), и я сменю свои саночки на тележку. Оп, чуть не забыл!

-Да, за санки особое тебе спасибо! Я отработаю, правда! – спохватываюсь я.

Дело в том, что, когда меня брякнуло, Лида везла меня домой на моих старых саночках, но я с детства вырос, а они – нет. В итоге детские саночки пришлось выкинуть, и шуба подарила мне другие, алюминиевые. А я до сего дня и спасибо-то ей не сказал, нахамил только, да пьяницей обозвал. Ох, как же это плохо-то!

Но сегодня мне нисколько не страшно того, что мне плохо: раз я это чувствую, это значит, что мне уже хорошо, и я этому рад. Я в восторге, как альпинист, чудом избежавший лавины, как солдат, которого пощадила пуля. Я радуюсь, как человек, который был «там», и не раз еще побывает, но теперь он здесь, и от этого по-свински, по-человечески, рад.
 
-Шу…- вовремя прикусываю я язык, - Лида, ответь мне, пожалуйста. Если не хочешь простить, я просто уйду. А?

Та несмело поднимает нос от воротника куртки и глядит на меня заплаканными глазками:

-А я…Хрюсь-хрюсь-шмыг! Я тебя даже с двадцать третьим не поздравила. Я тоже засранка, да? Скажи, что да! – и решительно утирается рукавом.

Я вытираю ей нос и глаза своим носовым платком (его мама каждое утро мне меняет), и тихо-тихо, радостно и укромно смеюсь:

-А еще говорят, что хуже нет оскорбления, что рядом с тобой не сяду. Я лично бы сел. Если ты не против, конечно.

Шуба фыркает, Лариса Павловна, настороженно наблюдавшая за нашим объяснением, только сплевывает и, бурча под нос,  убирается к себе за конторку. Туда ей и дорога, волчице крашеной. И зачем женщины волосы себе волосы красят?

Если бы они хотели это сделать для маскировки (что сомнительно), то красились бы тогда лучше в камуфляжный, серый в крапинку, чтобы с домами и с кислыми физиономиями их обитателей  надежней сливаться. Ежели же хочешь выделиться – так красься в ярко-желтый, лазурный там, да хоть в золотистый, а так-то какой смысл? Была блондинкой – стала брюнеткой, или наоборот, и в чем затея? Была светло-русой, превратилась в отъявленную шатенку, и что теперь с того?

 Вот если бы ты, дура, наголо обрилась – тогда да, тогда тебя заметили бы, и, может, даже за форму черепа похвалили бы, но зачем же деньги попусту на краску переводить? Они же, в отличие от волос, сами не растут. Кстати, о деньгах: все-таки надо Лиду за новые саночки отблагодарить, а то я и ума не приложу, что бы я без них делал. И неужели я такой тяжелый стал? Вроде бегаю быстро, даже куда быстрее, чем в детстве, да и ем вряд ли больше, так откуда же во мне такая сила притяжения? Ведь, если я быстро бегаю, это означает, что мое тело достаточно легко, чтобы его с необходимым ускорением перемещать в пространстве. Далее, раз я бегаю быстрее, чем в детстве,  то и весить, соответственно, должен меньше.

И пусть в моих рассуждениях есть небольшая натяжка, но это простительно, в рамках статистической погрешности, так сказать. Но тем более не повод для того, чтобы ломать санки. Наверное, стоит сделать умозаключение, что санки поломались сами по себе, от старости. Санки-то, они живут меньше, чем люди. Зато у них есть один несомненный плюс: их переплавят, из получившегося металла сделают новые санки. А вот человека, увы, не переплавишь, он вам не терминатор.

Сегодня нам не повезло: корреспонденции с гулькин нос – один маленький буклетик на целую квартиру, величиной с половину тетрадного листа, и все. И написано-то как сухо, без фантазии: Интернет, заправка картриджей, и прочая там компьютерная бессмыслица. Может, для кого-то она и важная, и даже необходимая, но для меня все эти компьютеры – как современное Лукоморье.

Я уверен, что там, за этими www и собаками тоже интересно, и очень-очень много информации, но тем самым и опаснее, а я опасностей сторонюсь. К примеру, в том, сказочном, Лукоморье, что? Лешие там бродят? Русалки на ветвях голые расселись? Про ступу с бабою Ягой и вовсе нечего говорить: идет она, бредет сама собой, и никому-то до нее дела нет.

 Ах, да: кот еще там есть, так он и вовсе милый персонаж, теперь такие в каждом доме есть, и ничего, терпим. Телевизором называются. Ступа – это, естественно, автомобиль, русалок тоже вдоль дорог, как говорят, немеряно виснет, и почти никто от них еще не пострадал. Кто такие лешие? А леший его знает: может, милиционеры, или депутаты, хрен редьки не слаще, а сучок коряги не легче.

 Главное, что они имеют полное право бесцельно ходить, где им вздумается, и беспричинно кидаться на кого хочется, так что это кто-то из них, из этих, это точно. С черноморами опять-таки тоже все ясно, каждый день их по ящику показывают. Как там у Высоцкого: «Ловко пользуется, тать, что умеет он летать, зазеваешься, он хвать – и тикать».

Короче, того, прежнего, Лукоморья я нисколечки не опасаюсь, оно аналогично современному, но вот компьютер с его таинственным Интернетом – вещь более серьезная, незнакомая, и с ним не до шуток. Я иногда для интереса смотрю передачи о новостях компьютерных технологий в надежде что-то понять, но единственный вывод, который настырно достучался до меня сам, так это то, что это целая система, целый мир. И в нем, несмотря на некоторую, кажущуюся на первый взгляд, неупорядоченность, царит жестокая дисциплина, свой изначально лишь ему свойственный, как в дантовом аду, порядок, и все это крайне зловеще и чрезвычайно опасно.
 
-Леша! – машет мне перед носом Лида пальчиками, - О чем задумался?
-А? – фокусирую я взгляд на ее лице, - Да, конечно, пошли. Лариса Павловна, а можно до завтра я у вас свои санки оставлю? – обращаюсь я к начальнице, - Нет, если они помешают, я заберу, а завтра…

-Завтра можешь не приходить, - перебивает меня она, - Завтра почты не будет, так что разносить нечего. Может, и послезавтра не будет. Пока не знаю. Ничего: скоро выборы, будет вам работенка, еще пощады попросите. Выборы – выборы, кандидаты – п…ы, - напевает она известную песенку, - Ладно, ставь свои санки вон в тот угол, да звони, есть работа или нет, что ты каждый день-то приходишь? Али скучаешь?
-Так это…-смущенно ставлю я санки в сторонку, - А вдруг чего надо.

-Надо ему. Мне не надо, а ему надо. Все, хорошо базарить, идите работать, - встает со своего стула Лариса Павловна, - И я тоже пойду, дома дел полно. Лидке вон хорошо, у нее сын головастый, а у меня оболтус растет, быстрее бы его в армию забрали, глаза бы мои его, лоботряса, не видели.

Вот оно, значит, как. Оказывается, и у начальницы, и у шубы есть дети. Нет, что у Ларисы Павловны есть – в этом ничего странного, их у нее просто не может не быть, но чтобы у Лиды… Я недоверчиво гляжу на Шубу и совершенно не представляю ее в роли матери. Хотя… Она же нормальная, я вечно забываю об этом.

-Так и о чем же ты там думал? – спрашивает меня Шуба уже на свежем воздухе, - Слушай, а хорошо, что мы санки в конторе оставили, да? Сейчас бумажошки разнесем, и все, мы свободны. Что молчишь, как дундук? Хорошо?
-Ну, хорошо, наверное.

-Наверное, - дразнится та, - Теперь рассказывай, о чем думал.
-Тогда?
-Тогда-тогда, не сейчас же! Сейчас ты вообще ни о чем не думаешь!

-Да нет, сейчас я тоже думаю, - неуверенно возражаю я, - А тогда я думал об Интернете. Мы вот, к примеру, эти листочки о нем разнесем, кто-то ими воспользуется, а дальше, выходит, что и мы тоже часть Интернета, раз на него работаем. Все сейчас как-то сложно связано, нет, не связано – схвачено! Что такое «net» по-английски? Сеть! И мы в нее пойманы, потому что не мы ее создали, не мы ее вяжем, не мы ей пользуемся, а она нами. Петрушка получается. С перцем и толченым стеклом.
-Не скажи, - мотает головой шуба и вдруг останавливается возле угла дома в нерешительности.
 
Чего она остановилась-то? Подъезды – вот они, работать пора, а она стоит столбом, да нос повесила. Я оглядываюсь по сторонам в поисках того, что могло ее остановить, и вдруг понимаю: аптека! Она же там, за этим углом, а я, дурак, сразу и не понял. Мне же намекают, как за санки отблагодарить надо! Но ведь санки – они дорогие, а у меня в кармане опять всего пятьдесят рублей, вот незадача-то! И семечек, как назло, взял мало, забыл с утра досыпать, пень безмозглый.

Но да это ничего: у меня много полтинничков в заначке лежит, накопились они там незаметно для себя и меня, успею еще ими поделиться. Ту книжку для моих скромных сбережений я выбрал неспроста: она всегда стоит на одном и том же месте и, хоть расстреливай меня, хоть каленым железом жги – читать ее больше никогда не буду.

Это ужасная книжка, тонкая такая, серая, с огнедышащей гидрой на обложке, и с расписанием электричек. Уже догадались? Да, это – «Москва – Петушки», и это – самая страшная из всех книг, которые я читал. Даже теперь, при одном лишь воспоминании о ней я начинаю испытывать тревогу и удушливость, и оттого быстро сую денежку Лиде:

-Что-то мне немного не по себе. Мне же твоя настойка поможет?

Какой я, оказывается, догадливый и деликатный! Я знаю, конечно, что хвастаться нехорошо, но ведь я тихонько, сам себе, хвастаюсь? Вон как Лидка обрадовалась, да за угол побежала. Эх…

Ну, признаю я, что она пьет настойку не потому, что лечится, а оттого, что выпить хочется, ну, признаю! Вам-то что? И обо мне вы тоже зря говорите, что у меня семь пятниц на неделе, их у меня ровно столько, сколько надо. И не стоит столь ревностно копаться в мотивах моих поступков. Прошу вас, дорогие товарищи: если что, то без фанатизма!

И еще, насчет пятницы: к примеру, для мусульман пятница – выходной, и по пятницам они имеют полное право посылать всех куда подальше, не разбирая дороги. Евреи делают то же самое по субботам, христиане – по воскресеньям, так уж сложилось. У буддистов, наверное, и вовсе каждый день выходной, потому как нет, по сути, ни понедельника, ни пятницы, и всем все пофиг.

 Да, у тех же иудеев день и вовсе начинается с закатом солнца, и что с того? Они что, как только их день начнется, тут же на работу бегут? Нет, они лицемерно спят, нагло дрыхнут, вместо того, чтобы работать, и им тоже все пофиг. У православных же на первый взгляд все в порядке: день начинается с рассветом, неделя – с понедельника (то есть – с рождения недели), и заканчивается воскресеньем, не то, что на западе: те сначала воскреснут, а затем трудятся всю неделю, как папы Карло, зомби недоделанные. Как будто их воскрешали именно затем, чтобы они работали!

 То ли дело в православии: всю рабочую неделю мы день за днем хиреем, в субботу после пятницы и вовсе умираем (все мужики в один голос утверждают, что это – так), и лишь в воскресенье восстаем из мертвых. Восстаем, заранее зная, что завтра, в понедельник, едва родившись, матерясь, пойдем на работу, и это отравляет воскресное настроение, что, впрочем, легко лечится. Так, что и требовалось доказать: Шуба возвращается, сияя почище тульского самовара, и прижимает в кармане радостно бренчащие пузырьки:

-Очередь, Леш, представляешь? Тут трубы горят, а этой карге то ампулы не с той дозировкой, то цена не устраивает. Брала бы, что дают, да ползла себе на кладбище! Так, это… Я тут своих добавила, и четыре взяла, правильно? Пошли-пошли, - и тянет меня за руку, – пошли на нашу лавочку, у меня сегодня пирожки, сама пекла. А ты что думал – что я не умею? Тьфу, черт, опять снега намело! – расчищает она скамейку, - Ну, вот, теперь можно и спокойно отобедать. А ты все: интернет, интернет. Вяжет он у него. Вот у меня фирма денег, тьфу ты! – веников не вяжет!
 
Мне сегодня достался персональный флакончик, и это даже хорошо: им чокаться можно. А пью я из крышечки, так гигиеничнее и эстетичнее. Да и пирожок у Лиды вкусный, хоть и холодный. Не пригорел даже нисколько, а то я черные, да канцерогенные не ем – так и кажется, что эта чернота немедленно переползет с пирожка и вопьется в мою печень, или в легкие, и я от этого слишком скоро умру.

 Так-то я отлично понимаю, что все это – сказки, и ничуть не страшно, если я съем подгоревший пирожок, но раз уж мозг твердит «съешь – умрешь», то лучше с ним не спорить: куда как лучше остаться голодным, чем стать холодным. В печку, да в холодильник, как говорится, мы всегда успеем. Хотя насчет холодильника я загнул: кому я нужен? Полежу пару суток в холодном подвале, и сразу в печку, греться.

И хоронить будет нечего: выдадут (Ленке или Оксанке, маму-то я, наверное, все же переживу), жестянку с серым пеплом, для солидности обзовут ее прахом, и все. Ничегошеньки от меня не останется, одна лишь только запись: «выдано тогда-то». Получено в роддоме, а выдано в крематории. Нет, с этим чушь получается невнятная: выходит два плюса, а плюс да плюс в итоге дают тоже плюс.

 А где же тогда минус? Я вот, к примеру,  почту получаю – и отдаю ее, плюс и минус равно ноль, что прибыло, то и убыло, все логично. Два плюса – это неправильно, уродливо и противоестественно. Так, поразмыслим: чтобы получилось равновесие, то, человек, получив нечто, должен нечто равноценное отдать взамен. Что? Разумеется, жизнь, иначе получится подмена, обман, а не  достойный дара ответ. Хорошо. Обычный человек, и это естественно, может дать жизнь другому человеку, просто-напросто родив его. Тем самым он добиваемся искомого, и вроде бы все в порядке.

Но что могу дать я? Чью жизнь? Свою? Да кому она нужна? Маме? Да она и свою за меня с радостью отдаст, но у нее тогда получится два минуса в ее жизни. Пусть так: предположим, что я отдаю свою жизнь за нее, она – за меня, и так, кхм, без конца, до скончания века, будем меняться. Бред какой-то: некому мне отдать свою жизнь, как ни крути, да и незачем. А может, это даже хорошо, когда жизнь состоит из одних только плюсов?

-Леш, ты меня слышишь? – теребит меня Шуба за рукав куртки, - Ау! Проснись! Я ему тут про Интернет рассказываю, а он в облаках витает.
-Извини, я ненадолго отлучился, - смущаюсь я, рисуя в воздухе веретенообразную дорожку, где я «отлучался».

-Чего?! – заглядывает Лида мне в глаза, - С тобой все нормально? Ты это, ты заканчивай со своими закидонами, утомил уже. Сиди, пей, не отвлекайся, меня слушай. Еще раз задумаешься – подзатыльник получишь, усек?
-Вполне.

-То-то же, - и маленькая женщина задумывается сама, положив подбородок на ладошку, - Тыра-пыры. А знаешь что? Что же мы тут мерзнем-то? Пошли лучше ко мне домой, я тебе там этот твой Интернет вживую и покажу. И как это возможно – двадцать первый век на дворе, а у него дома Интернета нет! Пошли! Если что – Женька поможет, он скоро из школы должен вернуться, заодним и познакомитесь. Все, решено! – и, поднявшись, подает мне руку, - Хорош настойку свою зузить, пошли.

-Не-не, - испуганно трясу я головой, - Никуда не пойду, не проси, не могу, мне здесь очень хорошо, мне никуда не надо.
-Сволочь ты, - озадаченно отступает от меня Шуба, - И чего же с тобой делать? Редкостная сволочь, - и закуривает, задумчиво глядя на меня.

И с чего это у нее я – и вдруг сволочь? Некрасиво. Хотя уж лучше слыть сволочью, чем идти неизвестно куда, там знакомиться неизвестно с кем, да еще и в этот неведомый Интернет смотреть. Нет уж, три трудных дела в один трудный день для меня явно слишком.

-Ладно, - вздыхает Лида, - Пошли, кавалер, работать, а потом хоть до дома проводишь, или тебе даже это трудно?
-Да нет, не трудно, - радуюсь я простому выходу из сложной ситуации, - Совсем даже нетрудно, я охотно с тобой погуляю. Да, пойдем.

Я, если того позволяет погода, охотно гуляю, и нисколько не преувеличиваю: могу и по часу, и по два, гулять, пока не проголодаюсь. Особенно я люблю гулять в парке при Дворце пионеров, там сосны и свежий воздух, на котором так и тянет помечтать. И это даже сейчас, а ведь когда-то, ничуть не вру, в его прудике лебеди плавали, прямо как у Гитлера.

Но это было тогда, когда парк в простонародье «Харитошкой» назывался, и в нем не только лебеди с утками, но и люди гуляли, разночинцы там всякие, купцы, да студенты с барышнями. На горочке колокол к обедне звонит, а им не до колокола и не до службы, они уже покорились очарованию пусть окультуренной, но природы.

Весной, наверное, было особенно благостно: робкая яркая зелень, аромат раскрывающихся почек, перемешанный с запахом духов, чистые дорожки, мягко поскрипывающие песочком под ботинками, и детишки возле пруда, кормящие лебедей французскими булками из открывшихся кафе. Столики в кафушках застелены хрусткими от крахмала белоснежными, как лебеди, скатертями, доносится дурманящий запах свежесваренного кофе, Шаляпин из патефона – что еще надо человеку?

Здесь, под этими зонтиками, и свидания назначались, и миллионные сделки отмечались, и скреплялись, как положено, лишь рукопожатием, да графинчиком водки, верили тогда друг другу люди. Да, не одна здесь семья была создана, не одно состояние сколочено, а уж что касается простого человеческого счастья, так оно, по-моему, и до сих пор здесь живет, не вконец затоптали его еще. 

Но – пропали неведомо куда лебеди с утками, исчезли кафе с патефонами, остались лишь ротонда с осыпавшейся штукатуркой, сосны, и водка. 

Кстати, насчет водки: рассказывали (и я в эту историю верю, так как ее повторяли самые разные, незнакомые друг с другом люди), что зимой восемнадцатого года, когда революция с нашей страной уже произошла, а Брестского мира еще не было, в верховьях Мельковки (да, кстати, и речка такая тоже была), стоял спиртзавод, и в рамках очередной всероссийской кампании по борьбе с пьянством весь спирт оттуда вдруг и в одночасье в эту речку взяли и слили.

А так как спирта было много, десятки, а то и сотни тонн, а Мельковка соединялась со всем горожанам знакомым вышеупомянутым прудиком в «Харитошке», то спирт благополучно смешался с водой, чем не преминули воспользоваться сперва все местные жители, а затем уже и прочие обитатели Екатеринбурга, - шила в мешке не утаишь.

 Так вот, рассказывают, что три дня подряд практически весь способный к передвижению в пространстве город кучковался возле нашего парка, где эта способность немедленно в буквальном смысле слова и растворялась. Многие, разумеется, померзли, но без смертельных случаев: кто возле спирта-то замерзнет?

 Самые же умные ходили к пруду, как к колодцу по воду, с коромыслами, и наполняли спиртовой смесью всю тару, что у них была в доме. И все, как один,  в едином порыве революцию славили. Ох, и веселые же были денечки! Что, вам еще не смешно?

 Тогда слушайте дальше: видя такой массовый энтузиазм, и обидевшись, видимо, что праздник опять прошел мимо, местная власть решила послать на охрану спиртсодержащего объекта отряд красноармейцев, и что вы думаете? Вот, вы – русский человек, и поэтому думаете совершенно правильно. А в советах у нас в городе, как положено, тогда заправляли большевики с пока еще недобитыми эсерами, и угадайте с трех раз, кто они были.

Видимо, самим им на пруд идти было или боязно, или же просто лень, так что они послали туда  вслед первому на подмогу второй отряд, который в полном соответствии с революционным энтузиазмом радостно откликнулся на призыв новой власти, и, естественно, также сгинул без следа. Так, наверное, все бы и упились: прудик хоть и мал, да удал оказался, но неизвестный историкам злодей – трезвенник догадался открыть шлюзы на плотине, и все богатство под стоны рабочего класса утекло в Исеть.

А для Исети и тысячи тонн спирта – что капля в море. Теперь вот уже вовсе даже не смешно, а совсем грустно, правда? Да, кстати, каждый, кто мне рассказывал эту историю, в концовке лишь горько вздыхал, скорбя о былом,  и мечтая, видимо, о новой революции. Хотя бы на три дня.

  -Вот, Леш, мы и пришли. Вон мой подъезд, - кивает Лида на дверь, - Не пойдешь? Ну, тогда давай хоть вон на той скамеечке посидим, да помолчим. Ты мастер молчать, это хорошо. Тебе, наверное, все-все можно рассказать, и даже сама не заметишь, как рассказала. Так, нет?
-Не то, что бы, - пожимаю я плечами, торя тропинку в грязноватом екатеринбургском снегу, - Я, если честно, очень люблю поговорить, да все не с кем. Вот я и привык сам с собой разговаривать, мне не скучно.

Хороший у них во дворе детский городок, бревенчатый. Наверное, еще в восьмидесятых его строили, не раньше (тогда его успели бы доломать), но и не позже, тогда уже на стройматериалах экономили.  И скамеечка возле горки ладная, широкая и крепкая, из цельного, распиленного вдоль, бревна. Летом, я думаю, здесь мамы с бабушками сидят, лясы точат, да за отпрысками (противное слово, так и вспоминается известный анекдот про Сократа) своими приглядывают. Но сейчас, зимой, судя по обилию пустой тары вокруг, это место для таких, как мы с Шубой, и это настораживает.

-Это хорошо, что не скучно, - привычно расчищает Лида скамейку, - Мне вот скучно бывает, особенно когда одной. Эх. Женьке тоже на мать наплевать, гордые мы стали, брезгуем. А что я девять месяцев его под сердцем носила, это как? Что почти до трех лет грудью его кормила – это что, уже и забыли? Дети, дети. Ты свой пузырек-то допил? – я показываю ей свою едва початую бутылочку. – Вот и хорошо, посидим еще. Нет, ты не подумай чего, я на него не в обиде: он у меня сам и картошку чистит, и супы варит, да и вообще парень самостоятельный. Учится только слишком хорошо, я так не училась. А ты как учился?

-Средне, - вспоминаю я трояки по русскому, – как все.
-Вот и я ему говорю, - с энтузиазмом подхватывает шуба, - Учись как все, нечего над книжками до полуночи сидеть, глаза испортишь.
-А он что?
-Сердится, да на кухню уходит, там читает. Хорошо хоть, соседи уже года три как не живут, не с кем из-за света ругаться. И чего они там не поделили?

-Чего не поделили? Кто? – поддерживаю я разговор, чтобы компенсировать свое молчание в дороге.
-Да соседи эти, чтоб им пусто было! У нас же комната в коммуналке, а соседи ее никак поделить не могут. Я им уж и так, и этак, что я на однокомнатную согласна, и пусть даже на окраине, а они вцепились оба в эту квартиру, и уступить друг другу не хотят.
-Ничего не понимаю, ты-то тут при чем? Пусть тот, кто больше даст, купит у тебя твою комнату, а дальше сами промеж собой разбираются, или я неправ?
-Неправ, - вздыхает та, - Грозятся, мол, продашь не мне – пожалеешь. Вот, выходит, из-за них я здесь и ючусь. Хотя, - и смеется, - У меня, выходит, раз больше никто не живет, и так уже однокомнатная. Так что я не в накладе. Давай за то, чтобы не в накладе, - и чокается со мной.

И мы опять сидим и молчим. О чем думает она – я не знаю, я даже не знаю, о чем думаю я сам, что мне не свойственно: ведь я, как человек мыслящий, просто обязан думать, а, думая, соответственно, рефлексировать. А у меня сейчас отчего-то не рефлексируется. Закрылось вдруг мое зеркальце, отвернулось, или же толстенным слоем пыли покрылось – неважно.

 Нет его ни передо мной, ни во мне, и нисколечки даже этого не жаль, настолько все кругом тихо и безветренно. Я достаю семечки и честно, пополам, делюсь ими с Шубой. И все это – молча, не то что даже без единого слова, но и почти без взгляда: поблагодарили меня взмахом ресниц (а они, оказывается, у Шубы длинные), и все. Мне неприятно мусорить в Лидином дворе, и я свою шелуху складываю на скамейку, горочкой: потом, когда догрызу, заберу с собой в ладошку и в мусорку выкину.

-Гули-гули! – подманивает Шуба толстого, как бройлерный цыпленок, голубя, - На, птица, лопай, сегодня я добрая, - и веером кидает семечки перед птицей.

Много кидает. Не меньше пятнадцати зернышек. Голубь, зло и ревностно посверкивая по сторонам маслянистыми глазками, жадно набрасывается на угощение, но, возможно, это его и подводит: видя такую реакцию, к нам слетается добрый десяток птиц, и начинается чехарда. Во-первых, наш «первопроходец» (да станут первые последними), оказался далеко не доминирующей особью в стае, и его немедленно оттирают от «стола», так ведь мало того, беда одна не приходит.

Здесь ее олицетворяли воробьи: их было немного, но, несмотря на то, что угощение не жалел даже я, мало что доставалось первенцу. Наконец, когда мы с Лидой истратили все «патроны», ситуация несколько улеглась: воробьи улетели в поисках следующей добычи, так что возле скамейки в надежде на чудо топтались, тряся головой, всего три голубя. Жалко, что свиристелей не было: все бы только им скормил, для них не жалко, не то, что этим гукающим обжорам.

-Кыш! – топаю я ногой.
-Кыш-мышь, - эхом откликается Шуба, и тоже топает сапожком, роясь в кармане, - Нет, нету больше. Даже пирожка нету. Леш, а ведь для птицы семечка – это размером как для нас с тобой пирожок, как думаешь? Выходит, мы сейчас им целую кучу птичьих пирожков скормили, да?

Я, сопоставив в уме размеры человека и голубя, киваю. Затем плавно перехожу к сравнению мозга птицы и человека. Пожалуй, если голубя увеличить до размеров человека, то и мозг у него будет примерно такой же, как наш. Соотношение массы тела к массе мозга, конечно, не в птичью пользу, но тем не менее он получился бы весьма внушительным, вполне сопоставимым с тем же собачьим.

 Но собака все равно умнее птицы: общительней, чем говорящий попугай, и глубже, человечней, чем ваш хваленый ворон. И вообще: размер мозга не имеет значения – у меня, к примеру, он явно больше, чем у Шубы, или у того же Леонидыча, а что толку? Смеются-то надо мной, а не над ними, меня в лучшем случае жалеют. Жалеют и не понимают, что ни к чему мне эта их жалость, она меня только раздражает и язвит, весь мой мозг покрыт от этого язвами, а вся душа в струпьях да коростах.

-Незваный обед сегодня был у пернатых, - вслед за Шубой шарю я по карманам в поисках семечек, - Будем надеяться, что хоть они сыты.
-А ты что, голодный? Да, и правда, я тоже уже есть захотела, - отчего-то радуется Шуба, - Пошли ко мне, у меня дома супчик. Куриный, а? А что? Настоечка у нас еще осталась, а покушать никогда не грех. Пошли?

«Суп – это хорошо» - предательски урчит желудок. «Чужой суп – это плохо, - стоит на своем разум, - Не надо есть чужой суп, ты и так уже за чужие санки должен. Сначала расплатись за чужие санки, а потом ешь чужой суп». «Зачем тебе санки, – завывает в животе, - если ты без супа прямо сейчас ноги протянешь? Не думай о завтрашнем дне, иди и корми меня!». «Не ходи! – в панике мечется рассудок, - Не в коем случае не ходи! Суп – вещь преходящая, его съешь, переваришь, и даже следа от него не останется, а долги мертвым грузом висеть будут!». «Всем, кому я должен, я прощаю!» - рявкает гневом желудок, и я, дрожа потрохами, сдаюсь на милость победителя:

-Немножко можно.
-Вот и слава Богу! – с облегчением закуривает Шуба, - А то ишь че надумал, кочевряжится он. Сейчас я покурю, и пойдем. Я, видишь ли, привыкла уже дома не курить: сперва Женька маленький был – нельзя. А затем уже и самой стало противно кислятину эту нюхать. Нет, не смейся, я серьезно: зайдешь к кому в гости – а там вонища, аж тошнит. Это хорошо, что ты не куришь, ты, наверное, даже по ночам не кашляешь, да?

-Неет, - мотаю я головой, - Я по ночам сплю. И туберкулеза у меня нет, вот я и не кашляю. Хотя, - и задумываюсь, - Может, и кашляю, не знаю, мама ничего не говорила. Но точно уж не так, как когда болею: тогда утром я помню, что кашлял. А что?
-Да ничего, - кидает эта вредина окурок в сугроб, - Прав ты, бросать надо. Ладно, как говорится: «Рота, к приему пищи стройсь! За мной шагом – арш!».

Шагом – так шагом. Я украдкой сметаю шелуху со скамейки, притаптываю поглубже в снег ее окурок, чтобы он глаза не мозолил, и топаю вслед за командиршей. И откуда у нее такой лексикон? «Арш» по-немецки, понятно, что, она у каждого там, откуда ноги растут, но к чему здесь этот солдатский тон?

-А зачем это ты про роту? – догоняю я шубу.
-Мой бывший военный был, вот я и нахваталась. Вот и наша дверь, - и принялась бренчать ключами, - Заходи, гостем будешь. Выключатель – справа. Ага, теперь раздевайся и проходи. Не замерз хоть? – и, не слушая ответ, шлепает тапочками на кухню.

Занятная квартира: длинный коридор, невесть когда крашеные стены, на полу – потертая ковровая дорожка. Даже проводка, и та внешняя, как дом построили, так она, видимо, и висит, бедная, вон ее как пауки облюбовали. Пройдя в комнату, долго размышлял, что тут не так. Вроде бы все на месте: старенький, аккуратно застеленный пледом, диван, кресло-кровать, точь-в-точь, как у меня, только в клеточку, а не бордовый, шкаф с книгами, сервант, стол для школьника (в семидесятых такие продавали, я помню), да телевизор на тумбочке.

Потом до меня дошло: что в коридоре, что в комнате, пол идеально чистый, но все, что выше – мерзость запустения. Пылища и неухоженность. Шуба, заметив, как я осторожно трогаю серую равнину серванта, смущается:

-Женька у меня только свой стол да книжный шкаф протирает, остальное, говорит, мое. А у меня руки никак не доходят. Пол вот мою, остальное уж как-нибудь. На восьмое марта протру. Что встал-то? – неловко сердится она, - Топай на кухню, там и посидим, хорош любоваться.

Ничего себе кухня! У нас с мамой комната, и та меньше! Здесь я припоминаю Шубину комнату: точно, она тоже огромная, квадратов, наверное, под тридцать. Настоящий зал, а не комната, - завистливо думаю я. А еще говорят, что коммуналки – это плохо! Что же здесь плохого, когда (продолжаю я завидовать) кухня – метров двадцать, коридор – столько же, про комнату и вовсе молчу. А потолки какие! Даже я, если разбегусь, и то вряд ли допрыгну. Посмотреть бы еще ванну с туалетом, но я, как всегда, стесняюсь.

-Что ерзаешь-то, тютя? – скалит пожелтевшие зубки Лидка в усмешке, - Пойдем, покажу, где. Во мужик пошел: не то что сделать – сказать уже ничего не может!

Сначала мне показывают ванную комнату. Признаться, я ожидал большего, этакого титанического, а здесь – малюсенькая сидячая ванна, сейчас таких не продают даже, вся желтая, да облупленная, и стиральная машина «Урал» в углу. И – все! Даже умывальника нет.

-Ванны у нас вообще не было, - поясняет Шуба, - Было задумано так, чтобы все в бане мылись, это уж потом муж с соседом ее из кладовки сами соорудили. Да, насчет кладовки: пойдем, че тебе покажу, - и открывает дверь слева от ванны, - Вот. Это – комната денщика. Денщик здесь жил, представляешь? В квартире – генерал, и при нем денщик, это при советах-то! Его еще потом посадили.
-Кого – денщика?
-Да кому он нужен! Генерала, конечно. Хотя, может, и денщика тоже.

Я тупо смотрю в этот хаос и ничего не понимаю: небольшая комнатка, размером с хрущевскую кухню, с амбразурой вместо окошка. И все это пространство забито всякой дрянью – мешками, банками, стулья тут и там свои ноги к потолку тянут, нечто, напоминающее пианино (и как его сюда затащили? И, главное, зачем?), и – книги. Уйма книг, в связках и россыпью.

 Журналы с газетами я не считаю, из них, наверное, вавилонскую башню местного значения соорудить можно, да только народ у нас нынче уже не тот, не вавилонский, и строить ничего не хочет. Наши городские скороспелые мини-небоскребы не в счет, это лишь гнойнички на дурно пахнущем теле города, и станет только лучше, если их выдавить, причем вместе со своими обитателями, не люблю я их, зазнайки они все. Я отряхиваю пыль с первой попавшейся книжки и беру ее в руки:

-Можно почитаю?
-Да хоть насовсем бери, все равно ничье уже. Сортир здесь, справа. Все, я жду тебя на кухне.

Давненько я таких унитазов не видел, наверное, лет десять, а то и больше. Нет, вру: у мамы в поликлинике не так давно такой не компакт поменяли. Я осторожно на него присаживаюсь и начинаю читать Ленина. Да-да, именно его томик напросился в мою руку из скопища других книг. Я вижу в этом перст судьбы и начинаю жадно читать.

Нет, Ленина я, разумеется, читал и раньше: он был в нашей школьной библиотеке, да и не могло его не быть, ведь он был даже еще тогда, когда не было не то что библиотеки, но и самой школы. Но в школьные годы он показался мне чрезвычайно заумным и непонятным, а оттого – неинтересным. Но даже тогда я понимал, что это значит: такой глубокой, великой философии мне не осилить, и оставил его до лучших времен.

 Кто еще из мыслителей был в нашей школьной библиотеке? Не смейтесь, но это был Дешан, его «Истина, или истинная система», как сейчас помню. Все, больше никаких философов в библиотеке не было. Французского монаха Дешана я тогда прочитал с удовольствием, а вот русского революционера Ленина не смог: сложен он для меня оказался. Но – что делать? Кстати, та книжка так и называлась, «Что делать», и я по прошествии лет пытался ее найти, чтобы перечитать, но мама таких книг дома не держит, а жаль.

Она говорит, что эти проклятые коммунисты всех наших предков истребили, а кого не смогли, того по миру пустили, и оттого она на них зла, и всех Лениных с Марксами из-за этого на дух не переносит. Очень жаль, что она их не понимает. Еще мне, разумеется, жаль утраченного: мама говорит, что сейчас мы могли бы владеть мельницами да сыроварнями, землями плодородными и прочим, да не судьба: все, что у нас есть – это маленькая квартирка и телевизор. Но – хватит о телевизоре. Хватит о Дешане в розовом переплете, вплотную займемся синим Лениным.

Лида уже два раза стучала в дверь, а я все сижу и судорожно читаю Ленина, будучи не в силах оторваться.  Нет, правда: или я полный идиот (что сомнительно, но возможно), либо Ленин – никакой не философ, и зря его так назвали. Но ведь зовут?! Нет, наверняка идиот – это я. Это так обидно воспринимать, что я по два раза перечитываю каждую фразу, каждый абзац, но ничего интересного, оригинального, там не нахожу.

 Ни-че-го! Это же катастрофа! Неужели я и в самом деле полный идиот? Однозначно не Ленин: не могут люди целых сто, пусть даже чуть меньше, это неважно, лет, на полном серьезе говорить, что он – великий мыслитель, и все поголовно заблуждаться. Нет, надо срочно успокоиться и признать, что не дорос я до Ленина, недаром же он великий, и вернуться к Шубе и куриному супу, хватит себя сомнениями изводить. Бережно положив в комнате денщика книгу на место, я горестно вздыхаю и иду на запах еды.  Ничего, может, я все же поумнею, и вновь попробую понять то, что сегодня мне оказалось не по силам.

-А я уж думала, что тебя там засосало, - укоризненно улыбается Лида, -  Суп уже два раза грела, садись, пока горячий. И что ты, извини за любопытство, там так долго делал? Рюмашку бери, для аппетита, так сказать.

Я одним глотком выпиваю настойку и принимаюсь за суп. И совсем-то он не горячий, можно даже не дуть. Утолив голод, решаю поделиться с Шубой мыслью о Ленине (не с мамой же: та сразу ругаться начнет):

-Я там Ленина читал и ничего не понял. Спасибо за суп: вкусный, - и неуверенно гляжу на хозяйку, - Плохо читал, наверное.
-И что? – вдруг смеется Шуба, - Как тебе дедушка?

-Плохо. Совсем плохо, - по привычке забираю я ее тарелку и начинаю мыть посуду, - У тебя уже моющее средство заканчивается, надо новое купить. Эх… Представляешь: Канта с Гегелем читал, и почти все понял, Кьеркегора со Сведенборгом тоже осилил, наших, русских, философов, тоже многих читал, а Ленина понять не могу. Просто беда. Наверное, лет через десять, не раньше, надо будет снова попробовать, как ты думаешь? Я же не такой безнадежный, а? Тарелки куда ставить? – и кручу головой в поисках решеточки для посуды.

-Да ставь пока прямо на стол, я их сперва вытираю. Ставь-ставь, я протру. Ну, ты и даешь: Ленина читать! Это же с какого перепоя надо быть, чтобы за такое взяться?  Пойдем на лестничную площадку, покурим, - и, шоркая шлепанцами, идет в коридор, где достает еще одни тапки, побольше, - Примерь, по-моему, тебе как раз будут.

На площадке Шуба, закурив, присаживается на стульчик, по всей видимости, специально выставленный сюда курильщиками, я же пристраиваюсь возле батареи: отчего-то для меня каждая батарея – это как бастион, рядом с ней я чувствую себя увереннее, защищеннее. Шуба курит, порой морщась от дыма, и грустно, почти как мама, смотрит на меня, прикусывая губу. С чего это она такая задумчивая стала? И зачем сюда звала?

 Я бы, может, еще в книжках порылся, да выискал бы там для себя что-то полезное, необременительное. Я сюда что, посмотреть, как она молча курит, вышел? Хотя, может, когда вдвоем, оно и курить веселее. Не раз замечал: стоят мужики, и молча курят, лишь изредка бросая друг на друга короткие взгляды. Они, видимо, когда курят, то как будто общим, всем знакомым, делом занимаются, и слова здесь не нужны. А вот Шуба долго молчать не умеет:

-Ты, кажется, Интернетом интересовался. Так будешь смотреть?

Признаться, компьютер-то в комнате я сперва и не заметил: стоит себе на столе в уголочке тихонько монитор тоненький (жидкокристаллический, вроде, называется), а все основное – в ногах. Что там делает Лида с мышкой (Я разношу рекламу, оттого и знаю, как что называется), мне непонятно: только щелк-щелк, как будто семечки кто лузгает.

-У Женьки его файлы под своим паролем, а меня, бука долговязая, он «юзером» здесь окрестил, - кивает она на тающий прямоугольничек, - Это «пользователь» значит по-английски.
-Знаю, - автоматически замечаю я, не отрываясь от экрана.
-Чего знаешь? Английский? Ты же говорил, что в школе немецкий учил!

-Учил, - киваю я, сожалея, что невовремя проболтался, - А английский я сам, по учебникам, да с мамой иногда.
-Тогда сам и рули, - и она обиженно сует мне хвостатую мыльницу, - раз такой умный. Хотя тут и так уже все по-русски, повезло тебе. Садись, я покажу, что тут к чему, дальше – сам.
-Чего?! Я же сломаю! – в ужасе шарахаюсь я от стола, но Шуба возвращает меня на место перед монитором, - Лида, может, не надо? Я же и вправду ничего не смыслю в этом, дурак, можно сказать, поломаю чего.
-Не сломаешь, здесь, как Женька говорит, защита даже от дурака стоит, - и кладет свою ладонь на мою, - Указательный палец клади на эту клавишу, безымянный – на эту. Поехали.

Долго поездить не удалось: как только я добрался до прогноза погоды, щелкнул замок от входной двери, и через минуту в дверном проеме появился худощавый подросток с равнодушно-оценивающим взглядом:

-Здравствуйте вам. Я перекушу и уйду, вам мешать не буду.

Ну, вот. Вляпался, блин, по самое нихочу. И что теперь этот юноша обо мне подумает? Вернее, уже думает, понимаете?! И этого уже не изменить, и не исправить, меня только что оценили как незваного, ненужного здесь гостя. Хорошо хоть, что посуду помыл, а то и вовсе позора бы не обобраться.

 Я порываюсь было встать и уйти, но Шуба лишь машет на меня рукой и велит оставаться. Что есть силы навостряю уши, и прислушиваюсь к разговору на кухне, но ничего толком из-за масштабов помещения не понятно, уловил лишь то сердитое, то робкое Лидино причитание, да усталое «Мам, да мне и вправду все равно». Минут через пятнадцать, когда утихли разговоры и звон посуды, а я уже вконец извелся, в комнату входят оба:

-Женя, - протягивает мне руку парнишка, - Мама говорит, что у Вас с Интернетом проблемы.
-Ле… Алексей, - смущенно подаю я ладонь, и чувствую, что краснею, - Нет у меня никаких проблем, я домой.

Подросток, подняв брови, смотрит то на меня, то на маму. Серьезно так, безо всяких там ухмылочек и прочих неприятных эмоций, деловито. Мне становится слегка полегче, и я пробую улыбнуться:

-Сейчас погоду посмотрю, и пойду, договорились? Только я не знаю, что здесь еще надо сделать, чтобы на весь месяц посмотреть.
-Хорошо, - сосредоточенно кивает тот и встает у меня за спиной.

Сперва мы посмотрели погоду, которая меня не огорчила, но и не обрадовала, затем Женя научил меня пользоваться картой города, откуда я наконец-то узнал телефон парикмахерской, где я раз в месяц подстригаюсь, и даже за одно это проникся теплотой к Шубиному сыну, как  тот вдруг предложил сыграть с ним в игру:

-Хотите, покажу, как надо играть? – и достал из ящика стола коробочку с диском, - Чисто так, для интереса.

Я с интересом смотрю на «чисто интересную» коробочку, и мозг невесть отчего переключается на слово «чистота». Достаточно конкретное, прикладное, но тем не менее абстрактное понятие, скажу я вам: говорят же «чистая абстракция», «чистый тип» (это в социологии), «чистая биография», наконец.

Но тут-то и начинается самая закавыка: подсуньте такому вот измышленцу самую что ни на есть чистую, дистиллированную воду, и дайте ему сравнить ее с водой из колодца – сто процентов, что он вам скажет, что с околицы вода чище, потому что вкуснее, и ничем его уже не переубедишь. То же самое касается и биографии, кстати. Получается, что, как ни странно, понятие чистоты – субъективно, но оно есть тем не менее реальный атрибут объекта; короче, не все с этой чистотой чисто.

Мы напару с Женей играли на компьютере больше часа, а то и все два, мы были там, за пластиком экрана, древними римлянами, и воевали на всех фронтах великой империи, при этом оставаясь до обидного русскими: нам было жалко варваров. Но – спорт есть война (или же наоборот), а это значит, что победитель получает все, кроме ранений и мозолей, пусть они обойдут его стороной.

А коли нет – тем слаще вкус победы. Честное слово, мне понравилось! Какая там игра с акциями?! К лешему ее, к бурундукам полосатым, раз есть такая захватывающая стратегия! Но тут мой виртуальный проводник посмотрел на свои «Командирские» часы, вздохнул, покривившись, и отошел от стола:

-Вы играйте дальше сами, мне, к сожалению, уроки пора делать.

Я сразу же почувствовал  себя неуютно: еще бы, столько времени у ребенка отнял! Ему заниматься надо, а тут я со своими проблемами. Как глупо-то все вышло! Так и чувствовал, что этот хваленый Интернет – зараза, не надо было за компьютер садиться, глупая была идея, никчемная. И как сейчас прикажете выкручиваться, да причем так, чтобы никого не обидеть? Может, сказать, что мне пора домой, и я устал?

 А Женя даже и не думает мне помогать: достал из своего рюкзачка книжку и спокойно себе листает, не глядя в мою сторону. А я по себе знаю: если сейчас, прям-таки срочно, не подымусь из-за стола, не уйду, то и дальше буду здесь сидеть, парализованный собственными мелкими, по своей сути, опасениями. Вон как спина-то опять взмокла, и ведь это не из-за игры. Не стоит мне дергаться, искоса поглядывая на малолетнего хозяина, надо срочно решаться хоть на что, лишь бы поскорее:

-Я не знаю, как тут выключается, - и прячу глаза.

Лишь бы этот пацан не разглядел, как я его боюсь! Боюсь, что он будет надо мной смеяться, боюсь, что скажет мне больно, нет: что он увидит, как сильно я его боюсь! Но тот, как ни в чем не бывало, кладет на стол свою книжицу и спрашивает:

-Точно выходим?

Я лишь киваю, но тут взгляд непроизвольно падает на томик с унылой абстракцией на обложке. Это же надо – на немецком языке! Бехлер какой-то, «Nachtleben», даже и не слышал о таком. А вдруг снова мыслитель? Немцы, они же такие, любят помудрствовать, их бутербродом не корми, дайте лучше перо в одну руку, кружку с пивом – в другую, и каждый из них уже чуть ли не Шопенгауэр.

Рука так и тянется к книге, тем более, что книг на немецком я до сих пор не читал. Газеты помню - детскую, пионерскую «Trommel», да официальную гэдээровскую «Neues Leben», вот и все, что я читал в оригинале.

-Можно взглянуть? – дотрагиваюсь я до переплета.
-Да пожалуйста, - удивленно смотрит на меня Женя.

Мне это немного льстит: нечасто на меня так заинтересованно смотрят, для меня такой взгляд слаще «Мишки на севере», самой моей любимой в детстве конфеты. Я открываю там, где закладка, читаю и, мягко говоря, озадачиваюсь. Это не стихи, и не проза, это нечто специфически по-немецки извращенное. Всяко разно не проза: ритм чувствуется. Но и не стихи, и пусть меня не смущает то, что написано в столбик. Дочитав (стихотворение? Эссе?) до конца, возвращаю мальчику книгу:

-Спасибо, интересно, - и вдруг замечаю то, чего раньше не было.

Ох, как же я не люблю такие взгляды, они не сулят ничего хорошего. Такой взгляд – это как предвестник вязкого, липкого, пахнущего помойкой, унижения, так и чувствуешь всеми своими ребрами, как по тебе сейчас, смеясь, скакать начнут.

-И что же вам интересно? – постукивает, нехорошо улыбаясь, шубеныш корешком книги по ладони.

Вот, уже и началось. Сдавив свою мятущееся неуспокоенность в кулак, засунув ее поглубже в грудь, по-русски произношу фразу из первого (четверостишия? Абзаца?). Путь будет абзаца:

-Там правильно сказано: «с людьми иногда трудновато».

Женя тут же перестает улыбаться и заглядывает в книгу. Затем снова улыбается, но уже светло, по-доброму, без ехидства:

-Хорошо перевели. А вот это место? – и протягивает мне томик, прижав палец к строчке.

Да уж. Зря я гордился, что учил немецкий, завалил я, похоже, мой экзамен. Еще при первом прочтении я на этом месте споткнулся, а тут – перевести. Нет, сердцем я, конечно, чувствую, что здесь выплеснул на лист автор, но ведь мальчику нужно, чтобы в словах?

А где мне найти для букв слова? Это же не иероглифы, да и каллиграф из меня, прямо скажем, никудышный. Попал, что называется, как кур в ощип, но да, продолжая тему поговорок, назвался груздем – люби и саночки возить. Чтобы долго не думать, предложил сразу два варианта перевода, которые уже через минуту были единодушно отвергнуты.

Но тем не менее мне, а также, возможно, и Жене, это неведомое доселе занятие – пугать чужие слова незнакомыми звучаниями – несомненно, понравилось. Конечный вариант перевода Женя распечатал прямо на моих словах, набрав на компьютере, и такая оперативность меня не столько поразила, она меня потрясла своей непосредственной легкостью. Быть может, и я тоже когда-нибудь так научусь.

Да, решено: прямо сейчас начну копить на компьютер, и стану переводить. Женя говорит, что принтер подождет: распечатать в любом специализированном салоне можно, а стоит это недорого. И даже неважно, что конкретно я буду переводить: главное, я убедился, что дело это для меня вполне посильное, и, что еще важнее – интересное. Кстати, а переводы можно будет в журналах публиковать, за это, как я слышал, даже деньги платят. Да, почему бы мне не убить сразу двух зайцев?

Делать увлекательную работу, да еще и получать за это деньги – это ли не мечта? Надо будет только тексты подходящие найти: у Сашки – соседа, может, подобное и есть, но ведь оно все научное? Нет, научное я оставлю для профессоров: для того, чтобы их переводить, дипломы специальные нужны. А вот для того, чтобы переводить простые книги, и особого ума-то  не надо, было бы желание и хороший вкус, вот и все.

Окрыленный, загоревшийся идеей, я налегке иду домой, радостно поглядывая по сторонам. Как же давно я по вечерам не гулял: обычно я в это время, уже поужинав, сижу дома, да, почесываясь, почитываю возле торшера.

 Хотя сейчас мне  тоже нечего жаловаться: сегодня я, как не странно, поужинал, очень даже продуктивно почитал, и наплевать, что с Лениным у меня не заладилось, зато со стихом-то как красиво получилось! Вот он, листочек с переводом, который мне подарил Женя, добрый парнишка.

 Спасибо ему и за это, и за чудесную идею, хороший мальчик, вот такому я свой сервиз с удовольствием бы оставил, не разобьет он его, и на дальней полке пылиться не оставит, тянется юноша к прекрасному, сразу видно. Может,  тогда сразу и завещание стоит на него составить? Нет-нет, лучше не так: дождусь, когда умрет мама, чтобы ее не огорчать, и сразу подарю.

И не называйте меня бесчувственным за то, что я так спокойно отношусь к маминой смерти: меня чуть ли не с младых ногтей приучают к осознанию этого неумолимого грядущего, чтобы у меня фатального кризиса не случилось в случае чего. Этим кризисом врачи меня так запугали, что я по их совету каждый вечер мысленно перед сном кладу букетик цветов на мамину могилку: привыкаю я так.

Причем цветы в этих предсонных видениях всегда выходят разные: то роскошные в своей напыщенности розы, то скромные ромашки. Кстати, сорт цветов, как я заметил, не зависит от моего настроения:  бывает, ложишься спать, злой на весь мир, глядь – в руке нежная (понятия не имею, что это такое, но пусть будет незабудка, уж больно ласково звучит. Беленькая, с острой чашечкой, и желтым пестиком – это же незабудка?) красота, и теснина в груди, смиряясь с нежданно явившимся чудом, урча, смывается потоком очищения, и развевается прахом.

 А порой отправляешься на боковую весь в мечтаниях, думаешь, что увидишь сейчас ту же незабудку, глядь – а там флокс! Опять-таки не знаю, что это за цветок, но, как мне кажется, это еще страшнее чертополоха и вульгарнее, мерзее гвоздики. Кусачий это цветок, и зубы у него гнилые. Так что пусть вас господь помилует хотя бы в одном: да не увидите вы во сне флоксов.

Сегодня я даже рад, что мне не надо идти на работу: сегодня я буду заниматься поисками компьютера. Мама, узнав вчера, что за идеей я загорелся, лишь одобрительно покивала, да сказала, чтобы я и Интернет тоже заказывал, прямо сюда, домой, а денег у нас, оказывается, достаточно. Так что, воспользовавшись тем, что она с утра опять у Зинаиды, я по-быстрому покусал постный пирожок с капустой, и побежал по близлежащим салонам.

 Все я перечислять не буду, да вы и сами их, наверное, знаете, но к обеду обошел магазинов десять, и теперь, изрядно проголодавшись, иду, нагруженный персональной почтой (мы с мамой никогда столько за один раз не получали, а тут – сразу столько буклетов и даже журналов про компьютеры!), домой, в предвкушении изучения всей этой переполненной до краев пропасти знаний технического гения.

Это же килограммов пятнадцать, не меньше несу, надо же, какие добрые и щедрые эти продавцы! А ведь в последних магазинах я даже от некоторых непонятных брошюр вынужден был отказаться, боясь, что не донесу до дома. Знал бы – свои саночки непременно в такой полезный поход с собой взял. Во нагрузился бы – на целый месяц, наверное, чтения хватило! Да и консультанты – просто чудо!

Общительные, уважительные все такие, я так ни разу в жизни себя не чувствовал, чтобы ко мне обращались как к значительной персоне. Наверное, мне нужно почаще в магазины ходить, а то я либо семечки у старушки на углу покупаю, то фрукты в ларьке, вот, пожалуй, и все, что отличает меня от обделенной вниманием Главка (почему именно его?), обезьяны.

Одежду, и ту мама для меня выбирает: она вдумчиво, тихо, как умеет только она, торгуется, а я лишь в сторонке стою, да делаю вид, будто бы мне это все неинтересно. А как это неинтересно, когда те джинсы, что забраковала мама, мне нравятся больше, чем те, что выбрала она! Нет, точно, теперь буду сам и по магазинам, и по рынкам ходить: приятное это занятие. А сейчас я пообедаю (да-да, сначала – обедать, и только потом – рассматривать!), и начну выбирать для себя то, что мне надо. Здесь, как я понял, главное – определиться, что я хочу больше – стационарный блок или же ноутбук.

Хочется и того, и другого, но и самому замшелому пеньку ясно, что нужно выбирать что-то одно. Это как сейчас: иду себе по дороге, и надо идти либо по одной, либо по другой колее, иначе ноги разъедутся. «Куда прешь?!» - вдруг орет на меня под руку, вернее, под ногу, невесть откуда взявшаяся тетка. Я пытаюсь ее обойти, но вновь натыкаюсь на нее, а может - на ей подобную:

-Куда прешь? Глаза-то разуй!

Лидка. Стоит у меня прямо на дороге, лыбится. Откуда она здесь, прямо возле моего подъезда, взялась? Да еще и пугать вздумала: я тут иду, задумавшись, размечтавшись, а мне вдруг поперек дороги, выезжает, как на лыжах – нате! Кушайте на блюдечке, только что в проруби плавало! Блин, не вспоминал же о ней, так ведь нет – всплыла.

-Я тебя уж часа два как жду. И домой звонила – никого, и вокруг все обошла – нигде тебя нет. Где шлялся – то? Побежали быстрей домой, я продрогла вся, - и хватает меня за локоть, - Чаем-то угостишь?

Навязалась же на мою голову. В другой день, может, я и рад был бы ей, а сегодня отчего-то не радуется. Эх, как бы хорошо сейчас посидеть, поразглядывать мое богатство в тишине, в интимной уединенности, помечтать, а тут эта… Кхм. Да. Проблема. И еще какая: женщин у меня никогда дома вот так, без мамы, не было, не по правилам это.

Но: Шуба - мать (в смысле – полная редиска), Жени, который мне вчера подарил такую замечательную идею, а одно это дорогого стоит, согласитесь. Это всегда так бывает, когда в нашей жизни случается нечто хорошее: тут же жди пакости, и эта самая пакость нападет на тебя там, где ты не ждешь, поймает в сеть и пожрет -  наши личные Мойры никогда не спят. Они, первородные гадюки, прядут нити, а связывает воедино их кто? – правильно, Интернет.

 Вот и я в эту сеть попался, нисколько я вчера насчет него не ошибался. Я сержусь, но стараюсь не показывать вида, даже тарелки для щей достаю гостевые, а не повседневные. Но что это там Шуба так подозрительно в комнате затихла? Сперва шуршала, по всей видимости, теми журналами, которые я принес, и вдруг – затихла. Как бы чего не напакостила, не нашкодила там, пока я суп по тарелкам разливаю:

-Лида! Иди кушать, все горячее.
-Угу, - входит та на кухню с нашим семейным альбомом (!), и как ни в чем не бывало замечает, - А ты очень даже миленький мальчик был. Девочки, наверное, заглядывались, да? Ой, ты чего не подумай, ты и сейчас хоть куда, просто я это… Вот смотри! – и сует мне нашу школьную выпускную фотографию, - Это же ты? А это кто такая? И подписали-то как коряво! У нас школьные фотографии подписаны – слепой разберет, а у вас – как курица лапой. Слушай, как твоя фамилия-то правильно? – и присматривается к овалу, шевеля губами, - Нилин? Нинин?

-Жилин я!- и я сердито сую ей ложку, - Ешь и не разговаривай! Когда я ем – я глух и нем! Оставь альбом, пожалуйста, в покое. И приятного аппетита.
-Тебе тоже, - неохотно присела та на табуретку, отложив альбом, - А там, знаешь, глазки у тебя такие веселенькие, живенькие, душа в ней чистенькая видна, а теперь ты бука. Что молчишь? Леш, ну? Все, поняла, молчу, - и побренчала ложкой по тарелке, - Это же Гайдар, да? Ответь, и я молчу.

-Что тебе ответить-то? – уже слегка нервно ломаю я ни в чем не повинный кусок хлеба, который, зараза, в отместку мне крошится на скатерть, - Про душу?
-Про душу тоже. И про глух и нем.  Это Гайдар?
-Да, «Чук и Гек».

Мы наконец-то молча достучали щи ложками, и принялись за чай с ватрушками. Ага, и засмотрелись на собачек за окошками. С жирными клещами и шустрыми блошками. Машут им деревья веточками, листиками: «помойтесь, собачки, станете чистенькими!». Фу, вечно всякая дрянь в голову лезет, когда я  в окно гляжу.
Лучше уж о душе разговаривать, чем о блохах: тут же на ум Левши всякие пойдут, за ними - Англия, оборона Севастополя, теплый  Крым, добрый лысый Хрущев, ласковое украинское море, где я не был, склизкие медузы, которых я не щупал, девочки, которых я не трогал, Волошинский Коктебель, который я не видел, все триста тридцать три несчастья, и все это – из-за блох. Видать, не только собаки от них страдают.

-Ладно, теперь можно и о душе, - помешиваю я давно растворившийся сахар в кружке, - Если желание не пропало, конечно.
-Да с тобой не то, что желание – вообще все отпадет! Я тут специально для него макияж делала, в кино его хотела пригласить, а он мне глотку затыкает! Жилин – Костылин, блин! Костылит твою налево! Я к нему со всей своей душой, а он – вынь ему эту душу да положь! Вот сам и… На, смотри! – и оттягивает в сторону воротник блузки, - Тут она у меня! Режь ее, ой!... – и вдруг подбирает под себя лапки, - Я так. Про душу, так про душу, - и замолкает, глядя в скатерть.
 
То-то же. Почувствовала, видимо, что я опять могу нечто этакое, в своем стиле, отчебучить. Теперь таись, Шуба, пей чай да жди, пряча глазки, пока я о душе буду думать. Нашла же тоже тему для размышлений, выхухоль неуемная. Да и думать после супа, на сытый желудок, не слишком-то тянет. Прилечь бы сейчас на диванчик, да проспекты почитать, так отвечай тут о ее душе. А у нее она, собственно, есть? Ладно, есть, не виновата же она, на самом-то деле, что она женщина.  Я про свою-то душу, можно сказать, ничего не знаю, а тут приспичило думать о женской. Абсурд, но попробуем с самого начала:

-А с чего ты взяла, что у тебя есть душа?
-Так это…, – распахивает навстречу взгляд Шуба, - Она же у всех есть. У тебя, у меня, даже у животных, а может, и у деревьев. Дурацкий вопрос у тебя, Леша.
-Это не ответ, -  машу я головой, - Может, у меня она и есть, но с какого перепуга ты решила, что она есть и у тебя? Начиталась книжек, и решила, что так должно быть со всеми, раз пишут? А ты докажи. Вынь да положь, может, тогда и поверю. Ладно-ладно, шучу, извини. Есть она у тебя. Только вот где? Как она выглядит? Желёзка маленькая в мозгу, о предназначении которой по телевизору спорят? Или что?

Лида смотрит на меня черепашьими глазами, даже про чай, что в руке, забыла. Наконец глазки фокусируются на кружке, и она задумчиво отпивает:

-Да, тут без бутылки не разобраться. У тебя случаем нет?

Я вспоминаю про водку, которую мне вручили за собачьи похороны, но все же отрицательно отмахиваюсь свободной рукой, будто бы стирая пыль с зеркала.

-Жаль, - ставит она кружку на стол, - Тогда хоть чая налей, кончился. И курить-то нельзя, наверное. Ведь нельзя? Так и знала. Я тогда так, не зажигая, хорошо? – и засовывает незажженную сигарету в рот, - Не, точно не железа. Душа должна быть больше, полнее. Она болит – я плачу, ей весело – смеюсь так, что аж трясусь вся от смеха, при чем тут твоя железа. Может, и в мозгу она. Хрень какая, - и смотрит на кончик сигареты, - Может, она - как огонь для табака: пока не горит, и не распробуешь, не объяснишь. Она и не там, и не тут.

-То есть – везде? Как у древних греков? – предвкушая неизбежную расправу, гостеприимно наливаю я ее заварку из чайничка, - Тебе покрепче? Так вот, те считали, что душа находится в крови.
-Да, покрепче, все, сейчас хватит, - останавливает меня Шуба, приподняв пальчиком носик чайника, - Что в крови – это вряд ли: доноры, к примеру, они что – душу свою жертвуют? Может, звучит и красиво, но не могут же они потерять свою душу, да и те, что кровью истекли, тоже ведь сами собой не перестали быть. Не везде она. В мозге, это точно. Или – в мозгу? Совсем ты меня запутал. Короче, в башке.

Смотрит на меня победно, улыбается. В башке у нее душа, а она радуется. Нашла чему: ее рассудок нагло присвоил себе ее душу, а она ликует, сияя, как тульский пряник. Хотя: как этот пряник выглядит? Обычных – тех да, тех не одну тысячу съел и переварил, а тульского даже по телевизору, по-моему, не видел.

-Слушай, - вытаскиваю я из ящика молоток для отбивания мяса, - А если я тебе сейчас по ноге стукну, то какое место у тебя болеть будет? – и покачиваю инструментом.
-Иди ты! – испуганно прячет та коленки под стол, - Убери эту хрень! Я кричать буду! Ты – псих! Мама!

-Тихо-тихо! – пугаюсь я сам, и убираю молоток обратно, - Я же так, для примера, для наглядности! Гипотетически, понарошку! Фух, да не собирался я ничего такого, я вообще в жизни никого не бил, я даже мух, и тех за окошко выпускаю.
-Что, даже комаров? – наконец расслабляется, натужно улыбаясь, Шуба.

Я смеюсь, покачивая головой:

-Уела, что ни говори. Нет, комаров я бью. Но их не так жалко: ночью их не видно. Да и сволочи они. Чая еще хочешь? Ну, как хочешь. Так вот: если тебе, ну, хорошо, пусть не тебе, мне, ударить по ноге, то будет болеть нога, по руке – то рука, и так далее, нет? Вот и ответь мне: если тебя обидеть, сильно так, у тебя где болеть будет? В голове? Или, может, в пятке? Когда я топорик достал, у тебя пятка не заболела? Что, что-то неправильно сказал? Чего морщишься? Ведь болит там, то место, по которому ударили, так?

-Да поняла я, поняла, - отмахивается она, - Значит, не в голове, вот беда-то. Получается, что в сердце, наверное. Пристал тоже со своей душой. А че? Где она, по-твоему? Здесь она, - и тычет большим пальцем себе в грудь.
-А если это – фантомная боль? – хищно улыбаюсь я, получая удовольствие оттого, что Шубе волей-неволей приходится думать, - Болят же руки – ноги, даже их отрезали?

Лида с шумом допивает чай, закусывает его целой столовой ложкой смородинового варенья, вертит глазками, и вдруг ее взгляд просветляется:

-Так ведь и я тоже о том же! Почему болит? Потому, что отрезали! Так и с душой: отрезали от нее кусок, вот оно там и болит. И хватит до меня докапываться, пошли лучше тебе компьютер выбирать.

Вот оно, сладкое, действует! Даже мысли складно выражать начала, а то с этой ее  настойкой я и не всегда понимаю, чего она хочет, только «бы», да «мы». Да и пахнет от Шубы сегодня немного непривычно: словно бы у торта сидишь. Странные духи, Ленка другими пользуется, более терпкими, что ли. Но и Лидины духи тоже неплохие, и, быть может, даже дорогие. Мне это настолько приятно, что я сменяю непривычный для меня гнев на неприсущую мне милость:

-Молодец, Шуба. Можешь, когда хочешь. Теперь пошли, посмотрим.
-Какая шуба? При чем здесь шуба? – озадаченно замирает Лида с ложкой из-под варенья во рту.
-Шуба? – краснею я, - Это так, присказка, шуба-дуба, типа, и все, - и начинаю суетливо убирать со стола посуду.

Это же надо было так проболтаться! Возомнил тут себя царем зверей, понимаешь ли, дубина стоеросовая. За языком надо следить больше, а не эксперименты всякие над живыми шубами устраивать. Все, надо отвыкать ее так звать, иначе и на скандал можно нарваться, а я некрасивых сцен ой как не выношу.

-Дуба ему, - чувствую я спиной Лидин взгляд, - Что дуба с тобой можно дать – это точно. Лучше бы я дубу…, - и закашливается, -  Того, а ты что, всегда сам посуду моешь?

Я делаю вид, что ничего не слышу, и лишь усерднее гремлю тарелками – ложками. Может, гостья и думает, что я не понял, что она хотела сказать, но все равно мне, как любому другому мужчине,  обидно, даже вдвойне: и за то, и за «это». Нет, чтобы попытать ее, материальна ли ее душа, смертна она, вечна,  или же нет, и так далее, так нет – надо было глупость сморозить, да в отместку за это ее глупости терпеть.

Мама нас застала за жарким спором: Шуба вовсю доказывала, что надо брать ноутбук, его, дескать,  можно всюду с собой носить, да и места он меньше занимает, я же боялся, что его у меня могут отобрать, украсть, но я стеснялся это сказать напрямую, и поэтому свои опасения формулировал как банальное «вдруг потеряю». Смущало лишь, что системный блок вкупе с монитором в нашей маленькой квартирке по большому счету и ставить-то некуда.

-Кто это тут так жарко спорит? – спросила мама, бесшумно зайдя в комнату, отчего мы немедленно стушевались, как будто в чем виноватые, - Здравствуйте, Лида. Рада Вас видеть. Так о чем спор? – и взяла у меня из рук журнал, - Нашли, о чем спорить. Кушали?
-Да, мама, мы сытые, - бессознательно цепляюсь я за свой журнал, как за соломинку.
-А тебя, невежа, никто и не спрашивает, - строго отвечает мама, - Лидочка, давайте пойдем пить чай, а этот умник пусть дальше свои журнальчики листает.

Так, мама слегка сердится, но на самом деле «слегка»: когда она сердится по-настоящему, я сразу вижу, и стараюсь ретироваться куда подальше. Но из квартиры ретироваться некуда, это вам не дворец, здесь никуда не спрячешься, даже в шкафу, и там найдут. А все потому, что я слишком часто злоупотреблял этим пропахшим нафталином местом, когда учился в школе: бывало, получу тройку – и туда, в укромную темноту.

Мама после работы приходила, шуршала, гремела, бурчала себе под нос, и вновь уходила по своим маминым делам. Это означало, что она вернется лишь поздно вечером, и теперь можно смело делать уроки, гулять, читать, а затем, главное – пораньше лечь спать (не станет же мама меня будить ради того, чтобы проверить уроки), и наказание за плохую оценку, быть может, и вовсе минует, если завтра удастся получить пятерку. Но как-то мама решила поменять платье (что она делала крайне редко, лишь когда собиралась в гости), и открыла шкаф, где в уголке сидел, обняв коленки, я.

Никогда не забуду этот крик! И, когда она меня таскала за ухо, даже и тогда у нее тряслись руки, и голос срывался на нечто, напоминающие отнюдь не колоратурное сопрано: «Не смей пугать маму!». И так много раз, и все в том же духе. Но самым запоминающимся были даже не уши, а тот первый истошный крик, который сейчас я бы, наверное, назвал криком бэнши. Но это лишь предположение, ведь те, кто слышал бэнши, вряд ли чего-нибудь могут кому поведать. Короче, после того случая я больше не прятался, вспоминая, как у меня волосы вставали от ужаса дыбом, и поэтому просто старался получше учиться: это, хоть и хлопотно, но все же не так пугающе - тоскливо.

Я в одиночестве сижу и смотрю, не видя, на многочисленные буклеты, и уже больше не могу думать ни о чем, кроме того, о чем там говорят женщины на кухне. А то, что они разговаривают немного напряженно, это слышно даже из-за дверей: вон какой у мамы голос переменчивый, а когда он такой, значит, жди «ничего хорошего». Это ее термин, и он содержит в себе на самом деле ничего хорошего: сегодня не будет поцелуя перед сном, не будет сладкого, оно будет завтра, когда с утра будут болеть уши.

 Правда, лет уже десять, как мои уши в целости и сохранности, но вдруг сегодня как раз будет повод? Честно говоря, очень не хотелось бы вспоминать горькие экзекуции, но я все же щупаю уши: не слишком ли они затвердели. Нет, они по-прежнему мягкие, эластичные, закаленные, как хочешь – так и крути, почти не больно.

 Но лучше об этом не думать, и я, чтобы отвлечься, вырезаю из журнала фотографию ноутбука почти в натуральную величину и ставлю ее на стол. А что, неплохо смотрится. Если я буду сидеть рядом, наверное, будет выглядеть впечатляюще. Жалко, что в зеркало меня не видно, полюбовался бы.

-Ну что ж, Лида, - выходит из кухни мама, - Вот тебе джентльмен, долго не ходите, а то знаю я вас, молодежь. Алексей, учти: не слишком долго, а то я волноваться буду, - и украдкой сует мне целых пятьсот рублей, шепча, - Угости там даму чем-нибудь. Ох, и до чего же все дорого-то стало. Одень бежевый свитер, да подштанники не забудь, холодно еще, не май месяц, - и, поджав губы, возвращается на кухню.

-Чего? – так же шепотом спрашиваю я у Лиды.
-Одевайся и пошли, - скалит та в хитренькой улыбке острые, почти как кошачьи, зубки, - Я сейчас носик припудрю, и готова.

Вот те на. Это что же получается – «ничего хорошего» на сегодня отменяется? Да еще и эти деньги – уже, выходит,  полностью мои деньги, а не абстрактные наши с мамой, это деньги, которые я сам могу по своей воле тратить – но ведь это явно это чересчур, это не просто непривычно, это противоестественно, и, следовательно, бред моего косолапого разума.

Однако же деньги – вот они, и как на них не смотри, под каким углом не поворачивай, видение не исчезает. Придется воспринять все как иллюзорную, но все же реальность: не зря же Шуба что-то о кино там говорила.

Прошу прощения, что повествую не в настоящем времени, а в прошедшем: это, безусловно, совершенно другое, но что делать, если я привел свои мысли в порядок только дома, возле моей добродушной тетушки – батареи.

Итак, Лида повезла меня на трамвае к огромному ТРЦ, или, по-нашему, торгово–развлекательному центру, никогда в таких не был, да и желания посетить вновь вряд ли возникнет: там не просто легко можно заблудиться, там становится даже странно, как это люди находят оттуда выход. Кажется, что они как туда попали, так и бродят, обреченные, по бесконечным магазинам и кафе, оставив даже саму надежду найти дорогу домой. Разве что сам собой возникает вопрос: как у них на все хватает денег?

Я это ощутил уже в первом же кафе, где мы с Шубой съели по мороженому и выпили по чашечке кофе. Кофе, конечно, неплохой, но от денег, что мне дала с собой мама, не осталось и следа. Мой полтинник, разумеется, не в счет, на него здесь, наверное, даже пирожок не купишь. Это сколько же денег здесь тратится за день!

А когда Шуба сказала, что этот ТРЦ – круглосуточный, мне и вовсе стало страшно: вдруг я тоже заблужусь, а денег нет. Но я отвлекаюсь: после кофе Шуба повела меня в мультиплекс (признаться, я сперва полагал, что это – то место, где показывают одни только мультики), и хотела было купить билеты на что-то про любовь.

Но я-то уже настроился на мультики! А тут мою любимую сказку, «Алису в стране чудес», можно посмотреть! И неважно, что в каком-то там формате, зато если я куда и пойду, то это только на нее. Содрогаясь всем сердцем и душой, придавил гордыню, как клопа, ногтем, и честно признался во всем Лиде. Та посмеялась, но через минуту у меня уже был в руках красочный билет (он и сейчас у меня в руке), и мы отправились смотреть.

Сначала было скучно, обыденно: нам выдали очки, почти такие, какие всем зрителям еще в восьмидесятых выдавали перед просмотром стереофильмов в «Октябре», что тогда мне не очень-то и понравилось. Что было дальше? А дальше было то, от чего я никак не могу заснуть до сих пор: как открыл рот в самом начале, так до самого конца и не закрывал.

 Нет, уточню: пожалуй, я его не закрывал до самого дома. Как мы расстались с Шубой, я не помню, да это и неважно: сперва я все рассказал маме, и сразу же кинулся перечитывать книжку, которую впоследствии так и не дали дочитать, и вот я теперь лежу, и перед моим взглядом сладкой чередой мелькают лица и рожицы, цветы и улыбки. Все.

Просыпаюсь я не по привычке, и не оттого, что хочется, а от… Нет, лучше по порядку: итак, в моем сне я находился в неведомом, прекрасном дворце, и меня вежливо сопровождал учтиво-молчаливый мужчина средних лет. Так же молча он открыл передо мной массивную резную дверь, и наконец молвил: «Его Величество ждет Вас».

Я вошел в богато отделанную, но скупо обставленную комнату: помню лишь круглый белый стол с инкрустациями в виде переплетений цветов, два – три стула, и, кажется, еще книжный шкаф в углу справа. А может, еще один был, но я не обратил внимания, не до того было: в кабинете стоял Николай Второй собственной персоной. При орденах, регалиях, аксельбантах и прочем, положенным столь значительным особам. Я, опешив, все же нашел в себе силы поклониться, тот же лишь грустно качнул головой и пригласил меня за стол:

-Присаживайтесь, пожалуйста, Алексей Владимирович. Позвольте мне перейти сразу к делу: пожалуй, единственное из того, что Вы хотели бы мне сказать, для меня ново, так это то, желали бы Вы отведать кофе или же чая. Остальное, не обессудьте, мне известно:  Вы, к сожалению, не первый гость. Так что предпочитаете?
-Кофе. Ложку сахара, - проглотил я комок в горле.

Император позвонил в колокольчик, и вскоре нам принесли по чашечке. Честно говоря, на пирожные – конфетки я не обратил внимания, и даже не попробовал, настолько был ошарашен.

-Итак, повторяюсь, - мягким, усталым голосом начал Николай, - До Вас у меня было много посланников из Вашего времени, но это не в силах изменить ничего, кроме напитков: поверьте, я знаю и про семнадцатый год, и про Ипатьевский дом. Удивлены? Да, кроме всего прочего, я осведомлен также и о Второй мировой войне, и о наших жертвах, но все это, поверьте, необходимо. Необходимо для России. Необходимо для мира, - и перекрестился, - На все воля Божья. Вы, пожалуйста, не забывайте про кофе: в своем двадцать первом веке Вы вряд ли такой отведаете. Простите, а Вы откуда родом?

-Из Екатеринбурга, - отпиваю я из чашки, чувствуя, как все мое тело с головы до пяток покрылось мурашками.
-Милый городок, - кивает царь, - И как он сейчас? Процветает?

-Да, - возвращаю я чашку на блюдце, чтобы не расплескать от волнения, - То есть не совсем. А почему же вы тогда не предотвратили? То есть – не предотвращаете?

-Все тот же вопрос, - ласково улыбается Николай, - А Вы бы, разумеется, хотели, чтобы Россия стала самой сильной державой мира еще в начале двадцатого века? Да, она и стала бы. Вы же слышали про Нострадамуса, я полагаю, но не в этом, не в нем суть. Видите ли, у нас есть свой прорицатель, и его предсказания нам никак нельзя допустить. Знаете, в каком году мы испытаем атомную бомбу?

 А в каком применим? И, учитывая требования народа империи, это буду вынужден сделать это я, уже будучи преклонным старцем, причем безо всякой надежды на спасение. Ни для себя, ни для страны. Поймите, в моем варианте в семнадцатом году нашими становятся не только Босфор и Дарданеллы, но и пятая часть Африки, колонии в Юго-Восточной Азии, итого практически четверть мира, - и роняет подбородок на грудь. - Затем, что совпадает с рассказами Ваших предшественников, к власти приходит Гитлер со всеми вытекающими отсюда последствиями, и я в тридцать восьмом году отдаю приказ бомбить Берлин.

 Дальше – еще хуже. Нам уже никто не указ, и мы сами становимся людьми первого сорта. Этакий колосс на глиняных ногах. Не будет после этого истории, будет ад на земле, где признается лишь один флаг, один язык, а для всего остального предназначены номера. Число зверя. Извините, что кратко, но поймите: мне трудно про это рассказывать. Прошу Вас, не говорите, что мне надо бежать, застрелиться, не бомбить Берлин, или еще чего: итог будет тот же. Ни я, ни кто другой, будем уже не в силах поступить иначе.

-А как же они? – повожу я взглядом на дверь.
-Дети? Молодой человек, Вы слишком цените молодую жизнь. Нет никакой разницы для мертвых – умер ты во младенчестве, или же стариком. Они ничего не будут знать до самого конца. Так что все произойдет так, как о том повествуете Вы, и Бог мне судья, - и закуривает папиросу.

Похоже, тот на самом деле сказал все, что мог или же хотел, и это означает, что аудиенция окончена. Я сижу, не в силах произнести ни слова, и, чтобы не сойти с ума, изучаю вензель на кружке из тончайшего, почти прозрачного фарфора. Да, таких я не то что не держал в руках, но даже и в музее не видел.

 Допив кофе, я нерешительно поднимаю взгляд на хозяина, но тот уже успел, оказывается, переодеться в обычный армейский френч, а папиросу сменила трубка. И вдруг над трубкой появляются характерные усы, а борода, наоборот, пропадает, и я понимаю, что разговариваю со Сталиным. Точнее, говорил.

Чего же я такого наговорил?! Он же меня сейчас за одни только мысли  убьет! В ужасе я просыпаюсь, меня трясет, и во рту вместо богатства ароматов кофе я чувствую железно – сладкий привкус крови. Не зря, видимо, последнего царя называли Николаем кровавым. И чем же он меня там, ирод, поил? Что надумал  насчет своих детей и родной страны?!

Господи, это же просто уму непостижимо. Брезгливо почистив зубы, я немного успокаиваюсь, так что завтракать я сажусь с единственным настоящим, устоявшимся, чувством: мне очень жаль, что я так и не взял с собой на память ту чашку.

Очень – очень жаль, понимаете? Вот оно, чувство собственника: ведь держал уже в руке эту красоту, и даже пил из нее, так нет, мне еще надо, чтобы она была моей, и больше ничьей! Такая вот я жадина.

День с самого начала не задался: оказалось, что работы на сегодня опять нет. Кроме того, дома нет и мамы: она все еще пропадает у Зинаиды Михайловны, как будто медом ей там в этой больнице намазали. Мама говорит, что сейчас она ухаживает не только за соседкой, но и за другими больными, и это занятие ей очень нравится.

Боже упаси, насовсем туда работать устроится, а про меня и вовсе позабудет, не перенесу я этого. Скучно мне без мамы, пусто как-то. Хотел было поизучать вчерашние журналы, так ведь нет: опять приперлась Шуба, а мне ее видеть ой как не хочется, слишком уж много я должен ей за «Алису», а денег нет. А те, которые есть, мне позарез нужны, чтобы купить компьютер, и поступаться ими я совершенно не намерен.

Я притаился на диване и тихо ждал, когда ей надоест барабанить в дверь и кричать в окошко. Знает, видишь ли, она, что я дома, и что теперь - об этом на весь двор орать? Ясно ведь, что не хочу я открывать, что же глотку драть-то? Вот и сотовый зазвонил, зараза, совсем о нем забыл. Как бы Шуба его не услышала, пройдоха остроухая. Бегло взглянув на экран (незнакомый номер), тут же от греха подальше накрываю его подушкой, так-то оно надежней.

Наконец, проторчав возле нашего дома около часа, Лида наконец снимает осаду, и уходит несолоно хлебавши, но у меня настроение, и без того неважное, напрочь испорчено, и, похоже, его уже ничем не исправить. Даже ехидное «пришла, понюхала, и ушла» не помогает. Такой вот вышел бездарный у меня день, так ничего и не прочитал,  ничего не сделал. Уж лучше бы я впустил Шубу. От тоски и безысходности заварил себе чай, намазал печенюшку маслом и включил радио.

Так, что-то знакомое, чуть ли с детства не забытое. Точно, «Летка-Енка!». Только со словами,  причем на английском. В Брежневские времена она, по-моему, на финском была. Экая фривольная, оказывается, была песенка! Послушайте, каковы слова: «Давай поцелуемся! Я люблю целоваться!». А у нас ведь она была очень популярная, как сейчас помню, по радио ее часто крутили.  И это – при самом великом целовальщике всех времен и народов! Так и представляю себе президента Финляндии (Финляндия тогда для нас была самым большим, пусть капиталистическим, но другом), с которым целуется Брежнев, веселых финнов, которые во время официального визита якобы для ублажения слуха генсека ставят эту озорную песенку. А сами, поганцы, втихушку хихикают, а с ними – и весь мир. Только мы, валенки, слушали, и ничего такого даже и не подозревали.

Спасибо вам за вашу проделку, финны. Зато у меня теперь настроение резко улучшилось настолько, что я перетаскиваю кипу журналов на кухню, и с удовольствием их листаю за чаем, сортируя на подходящие, нужные, и остальные, которые только под цветочные горшки и годятся. Мама всегда то газеты, то журналы под них стелет, чтобы вода на подоконник не капала. Лучше уж пусть так они будут использованы, не понесу я их в свой тайничок: а вдруг кому понравится, и он обхитрит и опередит меня, купив именно то, что нужно мне. Нет уж, моим компьютерам возле маминых кактусов – самое то место.

Но вот наконец-то закончилась олимпиада, этот безумный психоз для лентяев, и народ, смирившись с неизбежностью, сменил-таки тему для разговоров на более привычную и практичную: вместо того, чтобы обсуждать вчерашний матч (забег, программу), снова переключился на погоду, благо, она внушает больше оптимизма, нежели чем все наши спортивные успехи: матушка-природа не подведет, обогреет солнышком и приласкает лучиками, на нее можно положиться. Пусть смело, опрометчиво, но с оглядкой и осторожностью. И это – все даром, безо всяких там усилий с твоей стороны, чем плохо?
 
Однако олимпиада – это еще не самое страшное, что может случиться в жизни с человеком: уже вечером, после обхода моего участка, у меня, как обычно, образовались излишки, и я понес их в свой тайничок. И что бы вы думали? Нету его, нет абсолютно ничего, ни единой бумажки, только лишь пыль и пустота. Я на всякий случай даже проверяю рукой, не почудилось ли мне, но итог тот же: все подчистую вымели.

Я сижу на ступеньках и горько плачу от невосполнимой утраты, и вдруг в мою голову приходит страшная мысль: это же Шуба мой запас украла! Не зря же она тогда про макулатуру, сволочь, говорила! И вот почему ее сегодня нет! Какая же она гадина! Меня тошнит, просто наизнанку выворачивают, а перед глазами вспыхивают и тают круги, расплываясь, как олимпийские кольца.

Вот тебе, Лешенька, твоя награда за искренность, за доверчивость и глупость. И имя это награде одно – предательство. Допрыгался ты со своей любовью к людям, так что получай, что заслужил, что по праву принадлежит тебе отныне и впредь: пустоту.


4. Попутчица весна.

Судьба на сей раз оказалась ко мне милостива: я без приключений доплелся до дома, и сразу же прижался к батарее. Есть совершенно не хотелось, но и признаков надвигающегося, как неумолимый прилив или неизбежное после землетрясения цунами, приступа, тоже не ощущалось.

 Я лежу и представляю себе сладкие картины мести: вот я Лидку просто таскаю за волосы, вот выкручиваю ей уши, и Шуба щенячье просит у меня прощения. Потом она целует мне ноги, вытирает их своими волосами, но я по-прежнему жесток и непреклонен, и горделиво стою, оглядываясь: все ли видят ее унижение. Дальше – хуже, но об этом, вы уж извините, рассказывать не буду, ни к чему это. После такой вымышленной, но все же безжалостной и жестокой, мести, у меня становится легче на душе, и я почти спокойно засыпаю, нисколько не тревожась, как я буду мстить на самом деле.

Утро не заставило себя ждать: снов сегодня (сегоночью), не было, а когда я сплю без снов, то просыпаюсь бодрым и голодным, и голова у меня чище, чем кастрюля у профессионального повара, и жаждет лишь одного: алкать. Неважно, что, лишь бы побольше и побыстрее. Утолив голод, я побежал на работу, и только перед самой конторой вспомнил, что план мести я так и не составил.

Это немного подпортило настроение, но я понадеялся на вдохновение и импровизацию, которые иногда посещают меня в моменты просветления. А оно, раз светит солнце, просто не может не быть, такая вот взаимосвязь. Но, к сожалению, увидев Шубу, я теряюсь, и лишь, пряча глаза, забираю свою порцию корреспонденции.

-Ты чего это такой сегодня надутый? – по-свойски берет меня за руку это желтозубое порождение ехидны.
-Уйди, - брезгливо отдергиваю я руку, - И не подходи ко мне больше!
-Ты чего это? Мухоморов с утра объелся? – с неожиданной силой разворачивает она меня лицом к себе, - А ну, колись! Чего стряслось? Ну!

Я вырываюсь и бегу по дороге так, что санки чуть ли не летят за мной по воздуху следом. В душе клокочет ненависть, я сейчас готов убить все, что попадется мне на пути, растоптать его, как малую былинку, и, подобно паровозу, рассекать дальше воздух и людей, не тормозя от столкновений. И почему я эту Шубу не убил на месте? Взял бы и убил, ох, как мне полегчало бы! Надо было, обязательно надо было! Но, когда она выпрыгивает передо мной, я лишь что есть силы отталкиваю ее в сторону, и, как танк, пру дальше.

-Да что случилось-то?! – визжит та, тряся, по всей видимости, ушибленной, рукой.

И смотрит так испуганно. Нос в грязи, руки в грязи, перемешанной со снегом, а пуговицы на пальто (и когда она в него переоделась?) оторваны, шапка валяется в сугробе. Я гляжу на нее, растрепанную и расхристанную, беззащитную, но торжества от мести не чувствую: мне вдруг становится ее жалко. Но столь же жалко и себя, преданного и обворованного. У меня опускаются руки и срывается голос:

-Зачем? За что ты украла у меня мою почту?

Я плачу, как маленький, стоя прямо посередине дороги, и мне почти что не стыдно, что обо мне подумают прохожие, настолько мне больно, злобно и беспомощно. Я не гляжу на Шубу, я не смотрю внутрь себя, боясь увидеть там собственную дрожащую сущность, мне тошно смотреть на этот город с его мышеобразными людьми, я закрыл глаза и слежу, как  багрово-красные круги танцуют свой бессмысленный, гнетущий душу вальс.

-Леша, - чувствую я мокрую ладонь на щеке, - Какую почту? Почему украла?
-Мою, которую я тебе показывал, - открываю я глаза, - И которую ты украла.

Мне ее лицо кажется игрушечным, ненастоящим, с живым человеком ее роднят лишь неуемные глаза, которые, похоже, и вправду ничего не понимают, и оттого хлопают, как ставни на ветру в давно заброшенном, обиженном людьми доме. Но зрачки, те точно как у куклы: расширенные, будто пластиковые, того и гляди, кукла скажет тебе «Мама». Надо только ее слегка запрокинуть, а затем приподнять, и она обязательно произнесет свое первое слово. Однако подлинная, живая, покрытая кожей и частично волосами мумия вдруг оживает, и оттого начинает часто-часто моргать:

-Ты чего… Что это я?! Я? – и смотрит на собственный палец, воткнутый в грудь между разъехавшегося в стороны пальто, - И когда? Ты? Ты подумал, что я у тебя украла? Да зачем мне это? – и смотрит на меня, как на и вправду сумасшедшего, - Знаешь что?! Да пошел ты на хрен!

Резко отшатнувшись, она хватает с сугроба свою жалкую шапку и, матерясь и вытирая лицо рукавом, покачиваясь, уходит, не оглядываясь. Может, я и на самом деле дурак, и Шуба тут ни при чем? Нет, это-то уж точно глупость, - отгоняю я от себя эту идиотскую мысль, но глаза Лиды возвращают меня в вязкую муть сомнений, -  Не могла она, не могли эти глаза! А кто тогда? – не перестает биться мое возмущенное сердце, - Пушкин? Она ведь одна знала, где у тебя все хранится!  Или же, по-твоему, это мыши все у тебя съели?! Хватит разводить нюни, пора развозить почту, да искать новое место для тайника!

Так я и промучился сомнениями до самого вечера, пока не вернулись домашние  и… и не очень. Мама с Лидой пришли вместе, причем мама – сердитая, можно даже сказать, что очень даже недовольная, Шуба же, напротив, подсматривая из-за маминой спины, выглядела ликующей.

 Мама, даже не раздевшись, проходит в комнату, где я, предчувствуя самое надвигающуюся грозу, укрылся в уголок под торшером. Она, хмурясь, строго смотрит на меня, и я совсем сжимаюсь в комок, в клочочек, в пылинку: наверняка эта Шуба на меня нажаловалась, и теперь они вдвоем будут меня бить. Больно и безжалостно.

-Мама, я же ее совсем не сильно толкнул, она сама упала! – пытаюсь я перехватить мамин гнев оправданиями, - Я нечаянно!
-Что, ты ее еще и толкнул?! – оборачивается на Шубу мама, - Лида, это правда?

-Да что Вы! – замахала та ручками, - Мы просто немного повздорили, вот и все. Ничего он меня не толкал, я и на самом деле сама упала, вот он и испугался, дурачок, да убежал. Леш, ты не сердись на меня, я и сама понимаю, что неправа. Только, знаешь, всю твою почту я нашла, - и торжествующе шмыгает носом.
-Как? Где? – только и нахожу, что сказать я онемевшими от испуга губами.
-Ее пожарные приказали выкинуть, чтобы запасный выход не загораживала. Так что на помойке она вся была, никому не нужная, я ее к подъезду под козырек перенесла, правильно?

Я, покраснев, сижу и кусаю губы, не глядя, как мама с Шубой раздеваются и уходят на кухню, оставив меня одного, дабы глубину своего заблуждения переживать да осмысливать. Чай сейчас, наверное, будут пить, да меня обсуждать. И правильно сделают: какой я все-таки негодяй! Мало того, что Лиду ни за что ни про что обидел, оскорбил ее всячески, так еще и подумал, что она ябеда, и пришла сюда только лишь пожаловаться и насладиться зрелищем маминой расправы.

Ох, до чего же мне этих угрызений совести не хватало! И так гнусно, так тут моральная казнь, судилище, еще надо мной устроены. И, что самое главное – ведь за дело, кругом я виноват, хоть сам себя по башке бей. Я сижу, сгорбившись, и шепотом ругаю себя теми словами, которые вслух никогда не произношу - получил уже в детстве как-то по губам от мамы за это так, что кровь потом бежала. Но сейчас лучше бы она с губ у меня бежала, чем из души фонтаном хлестала.

Люди! Людишечки! Где же вы все? Больно же мне, помогите! А? Ну, хоть кто-нибудь?

-Леш, иди чай пить, - выглядывает из кухни Лида, - Сейчас попьем и пойдем твою почту перепрятывать, хорошо?

Гуляем мы неспешно, мои запасы переносим не торопясь, вдумчиво. Впрочем, думаю я, а Шуба только улыбкой лучится, странная женщина. Я тут не знаю, как перед ней извиниться, хоть садись и стихи ей пиши, так ведь и не напишется ничего у меня в таком настроении, сколько не старайся.

 Да и не к месту здесь стихи, здесь простые слова нужны, а с ними-то как раз у меня и проблема: в голову лезут лишь высокопарные фразы, да цветастые эпитеты, которые, если критически присмотреться к несправедливо обиженному, но улыбающемуся маленькому существу, которое носит мою почту, никакого отношения не имеют.

И, как ни горько это ни звучит, иметь не могут: не та это зверушка, не соболиной, и не горностаевой она породы, чтобы насчет нее соловьем заливаться, а врать, как я уже говорил, я умею плохо, так что получится только хуже. Вот. Белка она облезлая, вот кто она! Ишь ты: поиграла со мной в благородную, и лыбится, зараза! И что она ко мне привязалась?! Шла бы к себе в подворотню, мешкотелая!

Здесь я ловлю себя на мысли, что совсем уже перехожу за всякие рамки, и ругать нужно себя, а не ее. Дурной у меня характер, ничего не скажешь. А мозги – еще гаже. Это же надо: так плохо про хорошего человека подумать! Мне становится совсем стыдно, я сажусь в подъезде на ступеньки и тупо, выгнав из головы последние мысли, гляжу в заплеванный пол. Шуба присаживается рядом и закуривает:

-Что, хреново? Может, все же покуришь? Да ты чего? – отталкивает она мою руку, потянувшеюся за сигаретой, - Я же пошутила! И не думай даже, хрень это. Ты это, не бери в голову, - и задумчиво смотрит на дым, узелками тянущийся к щели в оконной раме, - Не сержусь я на тебя, я бы и сама тоже на твоем месте на меня подумала. Так что правду я тогда сказала про все: и про то, что сама поскользнулась, и про то, что сама виновата. Ты презираешь меня, да? Ну да, правильно, что же со мною еще делать. Эх. Хочешь, я ради тебя курить брошу? Чего башкой мотаешь? Ну, не хочешь – как хочешь, и хрен с ним. Я и сама не больно-то и хотела. Дерьмо я, да?

Нет, вроде трезвая, не пахнет. Наверное, она тоже, как и я, переживает, а я тут сижу и молчу, как ватрушка морковная, когда, может, человеку помочь надо. Совсем постыдно это – не помочь ближнему своему, особенно когда самому плохо до такой степени, что хоть не то что за соломинку, за ее тень хвататься будешь. И я хватаюсь, как умею:

-Зато пахнешь лучше, чем я. Тогда, в кино, мне очень твои духи понравились, не вру. Очень. И вообще ты красивая, -  с надеждой на прощение кошу глаз в ее сторону.
-Молодец, ври дальше, - одобрительно кивает Лида. - Заливай мне, что я еще и умная, и все такое. А, говори, что хочешь, - улыбается она, - я посижу, послушаю, что ты там обо мне думаешь.

И чего же она на самом деле хочет? Чтобы я врал, или же чтобы говорил правду, что практически, не обидев невольно, невзначай, человека, почти невозможно? Так, все по порядку: про красоту я сказал, и не покраснел: в принципе, Лида и на самом деле симпатичная, когда у нее взгляд добрый. Но обычно он у нее озабоченно-цепкий, ищущий. Еще чаще – искательный, вроде бы как потеряла она что-то, да найти никак не может.

Мало того: она напрочь позабыла, что ей надо, и как оно должно выглядеть. Вроде бы и спросить у кого, о помощи в поисках попросить, да неведомо, что искать надо. Так и ходит, потерянная, озираясь, хотя лично мне порой кажется, что все, что ей нужно – это лишь посмотреть в зеркало. Но я все не о том: комплименты же надо говорить. Так, что же ей сказать такого? Что она – добрая, и что сын у нее тоже хороший растет? Родителям же должно нравиться, когда их детей хвалят.

Дети – это вам не жены с мужьями, которых, как я понял, многие, мягко говоря, в гробу видели в белых тапочках, дети – это твоя судьба, это тот идеальный образ себя, которые каждый родитель, как может, воплощает в своих детях. Да…

А у меня даже кошки, и той нет. Может, стоит завести кошку? Или, что гораздо лучше, собаку, небольшую такую, лохматую и задорную, не объест же она нас с мамой? Я и выгуливать ее могу, и, если что, от больших собак защищу. А то живет в нашем доме один ротвейлер, вроде бочонок – бочонком, зато зубы – как у кашалота, напополам перекусить сможет. Буду ходить с палкой, как наш сосед (как его там?), чью собаку я почти похоронил, да так и не помянул.

Тьфу ты, опять я не о том! Может, ей просто нечто приятное сделать, и она тогда меня точно простит? Только вот что? Эврика! Может, и не самая удачная мысль, но попробуем:

-Знаешь, а я ведь тебе соврал тогда, дома.
-В смысле? – настораживается та.
-Помнишь, о душе мы с тобой говорили? – и дожидаюсь кивка, - Так вот, была у меня тогда водка. И сейчас есть.

Лида начинает нервно ерзать, подергивая носиком. Затем вновь закуривает и сдавленно произносит:

-Ну?
-В принципе, я мог бы принести. Мама сейчас, как обычно, телевизор смотрит, так что я скажу, что за ножом зашел, она ничего и не поймет.

Шуба, морщась, покусывает губу, но искушение все же пересиливает:

-Закусить только возьми, - и замолкает, подпинывая носком сапога пачку с почтой.

Неудобно ей передо мной, видать. Но это ничего: клин клином, как говорят, вышибают. Вот сейчас она понимает, что пить – это неудобно, и даже постыдно, а там, глядишь, и вовсе бросит. «Ага, - ехидно нашептывает внутренний голос, - Бросит и начнет тебя благодарить за исцеление. Авиценна тоже мне нашелся! Гомеопат с большой буквы «Г»!

Что, не нравится? Хоть самому себе-то признайся, что еще больше унизить ее хочешь, сыграть на ее слабостях, чтобы себя королем чувствовать! Простейшего, чистого добра без задней мысли сделать не можешь! Что расселся? Беги уже, тешь свою глупость!».

И я бегу, проклиная свой и внутренний, и внешний голос, настолько оба мне противны. Дома, прихватив злосчастную бутыль и несколько свежеиспеченных пирожков, машу маме ножиком: «Скоро закончим. Там, - и задумываюсь, зачем «там» нужен нож, - Надо было». Вроде пронесло: мама лишь, не отрываясь от экрана, машет в мою сторону рукой:

-Не задерживайся, скоро спать. Я пирожки спекла, возьми Лиде парочку, угости.

Я с облегчением возвращаюсь в подъезд, где я на сей раз уже под лестницей, подальше от излишне пытливых глаз пожарников, организовал свой тайник (кстати, а так ли он мне, на самом деле, нужен?), и, запыхавшись от бега, протягиваю Шубе добычу:

-Вот, смотри, что принес.

Та одобрительно хрюкает по поводу пирожков, расстилает на ступеньках еще одну газетку, и замирает с бутылкой в руках. Наконец укоризненно утверждает, оглядывая «пиршественный стол»:

-Про тару, естественно, забыл.
-Чего?
-Того. Пить-то из чего будем? Ладно, фигня война, учись, пока я жива, - и, разрезав пирожок напополам, выковыривает из него начинку, которую незамедлительно отправляет в рот, - Умм, вкусно, спасибо твоей маме, - и протягивает мне полую горбушку, - Да куда ты это  жрешь-то?! Это же рюмка у тебя на сегодня, деревня! Смотри, как надо! – наполняет она импровизированную рюмку водкой, - Ей и закусывать можно, не подавишься. Давай, за твое здоровье, будь оно неладно.

Да уж, сомнительный по своей душевности тост получился, ничего не скажешь, но да ешь, в чего льют. Я, посомневавшись, верчу в руке пирожок с зельем, но затем решаюсь на крайнюю меру: глотаю все целиком, как конфету с начинкой. Есть же такие конфеты, с коньяком которые, или я неправ? Вот и представим себе, что это – конфета с водкой. Хм. Странно: почти не противно, хлебушком пахнет. Прожевав, вопросительно смотрю на Шубу:

-Мне понравилось. А тебе?

Та усмехается:

-Проглот ты, Леша, троглодит просто. Мог бы закусь и на следующий раз оставить. Вот, теперь новый стопарь для тебя делай, - и сосредоточенно начинает выедать, как термит, внутренность очередного пирожка, - На, держи, и в следующий раз не торопись, не под клиентом, чай.

При чем здесь чай? Да и клиентов тоже вроде не наблюдаются. Или, может, клиент – это я сам? Не поймешь их, этих женщин, особенно когда у тебя самого в голове шуметь начинает. А Шубе, той  все нипочем: она лишь порозовела, и стоит у окошка, что также ее красит – солнце ласково, до неприличия нежно, искрится в ее волосах, оставляя лукавый, чудовищно живой  блик на слегка курносом носике и лукавых губах, которые обращены в улыбке ко мне одному. Нет, что ни говори, а Шуба – все-таки добрая, зря я вечно про нее не самые лестные вещи думаю. Жизнь у нее так сложилась, что же теперь с этим поделаешь? И я улыбаюсь в ответ. Но та вдруг мрачнеет, хмурится и вздыхает:

-И почему ты не Перельман? Эх, как хорошо было-то бы!
-Чего? – как и она, перестаю я улыбаться, - Перельман? Это тот, который гипотезу Пуанкаре доказал?
-Наверное, - кивает та, - Звучит вроде похоже, это же из математики? У тебя что по математике было?

-Четверки да пятерки.
-А у меня даже четверки редко были, да и те, только тогда, когда спишу, - хмыкает она, - Знала бы, что за это миллионы дают, может, и училась бы получше. А эта гипотеза – она сложная? Долго решать-то надо?
-Сто лет решить не могли, - нацеливаюсь я на следующий пирожок, пока его не выпотрошили, как предыдущие, - А наш вон взял, и в одиночку решил.

-Вот как, - укоризненно качает головой Лида, отчего солнце, словно обрадовавшись, вновь пересыпается в ее волосах, - Не, даже за миллион я бы сто лет такой херней ни за что не стала бы заниматься. А эта самая гипотеза, она хоть про что?
-А я знаю? Да я в высшей математике почти ничего не понимаю! Но, по-моему, это про единство пространственно-временного континуума, если ничего не путаю.

-Чего?! – возмущенно отстраняется она, - А по-русски? И оставь пирожок в покое! Кто не пьет – тот и не ест! – и вновь безжалостно препарирует мамину стряпню. - Объясняй лучше то, что знаешь про этот миллион. Рассказывай, что это, но только чтобы понятно было.
-Понятно? – задумываюсь я, завистливо глядя, как сочный, душистый, разморенный жаром духовки рис вкупе с луком поглощается непрошенной прорвой,  - Если понятно, то наверное, так: если с одним и тем же ускорением и с одинаковой высоты тебе падает на ногу молоток, то что в Таганроге, что в Гималаях, эффект будет одинаковым, и неважно, когда это произойдет.

-Пфы! – фыркает она, - И стоило ради этого сто лет голову ломать? Какого рожна это надо все? Бери порцайку-то, выдохнется, - и протягивает мне половину пирожка.

Честно говоря, что-то мне не хочется больше этих пирожков: от них мысли неправильно текут, не в ту сторону, это не мысли, это водоворот, а водоворотов мне надо опасаться. Я осторожно принимаю угощение и как можно тверже говорю:

-Это – последняя, мне больше нельзя.
-И это правильно: мне больше достанется, - с набитым ртом отвечает Шуба, - Эх,  и вкуснятинка же! Так за что ему все-таки миллион дают? Честно говоря, так и не поняла, зачем это надо.  Мне вот все это точно по барабану.

-Хорошо, представь себе, - подыскиваю я с трудом подходящий пример, копируя образы из своих неясных, но глубоких видений, - Представь, что ты прилетаешь на Марс, а там все земные, физические законы действуют не так, как у нас, а черти как, шиворот-навыворот: поверхность планеты вогнутая, время то стоит на месте, то бежит, а то и вовсе в обратную сторону идет, ты даже могилку сам себе выкопать не можешь: земля тверже лопаты, так и останешься в золе кратерной валяться, в пыли весь, никому не нужный, скукоженный, на веки вечные, там, в воронке, и никто тебя не похоронит, и домой не вернет. Тебе бы такое понравилось?

-А, ну тогда ладно, - счастливо улыбается Лида, - Марс нам нужен, тогда понятно, за что копья ломали. За Марс можно не то, что миллион, миллиард надо дать. Можно, - и вздыхает, -  Был бы еще он. Слушай, а он что, все же отказался от него, нет? Если откажется, то я и сама не знаю, что с ним сделаю, если на улице вдруг встречу: мир-то тесен. У меня в Питере сеструха двоюродная живет, давно собиралась ее навестить, вот и с Перельманом этим твоим встречусь, морда-то у него приметная. Нет, ну надо же такое вздумать – от миллиона отказаться! Ты бы, к примеру, что на миллион сделал?

Я смотрю на эту мстительную фаталистку, и где-то даже начинаю беспокоиться за математика: судьба и вправду – индейка, она всегда найдет самый неподходящий инструмент, чтобы устроить такое неописуемое торжество абсурда, что никаким Кокто с Кафками даже и не снилось.

 Боже, спаси и помилуй Перельмана от нежданных встреч, и пусть он лучше свою премию заберет, а если ему так уж и не нужны деньги, бывает и такое, мне вот, к примеру, столько тоже не надо, так пусть отдаст их кому от греха подальше: велика Россия, а дураков  по-прежнему девать некуда.

-Наверное, первым делом я бы купил себе самый новый ноутбук, принтер и мопед, - перечисляю я свои потребности, - Да, и маме что-нибудь, а остальным пусть она и распоряжается, зачем мне одному миллион?
-А мопед-то тебе зачем? – смеется Шуба, - Почту развозить?

Вот, смеется. И я тоже хорош: взял, и из-за этих пирожков сболтнул про свою самую заветную мечту детства. А что поделать, если я тоскливо, щемящее завидую тем, кто имеет мотоциклы и автомобили? Но на них права мне никогда не выдадут, а вот на мопед даже номеров получать не надо. Эх, и как же хорошо было бы прокатиться на японском мопеде, - они, если не совсем новые, не итак уж и дорого стоят, да взять, и по нашему городу доехать до Ленки, похвастаться перед ней, а может, даже и ее саму прокатить, если она не боится.

 Впрочем, ту же Шубу провезти по улицам, рассказать ей про интересные, памятные,  дома – разве это не удовольствие? А с ее Женькой мы могли бы даже и в лес по грибы съездить: очень я эту тихую охоту уважаю, по сердцу она мне. Бывает, наберешь всего-то навсего на одну жарешку, а радости, мало того, что на всю обратную дорогу на электричке хватает, да и потом еще целую неделю вспоминаешь, как ты эти грибы собирал.

Да, кстати, можно было бы еще новый телефон прикупить, с хорошей камерой, а то на нынешнем сотовом она маломощная, оттого грибов на снимках толком вовсе не видно. А затем, чтобы принтер был цветной: распечатал себе картинку с полной корзинкой добычи, и всю зиму любуешься, смотря на нее, в предвкушении грядущих летних побед над лешими и кикиморами, и пусть они голодными остаются, глядишь, быстрее новые грибочки понавыращивают, отчего нам, горожанам, одна только польза.

-Может, и почту. В магазины еще можно ездить, да? Не все же на автобусе, – искоса гляжу я на Шубу, - Там же сейчас и места такие специальные сделали, не должны украсть, если на специальный такой замок пристегнуть, как ты думаешь? Нет, все равно, наверное, украдут, - вдруг возникает во мне страх в одночасье утратить то, чего у меня нет и, наверное, не будет, но тем не менее я переживаю эту потерю почти как настоящую, - Нет, не буду ездить в магазины! Ни за что!
-Да успокойся ты, - берет меня Лида за руку, - Если что, можно вдвоем ездить: один охраняет, другой покупки делает.
-Это, пожалуй, выход, - расслабляюсь я, и на самом деле успокаиваюсь.

Теперь можно посидеть и помечтать, что та же Лида сторожит мой мокик, курит, как сейчас, а я, весь такой важный, с большой тележкой, и столь же большим списком покупок гуляю по залу, и, не глядя на цены, небрежно кидаю покупки в корзину. Чего у меня в ней только нет! Я с изумлением смотрю на продукты: вот пара здоровенных лобстеров (и как я буду их есть? Я же не умею!), коробка с мороженым, конфеты, колбасы, и любимый мной, весь в искорках сока, окорок, далее - мука для блинчиков, и, естественно, икра, что для них же.

Причем не только обычная, красная, но и черная, зернистая, однако опять-таки не та, что я на Новый год ел, не белковая, искусственная, а самая что ни на есть настоящая. Целый килограмм, вот. С осетром на крышке. Эх, буду есть, пока не слипнется. Слегка портит настроение, что я пока не нахожу здесь семечек, но магазин-то большой, почти бескрайний, наверняка они где-нибудь, да есть. И я хожу и хожу, разглядывая этикетки и складывая разноцветные баночки в уже и без того переполненную телегу, а семечек, увы, все нет и нет.

-Леха! Ты что, заснул, что ли? – трясет меня кто-то за плечо. Ага, Шуба, - Точно закемарил. С тобой просто сплошная экономия: налил пятьдесят грамм, и можно укладывать на бочок. Ладно, пошли, домой тебя провожу, мой верный рыцарь, а то еще на лавочку прилечь вздумаешь. Чего «не надо»? Никуда ты один не пойдешь, так и знай.

Меня, как маленького ребенка, сопровождают до дома, целуют в щечку и машут ручкой. Глупо, конечно, но мне понравилось, что этого ребенка провожают, и совсем даже не раздражает, что на прощание его поцеловали, хотя это-то уж точно было лишнее. Порой очень даже неплохо немножко побывать ребенком, это необидно и совершенно необременительно. Таким счастливым ребенком я и засыпаю, представляя себя внезапно поглупевшим, но весьма состоятельным Перельманом.

Как и обещала Лариса Павловна, следующие дни были загруженные, хотя и не в той степени, на какую она рассчитывала. Может, денег у депутатов меньше стало, а может, уровень выборов не тот: вот, помню, когда в Госдуму они были, так по два захода в день приходилось делать, настолько много было листовок, а теперь – даже и не листовки, а так, жалкие листочки со штампованными фразами.

Нет, ей-богу, я, и то, наверное, лучше написал бы, да отчего-то никто меня об этом не просит. Мало того, что, невзирая на партии, и ее, партийную, принадлежность (прямо оторопь берет от такого термина), все призывы - к одному и тому же, так еще и слова похожи. Списывают они друг у друга свои программы, что ли? Ни одной свежей мысли, все замшело и глупо до такой степени, что даже и смотреть стыдно.

 Но да что теперь делать: будем развозить то, что дают. Тем более что дают то, что печатается, по большому счету, за наш с мамой счет, отчего же мне теперь хоть немного на этом не заработать? Компьютер-то нужен, не забросил я еще свою навязчивую идею.  Наверное, оттого и работа приобрела, впитала в себя, как губка, посторонний, но тем не менее связанный с ней смысл, неся в себе предвкушение будущей радости, тем самым наконец став желанной и осмысленной.

 Так что просыпаюсь я теперь, как и все люди, рано, и вместе с остальными прихожу в контору, чем вызываю неподдельное удивление сослуживцев. Однако природу такого трудового энтузиазма не понимает даже Лида. Вернее, мне порой кажется, что она истолковывает его ошибочно, по-женски  превратно. Но да это ее дело, пусть она думает себе все, что хочет, самое главное, что мне самому мое нынешнее состояние нравится: за последнюю неделю даже ни малейшего намека на срыв или даже беспокойство. Может, это весна в меня оптимизм вселяет? А что, я не против такого солнечного соседства, это однозначно лучше, чем иметь за стенкой вьюги да метели, надоели они мне уже, все, хватит.

Мама, видя такой небывалый подъем моральных и физических сил, по всей видимости, тоже начала делать свои выводы, но, пожалуй, впервые в жизни меня это не тревожит. Так что, когда она, дождавшись, когда я доем ужин, подперла подбородок рукой и спросила, я ничуть не удивился, а лишь недальновидно улыбнулся столь вольной интерпретации собственных чувств. Так вот, она спросила, бессознательно пожевывая по-старчески тонкими, почти что голубыми, губами:

-Весело тебе. Скажи, Лешенька, что у тебя с этой женщиной? Я не буду сердиться, мама добрая, расскажи мне, пожалуйста, все как есть.
-Что?! – сперва не понимаю я, о чем речь, и мне даже начинает казаться, что я где-то все же сделал плохо, не так, как надо, но отбрасываю эту мысль, как вредоносную, - С женщиной? Лидой? Ничего. Мы – друзья. Хотя, может, и нет: я не спрашивал.

-Чего ты не спрашивал? – начинает сердиться мама, - У кого? У меня?
-Ни у кого, - несмотря ни на что, чувствую я свою вину: выходит, я чего-то у мамы не спросил, а было надо. - Я… Мне нечего спрашивать, извини, мамочка.
-Значит, что уже нечего и у мамы спрашивать, так, выходит?!
-Мам, не так!- уже паникую я, - Все не так! Зачем ты так? – и замолкаю, опасаясь сболтнуть еще что-то провоцирующее, ноющее, и бьющее, как обух по голове.

Да, неприятное молчание, грозовое, гнетущее меня, давящее, как того несчастного цыпленка табака под прессом. Мало того, что тебя выпотрошили, перышки из твоей нежной, пупырчатой, кожи, повыдергали, так еще и голову отрезали, да табаком со специями заместо пепла посыпали. Вот я и сижу сейчас на табуреточке, приплюснутый маминым взглядом, так что даже крылышком дернуть не могу. Мне бы сейчас спрятаться в туалете, грозу переждать, так ведь не выпустит меня из кухни, которая теперь хуже всякой западни, хотя в чем-то сходство неброско, но очевидно: здесь тоже сперва кормят, и только затем мучают. Мама наклоняется ко мне через стол, шипя:

-А как, позволь спросить, мне надо?! Мало того, что с этой шлюхой спутался, так еще и маму свою единственную ни в грош не ставишь?! Мало я для тебя хорошего сделала, да? Конечно, сейчас эта баба тебе такого про меня напоет, что маму родную не узнаешь, как же ей не верить! – и делает плаксивую мину, по опыту зная, что я непременно начну раскаиваться и признаваться во всех немыслимых, но тем не менее смертных, грехах, - Она же молодая, а мама старая уже совсем, никому не нужная, - и утирает рукавом глаза.

Этот испытанный способ, пожалуй, сработал бы и на этот раз, но я и вправду не понимаю, в чем мне надо каяться, да и тонус хорошего настроения еще не полностью выветрился из мозга, так что я, прогоняя из глаз надвигающиеся пятна, встаю из-за стола, и вместо привычного «спасибо, мама», говорю:

-Ничего у нас нет, и быть не может. Я просто хотел побыстрее на компьютер заработать. Мечта была купить, кх, - и, закашлявшись в спазме, ухожу в ванную.

Чтобы совсем уж напрочь выбить из головы ненужную хмарь, не присаживаюсь, как обычно, на унитаз, дабы молча наблюдать за витиеватой корзиной, а иду под душ и делаю его погорячей, причем так, чтобы пар валил. Я не моюсь, я стою под струей просто так, завороженно глядя, как у меня между ступней вода, бурля, уходит в слив, и мои последние мысли утекают вместе с ней, оставляя в голове лишь блаженно размякшее пространство тишины и безмолвия.

Мысли, вы где? Ку-ку! Нету вас, выпарились вы все! Выварились все, вместе с мозгом, этой моей вечной зубной болью! Еще немного постою под кипятком – и все, я здоров, нет больше вас. Через месяц пойду на освидетельствование, то-то ученые умы поломают свои умудренные седины, как это я выздороветь вдруг умудрился. А надо-то было всего ничего: десять минут повариться в кипятке.

Не врал тогда Ершов: прыг в котел – и там сварился! А я вот, напротив, омолодился и похорошел, как Иван, мне бы сейчас еще чан с молоком и… Что там у них третье было? Нет, все, нечем больше мне думать, пора вылезать, лечебный эффект налицо.

Мама стоит прямо возле дверей в ванну, жалобно прижимая к груди мой халатик, который я, признаться, очень люблю, его мне Ленка как-то на день рождения дарила, но по той же самой причине редко и одеваю: жалею я его, берегу. Мама снизу вверх смотрит на меня молча, просяще, и разница в росте лишь подчеркивает это нелепое дисгармоничное ощущение, коробящее любого длинного человека, когда он смотрит сверху вниз на опасность:

-Лешенька, накинь, пожалуйста, а то простудишься.

Я в испуге захлопываю обратно дверь  и, не мигая, гляжу на ставшее вдруг нелепым полотенце, которое только что повесил сушиться на батарею. Странное оно какое-то стало, лохматое и выпуклое, никогда его таким не видел. Чего это с ним вдруг случилось? Вроде минуту назад было мягкое и пушистое, заботливое, и вдруг такая перемена, как будто подменил его кто. Откуда вдруг взялось столько злобы и желчи в обычной домашней тряпке?

Я осторожно трогаю его рукой, но и на ощупь оно тоже неприятное, как будто вспотевшее от ужаса. Через силу я буквально отдираю от него взгляд и, скомкав, протираю им зеркало, мутное от пара. Мнда. Не нравится мне мое отражение, ему явно чего-то от меня надо, причем совершенно очевидно, что дать мне ему абсолютно нечего: то, что есть у меня, у отражения тоже уже есть, но оно ему изрядно наскучило.

Вон как оно на меня просяще уставилось, прямо как на мессию с полной охапкой волшебных даров, из которых новые скрижали последнего завета – отнюдь не самое главное. Даже напротив: они – как упаковка, которую можно лишь похвалить, затем снять и отложить в сторону, занявшись разглядыванием подарков как таковых. Извинившись перед отражением, я возвращаю полотенце на его место, отчего то сразу, разглаживая ворс, добреет, делаю несколько глубоких вдохов и решаюсь открыть дверь. Так и есть: мама по-прежнему стоит возле ванной с халатом в руках:

-Лешенька, ведь ты не сердишься на свою маму, правда?

Странное существо, оказывается, моя мама: серенькая, маленькая, и очочечки старушечьи на носике, как у той совы из мультика.   Как же ее там звали? Разве что клюва маме не хватает, хищного такого, крючковатого, зато взгляд… Может, он и не агрессивный, но все же требовательный, таким взглядом пользуются кошки, когда есть просят, и отказать им уже не только постыдно, но даже отчасти в чем-то страшновато: вдруг кошка обидится, и тогда одному богу известно, чем это все закончится.

 Не люблю я кошек, страшные они все, дикие, и никакое одомашнивание на них не действует, не ведают они жалости ни к слабым, ни к своим. Зря так мама на меня смотрит, но после душа эта агрессивная пассивность меня не то что  отпугивает, а, скорее, отталкивает. И пусть это некрасиво, постыдно, но я полубрезгливо сторонюсь и маму, и халата:

-Я спать. Я буду спать до самого утра, - и по стеночке, как мимо чумной, проскальзываю в комнату.

Не знаю, может, оттого, что батарея была слишком горячая, или же ногти я бессознательно грыз во сне (бывает и такое), но на мамину могилку я в ту ночь клал тяжеленный венок из ржавой колючей проволоки. И откуда она вдруг взялась? Судя по дряхлости и слою ржавчины – не иначе, как со Второй мировой сохранилась, да так и не развалилась.

Помнится, в детстве нас водили, классе этак в шестом, в поход на Калиновские разрезы, которые во время войны служили полигоном, так там такая же проволока повсюду была. Но для нас, детей, она была неинтересна, куда как привлекательнее выглядели металлические мишени сантиметров в пять толщиной, которые когда-то расстреливали из пушек, и разрушенные доты, которые также строились с единственной целью: стать самим целью.

Стены – метровые, и ведь почти ничего от них не осталось! Одни только металлические осколки в кирпичах, да вывороченные наизнанку металлоконструкции. Хорошие, видать, у нас были снаряды, всевыворачивающие. Но для нас это было не страшно, а увлекательно, и мы дружно, как никогда, обсуждали, под каким углом угодил в укрепление снаряд, и что было бы с немцами, вздумай они укрыться там от праведного гнева советского народа.

 Но сейчас у меня перед глазами табличка с маминым именем, а в руках ржавый венок, и немцы тут явно не при чем. Напротив, при чем я, а мама с немцами совсем даже не при делах. И я держу этот венок, понимаю, осознаю, что он здесь неуместен, но девать его все равно некуда, хоть на соседнюю могилку клади, но там упокоен неведомый Борис Моисеевич с добрым взглядом и звездой Давида почти на всю надгробную плиту, и мне кажется совершенно невместно поместить колючую проволоку над тем, кто ее, наверное (наверняка, я чувствую это!), изготавливал.

Слева могилка и вовсе безобидная: старушка с по-русски старческим взглядом, умудренным и исстрадавшимся. И фамилия у нее тоже до больного российская, то ли Дарькина, то ли Дорькина, не могу разглядеть, как в тумане все. За спиной - высокая ограда, и ее постоянный обладатель тоже не жаждет заполучить этот злосчастный железный венок, и оттого мне деваться некуда, и я что есть силы пытаюсь мысленно превратить его в розы (они ведь тоже с шипами, так проще), но проволока только ежится под моим взглядом, и царапает мне кожу, с шипеньем змеи свиваясь в узлы. Да, и еще трещит так мерзко, выстреливая порой зацепами кровожадных колючек: «Тресь! Хрум- шшш- Трынь-тресь!».

 Я в испуге бросаю венок на могилу и просыпаюсь, держа ладони во рту. И как они туда влезли? Рот болит, от батареи пышет жаром, я весь мокрый, как мышь. Интересно, а мыши во сне хоть не писаются? Я проверяю у себя между ног и вздыхаю с облегчением: все почти сухо, в пределах средней запотелости.

Хорошие зверьки эти мыши, вот у кого личной гигиене учиться надо, а то у меня самого что ладони от батареи горят, что мозг почти что весь под подушку вытек, бедолага. Некрасиво получилось, как ни крути. Венок еще этот, непонятно для кого предназначенный.

А может, он – мой? То-то он никуда ложиться не хотел, знал, видимо, что не пришло еще его ржавое время. Я иду на кухню и долго держу ладони под струей холодной воды, и мои мысли плавно, нехотя,  возвращаются в предназначенное для него тело, но телу наплевать на мысли, ему вдруг захотелось чая. Вроде бы только что не хотелось, и вдруг – чай! В два-то часа ночи!

Но организм – это вам не душа, он терпеть не может, он безрассудный, и оттого неуступчивый, так что лучше его напоить тем, чего он всдуру взалкал, иначе он может и глупость какую сморозить. Смородиновое варенье у меня вон оно – на столе, так что ставь, Леша, чайник на плиту, и жди часа икс, когда из воды, как по мановению волшебной палочки, сами собой родятся пузырики. Терпеть не могу, когда они со своим рождением медлят:  бывает, по десять минут смотришь вовнутрь чайника, а там все то же самое: горячая вода, и никакого на ней шевеления, ни малейшего намека к закипанию, ну не самого махонького пузыречка!

Вода – самое равнодушное из творений Господа, и не говорите мне про гейзеры с водопадами, не для нас это. Максимум, что нам, горожанам, суждено увидеть – это грибной дождь и радуга, но и они здесь какие-то прятливые, робкие, так и норовят скрыться за высоткой, сгинуть вместе с грохотом проходящего поезда, вот оно туточки еще было – и уже где? – Да, там, в Караганде. Нету у нас ни настоящего грибного дождика, ни искренней, улыбающейся, разноцветной радуги: обратная у нее ухмылка, зловещая.
 
Наверное, я слишком громко размешивал сахар в чашке: также проснувшись, на кухню выходит мама. Робко помаргивает на свет, и глаза, лишенные очков, выглядят растерянно-безоружными:

-Не спится? Леш, мне тоже чая тогда, пожалуйста.

Признаться, я стесняюсь своего мосластого тощего тела, едва прикрытого семейными трусами, и прячу его даже от мамы, максимально прикрыв его столом, присев в закутке возле холодильника на табурет. Мы некоторое время, избегая смотреть друг на друга, пьем чай вприкуску с вареньем, и мама наконец не выдерживает:

-Лешенька, я вот что подумала. Деньги у нас с тобой есть, хоть завтра этот свой компьютер покупай, только не сердись на меня, хорошо? Я же правда тебе только добра желаю, вот и беспокоюсь.

Нет, не хочет она на меня глядеть, скатерку куда как интереснее рассматривать: вон она какая вся, в цветочек, не то, что моя постная физиономия с легким намеком на недозревший интеллект. В скатерти можно хотя бы пальчиком поковырять, а я же по привычке и укусить могу, с меня станется. Не буду скрывать, я порой даже охотно пользуюсь тем, что все считают меня психом: мне позволено даже то, за что ту же кошку, к примеру, по голове бьют.

Хотя: маму за всю жизнь я всего пару раз укусил: первый раз я совсем не помню, за что там было, и почему, а вот второй случился уже во вполне зрелые годы. Тогда стояла непривычно жаркая для конца апреля жаркая безветренная погода, мне жутко, до зуда в ступнях, хотелось погулять, на молоденькую травку посмотреть, но по телевизору показывали проповедь бородатого протоиерея (Кураев его фамилия, прошу не путать его с Араксовым,  с Аракчеевым, с Плещеевым, с Плюю…  Опять мне этот фигурист! Короче, именно поэтому  теперь, как я вижу это благостное лицо на экране, то тут же от него бегу), однако мама настаивала, чтобы я того послушал.

 Вообще-то мама добрая, но что касается религии – она становится порой просто православным фанатиком, ей только дай волю – тут же свой христианский шариат по всей стране наведет. Так вот, попа я слушать не захотел, и маме пришлось прибегать к телесным наказаниям по отношению к моим ушам, за что я ее (клянусь, машинально!), и укусил. Затем последовали пощечины, слезы, ну и все такое прочее.

Вышло в итоге так, что в тот день гулять я так и не пошел, а назавтра пошел дождь. Грустная история, не правда ли? Но маме ответить на ее предложение все же надо, тем более, что оно для меня и на самом деле важно, и не стоит обращать внимания на сумбурно прошедший вечер, надо о завтрашнем дне думать, а то и вовсе навсегда рискуешь в вечном вчера, где уже давно обосновалась перелетная птица, остаться.

-Мам, ты просто неправильно меня поняла, - произношу я неслыханную дерзость, но мама лишь морщится, и поэтому тороплюсь выплеснуть все сразу, - Так что сердиться не на что. И я не против компьютера, если ты, конечно, тоже за.
 
Что же я такое говорю?! Вслух?! Надо же оправдываться, чтобы мама не сердилась, а я что ляпнул? Она же сейчас рассердится и кричать на меня начнет! Какой же я идиот – взял, и все сам испортил! Разъякался тут, как в парламенте! Молчать было надо, да головой своей пустой кивать, язык нам нужен для того, чтобы кушать удобнее было, а не чтобы им разговаривать.

 Язык человеку нужен, чтобы скрывать свои мысли, в конце-то концов! Кстати, кто это сказал? Ришелье, по-моему. Или Макиавелли? Нет, точно Ришелье. Тьфу ты, опять я не о том думаю. Здесь судьба моей мечты решается, а я о писаках этих дряхлых вспоминать вздумал, как последний дурак. Да какой там дурак – промежность мироздания я, животное плоскогубое, вот кто я такой. Но – стоп! Сейчас что-то будет: слишком уж вкрадчиво мама ставит чашку на блюдце:

-Я-то за. А вот насчет тебя я не совсем уверена. Не слушаешь ты маму, дерзишь. И не перебивай меня! Купить-то, может, и купим, а вот дальнейшее будет целиком и полностью зависеть от твоего поведения. Неси, показывай, что ты там присмотрел.

Я понуро отправляюсь в комнату, предчувствуя, чем эта моя идея с компьютером может закончиться: было уже такое в детстве. Тогда папа привез мне, вроде бы с Кубы,  хитрую, лакированную, машинку, почти как настоящую, она сама и ездить могла, и колеса у нее поворачивались, короче, это была фантастика, а не подарок.

Я с ней и спать ложился, и всячески берег ее, чтобы невзначай не поцарапать, так и длилось бы дальше бесконечно долго мое детское счастье, так ведь нет: мама, видя столь трепетное отношение к подарку, начала за провинности меня лишать его, и это наказание было почище, чем тем же многострадальным евреям в Освенциме: их-то там хоть много было, я же мучился в одиночестве.

Через положенный пенитенциарный срок машинка возвращалась ко мне, но я обычно на радостях отчебучивал опять нечто из ряда вон, навроде немытых после прогулки рук, или неважных оценок в школе, и моя сбывшаяся, вновь обретенная мечта, возвращалась обратно в свое темное запустевшее заточение. Однажды меня лишили моей радости на целый месяц, но это была  еще не вся трагедия.

Минул месяц, месяц и один день, и два дня, и так далее. Через два месяца я, весь изведшись, осторожно достал машинку из шкафа, но мама лишь прикрикнула на меня. А может, и просто грозно взглянула, уж и не упомню, но я тут же прекратил всяческие потуги вырвать из плена мою машинку обратно. Да, каюсь, я играл с ней, когда был один в квартире, но это все не то: постоянно оглядываешься, как бы не пропустить тот момент, когда игрушку нужно убирать обратно, да причем так, чтобы было незаметно. А как это сделаешь, когда у нас шкаф как раз возле коридора? Это же не игра получается, а сплошное мучение.

Я в поисках выхода из своей, расколовшей мир пополам, тоски, и в Штирлица пробовал играть, и в «Мертвый сезон», но толка было ноль: видимо, не затем я родился, чтобы стать разведчиком. Так что ровно через год я возненавидел свою любимую игрушку до такой степени, что саморучно (и пусть в слезах, пусть!), разбил ее молотком на мелкие части, а осколки выбросил в мусорку. Мама так про нее потом и не вспомнила, а я вот до сих пор помню.

Как бы с компьютером та же история не повторилась: сейчас я большой и сильный, могу и еще что-нибудь окромя компьютера заодним поломать. Или, боже упаси, кого. И ничего мне за это не будет: справок у меня на десятерых хватит. Фу, какие глупые мысли опять в голову лезут. Я кладу перед мамой проспекты и раскрываю их на нужных иллюстрациях:

-Мам, мне хотелось бы ноутбук. Это, чтобы пока ты смотришь телевизор, я мог бы не мешать тебе, и тихонько работать на кухне. Правильно, мамочка? Да и места он практически не занимает, поставил в уголок, и все тут. А если и пойду с ним на улицу, то только под нашим окном, на скамейке, как ты думаешь? Вот этот, - показываю подрагивающим от волнения пальцем, - по-моему, оптимальный, у него и память подходящая, и видеокарта…

-Ты это мне тут про карты, да про память брось! – перебивает меня мама, - Я еще в своем уме, все помню. Стоит сколько? – и недовольно щурится на довольно-таки крупно напечатанные цифры, - Что?! Двадцать шесть тысяч?! Да ни в жизнь! Еще и написали-то как – без рубля, жулики! Леша, нас точно обмануть хотят! Но мы их выведем на чистую воду, сейчас – сейчас, - и углубляется в рассмотрение других, менее интересных для меня вариантов, - Нет, ты только посмотри, здесь все цены на девятки заканчиваются. Дай очки, ничего не вижу. В мои времена если буханка восемнадцать копеек стоила, так она так и стоила, мороженое это твое – одиннадцать, и все без девяток! Да, Лешенька, спасибо, так лучше. Арбузы – пять копеек за килограмм, а тут что творится? – и принялась нашептывать себе под нос, шевеля пальцами, как будто купюры пересчитывая, - Черти знает что, прости меня, господи. Что зеваешь-то? Иди тогда спать, а я пока сама посмотрю.

Тоскливо это, даже оскорбительно – чувствовать себя лишним, но что уж поделать, быть может, я и на самом деле лишний. Под одеялом я обиженно продолжаю распускать сопли, припоминая всех своих обидчиков, вольных и невольных. Одни, родные мои,  до крови, до сукровицы, те, что   по папиной линии, бабушки с дедушками, виноваты передо мной лишь за то, что не дожили до моего рождения, не желали они, видимо, со мной, таким, знаться, других же, маминых,  я помню почти только с самой лучшей стороны, но это совсем уж подозрительно. Раздражает это меня.

Впрочем, и у них были свои прегрешения, не без того. Ленке, как старшей, разумеется, доставалось больше, но порой перепадало и мне, с тех пор уши у меня, наверное, и гуттаперчевые. Как я думаю, это в нашей семье наследственное: мама говорила, что ее тоже в детстве трепали за уши (хорошо-хорошо, она предпочитает говорить «за ухи»). Логично предположить, что и бабушку, и прабабушку чаша сия также не миновала. К счастью, видимо, на мне эта традиция благополучно и прервется.

Хотя: я же Оксанку не спрашивал, как там у нее с ушами, а то с Ленки станется – сколько я от нее пинков, да подзатыльников стерпел, что просто не счет. Зато дедушка меня никогда не бил, даже накричал, и то всего один раз, когда я ему во время сна нос зажал, чтобы тот не храпел. Да, была у него такая странность: насколько я понимаю, и тогда понимал, то люди, когда храпят с открытым ртом, через рот и дышат, удобнее им так, а вот дедушка, напротив, дышал через нос, и тогда, с зажатым носом, он просто вдруг совсем перестал дышать, затем, вздрогнув, всхрапнул ртом, и открыл на меня глаза, полные ужаса. И когда он увидел меня, улыбающегося, тогда… Я тогда на него очень обиделся: я ведь всего-навсего пошутил, что же так на шутки-то обижаться?!

И тут внезапно я понимаю, что в полусне улыбаюсь, вспоминая былое, осознаю, как я их всех любил и люблю, и охотно прощаю им все, и больше не держу обид даже на маму (тем более – на маму, которая меня так любит!), и надо спокойно принять, как непреложный факт то, что очевидно для всех, кроме меня: я – лишний. Покойной ночи, Леша, Лешенька. И покойной ночи твоей обиде, ей вдруг стало не на кого смотреть, некому зубы показывать, она – одна, она – пуста, как мои воспоминания, как мои мысли. Есть ли смысл обижаться пустоте?

«Стойкий оловянный солдатик», помните такую сказку? Нет, я серьезно: что, кроме названия, вы помните? Ах, да: он был, естественно (судьба такой), одноногий. Но – почему? Хорошо, допустим, помните еще то, что мастеру до целостности, гармоничности изделия на одну ногу с ее сапогом олова не хватило, а что еще?

Да-да, не сдавался наш герой там, храбрый был, не другим чета, а вот кому он не сдавался,  отчего такой храбрый, и в чем это выражалось, память вам ваша услужливая случайно не подскажет? И еще один каверзный вопрос: его лучше называть храбрым, или же просто стойким?  Кстати, также крайне сомневаюсь, что кто-либо припомнит окончание и мораль сей сказки, но ведь на то она и сказка, а не басня, чтобы в ней морали никакой не было, не так ли? В сказках должны быть чудовища и рыцари, в крайнем случае – дураки и солдаты, но вот отчего-то никто так и не сочинил сказку про психопатов и неудачников: Иван-дурак не в счет, у него там все хорошо кончается.

 Может, оттого-то я, перетянув поперек (бывает со мной такая напасть), связку мягких нервов пустотой неопределенности, дабы усмирить душу, решился на отчаянный шаг: я больше ни о чем не спрашивал маму, я старался не встречаться с Лидой, тем более – с Женей, и день за днем делал свое дело, стиснув зубы, а вечера в одиночестве проводил на лавочке неподалеку от нашего дома, потихоньку приходя в ужас от весенней погоды.

 А что прикажете делать, ежели природа у нас даже весной безжалостная: если зимний холод я готов сравнить с молодым, алчущим крови вампиром, то мой весенний вампир – это, скорее, вампир – эстет, потихоньку и безжалостно, смакуя, забирающий у тебя все жизненные силы, не имеющий сомнений, что всю ее выпьет из тебя до донышка, до самой последней звездочки в угасающем взоре жертвы?

 Вот я и сижу уже как неделю под этим когда-то, еще осенью, игривым, кленом, ежусь пальчиками, меняю носовой платок один за другим (их у меня два: пока один сохнет в джинсах, другим я пользуюсь, пока тот не превратится в банановую кожуру), и ловлю себя на одной и той же мысли: а что, собственно говоря, я здесь забыл? Что оставил? Или это гордыня моя так со мною говорит? Со мною или же во мне? И какая между ними разница? И кто кого под этими ветвями ждет – клен листвы, или же я – лета? И стоит ли нам с кленом, по сути, обычным деревом, ждать одного и того же?

 Я же, вроде, изнутри и снаружи, человек, так почему же я тогда хочу того же, что и эта недвижимая деревяшка на глубоко в землю спрятанных корешках?  Но я буду, как это дерево, сидеть один, как стеклянный – деревянный – оловянный, под злобным полуснегом – полудождем, и ждать настоящей весны, с которой начинается лето. Это ли не стойкость, это ли не храбрость? Жаль, конечно, если это ожидание останется последним, и обо мне напишут не сказку, а эпитафию. Впрочем, и это тоже неплохо: обо мне вообще никто ничего не писал.

Этот вечер я почувствовал заранее, часа за два: я не стал сидеть под своим кленом, обессилено и внапрасную пеняя погоде, а тут же устремился домой, бриться, мыться, и менять рубашку. Ну, да, и пусть это как перед казнью, теперь для меня самое главное – не заплакать, не раскваситься, да не того… «Господи, пронеси меня и помилуй», - нелепо помолился я про себя перед входом в нашу квартиру.

Нашу с мамой квартиру, если я не ошибаюсь, а то она порой мне начинает казаться логовом, лежбищем чужеродных душ и тел. И все это – и души, и тела – отдельно, они валяются по углам, безразличные друг к другу, а по комнате ходят и пьют чай лишь их множественные тени, порожденные нездешним электричеством. И что оно у нас дома расхозяйничалось, ведь никто, кроме теней, не мешает нам с мамой его отключить, лукавого?
Однако тени, подло пронюхав об этой тайне, даже и не думают помогать нашим душам, и только молча, без «приятного аппетита», «спасибо», и «на здоровье», они поглощают варенье, и ложатся спать в немыслимых позах, чтобы ночью увидеть специально для нас придуманные сумеречными сущностями ужастики.

Когда я, распарившись и побрившись, вышел из ванной, в комнате уже работал телевизор, но не сам по себе: перед ним в кресле сидела мамина тень. Она обернулась ко мне, устало улыбнувшись:

-С легким паром, Лешенька, - я кивнул, - Что, бойкот маме решил объявить? – я трясу головой, - Что, нет? Однако разговаривать все равно не хочешь, так? Обиделся, да? На маму из-за какого-то компьютера дурацкого обиделся? А я… Я что, не обижаюсь?! Мне-то самой – не обидно?! – мелко дрожит мамин подбородок.

Чтобы не выдать своих чувств, я закрываю глаза, и стараюсь слушать телевизор, а не маму: ведь это не она совсем, это тень, прощелыга, со мной разговаривает. Тем более что по ящику тоже кто-то с кем-то спорит, вот и послушаем, о чем могут спорить нормальные люди.

Так, мужчина утверждает, что неведомый Боря присвоил их деньги, и теперь греет пузо на Канарах, а им с Лехой (я вздрагиваю), придется остаток жизни париться на нарах. Женщина возражает, что у нее есть компромат на греющего пузо (у него что, только одна часть тела греется?), Борю, и потому бояться особо нечего, надо лишь убедить его поделиться, и тогда можно тоже смело оттягиваться хоть в Куршевеле, хоть в Монако, лишь бы подальше от родины. Бред сплошной, как это так – лишь бы подальше от родины? Что там может быть хорошего? Там же все незнакомое, враждебное, и, что самое главное – ты сам там чужой, никому не нужный. Как же можно стремиться туда, где ты – всего лишь навсего кошелек, и это – в лучшем случае? Наверное, Боря, и то выбрал более нейтральный вариант: на Канарах, насколько я знаю, все поголовно чужие, и, как следствие, хоть немного, но все же нужные в обществе таких же ненужных.

 Но все равно это неправильно, ненормально, и я разочаровываюсь в мыслях заурядных людей: видимо, не все так просто у них все в голове устроено, чтобы доверять им безоглядно, еще куда подальше от родного дома уведут, да дорогу назад не покажут. Когда начинается реклама, я открываю глаза. Мама, уже перестав плакать, молча смотрит на меня. В ее глазах непонимание, отстраненность, почти что даже испуг. Я вытираю ладонью пот со лба:

-Мам, пошли кушать: ты, наверное, тоже еще не ужинала. Что у тебя новенького?

Вроде нормальным голосом сказал, язык от волнения не заплетается. Даже самому не верится, что это со мной происходит, настолько это мне несвойственно. Нет, не то что мне безразлично, что обо мне подумают, это, безусловно, важно, но вот то, что в именно данный момент я не боюсь, что мама меня неправильно поймет – это правда.

Я не знаю, хорошо это или плохо, это меня пугает, но в меру, грань я всегда чувствую, я кожей, самыми малыми волосками на ней ощущаю ее обжигающее приближение, ведь я не алкоголик, и свою меру знаю, хотя... И что с того, что меня эта запретная черта так манит? Мама послушно, как ребенок, идет вслед за мной, достает из холодильника суп, сметану и хлеб (так он дольше хранится), и, пряча взгляд, неловко суетится у стола, то и дело переставляя туда-сюда плошки и тарелки.

Я со смутным интересом наблюдаю за этой картиной, которая возбуждает во мне еще одно воспоминание: точно так она себя вела, когда, сразу после развода, папа приходил забирать свои вещи. Забрал он только свои книги да многочисленные тетради с записями, и, когда со связками возился возле шкафа, время от времени мне подмигивал: «Такая вот, брат, петрушка». Папа подмигивал, а мама металась по кухне, где  в суете опрокинула сперва сахарницу, затем – чашку. Мы с папой смеялись, а мама плакала. Вот и сейчас мама тоже как будто куда-то опаздывает, и все время хватается не за то, что надо. Как бы опять чего не разлила, не рассыпала. Я, как взрослый, делаю то, чего не сделал в детстве: я встаю, мягко отодвигаю маму от стола и все готовлю сам, а мама лишь сидит себе тихонечко на табуретке, и, как мышь из норки, на меня поглядывает.

Может, если бы я себя так вел и раньше, то вся моя жизнь сложилась бы по-другому? Нет, разумеется, изменить мне все равно ничего не удастся, все останется, как было, но какое же это захватывающее чувство – ощутить вдруг себя хозяином! Не положения, нет - просто хозяином, как будто ты что-то в этой жизни можешь и значишь. Но не стоит задаваться: я не один, и с этим надо считаться - суп уже закипает, а я все стою и смотрю на маму, и думаю не о супе насущном, а о том, что никакого отношения к нам с мамой не имеет. Мама начинает разговор только за чаем:

-Как же с тобой трудно, Леша. И не перебивай, я знаю, что ты скажешь. Я знаю, я понимаю, что у тебя тоже свой характер, и он не всегда простой. Так что давай поговорим, как взрослые, отдающие себе отчет в своих действиях, люди, и оставим в стороне свои эмоции. Да, я порой неправа в том, что разговариваю с тобой, как с маленьким, ругаю, но ты же мне сын? – и полутребовательно – полупросяще, но твердо смотрит мне прямо в глаза, - Так да или нет?
-Да, мам, конечно, - поспешно киваю я.

А вот мама с продолжением не спешит: подышала на очочки, протерла их специальной тряпочкой, и вновь молча смотрит на меня. И чего меня так рассматривать? Чистый, вымытый, выбрился тоже вроде аккуратно, ни разу даже не порезался. Рубашка свежая, что же еще маме от меня  надо? Неуютно я себя чувствую под ее взглядом, прямо как собака на столе у Павлова.

У собаки, естественно, и жизнь соответствующая, но вот мне лично в ее мохнатой шкуре себя чувствовать невместно, даже до брезгливости неприятно. Собаке из нее приходится блох там всяких вычесывать, клещей, только их мне для полного счастья не хватало. Хотя мысли – это, по сути, те же самые блохи, только они не в шерсти, а под ней живут, но от этого менее безобидными они не становятся, здесь одним гребешком или же специальным шампунем не отделаться: исчешешься весь так, что ни одного живого места на сером веществе не останется.

-Конечно ему. Еще бы сказал – разумеется, - отставляет мама чашку, - А вот для меня это отнюдь не очевидно. Хорошо, дам тебе шанс, - и протягивает мне карточку с бумажкой, - Покупай, что хочешь, но помни… Не стану объяснять, сам все понимаешь. Деньги снимай только в этом банке, чтобы без комиссии, и возьми с собой кого-нибудь, хоть Женьку того же, вроде, по твоим словам, хороший он парнишка, неглупый. Все, я пошла спать. Посуду сам помоешь. Покойной ночи.
-Покойной, - вскакиваю я с места, как солдат при появлении офицера.

Так, теперь можно и в порядок свои мысли привести, карточку поразглядывать. Хотя суть, конечно же, не в карточке: с чего это вдруг мама, которая никогда вожжи из своих рук не выпускала, и доверила мне одному деньгами пользоваться? Я же и пользоваться-то карточкой толком не умею: снимал как-то в банкомате двести рублей, когда мама болела, так весь вспотел тогда и испереживался до такой степени, что, наверное, на всю жизнь пин-код зазубрил, и незачем было его повторять на бумажке. В принципе, и тогда уже на остатке было достаточно, так сколько же сейчас на этом пластике? Так и тянет немедленно пойти, да проверить. Но – не стоит, надо дождаться дня, спокойно отработать, а там, миллионер, и дерзай. Все, я тоже спать, утро вечера мудреней.

И почему мне всегда запоминаются только необычные сны? Вернее, те, что поплоше, я тоже какое-то время помню, но они неинтересные, так что и говорить-то о них особого смысла нет, настроение от этого становится не хуже, не лучше, а так… как обычно. Но сегодня я летал на драконе, а это, согласитесь, нечасто бывает, не каждую ночь такое приключение случается. Вообще-то это был не совсем дракон, он был особенный, но лучше обо всем по порядку.

Итак, он был шерстистый, и огнем, по всей видимости, из соображений собственной безопасности, не плевался. При мне, по крайней мере. Летал он прекрасно, и летел он туда и так, как хотели мы оба, и не было между нами разногласий, просто мы были как бы одним, единым, целым, как азот с кислородом, подхваченные ветром, и оттого нам было легко и свободно. Вволю налетавшись над городом, нам вдруг захотелось навестить мою сестру Ленку, и мы дружно полетели к ней в гости.

 Но это еще далеко не все: дракон оказался на редкость сообразительным, сметливым, что ли. Чтобы не пугать детей и прохожих, сразу после приземления он превратился в самого обычного, заурядного, слона, - с хоботом, бивнями, и прочим, ему причитающимся. Шерсть куда-то подевалась, но это его не портило: симпатичный получился слон, добрый. Граждане к нему отнеслись вполне благосклонно, милицию никто не звал, а собаки, те даже и не лаяли: подбегут, понюхают, и обратно за свои палочки.

 Затем же, когда я засомневался, сможет ли он войти в подъезд, тот вновь преобразился: он стал Чебурашкой. Прямо как из мультика, разве что зубастый очень. Зато шерсть вновь отросла, я даже удивился: и как это у него так быстро получается? Корче, выходит, что я летал на Чебурашке. Помнится, в двери он смешно так входил: встанет, и бочком-бочком, чтобы уши параллельно проходу оказались, тихонько проникает в помещение.

Дальнейшее выглядело тоже довольно-таки мило: Ленка нисколько не возмутилась, что я без предупреждения приперся к ней домой, причем не один, а с Чебурашкой, и… да, точно: мы ели блины. Еще выяснилось, что дракон, он же слон, он же – Чебурашка, весьма занятный рассказчик, и знает массу смешных анекдотов, львиная доля из которых была про Карлсона.

Быть может, Карлсон для драконов – это что для нас с вами Василий Иванович с Петькой, или же чукча какой? Но, к сожалению, я ни одного из них не запомнил, да и так, признаться, память на анекдоты у меня слабая, может, оттого, что я их рассказывать не умею. Общий смысл в них был такой, что не все у них там с фрекен Бок чисто было, да и с Малышом тоже не все ясно, ставился даже вопрос о его отцовстве, но мне все равно было смешно.

Да, а как смеялся он! Обнажит все свои шестьдесят восемь зубов, и сидит себе на стульчике, раскачиваясь из стороны в сторону, и смеется. Смеется столь заразительно, что даже соседи в окна к нам заглядывают, тоже слушают анекдоты про Карлсона, да потом вместе с нами смеются, но куда им до нашего Чебурашки!  Зубами, улыбками они не вышли, дети подземелья.

А потом меня разбудили. Бессмысленно и беспощадно. Я пытался было перевернуться на другой бок, чтобы досмотреть сон, или хотя бы побольше из него запомнить, но мама была неумолима:

-Леша, с тобой все в порядке? А ну, посмотри на меня! Леша, кому сказала, поднимайся! – и чуть ли не силой приводит меня в полувертикальное положение, пытаясь рассмотреть в моих глазах смешинки, которые там до сих пор пляшут, - Фух. Что же ты меня так пугаешь-то? Разве можно так смеяться? Как ты себя чувствуешь?
-А как себя может чувствовать человек, который только что ел блины с Чебурашкой? То есть, - трясу я головой, прогоняя свой сладкий, сказочный, сон, - Чебурашка – это не начинка, он тоже их ел. Вместе со мной и с Ленкой. Анекдоты еще рассказывал.
-Блины с Чебурашкой, - фыркает мама, отступаясь от меня, - Скажешь тоже. Хорошие хоть блины-то были, вкусные?

-У тебя вкуснее, - говорю я, чтобы подольститься к маме.
-Еще бы, - удовлетворенно констатирует она, - Когда они у Ленки хорошо получались. У нас сегодня блинов нет, но да садись завтракать, чем Бог послал. 

Странная она, женская сущность: услышала главное, а именно, что ее блины лучше, и уже совсем не важно, что ее собственный сын во сне их с Чебурашками трескает. А если бы я ей сказал, что Чебурашка – это дракон, и на нем летают? Нет, пожалуй, это показалось бы ей совсем уж сомнительным, но - тем не менее возможным, поскольку свои блины, как говорится, к желудку ближе.

Дальше был день, и день, надо признаться, совсем другой, нежели чем я планировал. Сперва я не мог понять, в чем дело, и списывал на ставшую внезапно хорошей погоду, но мало того, что это в принципе нелогично, вроде бы жить да радоваться, так еще и тоскливо на душе как-то стало, как будто подлость какую свершил. Я даже к Шубе в попутчики сам (сам!) навязался, чему та была сперва несказанно рада, затем же, почувствовав мое настроение (женщины, они вообще чуткие), поутихла, и лишь делала робкие попытки выпытать у меня, что же такого случилось.

 Я же тем временем все яснее и яснее понимал: не могу я купить этот клятый ноутбук! Почему? Потому что не могу, потому, что не смею! Страшно мне, не в силах я взять на себя такую ОТВЕТСТВЕННОСТЬ! Карточка жжет мне карман, а я все боюсь и не смею.

Неужели я так и сдамся, и верну ее, запятнанную страхом,  обратно маме? Это же для меня – экзамен, который я проваливаю, нет - провалил изначально, с треском, безвозвратно и тихо-тихо безнадежно. Шуба сидит на своей любимой скамеечке, обиженно пьет свою настойку, как она выражается, «в одно рыло», я же сижу напротив нее и, не сводя взгляда, смотрю в одну и ту же точку, и мне тоскливо, как человеку, которому сообщили, что у него рак в последней стадии.

Да, у меня тоже рак, рак души, для такого диагноза и доктора никакие не нужны. Где тут Шекспиру с его трагедиями! «Быть или не быть» там у него! А я-то точно знаю: не быть мне, никогда, никогда мне не быть! Ох, до чего же мне худо-то!

-Слушай, хорош уже реветь, - вытирает ладошкой Лида у меня с лица что-то мокрое, - Колись уже, что случилось, я никому не скажу, зуб даю, - и делает характерный, неприятный, но тем не менее успокаивающий жест.

Чтобы ни о чем не думать, сую ей пластик:

-Вот!
-Чего это? – вертит та в руке карточку, - Карточка, ну и что?
-Там деньги. На компьютер, - и начинаю реветь в голос, как маленький, - А я его купить не могууу!

-Тихо-тихо, - пересаживается она на мою скамейки и начинает гладить по голове, - Лешенька, все же хорошо, что же ты так плачешь-то? Ну, пожалуйся мне, ну, -  и продолжает гладить, - Почему не можешь-то?
-Не могу, - захожусь я в вое, кашляя и пуская носом пузыри, которые подтирает добрая и заботливая Шуба, - Кха! Ух, я не мужчина, смелости мне не хватает, - и, не выдержав столь долгой речи, утыкаюсь ей в воротник.

Стыдно перед прохожими, перед Шубой, но для себя немного радостно: мысли достаточно четкие, не смазанные, а если и перепутанные, то это не беда, главное, что я себя еще держу в себе, не даю воли внутренней мякине не то что приоткрыть в очередной раз дверку, но даже и приблизиться к ней: здесь я, в этом мире, и сдаваться пока не собираюсь. Как это там поет один модный, но тем не менее неглупый певец: «Я бы вышел вон, да только там страшней, чем здесь». Шуба слегка отстраняется и сует мне под нос пузырек и снисходительно, но не зло говорит:

-На-ка, хлебни, «немужчина», оно, глядишь, и устаканится все.

Я безропотно делаю приличный глоток, почти без волнения проталкиваю его внутрь, занюхиваю тем же воротником, и отупело выдыхаю. Лида приводит в порядок мою физиономию, я же тихонько, не торопясь, распутываю гордиев узел в моей черепной коробке, раскладывая нейроны на их связках рядами, один за другим, чтобы, не дай бог, не замкнуло, не засбоило.

Минут через пять я уже спокойно дышу, вижу, правда, все немного чересчур выпукло, но зато какое облегчение в голове! И не только в голове: как будто тяжеленный рюкзак с плеч сбросил, вот какое облегчение. Я еще раз глубоко вдыхаю-выдыхаю, и рассказываю Лиде все, как на исповеди. И то, что думал, и то, что приходит в голову прямо сейчас, ничего не тая.

-Так, значит, ты считаешь, что твоя мама заранее знала, что ты этой карточкой воспользоваться не сумеешь, так? – закуривает она, - Хм, очень интересно. Хотела тебя на место поставить, значит.
-Ну что же ты так про маму-то! – возмущаюсь я, зная тем не менее, что Лида права.

-Хорошо-хорошо, извини, - машет лапкой Шуба, - Это я так, ну… Не так, короче. А знаешь, ну ее нафиг, нашу почту, и пойдем прямо сейчас покупать!
-Не-не, я несогласен! – возмущаюсь я.
-Что, схлыздил? – ехидно щурится та на меня, округлив губы бубликом, - На тогда тебе обратно твою карточку.


Я возмущаюсь было, но внутренне и недолго, поскольку понимаю, что да, я опять схлыздил (и что за слово такое противное?), и оттого с готовностью передаю бразды правления проревевшемуся, очистившемуся «Я», которое с радостью принимает на себя груз моей ответственности:

-Сначала работа, затем все остальное, - и мои глаза стекленеют от безвозвратной решимости, зато душа поет: «А мы могем, оказывается, если хотим!».

А что? Страшно, конечно, но вдруг все-таки смогу? И я представляю себе, как я иду домой с коробкой,  в коробке – ноутбук, и мне вновь (елки зеленые!) становится не по себе. Дома – мама, и она разочаровывается во мне, думает, что я – жадный, своекорыстный, и все наши деньги готов потратить, растранжирить на свои прихоти, жалкие и никчемные.

Я тщедушно жмусь в уголок и ставлю покупку, доселе столь желанную, на пол, задвигаю ее ногой подальше как от своих, так и маминых глаз, кладу карточку на тумбу в прихожей и клянусь маме как можно скорее отработать все деньги, которые столь бездарно разбазарил, а затем… Брр! Нет, не бывать тому!

 Я – сильный, я – большой, взрослый, и мне ничего не страшно! Сейчас вот как можно скорее разнесу свою почту, и бегом в магазин, пока совсем не передумал! И что значит «совсем»? Нисколечки я даже не передумал, ни малейшей капельки! И никаких больше сомнений, вспоминай, Леша, хоть о Декарте сейчас, хоть о смерти с часовым механизмом за пазухой, думай, но не сдавайся, ибо жалеть о содеянном все-таки легче, чем проклинать себя за утраченные возможности.

Итак, мы разнесли всю почту, а я все медлил, ища предлог, чтобы не идти в магазин, но – не было его. Я стоял в растерянности возле последнего, как у Павлова в Сталинграде, дома, и надеялся на чудо. И - оно произошло!

-Леш, знаешь, что я подумала? – нахмурившись, закусила Шуба указательный палец зубами, - А ведь, наверное, через Интернет дешевле купить будет, мне об этом Женька говорил, да я как-то забыла. Может, попробуем?
-Конечно! – обрадовался я приплывшей вдруг соломинке, - Дешевле – это же здорово! А насколько?

-Там и узнаем, - хватает меня за руку Лида, - Пошли, Женька уже наверняка дома. Другие дети – как дети, в футбол играют, а этот… Хоть бы ты на него подействовал. Чего застыл? Идешь, нет?

Конечно, я иду: а вдруг мы в этом Интернете ничего не найдем, и я тогда пойду домой с чистой (ну, почти чистой), совестью, - ведь я же старался? Эх, коряво, конечно, для самооправдания, но, авось, сойдет для начала, а там, чем мозг не шутит, и сам поверю, что это так. И требуется-то всего ничего: назвать заоблачные характеристики, да цену задать, как для китайского калькулятора. А затем, глядишь, все и обойдется.

 Пока шли до Лидиного дома, я был погружен в мрачное самокопание: «что я? кто я?», а затем вдруг плавно перешел, нет – переполз, даже больше, меня перетащило,  вялого и бездыханного, на «мы». Под этим мычанием в данном случае я подразумевал весь русский народ, исчадием которого, по сути, я и являюсь.

Да, если честно, признаемся самим себе (чужим всяко не стоит), а почему мы такие? Вроде бы рождаемся все одинаковые, но только вот отчего именно русскому народу так в истории не везет? Судьба это? Карма? Предначертание? Фу, как глупо-то, зато характерно: не виноватые мы ни в чем, это провидение так нами распорядилось. В назидание другим народам.

Ага, избранный народ номер два вдруг нашелся! А вы посмотрите лучше на тот, первый: «Хочешь быть, как дядя Боря, банкиром? Или, как твой папа, музыкантом? Или, может быть, врачом? Ты только пожелай, постарайся, мы поможем, и все у тебя получится». И ведь стараются, и ведь получается!

Отчего? Да оттого, что ребенок с младых ногтей понял, осознал очень простую, но важную вещь: он – избранный, он – талантлив, и надо лишь поработать над этим, развить свой талант, и тогда он – великий, как и его народ, ибо и в книгах так сказано, и практика это доказывает. А теперь послушаем, что слышит русский ребенок: «Не будешь хорошо учиться – будешь, как Борька, слесарем на заводе, зарплату свою пропивать, да жену бить».

Мальчуган смотрит на дядю Борю, ему, может, и неохота становиться таким, дурашливым и неопрятным, но, раз уж родители сказали, что, возможно, это – его путь, его судьба, значит, так оно и есть, и не стоит хорошо учиться, это трудно и, по большому счету, ничего не решает, да и, положа руку на сердце, жизнь у слесаря не так уж и плоха, и вообще он мужик хороший, добрый. Особенно, когда слегка выпьет.

Ни к чему нашему неизбранному ребенку стараться, не его это путь, его путь – героизм во время страшных испытаний (в идеале – война), природная смекалка на пустом месте, да таинственная русская душа в опрокинутом бокале. И что это за феномен такой чумной, что весь народ поразил? Лежим, терпим, ни к чему не стремимся, лишнее нам это, наше время еще не пришло, а как придет, тогда…

А тогда, дорогие вы мои, все! Поезд ушел, ку-ку, кричи – не докричишься. Ослабли ваши мозги, погасли ваши порывы, нет больше той силы, того задора, той жажды жизни, как в юности, нет уже, и не будет никогда, и нечего пенять тут на Илью Муромца, что тридцать три года на печи лежал! Ему-то хоть волхвы помогли, а вам кто поможет? То-то же.

Да и какого рожна, спрашивается, вам за старую, полуразвалившуюся печку сыр-бор поднимать?! Нехай ее ворог, супостат проклятый, себе забирает, а мы на завалинке полежим, да его, охальника, поругаем. Во всю глотку! То-то он обидится! А коли ему и завалинка наша приглянется – так ведь вот она – земля-матушка, травка-муравка, да солнышко ясное (зимой хитрые вороги не воюют), чай, не пропадем.

Эх, кручина-кручинушка, а ну да разольются наши песни, вольные да протяжные, над родиной нашей многострадальною! Вот, уже и откликнулись! Здравствуй, мил человек, что, и тебе тоже несладко? А давай-ка затянем с тобой напару, брат, нашу «Дубинушку»! Да, насчет «Дубинушки»: опять-таки «сама пойдет». И нечего ее трогать раньше времени, а то в лес убежит. К партизанам.

Да, что касается партизан: а кем мы, по сути, гордимся? Именно так: самородками да партизанами, а если кто в этот формат не вписывается, так это легко исправить, если один глаз прищурить. Итак, начнем с партизан: Сусанин-герой, это раз, Давыдов-поэт, это два, Зоя Космодемьянская – это три, Ковпак-командир, итого четыре. Спартак-чемпион явно не в счет.

 Самородки в определенном смысле тоже партизаны: повыбирались, отпартизанившись, из лесов в столицы, за наградами, и что? Ладно, Ломоносова хоть мы, русские, помним, да и то лишь потому, что жизнь у него удалась, в отличие от остальных. Разве не так? Кулибин – умер в нищете (и это при Александре-то Первом!), Черепановых до сих пор братьями считают, отчего им, мягко говоря, забавно до колик, Попов на своем памятнике похож, как ни крути, больше на умудренного, закаленного в боях партизана с адской машинкой в руках, чем на изобретателя,  чего вам еще?

 Менделеева, чемоданных дел мастера, подавай? Да кто же его в мире-то знает, кроме его собственной таблицы? Кто понимает, насколько это было гениально? Так ведь нет, у них, буржуев, Эйнштейны – отдельно, а Менделеевы – отдельно, как будто они мухи какие. А Зворыкин? Сикорский? Ползунов? Королев? Лобачевский? Сахаров? И, прошу прощения, вам до сих пор еще не обидно?

 Ах, уже обидно? Тогда и воспитывайте своих детей так, как будто они – избранные, и тогда… Тогда нам всем можно будет смело лежать на печке. Вот. И чего это я так разнервничался-то? У меня-то собственных детей точно не будет, и слава богу, а то я им такого бы понаговорил, что они тут же в Америку уехали бы, даже не родившись. Хотя, подозреваю, они бы там тосковали по родине, и им было бы грустно даже на Ниагарском водопаде, или возле Великого каньона, им не хватало бы главного: себя, напрасно и никчемно позабытого на чужой родине.

Фух, даже не понял, как до дома Шубы дошли с этими грустными размышлениями. Один поворот ключа – и решится моя судьба. Как много, оказывается, может в ней сыграть этот парнишка, который сейчас корпит за столом над книжками, не обращая на нас ни малейшего внимания! А, вот, наконец-то заметил:

-Здравствуйте, дядя Леша! – и он крепко жмет мне руку, - А я, признаться, Вас уже отчаялся вновь увидеть. Много работы, да? Смотрите, какую книжку мне дали, давайте, как тогда, вместе попереводим! – и манит меня за собой.
-Женька, отстань от человека, - некстати вмешалась Лида, - Включай лучше свой компьютер, да заходи в Интернет!

Мальчишка обиженно насупился: видать, хотелось ему своими переводами похвастаться. А может, ему и на самом деле хотелось вместе со мной поработать? Мне это, несомненно, лестно.

-Мам, чего я там забыл?
-Не спорь, включай: дяде Леше надо ноутбук там выбрать, да заказать.
-Правда?! – обрадовался на сей раз Женя, поворачиваясь ко мне, -  А какой?

Я краснею, смущаюсь, и оттого лишь развожу руками:

-Де… Дешевый и хороший, - отлично понимая, что такого не бывает.

Может, и не найдем? Это очень даже хорошо, если не найдем. Верну маме карточку, и забуду навсегда про свою нелепую затею. Но парнишка лишь помотал головой, хмыкнул, и направился к своему компьютеру, по всей видимости, включать.

Дальше была пытка: сперва он расспрашивал о требуемых характеристиках, о которых я, несмотря на прочитанные буклеты, все же имел весьма приблизительное представление, далее – о программах, которые должны быть предустановленны, в чем я был вообще не в зуб ногой, и наконец, устав, он просто спросил, для чего мне нужен компьютер. Остальное, дескать, он сам поймет. Он-то, может, и поймет, но вот как мне объяснить самому себе, зачем?

Неужели только затем, чтобы доказать, что я могу это сделать? Низменный мотив, не нравится мне он, да и не соответствует он, по большому счету, истине. Наверное, все же на самом деле нужен. Как собаке пятая нога. Кстати, интересно, почему именно «нога», а не «лапа»? Нелогично получается: это то же самое, что сказать, что мне нужна третья лапа. Да мне, признаться, и первая-то не сильно нужна.

-Дядя Леша, - тихонько трогает меня за плечо мальчик, - Может, я сам найду несколько живых вариантов, а Вы потом сами из них нужный и выберете? Мама пока вам чай заварит, да печеньем покормит, - и он вдруг краснеет, - Я его сегодня на олимпиаде по немецкому выиграл, вот. И диплом еще, вот, посмотрите! – и торопливо сует мне в руки официальную бумагу с гербом области, - Второе место, конечно, не первое, но все равно же хорошо, да? И еще мне сказали, что если и дальше побеждать буду, то в институт вне конкурса зачислят, - совсем зарделся Женя, потупившись.

Зарделся-то он зарделся, но на нас с Лидой  все же с нескрываемой гордостью посматривает украдкой. И мне становится немного неудобно, что совсем недавно я так плохо думал обо всем русском народе. Меня переполняет радость и умиление, чуть ли не до слез, и я спешу проморгаться, заодним прокашливаюсь:

-И куда же ты хочешь поступить? Или это – секрет?
-На романо-германскую, - уже более открыто, с вызовом, смотрит парнишка на нас с Шубой, - А, может, даже и в Москву поеду. Или, думаете, не смогу? – и напряженно ждет ответа, только уже от меня одного.
-Обязательно сможешь, Женя. Я тобой горжусь, и мама тоже гордится. Так я пойду чай пить, да? – побыстрее стараюсь убраться из комнаты я, чтобы не расчувствоваться.

Ничего себе надарили ему! Возле мойки на столе аккуратно построена целая китайская стена из коробок, коробочек и  натуральных коробищ. Последние – металлические, я подобные в магазине видел, только вот ни разу не пробовал, даже не знаю, что в них находится. Признаться, не только я, но и Лида были просто в ступоре от такого великолепия.

И чтобы я такую коробку открыл, да ел из нее? Да ни в жизнь! Пусть Женя, талантливый мальчик, сам все съест: ему полезнее. Продолжая наслаждаться зрелищем всего этого великолепия, присаживаюсь на табурет, и вдруг рядом с той книжкой, которую мне хотел показать наш вундеркинд, обнаруживаю нечто непонятное, стеклянное. В рассеянности трогаю его гладкую поверхность рукой.

-Это ай - фон, - сбоку из-за косяка засовывает голову на кухню Женя, - Но только я и сам пока в нем не разобрался. Это тоже за олимпиаду дали. Все-все, я ухожу, только давайте я вам покажу, какое печенье мне больше всего понравилось, - выставляет он круглую жестянку на стол, - Вкусные, просто объедение, угощайтесь, пожалуйста, - и, взяв себе один затейливый кренделек, уходит в комнату.

Шуба механистично тоже берет одну завитушку, со стеклянным взглядом ее грызет, и, отчего-то вдруг погрустнев и сгорбившись, присаживается за стол. О чем она, бедная счастливица, сейчас думает? Что плохо своего сына воспитывала, по мелочам его шпыняла, а он, несмотря на все ее старания, вдруг взял и настоящим, достойным человеком, вырос? Или вспоминает о том, каким он когда-то был маленьким, да крикливым комочком?

О чем еще может думать мать, в одночасье обнаружив, что ее собственная жизнь уже, по сути, прошла, и прошла зря, и теперь все: прости, мать, и подвинься? Мне кажется, именно об этом, о таких думах сейчас свидетельствует, - нет! – кричит, вопиет ее взгляд, обращенный куда-то внутрь. Права ли она? Может, и да, но я все же склоняюсь, что нет, или же – не совсем. Не зря говорят, что яблоко от яблони недалеко падает, быть может, и Лида могла бы в свое время если не выдающимся ученым стать, то хотя бы первоклассной учительницей или же инженером, да что-то ей помешало. Да, так и есть: не ее это вина, что всё не так, а так – не так, как всё. Я поднимаюсь со своего места:

-Лида, а чай у вас здесь где?
-А? – поднимает та на меня по-прежнему невидящий взгляд, - А, чай. Чай я сама, сиди, пожалуйста. Такие вот пироги, Леша, - и наконец оттаивает, улыбаясь, - Ты меня прости, я так, задумалась. А печенье и вправду хорошее, кушай.

Вслед за ней я тоже понимаю глупость своего поведения: этот мальчишка, несомненно, раз уж начал, никогда не перестанет такое, и даже, если это возможно, лучшее печенье зарабатывать. Причем – честно, своим собственным трудом, своим усердием, и, что самое главное – умом. Нет, конечно, дуракам везде у нас дорога, только вот никто им не объясняет, куда она ведет, ни к чему им это: нехай они ее своей грудью для других прокладывают.

 Главное – ненавязчиво подсказать им направление, куда идти надо. А для этого уже ум надо иметь. И поэтому мне ничего не остается, кроме как, усмехнувшись, последовать примеру Шубы, дабы тоже отведать Жениного печенья и, не скорбя, идти своей дорогой. Надеюсь, моей-то хоть никто не пойдет, не позарится?

Вскоре наступило время для двух неизбежностей. Первая нормальная, вторая – не очень: первая, это та, что Шуба наконец разлила чай по кружкам, а вторая – это то, что Женя принес на кухню распечатку вариантов, и мне было надо на что-то решаться. Я присмотрелся к листочкам: вот молодец парнишка, даже от руки подписал, что эти цифирки непонятные означают. То, что работать можно на всех – это очевидно, но он пометил даже и то, в какие игрушки на одном компьютере можно играть, а на каком – нет. Хм, прав Шуба: цены здесь явно ниже, нежели чем в магазинах.

-И что из этого можно купить? – возвращаю я бумаги подсевшему рядом Жене.
-Это все – на складе в городе, хоть сегодня привезут, были бы деньги.
-Как – все?! – непонимающе хлопаю я глазами, - Прямо сейчас?
-Ага, спасибо, мам, - принимает тот от Лиды кружку, - Нет, не мгновенно, конечно, а через час - два. Определяйтесь, дядя Леша.

Ну, вот, опять на меня давят. Да не просто давят – прессуют, как семена подсолнечника, всмятку, чтобы до последней капли из него все масло вышло. Я еще раз просматриваю варианты, обжигаясь, пью чай, и заедаю его чуть ли не горстями дорогущего печенья. Спохватываюсь лишь, когда кусочек у меня изо рта падает на лист. Фух, как неудобно-то! Но вроде Женя сидит спокойно, и лишь улыбается, разглядывая непостижимый ай – фон. И слава богу, что не заметил. Я бросаю взгляд на злосчастный кусочек на бумаге: быть может, это – подсказка свыше?

-Этот, - тычу я возле крошки пальцем.

Мальчик отвлекается от своей награды и заинтересованно смотрит под мой палец:

-А что, неплохой вариант. На когда заказывать? Нет, правда: сейчас сообщение пошлю, и через час привезут, куда надо. А давайте сюда: заодним и проверим! – азартно заблестел он глазами, - Давайте?
-Давай, - послушно киваю я, - Мне вот только деньги с карточки еще надо снять.

Бог мой, как сердце-то колотится. Со мной это все происходит, или, может, с кем-то другим? Нет, вроде все же со мной: руки-то точно мои, я их ни с какими другими не перепутаю. Рубашку со штанами – могу, а вот руки – нет, мои они. Хотя с ушами хуже, они наподобие локтя, их тоже не укусишь. Вот и сейчас мне что-то говорят, а я ничего не слышу, в голове лишь подобие шума прибоя, или шипения телевизора, когда у них там, на телебашне, профилактика. Наконец до моего берега вместе с пеной волн доплывают слова:

-То есть – я заказываю, чтобы через два часа, а теперь мы идем снимать деньги, так? Дядь Леш, или Вы передумали?
-Нет, - трясу я головой, - Все, допиваем чай, и идем за деньгами. А доставка будет бесплатная? – не удерживаюсь я от последней возможности отказаться от заказа, - И, самое главное, гарантию дадут?
-Да все будет просто супер, - и парнишка радостно убегает.

Супер ему. И что за слово? Как будто бы суп спер. Аморальное это слово, не наше: красть нехорошо. Меня вот мама никогда красть не учила. И Шуба, как я думаю, своего сына тоже: вон он какой отзывчивый, даже печенья своего не пожалел. Да-да, признаемся себе, что мне лично было бы его жалко, даже для мамы, и то жалко: такую коробку я  обязательно растянул бы минимум месяца на два, а то и три, такая вот я жадина. Так что пусть все будет так, как он говорит, и я не против, если это будет даже супер.

По дороге до банкомата меня всего потряхивает от волнения, а этим двоим ничего: топают рядом со мной, да время от времени конфетки из блестящего пакета мне под нос подсовывают. Я не отказываюсь, беру, и глотаю их чуть ли не целиком, как лекарства в капсулах. Разве что обертки выкидывать некуда, я ищу глазами урны, но не вижу их, я надеюсь донести их до мусорки, но она мне не нужна, ведь я сам уже, признаться, ни о чем другом не могу думать, кроме как: лишь бы меня мама обманула, и на карточке оказался ноль!

 Я же не проверял ее с утра, так? То-то будет хорошо: запрашиваю баланс, – а там – ноль! И тогда мне можно будет смело возвращаться домой, и дуться на маму за ее обман до самого воскресенья. А она, чтобы искупить свою вину, будет кормить меня сладкими пирожками с маком и блинами. Я умиротворенно буду сидеть под моим любимым торшером и читать книжки, совесть моя будет чиста, а желудок – полон.

Но – моим сладким маковым грезам было суждено разбиться в прах: деньги на карточке были, и банкомат безропотно отшелестел затребованную сумму. Ну вот, наконец-то волею судеб я нашел и урну: рядом с железным монстром, плюющимся деньгами, стоит никелированный цилиндр, в который все обеспеченные люди кидают свои чеки. Так же сделал и я, разве что присовокупив к нему фантики. Бумаги, даже если они с цифрами, тоже бывают ненужными. Странно, да?

Дальше опять был чай с печеньем, но только же из другой коробки, и напряженное ожидание: привезут – не привезут. Привезли, гады. То есть – привез. Молодой такой, немногим старше Женьки, а уже на машине ездит: мне из окошка видно было, как он приехал. Но – культурный: даже ботинки в прихожей снял и от чая отказался. После того, как они вдвоем с Женей проверили это маленькое прямоугольное создание (я самоустранился), мне осталось лишь расписаться в гарантийном талоне,  в накладной, еще где-то, но мне сказали, что так надо, и рассчитаться. Вот, пожалуй, и все.

 Нет, вру: в подарок молодой человек на машине оставил мне свою визитку и флэшку. Визитка, понятно, для чего, а вот что делать с пластмасской, мне непонятно.  И я, естественно, спросил об этом Женю. Тот лишь дернул головой и повлек меня в комнату, где стояло мое чудовищное новоприобретение. Шубу об этом просить не пришлось: похоже, она только того и ждала, чтобы посмотреть на это индустриальное чудо.

 Итак, возьмем себя в руки и посмотрим на то, что только что стало моим. Моим ли? Что есть на самом мое, что в мире может быть на самом деле моим, даже если мой бедный мозг – и то не всегда мой? Право же, странно полагать, что вот эта бездушная конструкция лишь в благодарность за то, что я отдал за нее мамины деньги, вдруг станет моею. Но я попробую с ней хотя бы подружиться, и тогда…

«Тогда» продлилось почти до двенадцати ночи. Я-то сам этого бы и не заметил, но у меня в кармане вдруг зазвонил телефон. Господи ты мой Боже, мама звонит! Пообещав ей незамедлительно вернуться, заметался между комнатой и прихожей: мне надо было срочно бежать домой, и необходимо забрать компьютер.

Но – вдруг меня по дороге ограбят? Нести надо, но сама дорога представляет собой сплошную, от порога до порога, опасность. Как будто поняв мои терзания, мальчик начал укладывать мое богатство обратно в коробку:

-Мы с мамой Вас проводим, правда, мама? Если что, то у меня и газовый баллончик есть. Вот, с перцем, что от людей, что от собак, - и продемонстрировал мне средство индивидуальной защиты, - Я пользоваться умею, так что дойдем без проблем.

Может, это вид баллончика так на меня подействовал, а может – уверенность Жени в своих силах, но я тут же успокоился, и лишь пожалел, что в сутках всего двадцать четыре часа: когда мне еще удастся поучиться работать на моем чудо-ноутбуке, сам-то я наверняка не разберусь, что там к чему. Но тем не менее прогулка доставила мне одно лишь наслаждение: никто на нас нападать не собирался, было тихо, и по-весеннему тепло, и, что главное – в руке я нес мою прелесть, а в кармане – документы на нее.

 Наверное, у людей после свадьбы такое же настроение бывает: рядом идет надежный спутник всей твоей жизни, а за пазухой – паспорт с штампиком. Оба фактора – вот они у меня, можно даже еще раз потрогать, посмотреть, но лучше сладкое оставить на потом – дома снова распакую, и буду любоваться на кухне хоть всю ночь. Тихо-тихо так, чтобы не мешать спать маме. А сейчас мне светло на душе, и мы идем втроем мимо моего любимого притихшего парка, дыша полной грудью его хвойным запахом.

 Господи, как же хорошо-то, что ты есть! Спасибо тебе за это! Разве может быть несчастлив человек, когда ему так же хорошо, как и мне? А мне и на самом деле хорошо! Но вот мы и дошли до моего подъезда. Мне хочется побыстрее зайти домой, дабы насладиться моей новой игрушкой, нет, можно даже сказать – моим новым другом, но расставаться с настоящими, живыми, тоже жалко, а пригласить их на чай неудобно: хоть свет в окошке еще и горит, но вдруг мама уже в ночнушке, и ночные гости ее будут смущать? Наверняка ведь будут, ни к чему нам обижать маму. Ситуацию вновь спас Женя, причем не только на сегодняшний момент, но и на будущий:

-Дядя Леша, мы с мамой, наверное, пойдем, поздно уже, а завтра в школу. Да, и вот еще что: если Вы не против, я могу зайти к Вам завтра, показать то, что не успели сегодня, да с Интернетом вопрос порешать. И вот, это тоже Вам, - и протянул мне пакетик.

Я заглянул внутрь: может, я забыл чего от ноутбука? Но в пакете была лишь жестяная коробка с печеньем.

-Зачем? – спрашиваю я в недоумении.
-А Вы мне нравитесь, - засмеялся тот, - Считайте, что это я так за Вами ухаживаю. Извините, неудачно пошутил. Так мне заходить?
-Да-да, конечно, часа в два я обычно освобождаюсь, если аврала нет. А, - осеняет меня, - Ты запиши мой телефон, и все. Хоть когда звони, я буду ждать.

Мы обменялись телефонами, и мать с сыном, помахав на прощание, под ручку пошли по тропинке в свой счастливый, полный радости, дом. Я спохватился, когда они уже заворачивали за угол:

-Женя! Лида! Спасибо за печенье! За все спасибо вам!

Все, еще раз помахали и ушли. Дрожащими пальцами нежно глажу коробку, любуюсь при неверном свете уличного фонаря ее бежевым картоном, и, вздохнув, захожу домой. Поставив бережно на пол мой сокровище и коробку с вкуснятиной, собираюсь снимать курточку, но вдруг мой взгляд падает на зеркало. Батюшки!!

 Морда – красная, глаза – маслянистые, зрачки – расширенные, подбородок предательски дрожит, так меня же сейчас опять прихлопнет, как муху! Сейчас истерика же начнется, черт бы ее побрал! Не разуваясь, бегу на кухню, хватаю транквилизаторы, и, не обращая внимания на маму, запиваю их водой прямо из-под крана. Ешкин кот! Так, сейчас надо присесть и закрыть глаза, и все отступит. Все-все отступит, сейчас наши таблеточки впитаются в кровь, потом мне захочется спать, а ноутбук я завтра рассмотрю, никуда он от меня не денется, милый мой.

Чайку бы еще сейчас. Сладенького, да с печенюшкой. И пусть я не люблю сладкий чай, сейчас он для меня – самое главное после успокоительного. Дождавшись, когда пройдет дрожь в руках, облегченно вдыхаю полной грудью: успел. Наверное, еще пара минут – и хлопот не оберешься. Натворил бы такого, что Леша не горюй. Открываю глаза: так, мама сидит рядом, на меня внимательно смотрит. Я одними губами улыбаюсь:

-Мам, все уже нормально. Чай поставь, пожалуйста, печенье я сейчас принесу, - и, на всякий случай придерживаясь за стенку, возвращаюсь в прихожку. 

И отчего эта хворь на меня вечно из-за угла нападает? Только что ведь было все хорошо, так замечательно гуляли, так интересно провели вечер – и на тебе, лови блесну! Фух, и как же мне повезло, что в зеркало посмотрел! А теперь уже все, глазки сами закрываются, в голове замутненность, и даже чая не так хочется, как раньше.

Но – надо, это я тоже уже выучил: наутро не такие скверные последствия от лекарств будут. Причем чай, что противно, чем слаще – тем лучше. Странный у меня организм, да? Но – какой уж есть, иного мне не дано. Несу мое богатство на кухню, уже с трудом промаргиваясь:

-Печенье – это подарок от Жени. Компьютер – вот. Карточка в кармане. Сколько стоит – уже не помню, все завтра. Мамочка, чай послаще, и побыстрей, а то прямо здесь засну, - с трудом ворочаю я языком, - Я же тяжелый, чтобы меня таскать, да? – и подпираю подбородок кулаком, что есть сил удерживаясь, чтобы не отрубиться.

Что еще помню? Чай я пил, это точно. Печенье, вроде, мы так открыть и не сумели, но это даже и неважно: главное, что у меня хватило сил самостоятельно добраться до моей батареи, и даже самому раздеться, разве что рубашку на мне расстегивала мама. Я переворачиваюсь на другой бок, спиной к батарее и лицом в комнату.

Глазки чуть-чуть суховаты, но это нормально, учитывая то, чего я вчера избежал. В животе еще леший знает что: одновременно и голод страшный, и тошнота. Но – не зря же я вчера чай сладкий пил: сейчас даже встать смогу, если захочу. А мне хочется полежать еще. Нет, лучше не ждать: если так лежать и дальше, то опять весь потом покроюсь, а истома охватит до дрожи, мелкой и противной, и будет уже не просто подташнивать, а тошнить. Лишь бы кефир в холодильнике был! Или - хотя бы молоко.

Шлепаю робкими ступнями по полу на кухню и улыбаюсь: на столе уже стоит стакан с чем-то белым, а рядом лежит накрытая салфеткой мягкая булочка. Именно так: мягкая – я даже сквозь бумагу вижу, что она  свежая, мама, наверное, с утра специально за ней в магазин ходила. Любит она меня, моя дорогая мамочка. После столь необходимого для моего свирепого во всех отношениях организма завтрака вновь на полчасика ложусь на диванчик и жду.

Чего? А вы глотните перед сном побольше нашего «…ама» (не рекламировать же его?), и поймете, как после него поутру. Бедные-бедные психи в психбольнице: их там каждый день этой гадостью пичкают. Ну вот, вроде бы, и совсем хорошо: теперь можно заварить чая покрепче, еще раз позавтракать, и на работу. Вяло, конечно, буду работать, но что уж теперь поделаешь, стрессы просто так не проходят, за все надо платить. А чтобы было чем платить, надо зарабатывать: на пенсию-то не проживешь, и тем более – не пролечишься. 

С Шубой я стараюсь разговаривать, если не получается – просто молчу, да киваю. Плетусь вслед за ней хвостиком так, что она начинает подозревать что-то неладное:

-Леш, что с тобой? Все в порядке? – и заглядывает в глаза жалостливо.
-Сегодня уже нормально, - непроизвольно глажу я ее по лицу, - Вы с Женей просто замечательные. Просто вчера мне чуть ли не стало плохо, вот я таблеток и наглотался. Ничего: завтра точно отпустит, я знаю. Пусть приходит завтра, сегодня не надо, устал я. Можно, я на скамеечке посижу?

Короче, Шуба разнесла и свою, и мою почту, пока я загорал на скамье, наслаждаясь нежными лучиками робкого еще солнца, и вернулась, вся такая запыхавшаяся:

-Леш, как ты? Может, тебя домой проводить?

Я, улыбаясь, гляжу на нее, раскрасневшуюся, и получаю от этого созерцания удовольствие: настолько ее лицо непривычно свежее, чистое. Наверное, даже настойку свою сегодня еще не пила, вряд ли меня мой нюх подводит. Когда она выпьет, она, конечно, тоже хорошая, добрая, но трезвая она мне нравится куда как больше.

Тут до меня доходит: она сейчас мне напоминает жену Соколова, Ирину, по-моему, что из «Судьбы человека»: такой же взгляд, да и линия губ схожая. Не отвечая, я просто похлопываю ладонью рядом с собой. Она присаживается, напряженно сжавшись в пружинку, мне же хорошо и весело, и я позволяю себе немножко посмеяться. Но это не нервный смех, он – нормальный, здоровый, его ни с чем не перепутаешь. Отсмеявшись, показываю шубе пальцем на причудливое облачко, - то ли кошку, то ли Карлсона (или – моего Чебурашку?):

-Слушай, а ты можешь из своего табачного дыма такое же по форме выдуть?
Опять смотрит на меня подозрительно. А мне что прикажете делать? Я сперва просто улыбаюсь ей, затем подмигиваю и показываю язык:
-Вот, не можешь. А вот Ленин – он смог бы. Чего опять не так сказал? Анекдот есть такой про Василия Ивановича, только они там с Петькой самогонку пили. Нет, серьезно: Петька тогда сказал еще, что Ленин ведро точно бы смог выпить, веришь?

Лида, покачивая головой, тоже засмеялась. Неужели это – первый анекдот, над которым смеются? Или это она надо мной? А, да мне все равно, мне не обидно: главное, что ей тоже весело. Много ли надо человеку для счастья? Подарить радость другому человеку – не в этом ли оно, счастье? Так что путь она будет весела, а я – счастлив, меня это вполне устраивает. Сейчас дойду до дома, поем супчика, раскрою свой ноутбук, и буду счастлив вдвойне, и даже безмерно. Глупо, по-человечески, счастлив.

И не надо мне говорить, что счастье должно быть по той, или же по другой, вполне определенной, причине, и оттого у него есть мера и предел: я-то знаю, что счастье не ведает границ, оно – как шенгенская виза, так что это умники и зануды пусть ставят себе штампики в паспортах на своих виртуальных границах, коли им этого так хочется. А я – дурак, и мне ваши отметки ни к чему.

Признаться, все, на что у меня дома хватило сил – так это с удовольствием влить в себя здоровенную порцию ухи (у маминой подруги муж – рыбак, и порой тот раздает рыбу направо и налево), да распаковать компьютер. Я даже в сеть его не стал включать, хоть и знал, что аккумулятор зарядить надо, а просто раскрыл и тихо за чаем и печеньем им любовался. Затем я еще чуток поднапрягся, поставил стул возле моей лежаночки, развернул на стуле ноутбук экраном к себе, и, совершенно умиротворенный, лег.

Ну, вот: планировал было проспать до самого утра, а теперь, несмотря на то, что на улице еще светло, придется, видимо, вставать: мама слишком уж подозрительно громко гремит на кухне посудой. Сердится, наверное, на меня за вчерашнее. Так, теперь самое главное – самому не нервничать, и постараться слушать ее в пол-уха. Сейчас сварю для нас обоих кофе, дам отчет о затратах, а если попросит, то покажу, как работает покупка, и – снова на бочок.

Но с самого начала разговор пошел не так, как мне хотелось бы: мама, во-первых, была в очках, которые она не одевает дома даже перед телевизором, и, во-вторых, она зачем-то наливала суп в наш походный термос. Оглянувшись на меня, проворчала:

-На дежурстве я сегодня, вот, иду на работу сейчас, - и смотрит, как строгий судия на закоренелого преступника.
-На какую работу? – лепечу я недоуменно.
-Нам теперь больше денег надо, так? – деловито обтирает она термос тряпкой, - Вот я и устроилась дежурной медсестрой в больницу. Или ты против?

Будешь тут против, когда на тебя так смотрят. Хотя: я однозначно против. Мало того, что вся квартира с этой тетей Зиной вся лекарствами насквозь провоняла, так теперь что, получается, что мама насовсем решила меня бросить? Мама – и меня? Ради какой-то там больницы? Из-за денег?! Да ни в жизнь не поверю: у нас на карточке и так еще больше тридцати двух тысяч, зачем же нам больше-то? Скоро пенсии наши выдадут, да потом я еще зарплату свою получу, куда нам эти деньги – солить, что ли?

Или, - пробегает у меня холодок по спине, - это мама мне так намекает, что я ей слишком дорого обхожусь? Да не может того быть: мама не такая, она же меня любит, даже вон за булочкой с утра сходила, пока я дрых. Я, почти не чувствуя вкуса, пью обжигающе горячий кофе, мама же говорит о скоротечности земной жизни. Сама с собой, наверное, рассуждает, она частенько говорит, по-моему, лишь для того, чтобы говорить. Вот и сейчас: что-то там про черный день заговорила.

Что за день такой? На том отрывном православном календаре, что висит у нас на стенке в кухне, черным отмечены постные, непраздничные, дни, когда вкусного есть нельзя, но при чем здесь работа, и черный день? Понятно, что, когда нет работы, тогда, естественно, не до вкусненького, но ведь нам на сладости с мамой и так хватает?  Ничего не поняв из ее разговора, я лишь киваю, чтобы не спорить, мою кружку, и вновь ложусь к батарее.

Бред какой-то мама говорит, на мой взгляд: черные дни у нас, православных, вне зависимости от того, есть у тебя работа или же нет, они у нас для всех по графику, при чем здесь больница? Фух, скорее бы отопление отключили: от радиатора так и пышет. Нет, чтобы зимой так грели, в холода, а то у них все наоборот: как жарко снаружи, так жарко внутри, как холодно… А мне сейчас жарко.

Я уже одевался на работу, когда внезапно зазвонил телефон. Наверняка это маму, а ее нет: она, как вчера ушла на дежурство, так до сих пор и нет. Но я все же поднимаю трубку, ожидая услышать одну из маминых подруг. Однако оказалось – это по мою душу: звонили из областного общества инвалидов, спрашивали, поеду ли я на встречу с нашими паралимпийцами. Они, в отличие от здоровых, как выяснилось, там кучу медалей завоевали: одни только наши, местные, десять штук, а это, считай, почти как все обычные олимпийцы России, вместе взятые. Во, молодцы!

Мне становится завидно и стыдно: а чем, по сути, я-то  хуже их? Разглагольствовал тут позавчера, что русские такие-сякие, а сам? Так почему же я на лыжах не бегаю, на коньках не катаюсь? Да хоть бы просто так бегал: парк-то рядом. Лентяй я, лентяй и ничтожество. Не дослушав про автобус и пункты сбора, как можно более вежливей отказываюсь, ссылаясь на работу, однако напоследок даже поблагодарить за приглашение забываю.

Что ни говори, нехорошее это чувство – зависть. Нет, я, разумеется, рад, горд за них, трудяг, но тот факт, что встречаются не со мной, а с ними, меня все же огорчает. Неразумно это, знаю. Несправедливо, понимаю. Надо было поехать, и порадоваться вместе со всеми, автографы взять у чемпионов, им это, наверное, приятно, а я, как страус, засунул свою башку в любимую батарею, и ни видеть, ни слышать ничего не хочу, мягкотелый. Стыдно, товарищи.

Проклятая моя нерешительность: вечно она за меня все решает. А, как решит, уже все: ничего не изменишь, как ни старайся. И почему вечно получается так, что, если выбор предоставляешь судьбе, слепому случаю, то из множества вариантов выберется именно наихудший? Ведь, по теории вероятности, должно было бы получаться средне, то есть – нормально, а на практике выходит лишь хуже некуда. Или я – просто невезучий?

Весь в расстроенных чувствах, погруженный в себя, выхожу на улицу. Долго иду, почти до самой конторы дотопал, как вдруг до меня доходит: экие же сюрпризы мне нынешняя весна преподносит! Года три, наверное, как уж такого не было. Нет, против такого рода приступов я ничего особого не имею, они меня только развлекают. Дело в том, что я иногда умею ВИДЕТЬ людей, вот так вот.

Как бы вам это описать? С человеков вдруг исчезает не только одежда, но и кожа, и прочее там мясо. Вернее, оно пропадает не совсем, оно как бы слегка полупрозрачно, вроде медузы, остальное же: внутренности, кости, и то, чему я пока, не зная, что это такое, даю наименование «душа», вполне зримы, каждое имеет свои, пусть и приглушенные, мягкие, цвета. Мне видно, как течет, переливаясь на солнце, кровь, как вот здесь, понизу, в районе ребер, что-то призрачно голубеет – красота!

 И еще (вдруг вздумаете меня искать, да обращаться, как к целителю), предупреждаю: вижу я это все размыто, желеобразно, и что есть что, и зачем оно, ответить затрудняюсь. Да и случается со мной подобное видение, как я уже сказал, крайне редко. Но - зато я отлично научился распознавать души (хотя: что там распознавать? Ребенок разберется), и это очень даже познавательно.

Посмотришь, бывало, обычным взглядом – человек как человек, приличный вполне, а встретишь его в таком вот состоянии – и аж глаза на лоб от ужаса лезут, настолько у него душа темная. Вернее, выглядит она как серая, дымная такая вся, клубящаяся, но все равно страшно. Душа, оказывается, бывает потемками не только в переносном смысле этого слова.

Но да я отвлекся: пока не поздно, ведь это зрение у меня как приходит, так и уходит почти без спроса, надо побыстрее попытаться рассмотреть Шубу, а то я вечно путаюсь, плохо ли о ней думать, или же совсем хорошо. Так, возле входа знакомые все души: матёро (но отчего-то не столь пугающе, сколь противно) серый Леонидыч, остальное марево тоже неинтересно. Так, вот и Шуба. Я останавливаюсь на месте, чтобы получше рассмотреть.

Честно говоря, боялся, что будет хуже, и надеялся, что будет лучше. Нет, конечно, по сравнению с этими тусклыми поганками она – чудо, но куда ей до мамы в тот, последний раз. Да, забыл сказать: душа-то, оказывается, меняется. К примеру, маму я видел уже раз десять, наверное, а вот это, что я условно называю «душой», при сохранении общей тональности все же настолько порой отличается от прежней, что даже удивительно. Так что неизвестно, какой бы я увидел ту же Шубу через год, или даже через день, если бы смог.

 Сейчас-сейчас, пока вижу, попробую описать вам Лидину душу. Разноцветное богемское стекло себе представляете? Тогда вообразите себе витую цветочную вазочку, слегка запыленную, давно не протиравшуюся, а на ней  - не паутиной, нет – ниспадающие, растекающиеся внутри и поверх, белесые коренья то ли нервов, то ли сосудов, я не знаю. Далее, аккуратно оберните все это черной марлей, чтобы ваза стала похожа на человечка, и вот вам Шуба. Да, и поставьте всю этой нелепую конструкцию перед лампой, а лучше – свечу внутрь ее поместите, чтобы свет неуверенным был, и тогда наверняка у вас получится то, что вижу сейчас я.

Согласен: человекообразные видения попадаются и получше, причем они бывают настолько яркими, что их отлично видно даже с закрытыми глазами, но по сути роли это не играет. Эх, да вы только представьте себе дряхлую старушку, у которой, как у Кортасара, в венах плавают золотые рыбки! Батюшки-светы! Да после этого ты ходишь неделю, как немой, пучишь глаза на народ, как безъязыкий, не в силах крикнуть окружающим, насколько они все безжалостно серы.

А затем смотришь на свои пыльные ботинки, и волосы встают дыбом: ах! В тебе самом тоже нет ни малейшей крупинки яркого, как солнце, золота. Одни лишь частицы безмолвного праха и тяжесть тщеты. Мерзкое это чувство, самоуничижающее, но – нравоучительное: обычно я после этого веду себя, как агнец перед добровольным закланием: собой гордиться еще рано, а держать зло на других – некуда.

Однако все это – потом, а сейчас я смотрю на Лиду, и любуюсь нелепыми переливами ее душевного месяца. Почему именно месяца? А потому, что Шуба – не луна; луна – она полная, самодовольная, и лишь только оттого противная, месяц же – субстанция неустойчивая, ущербная, ищущая и потерянная. Сколько раз убеждался: если душа человека подобна луне, то от такого стоит держаться подальше –  раздавит, проглотит, и не заметит.

 Иное дело месяц: он, даже если и откусит, то робко и совсем немножко, опасаясь нанести незаслуженную обиду, стесняясь зацепить в тебе своим жалящим серпом самое что ни на есть лакомое для боли. Наверное, именно такие люди, люди – месяцы, только и заслуживают любви и уважения, поскольку солнце им не застит глаза, а жизнь их – полумрак и терпение. Вот и Шуба тоже укрылась своей пеленой, и разве что радужные глаза и алые ладошки выделяются на общем мутном, как пшенный кисель с прожилками повидла, фоне.

Занятная картинка: если не обращать внимания на ладошки, она сейчас немного похожа на песочные часы, которым и хотелось бы просыпаться вниз разноцветными, искрящимися бисеринками, освобожденных из Шубиных рукоделий, да никак не могут: словно бы кто-то запечатал сургучом горлышко. И бисерные звездочки оттого мечутся в верхней части часов, как в прозрачном ящике спортлото, в слепой надежде  найти себе выход.  Бедная, бедная Лидина душа: тесно ей в этом стеклянном колпаке, задыхается она под ним.

 Что же, однако, означает это горлышко на уровне подвздошия? Может, она чем-то отчаянно больна, а я стою тут, как истукан, не в силах разгадать ее злобную напасть? Если вспоминать про анатомию, то там ничего, кроме гастрита вроде и находиться ничего не может. Или это язва? Надо будет потом спросить у нее про желудок и пищевод на всякий случай: а вдруг…

-Леха! – толкает меня в плечо серая тень, постепенно преображающаяся в заурядного мужика, - Что: взялся за гуж, обделался и стой? Так ведь туалетной бумаги у меня нет! Ну ты и кадр, в натуре, - и, сплюнув мне под ноги, уходит.

Я печально смотрю ему вслед: все, фильма, как говорится, кончилась. Знал бы, гад, каким я его видел, живо бы свой язык поганый в подхвостье засунул. Леший бы его оглоблей! Эх, и сколько мне теперь такого сладкого подарка судьбы ждать? Ведь когда пытаешься специально видеть – так нет, не выходит оно.

Вернее, тоже как-то есть, но это все не то, смутно, вяло: когда же оно возникает спонтанно, такие видения ни с чем не сравнить. А сейчас что? Посиневший благодаря куртке Леонидыч, да растерявшая в пути бисер Шуба, спешащая мне навстречу. Обидное это чувство – ощущать себя лишенным, пусть и не навсегда, объемной картины мира. Это как для обычного человека временно оглохнуть или ослепнуть, или же – хотя бы лишиться цветного зрения.

Тягостно это, хотя и светло: ты же вопреки временной ущербности уверен, что все вновь вернется, и по возвращении ты поймешь, быть может, то, о чем даже и дерзнуть помыслить большинство из живущих не смеют. Мягкая усталость душевного труда – вот как я могу охарактеризовать данное ощущение. Оттого я тихо улыбаюсь Шубе:

-Привет, Лида. Признаюсь, я по тебе даже соскучился.

Та остановилась, склонив голову набок. Воробушек, ну как есть – воробушек! И глаза такие же, как будто потеряли что-то. Вот подсыпали ей сейчас семечек под самый клюв лестными словами, а ей даже и подойти боязно: вдруг это обманка, иллюзия, подстроенная подленьким человечеством. Чтобы не разочаровывать ее в подлинности видимого, достаю из кармана горсть настоящих семечек:

-Угощайся. Давно стоишь?
-Спасибо, - подставляет она мне свой оттопыренный карман, - Сыпай. Минут двадцать уже, а что?
-Да так, - принимаюсь я сам за семечки, - А почты много?
-А леший ее знает, - с досадой машет она рукой, - Только недавно привезли, вот мы все здесь и ошиваемся, пока Пална ее сортирует. Пошли на скамеечку, посидим, а? Как чувствуешь-то себя?

Пока она, болтая ножками и языком, рассказывает мне на скамейке про то, какой Женька неблагодарный: отдал, дескать, целую кучу из своих призов неведомой девчонке – вертихвостке, я вновь пытаюсь ее просканировать. Но, похоже, все тщетно, зря я потел в прямом и переносном смысле: легкомысленную розовую курточку вижу, пальчики вплоть до самого маленького лукавого изгиба – тоже, а вот тех песочных, вернее, бисерных (привет Гессе с Хейзингой), часов, - нет. Не получается у меня игрушка, как не крути. Ладно, попробуем тогда, как и планировали, подойти с другого конца:

-Лида, извини, что тебя перебил, но у меня к тебе вопрос: у тебя иногда с сухомятки желудок не болит?

Та похлопала глазками, посмотрела на меня, затем потыкала себя пальчиком в живот, словно прислушиваясь к чему-то, затем мотнула головой:

-Сейчас - нет. А так – бывает, что и болит. А ты что, не завтракал? Вот, вся твоя беда в том, что ты не куришь: пару затяжек сделаешь – и все, больше не болит.

И давай дальше мне рассказывать про Женю, да про то, что у нее дома вкуснейший  суп из сушеных грибов (сама собирала, сама сушила, а Женька, редиска, не ест: запах ему не нравится), что варево уже третий день, как киснет, а она здесь со мной сидит, да почту, как дура, ждет, вместо того, чтобы сытно отобедать. Представляю, каково было бы возмущение Шубы, если бы она рыбы на зимней рыбалке наловила, да все зря: никто ее шедевр, дескать, не кушает. О трубы вы иерихонские! Умолкните стыдливо перед гласом оскорбленной в своих лучших чувствах матери-кормилицы! Не сдержавшись, я хохотнул.

-Ты это чего? – схватила меня за рукав Шуба, - Что, опять?
-Да отстань ты, - выдернул я руку, - Ну и насмешила. Извини. Ты это, ты просто так смешно все рассказываешь, вот я и не сдержался. Особенно про подосиновик мне понравилось, как ты его из корзинки выронила, да потом, пока его искала, еще кучу  грибов попутно нашла.
-И что тут такого смешного? – надулась Шуба, - Падла, закатился себе под лопух, а я все хожу вокруг да около, да этого рыжего мерзавца ищу. Ой! – и осторожно переводит взгляд на меня, отчего мне вновь становится смешно, - Леш, ну ты же – не гриб, тебя это не касается!

До чего же я люблю вволю посмеяться! Так и тянет еще чего-нибудь добавить для полной абсурдности ситуации, да, я опасаюсь, Лида такого издевательства над тихой охотой и ее выдающимися способностями не выдержит, и на самом деле обидится. А в нашей стране и без нее обиженных – хоть пруд пруди, не стоит без нужды увеличивать их число. Или же, по крайней мере, усугублять степень их обиды.

Недолго думая, перевожу разговор на свой компьютер и необходимость Жениной помощи в его освоении. В итоге я получил бурчащую реакцию Лиды, и Женю на целый день в полное свое распоряжение: мы даже и почту, которой оказалось неожиданно много, втроем разносили. А дальше уже вдвоем, чисто мужским коллективом (Шуба отчего-то не захотела идти ко мне домой), приступили к терзанию компьютерного, а заодним и моего, мозга. Да, кстати: маме Женя понравился, разве что она, по-моему, уж чересчур навязчиво потчевала его вареньем.

Зачем? Уж он-то точно не Карлсон. Но не в этом дело: главное, что я почти все понял, и теперь остается все разложить по полочкам, вместе с моим наставником проверить, и можно отправляться в свободное плавание в полном   предательских сетей море Интернета. Но – Женя сказал, что завтра он не может: надо готовиться к окончанию учебного года, писать рефераты, и прочие там, по сути, никому не нужные бумажки, и поэтому он - пас. Зато он назавтра пригласил меня к себе, пообещав дать книжку для переводов, чтобы я не скучал, да учился работать с компьютером в одиночку. На том и сговорились: выпив по чашке чая с маминым вареньем, он крепко пожал мне руку и побежал к себе.

-Хороший мальчик, - вот и все, что сказала после его ухода мама, - даже кружку сам за собой помыл.
Нет, я не смеюсь: правда, она больше не слова не сказала о Жене, а я-то хотел было рассказать, какой он самостоятельный да талантливый, но мама лишь включила телевизор, и я понял, что ей точно не до меня с ним – здесь для нее было все ясно, а потому, возможно, и неинтересно. А вот я, к примеру, совершенно не понимаю людей, которые полагают, что нечто вообще может быть ясным и понятным до самых своих глубоких корешков.

Именно такое-то «ясное» и интересует меня превыше всего: ну не существует на свете понятных вещей! Покуда мы не знаем природы вещей, своей природы, разве можно постичь хоть что-то, даже самое ничтожное, до самой его сути? Да ни на йоту! Кстати, вот вам пример: почему именно йоту? Это же не первая и не последняя буква ни в одном из мне известных алфавитов. Если вы это знаете, то, значит, вы продвинулись на целую йоту вперед в познании мироздания, чем я, с чем вас сердечно и поздравляю. Ясно?

Как бы вам описать мое состояние в последующие, промелькнувшие как один, дни? Эйфория? Счастье? Полнота жизни? Вроде бы все верно, но не совсем так: да, мои ноги не ходили, а парили над землей, душа пела, звеня каждым нервом, работа с компьютером спорилась, переводы получались, но этого мало – изменился не только мир во мне, но и мир снаружи.

Люди неожиданно начали мне улыбаться, из серой земли начала появляться изумрудно-радостная травка, что же теперь говорить о солнце и облаках: те не переставали меня удивлять и, вовлеченный в игру их форм, я порой засматривался, задумавшись до такой степени, что даже забывал, куда и зачем я иду.

Но это было неважно: я был там, с облаками, я жил в них, плыл вместе с ними, откликаясь, как и они, на открытые уплывающему от них счастью улыбки людей внизу. Да, и нам всем было хорошо. Прекрасное это слово – «хорошо», оно округлое и спокойное, умиротворяющее и ласковое, и не зря господь так когда-то охарактеризовал свое творение, перед тем, как дал ему свободу.

Затем «хорошо» стало меняться, порой даже мимикрировать, но порой все-таки то самое, первое, звучание к нему возвращается, и этого нельзя не заметить. Быть может, оттого-то все люди и звери, вплоть до самой ничтожной букашки, так радуются, глядя в небеса, зачарованно шепча: «Хорошо-то как, Господи!».

А в середине мая произошло и вовсе неслыханное для Урала: я вышел из дома в одной рубашке. Признаться, сперва я даже не поверил нашему старому доброму термометру, висящему за окном, и потому решил посмотреть, какую погоду показывают по телевизору, и опять-таки не поверил. Двадцать пять в девять утра – да не бывает такого! В предчувствии чуда высунул руку в форточку, и - чудо произошло! Там было тепло, очумительно, волшебно, до одури тепло!

«Все, распрощался я с вами, немилосердная зимушка и плаксивая весна, здравствуй, капризное лето!» - хором напели мне мурашки на коже. Впрочем - не удивлюсь, не впервой, если через неделю опять пойдет снег, однако ведь это уже ненадолго, на день – на два, не больше, даже не замечу, как все противное, волглое и серое, снова растает, а лучистый дождик унесет его туда, куда ему и дорога: в ливневую канализацию.

По дороге на работу решил попроведать своего старого дружка – клена, под которым я еще совсем недавно напару мерз в мучительном и тряском ожидании весны. Не знаю, как он, но мне-то точно есть что ему рассказать. Рассказать, и послушать, что он скажет мне в ответ. Первым делом я проверил скамейку: не грязная ли.

Помнится, так еще Сталин проверял свое кресло на тегеранской конференции, вот пусть и у нас с кленом будет своя, проверочная, шарташско-шевченковская, пусть и не конференция, так хотя бы беседа. Если я не ошибаюсь, мы с деревом все же лучше, чем тот, усатый, которого так не любит моя мама.

Наверное, зря я проверял скамейку: ведь если я лучше, то, выходит, своим недоверием я оскорбил сейчас не только  лавочку, но и клен. Оказалось, что после тщательной протирки ладонью перекладин под моей (извините), костлявой частью тела оказался-таки липкий, полураскрывшийся, лист. А я его не заметил, и на него сел.

Подняв с сиденья янтарно – изумрудный кокон, укоризненно поднес его к стволу родителя: « Чего же ты, друг, творишь-то? Мне же теперь джинсы стирать придется. Что ты там наверху листиками своими шелестишь? Еще один на меня сбросить хочешь?», - и, как удачливый русский дурень, жду незамедлительного ответа, вытянув перед собой ладонь. Жду минуту, жду две, пристально вглядываясь в тени от пальцев на линиях своей судьбы.

 Я попеременно сгибаю то один, то другой палец, мечтательно грезя увидеть в них не намек – Нет! – Знак свыше, что стоит лишь мне согнуть указательный палец – и жизнь моя станет долгой и счастливою, если же прижму к ладошке средний – и тотчас же судьба мне напророчит любовь (блин, морковь, и на фига она мне?), и выбор сам собой падает на безымянный. Приклеиваю на него кстати (некстати) упавший листочек и засовываю его в трещину коры, нашептывая: «Тлен к тлену, прах к праху, все едино. Возвращайся, пепел, к своему костру, обращайся, побег, к своему корню, озари и окропи, ясная водица, ручеек сухой, чтобы привел он немногое к единому, гулкое к звенящему, да не заплутает он по пути от радости рождения истока до славы устья своего. Аминь».

 Вот, похоже, и наговорились мы с кленом: тот даже шелестеть стал по-иному, умиротвореннее, что ли. Погладив его напоследок, отправляюсь к нашему месту сбора: разговоры -  разговорами, однако, по меткому замечанию Миронова из «Берегись автомобиля»,  деньги еще никто не отменял. Нужны они нам, падким и посюсторонним, такая вот поголовная напасть.

Я уже успел получить свою порцию корреспонденции, потоптаться возле входа, однако моей постоянной попутчицы все не было. Не дай Бог, заболела, зараза мелкая, придется тогда идти и навещать ее, апельсины покупать с бананами, да вздыхать рядом с постелью. Не люблю я больных: все они томные, потные, и алчные до жалости. Хлебом их не корми (Какой там хлеб? У них – диета!), дай только пожаловаться на коварство судьбы, да попросить тебя что-нибудь ненужное принести-унести.

 Портят болезни людей, ой как портят. Но вот, наконец-то и Лида идет. Странно: злая и всклокоченная, не то, что по сторонам - под ноги себе не смотрит, и прет, как фашистская торпеда на беззащитный «PQ – 17». Бросила мне на ходу «Дождись», и все, в конторе скрылась. И что такое на нее нашло? Погода – лучше некуда, зарплата недавно была, что же ей еще-то надо?

Ладно, подождем еще, может, там все само и прояснится. Хотя, признаться, ждать я не люблю, особенно – неприятностей, лучше уж так, сразу, чтобы без подготовительных церемоний. Раз – и покатилась головушка буйная по эшафоту, глазками недоуменно в своей последней карусели на праздный народ глядючи.

-Пошли, - настоятельно берет меня за руку Шуба, - На лавку пошли. Ну не гад ли?!
-Чего?! – оторопеваю я.
-Да не ты, - и она продолжает тащить за собой, - Рожа мерзкая, гаденыш плешивый! Ух, как же я его ненавижу!

Так, если «плешивый» - то это точно не про меня и не про Женю, уже радует. И кто же ей так досадить с утра успел? После сигареты и целого бутылька боярышника, который Лида выдула в полном молчании, выяснилось:  к ним домой вдруг заявился ее бывший, и уезжать восвояси никак не собирается. Обосновался там, как хозяин, и начал свои армейские порядки наводить. Пожалуй, я ее понимаю: если армия не по телевизору и не в анекдотах, это, пожалуй, страшная вещь. Особенно, если она нетрезвая.

Шуба говорит, что Женька даже из-за этого у своего дружка ночевал, не в силах перенести своего дорогого папеньку. Возможно, я бы еще больше жалел моих друзей, если бы Шуба так не материлась, чуть ли не через каждое слово. Нет, я понимаю, что женщина нервничает, но ругаться-то так зачем? Устав от табачного дыма и ругани, встаю и начинаю ходить взад-вперед по площадочке перед подъездом: когда я хожу, мне всегда лучше думается.

Так, по порядку: я, как мужчина, должен, просто обязан помочь слабой женщине и беззащитному отроку, вот только чем? Домой их к себе взять? Бред, хотя лично мне это было бы и приятно. Два хороших человека, да в одной с тобой квартире – что же может быть лучше? Но – мама не поймет, поэтому этот вариант, увы, отпадает. Пойти самому и выгнать этого наглеца из Лидиной квартиры?

 От одной этой мысли у меня по коже заерзали мурашки: плешивый служака наверняка сильный, мускулистый и злой, поскольку пьяный. Да и я к нему далеко не с миром приду, не достичь нам взаимоудовлетворяющего консенсуса. Побьет он меня, как пить дать, побьет, и, как шавку, за порог выкинет. Тоже, прямо скажем, малосимпатичный вариант. Но ведь бывают, наверное, и вполне законные способы освободиться от нежданного гостя?

-А ты в милицию обращаться не пробовала? – делаю предположение я.
-Какая там милиция, - зло сплевывает на асфальт шуба, - Прописан он до сих пор у нас, такая вот хрень. Лешик, просто ума не приложу, что делать. Помоги, а?

По-моему, настолько жаляще меня еще никто ни разу по-настоящему ни о чем таком, мужском, не просил. Причем – так, по-женски, с приглядкой. Чувствует существо мечущееся, что надежды на меня никакой, но ведь за спрос денег не берут? А я вот с себя - возьму, причем не жалкими бумажками, а самым что ни на есть ценным – душенькой своей бесценной, нафиг никому не нужной.

Господи, разрушь до основания мое в себя неверие, и воздвигни на его месте… Мухортики тебя задери! Да никто мне не поможет, коли я сам себе в чужой беде сил помочь не смогу. Слаба моя вера в тебя, Всевышний, да и у тебя, похоже, надежды на меня не маслом намазано. И посоветоваться-то не с кем, не с мамой же: та тут же скажет, чтобы я наплевал и забыл, и что это все, дескать, не мое, и нечего ввязываться в чужие дрязги, покуда они твоими не стали. Однако советы – они полезные, и не стоит пренебрегать ими, если даже они исходят от того, кто сам нуждается в совете:

-А ты сама-то что об этом думаешь? Делать что надо? Я чего-нибудь… Денег если, или еще что. Так это…

Шуба лишь фыркает, глядя на меня изумленно, и со всего маха разбивает пустой бутылек о фундамент пятиэтажки. Затем, после минутной передышки, резко встает с места, и кроссовкой начинает сметать осколки с  отмостка на землю. Притоптав их пяткой поглубже в газон, поворачивается ко мне:

-Что, сейчас доволен?! Не порежутся твои деточки драгоценные об стеклышки, чтоб их всех! Все, я ухожу, - и, схватив свой пакет с почтой, забрасывает его за спину, -  Я одна, даже не ходи за мной,  - сгорбившись, уходит она прочь.

Отеньки. Обиделась, однако, да и кто на ее месте не обиделся бы? Она ко мне, как к человеку, а я… Тюфяк и тварь дрожащая. Мне настолько больно осознавать эту на первый взгляд очевидную истину, что я еще с полчаса сижу на скамейке, то ли в надежде на то, что Шуба все же вернется, то ли просто так, находясь в своей извечной нерешительности.

 Надо что-то делать, но у меня хватает сил лишь на то, чтобы разнести корреспонденцию, да вопреки своей давно заведенной привычке выкинуть ее излишки в мусорный бак, настолько мне скверно на душе. Наверное, это даже не человечье, а кошачье ощущение: будто бы нагадил на любимое хозяйское кресло, просто так, по привычке, без злого умысла, а сил и возможностей исправить ситуацию – никаких.

Все следующие, вплоть до лукавой, некстати свалившейся на город великолепной погодой праздной неурядицы, привносили только лишь сумбур в мою щенком тычущуюся в отнюдь не материнскую, очерствевшую грудь мироздания, душу. Мало того, что я забросил свою главную  работу – труды над переводами, так и все происходящее и даже мимоходящее воспринимал так, как будто это касается лишь меня одного, и лишь против меня и направлено.

В такие отрезки жизни я отчаянно начинаю завидовать так называемым «спектральным» людям: для них все куда как гораздо проще. Да, объяснюсь: «спектральные» - это те, кто как бы не и не интроверты, и не экстраверты, это несколько другого поля ягоды. Это – те самые мудрецы, которые исхитряются сузить границы своего обзора до удобного и удобоваримого, где-то градусов до сорока – пятидесяти, и оттого им гораздо легче ориентироваться в жизни.

Если я, к примеру, могу получить неожиданный удар со всех сторон, то те – только лишь в лицо, или же, по касательной – в висок. Остального мира для них попросту не существует, поскольку они научились его ранжировать, и, по мере опасности или же привлекательности, помещать, упаковывать и отштамповывать тот (А кто такой Тот, думаю, говорить не надо), посередине своего сектора, остальное же поле обзора предоставляя периферии.

Именно поэтому я и именую их «спектральными», а не «секторальными», ибо качественная оценка объекта, его насыщенность и вкус, представляют  наибольший интерес, его шанс появиться в сфере внимания чуткого до изменений своей личной радуги сузившего свой разум человечка, куда как выше, а для этого, извините, талант нужен. А я вот так не умею, и поэтому мой окружающий мир представляет из себя именно окружающий, захватывающий и всеобъемлющий, универсум, кружащий мне голову, захватывающий ее в свой бессмысленный бесконечный водоворот.

Да, я более раним, согласен, зато я – не «секторальный», и тем более – не «спектральный», о чем мне нисколечки не жаль. Жалький я человек, ну и что с того? Зато я вижу то, о чем и не грезилось сугубым праведникам, искусственно ужавшим, разменявшим дарованное им чудо Господне на подарок под новогодней елкой. Я-то, надеюсь, знаю, что у меня живет и помирает перед глазами, и то, что за ними, в безврачьи зрачков, зрящих внутрь себя. Кстати, насчет «помирает»: очень ведь подходящее словечко, не так ли? 

Не «усыпает», не «сдыхает», не «преставляется», а именно так, со всем миром, в согласии с самим собой, помирает. Так что, если я отдам Богу душу раньше вас, настоятельно прошу вас не говорить, что я «приказал долго жить» или же «сыграл в ящик». Помер я, и все тут, и, в отличие от вас, тихо и мирно удалился из вашего сектора обзора, скрылся я от внимательного всевидящего взора вашего спектрографа, и кричать вам до меня – не докричаться, плакать – и не доплакаться. Хорошо мне будет там, не стоит меня звать обратно, напрасны будут труды ваши.

Надеюсь, вы поняли, какого рода мысли меня одолевали эти бесконечные семь дней? Не исключено, что я слишком долго ждал, но, поверьте, дальше терпеть я уже не мог: как-то смутным в моих, далеко не солнечных, глазах, вечером, с отчаянья разыскал в углу ванной старый гвоздодер и потопал к Шубе домой. Сектор, говорите? Спектр, говорите? Да это даже и не сфера  никакая – это жуть небесная. Жуть, которую жевать – не прожевать! Выжать бы ее, а ничего из нее не сочится, выплакать, да ни на что она, кроме укора, не годится. Негодная она нам, людишкам, поелику…

Однако, хоти - не хоти, а вот он – подъезд. Перед ним – дверь, позади него – тоже, а дальше – бездна дна и преисподняя бездушная. Неужели мне сейчас душу свою суждено потерять? Ведь я, если честно, в таком страхе, да в испуге, что могу этому плешивому, как (почему Марселос? Меркадер же его вроде звали), короче, как убийца Троцкого, в состоянии вояке гвоздодером башку проломить. То-то будет смеха и ужаса! По стенкам – мозги соплями висят, на полу – кровища, а посередь этого великолепия – Леша-водяной (кровяной), с гвоздодером в руке. Самое то зрелище для алчных до сенсаций телезрителей: маньяк-убийца возле тела своего соперника. Во дурь!
 
Чтобы не напугать раньше времени Лиду с Женей, прячу гвоздодер (длинный, зараза, чуть ли не в подбородок упирается!), во внутренний карман куртки, и, содрогаясь всем телом и закусив губу, жму на звонок.  Сперва тишина, и затем шарканье уже полюбившихся шлепанец по полу. Щелк-щелк!

Наверное, мое сердце бьется сейчас так же быстро, как и это незамысловатая прощальная песня замка. Мне хочется немедленно сбежать, но, пожалуй, даже если бы я и попытался это сделать, ничего не получилось бы: ноги просто как бы приросли к бетону, и отодрать их от него по силам разве что титанам и героям из древнегреческих эпосов, но никак не мне. Распахнувшийся, как стульчак унитаза, проем двери меня слегка разочаровал, но отчего-то одновременно и успокоил: запах – тот же, и вид  вполне адекватный своему ватерклозетному прообразу.

Щетина по всему радиусу и глубоко посаженные глаза с поволокой вместо сливного отверстия, обведенные синим маревом. Над всем этим царит гладкая, как бачок, лысина, и, что интригующе – лоб без единой морщины. Не понимаю я людей без морщин, они для меня в человеческой иерархии где-то недалеко от прекраснодушно счастливых коварных инопланетян, если те, конечно, люди.

-Ты хто? – ароматно дыхнул на меня «пришелец», - А, так это ты вчера был?  - и поморщился, что, впрочем, никак не отразилось на верхней части его лица, - Принес-то что? Не тяни, доставай уже, трубы горят, - и тянет ко мне руку, как бы загребая воздух кистью.

Чего-чего, а такого теплого приема я однозначно не ожидал. Что будут бить – увы, практически смирился. Что самому придется ударить – тоже, но вот чтобы у меня что-то там просили – честное слово, промашка вышла. «Может, надо было бутылку водки с собой взять, да ею же эту лысую голову и приголубить? На кой сдался мне это гвоздодер? В террориста поиграть захотелось, романтики?» – занозой затрепещал в сером веществе внутренний голос. И я, как положено, испугался, прижав поплотнее локтем железяку к груди:

-Ничего не принес. Деньги только, - и выгреб из кармана все свои оказавшиеся на тот момент сбережения.

Ничего себе: больше двухсот рублей. И откуда они у меня? Я же больше полтинника обычно с собой не ношу. Наверное, это еще сдача с покупки ноутбука: я же тогда, окрыленный, даже и забыл, что чего стоит и куда девать остальное. Да и потом, если уж начистоту, в карманы не заглядывал, не до того мне было. Однако, в отличие от меня, лысый верзила удивляться не стал, и просто, захапав денежку в горсть, пригласил меня войти:

-Хрен с тобой, сам схожу. Ты это, пока я тудова да сюдова, свари там картошки или лапши на закусь, там оно все, - и, кивнув в сторону кухни, придерживаясь за стенку, прямо на босу ногу принялся обуваться, - Моих пока никого, так что сторожи. Слушай, а как там тебя?  - и, схватив пустой пакет с полки, смотрит на меня, тщетно припоминая, по всей видимости, славно прожитые дни. - Ты это, не обижайся, у меня на имена память слабая. Ты же в курсе, - и хохотнул. - Солдатам же, им имена ни к чему, солдат – он и в Африке солдат.

-Леха, - как зомбированный, протягиваю я тому ладонь.
-Это херня, Леха, что тебе плохо, - ответил он на вымученное приветствие небрежным пожатием. - Зато у Генки – дрожь в коленках. Прикольно, да? Само прямо сейчас родилось, веришь? Фу, как же мне нехорошо-то! – и погладил себя по животу. - Ты это, вари там. Нет, сперва закройся, а то сейчас мне эти замки… Ну их, бигудей, - и вояка ушел, не оглядываясь, оставив мне лишь нагретые тапки посреди коридора и кислый запах.

Тихо-то как. И нелепо все кругом, аж до суеверия. Так и тянет в каждый шлепанец плюнуть, загадав, чтобы их владелец никогда не возвращался. Напрочь не желая чистить картошку, ставлю на газовую плиту воду для макарон и жду, тоскливо оглядываясь. Затем прячу гвоздодер в уголок за холодильник и опять жду.

 А вот комары, те, похоже, ждать не намерены: ничуть не гнушаясь моими носками, они сквозь них внаглую пьют из меня драгоценную кровушку. И откуда их здесь столько? До речки, почитай, метров шестьсот, если не все семьсот, а из желающих красненького уже почти что очередь выстроилась. Быть может, у них там своя иерархия: кто самый главный, тот имеет право пить из артерии, полковники – из вены, а те же, кто попроще - просто из жилки малой, чтобы не зазнаваться, да не жирнеть на зависть начальству.

 А что, у нас, людей, иначе? Как посмотришь на начальника из мэрии, или, не дай Бог, начальницу – прямо кровь с молоком сквозь кожу просвечивают, а мы что? Серые все да синюшные, а если местами и раздутые, так это у нас от лапши. Вот и я сейчас помешиваю ее вилкой, чтобы она не пригорела, тщетно пытаясь узреть некий порядок в белесой мути закипающего навара.

 Но – не вырисовывается, как его ни крути, системы или же хоть малейшей закономерности в клейстере вегетарианского бульона, так что будет уже с меня: вроде все, сварилось. Откинув червеобразную массу на дуршлаг, мстительно жду, когда последняя капля упадет в раковину. Затем, убедившись, что пар тоже иссяк, за неимением сливочного масла добавляю в миску с невзыскательным продуктом подсолнечное, чтобы тот не слипся, и не обрек меня на участь ветхозаветной Золушки, отделяющей зерна от плевел.

Ну не люблю я, когда лапша склеивается, и все тут! Моя любовь к лапше – она чисто поедательная, однако я терпеть не могу измен, и поэтому сержусь, когда одна лапшинка вдруг и невзначай, и на всю жизнь прилипает к другой. Вам судить, хорошо это или же плохо, только лишь прошу вас не говорить, что это у меня от одиночества. Зло это и невнимательно, зломысленно, что ли: коли ты не можешь узреть доброты в ложке касторки, это еще не значит, что ее там нет.

А ты, болезный, к примеру, отхлебни толику, затем заешь эту гадость ложкой меда, и поймешь, насколько жизнь оказывается иногда прекрасной – не зря же про нее столько красивых песен сложено. Хм, а вот про мою, похоже, никто не сложит: хлопнула входная верь, и на кухню, не снимая ботинок, ввалился непрошенный хозяин, и, весело тренькнув пакетом, спросил:

-Че, пожрать-то приготовил?
-Эээ, макарошки вот, - потрогал я мизинцем еще горячую массу пшеничных червяков, обернувшись на Гену.

Да, каюсь, я за все это время, щедро предоставленное мне плешивым воякой, признаться, так и не придумал, каким бы хитрым и безболезненным образом его устранить: отчего-то нет во мне к нему самому неприязни, нет даже ни малейшего желания двинуть ему железякой по голове в предвкушении рассмотреть осклизлые ошметки того, что когда-то, всего мгновение назад, называлось «Я» (Тьфу-тьфу, Гена), не хочется мне этого.

Даже просто так вдруг взять и стукнуть его рукой по лицу, и то кажется никчемным и почти что предательством. «Бить человека по лицу я с детства не могу» - ведь это на самом-то деле не миф, не пустое наваждение, это то лучшее, светлое состояние души, при котором даже сама эта мысль кажется абсурдной, а поступок – и вовсе проступком, злым рычащим прочерком в твоем шествии к…

А  куда, кстати, я иду? Зачем я принес кастрюлю лапши в коридор? Она же горячая и здесь никому не нужная. Вот и Гена, похоже, придерживается того же мнения: потыкав  пальцем варево, протягивает мне пакет с чем-то до боли  звонким, и неожиданно хорошо поставленным голосом на чисто английском, даже без акцента (слух у меня отменный, однозначно не ошибаюсь), закатив глаза, завыл во всю глотку всем известный припев из «Биттлз».

-Ты это чего? – оторопев, чуть не роняю я посудину, - При… Причем здесь желтая подводная лодка?
-А кастрюля у нас с тобой какого цвета? – оставив надежду всучить мне котомку, скидывает он ботинки, и, как был босиком, так и проходит на кухню, позабыв про приватизированные мною тапки, - Лех, ты хоть бы посуду достал. Что ты, что я, все мы в одной лодке, и нехрен тут нам.

Соглашусь: глупо, неразумно, но чем дольше я сижу с этим убежденным в своей неправоте алкашом, тем больше проникаюсь к нему симпатией. Оказывается, мой собеседник не просто мерзопахнущий тип, но и наряду с этим отлично знает не только английскую, но даже и итальянскую дискографию (вот в кого Женька-то, оказывается!), и, кроме того, отнюдь не настаивает, чтобы я пил с ним наравне: увидел, что я пригубил, и удовлетворенно кивает, приговаривая: «Ин вино веритас», и прочие там латинские поговорки, которые я, к своему стыду, не понимаю. А вот ему, похоже, мое смущение очень даже по нраву: выдаст что-нибудь этакое, и сидит, смотрит, как я на это отреагирую.

Спросите, а что я? Да, я, совершенно позабыв, зачем и с какой целью сюда пришел, алчно выпытываю у него, нагложмурящегося, что значит то или же другое слово. И поднебесны мне сейчас все эти ваши попреки в моральной неустойчивости, и все тут! Однако где-то через час, когда я, уже совершенно очарованный его познаниями в латыни, тот слегка подустал, затем включил мне «Реквием», и принялся его переводить.

Я слушал, и во мне вновь возрастала бурлящая злость: во-первых, эту слезную вещицу (конфетку, шедевр, виньетку, да как хотите, так и назовите!), даже баянисты знают, но зачем мне сейчас этот нудящий облысевший  голос, когда меня из колонок настойчиво зовет «Трубный глас»? Далее, мне было по-человечески душно: хозяин вопреки моей просьбе, не объясняя причины, не открыл не только окна, но даже и малой форточки, при этом нещадно смоля.

 Не щадил он меня, разумеется, а затем уж, что маловероятно, заботился о своих легких, но мне на них по большому счету наплевать: может, жизнь и вечна, зато человеческое дыхание быстротечно. Однако беда одна никогда не приходит: сразу после окончания «Benedictus» в умиротворенную Моцартом квартиру вторглись подлинные ее жильцы, которых я так искренне и тщетно пытался защитить и оградить, причем сразу оба: Шуба пришла со своим сыном.

Я, разумеется, в чем-то неправ, но именно тогда-то все и началось, когда я открыл свой неразумный рот. А кто, спрошу я вас, прав, когда уже все? Получить табуреткой по голове – это что, подарок на день рождения? Да он у меня в июле, не надо так спешить! 

Однако внезапно обездвиженная Лидка – вот она, возле раковины валяется,  а Женька чем-то (чем?) размахивает перед носом папаши, защищая обездвиженное на время тело. Однако у меня теряется представление о времени, и я грудью, позабыв про кулаки и прочие там мужские причиндалы, бросаюсь на Гену.

Да, это был бесполезный и бесплодный опыт:  кто вдоволь попил юшки, тот знает, что это такое. Чаще нас, дураков, бить надо, чтобы крови лилось меньше. Пока я, дослушивая Моцарта, обиженно плача, утирал кровь в уголке возле мойки, на моего обидчика опять набросился Женя. Что он там кричал, не помню, я слышал лишь «хлоп-хлоп» и «шлеп-шлеп», а потом вдруг сразу очутившийся своим разбитым вдребезги лицом мальчишка оказался нос к носу с моим, рыча и размахивая руками. Я машинально схватил его руками, прижал к себе, задвинул за спину, и тотчас же во мне проснулось…

Может, я почувствовал себя львом из прайда, а может – просто вожаком бродячей стаи собак, но я стал кусаться. Сильно. Изо всех сил, не жалея собственных зубов. Короче, все это неправда, что человек своими неполноценными прималярами не может порвать другому прямоходящему сухожилие там, или вену перегрызть: оказалось, что вполне даже может.

После постыдного бегства Гены из квартиры я в ванной радостно ощупывал свои зубы, пошатывая их из стороны в сторону, и, размазывая чужую кровь по лицу, наслаждался собственным героизмом, пока не понял: я же схожу с ума!

Лешенька, ты же совсем, наглухо, брендишь! Я тщетно покусал губы, но отупелость (хорошо, пусть это будет вдохновение или внезапное кучкование облаков),  не отступила. Козлы драные, вы что, еще не поняли?! Я же совсем с ума сошел, нахрен и нафиг! Открылась она, моя дверца, вон и какой запах от ее сквозняка понесло! А Шуба, которую я вижу в зеркало, лишь восторженно скалится, держа в руке полотенце:

-Лешенька…

Да, дальше я не помню. И не сердитесь, пожалуйста, на меня за это. Кричал вроде бы напоследок, что таблетки - дома, затем кто-то, завывая, убежал, а мне тем временем было, напротив, совсем хорошо: я всего-то во навсего второй раз в жизни был, абсолютно и натощак, счастлив, да и пол под лопатками был такой нежно-теплый, а стены за ладошкой такими мягкими, что я хотел только лишь расцеловать Женьку, внезапно из хребта вырастившему аж три шеи сразу, и, елки вы зеленые, вот…

Три шеи – это на самом деле хорошо: можно аж в три горла жрать, а если же один пищевод выбрать как заземление – то и вовсе ничего, даже гнева Божьего, бояться нечего, нипочем тебе кары небесные.


5. ВОСКРЕСЕНЬЕ. ТРИНАДЦАТОЕ. ИЮНЯ.


Вопреки прогнозам синоптиков, над скамеечкой, на которой сидят, лузгая семечки, престарелая женщина и совсем еще молоденький парнишка, нет ни облачка. Не то, чтобы они оба совсем уж молчат, но и разговор у них отчего-то не клеится: взглянут коротко друг на дружку, и снова за семечки.

Но ведь юность, она что? Правильно, и города берет, и, в отличие от постылой мудрости, долго ждать не может, ей только позволь крылья расправить, и она тотчас же улетит от бездонности будней куда подальше, освещая себе сердцем, как Данко, путь. И мальчик спрашивает у старушки, полуутверждая:

-Значит, мы к маме завтра поедем?

Женщина, вздохнув, достает из синей, с веселенькими полевыми цветочками, потертой сумки, пирожок, и протягивает его парнишке:

-С маком. Леша такие любит.

Если бы кто из постояльцев второго этажа имел желание подслушать разговор, то, наверное, заинтересовался бы: этот неведомый Леша, оказывается, лежит в одном с ним корпусе, седенькая посетительница – это его мать, а пацан – тот и вовсе непонятно кто: может, сын, а может – брат. Еще в  неспешной беседе Лиду какую-то приплетают, у которой все руки-ноги переломаны. Ужас, а не история: это же надо умудриться ночью бежать сломя голову через все пути-дороги! И какой леший ее под этот злосчастный автобус запихнул? Однако – занимательно дослушать эту парочку:

-Лешенька очень с маком любит, - повторяется женщина, затем гладит себе, словно расправляя морщины, лоб, потом переходит к губам, и вот уже ее руки теребят юбку, - Женечка, а может, ты все-таки ко мне пока переедешь, а? Мы же славно будем вместе жить, а там и мама скоро выздоровеет, а? И Лешенька, а?

Мальчик, по всей видимости, не в первый раз слыша такое предложение, лишь несколько искусственно, но тем не менее  уважительно, кивает, коротко взглянув на давно немытые окна больницы:

-Дядя Леша обязательно скоро выпишется, и где я тогда у вас дома спать буду? Я лучше к Вам, Людмила Ивановна, по вечерам чай приходить буду пить. А дядя Леша сегодня хорошо надо мной пошутил, да? Наверняка его дней через пять выпишут, - кривит он душой, как взрослый. 

А что еще, кроме как надежу на выздоровление ребенка, матери еще услышать надо? Ей, если уж так начистоту, совсем даже неважно, будет с ними жить этот замечательный, приглянувшийся как ей, так и ее сыну, парнишка, или же нет: главное для нее – чтобы вернули ее единственного, ее кровинушку, за которого не то, что жизнь, она  душу свою всем рогатым-разрогатым прямо сейчас отдать готова.

Да ей хоть четвертование вперемешку с колесованием – вот она вся, берите, только верните мне моего сыночка! А если уж не мне – так тому. Точнее – той, как ни больно это звучит. Нехорошо так про дуру, разумеется, думать, но ведь помчалась же она впотьмах тогда за лекарствами, не разбирая дороги? За Лешку же, бестолочь, тогда  переживала, чтоб ее! Была одна беда – стало две, нет, даже три, если учитывать внезапно свалившегося  на голову отрока. Зато он кушает лучше, чем Леша, и книжки ей вслух читает.

Женщина нежно гладит его по волосам, но, скорее, не затем, чтобы приласкать мальчика, а для того, чтобы почувствовать ладонью, точь-в-точь такую же, как у сына, выпуклость на затылке. Еще раз проверив пальцами (они не врут!), зубчатое, острое, как солдаты в строю, расположение шейных позвонков, нюхает палец и произносит:

-Как, пойдем? – и вместо руки протягивает мальчику сумку с васильками.

Вы, может, об этом меня спросите, а может – и нет, но я, признаться, через открытую форточку их подслушивал. И это все  было бы ничего, что я, себе вопреки – здесь, а они – там; куда как гораздо важнее, что они, а, следовательно, и мы, врозь: «Все» - оно живет там, на свободном воздушку, а «Ничего» - здесь.

Глупые это слова, и дразнятся они зря, зазывая… Или – завывывая? Да неважно. Так что пусть день сменяется днем, а тень – ночью, для меня теперь все едино.
 

 


Рецензии
Здравствуйте, Дмитрий.
Вчера дочитала.
Да, временами было тяжеловато. Точнее - страшновато. Затягивало в мутную воду. Приходилось держать ухо востро, чтоб не зайти самой за эту самую "дверцу". А, как захлопнется следом?! Жуть.
Даже не представляю, как Вы это писали. Так достоверно передать совершенно чуждый обычному человеку мир... Браво. Браво.
С опаской ждала подобие жуткой эротической сцены, после того, как споткнулась о Ваши слова о том, что ГГ - девственник. Рада! Рада, что не обманули читателя, не заставили его "перестать дышать совсем")))
Скажите, а случайно ли то, что имя мамы возникает лишь единожды, в самом конце? Я внимательно читала. Не видела выше по тексту.
...Некоторые размышления героя просятся в афоризмы. Значит, правда, что все великие - немного того?!)))
Спасибо, Дмитрий.
Попала к Вам на страничку совершенно случайно. Уже и не вспомню, от кого пришла, за какими словами потянулась. Но очень рада, что меня прибило к Вашему берегу.
Еще раз спасибо.
Достойная работа!

Джулия Лу   14.03.2016 11:26     Заявить о нарушении
Как писал? Да очень просто: засовывал свой любопытный нос "за дверцу" и с дрожью в коленках подсматривал за тем, что "там" творится. Оттого-то и некоторая корявость слога, наверное. Сейчас вкратце посмотрел свой текст - до сих пор морщусь. Но переписывать всё равно не стану: ну её, эту мясорубку, вернее - мозгодавку!
Спасибо, что сочувствуете моим "кособоким" героям и, раз уж Вас "прибило" до моего берега, знайте: испытание на женскую мужественность Вы прошли с честью. Поздравляю ;-)) Дальше будет всего лишь обыкновенная жуть, жестокий рационализм и горькая проза жизни, что вкупе составляет всего лишь одно слово - Родина. Ладно-ладно, не всё так безнадёжно: если осмотритесь, вон там, чуть правее, рощица есть, видите её? Так там дури.... ;-))))

Дмитрий Криушов   14.03.2016 21:42   Заявить о нарушении
На это произведение написаны 3 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.