Про Саню

А я все тащил, тащил Саню на себе. Вниз, вниз по склону, спотыкаясь на угловатых камнях, обливаясь потом под солнцем, все думая, как бы не словить задницей пулю какого-нибудь хитрого духа. А Саня, падла, все молчал. Молчал и сопел, и чем дальше я уходил, тем сильнее он сопел. Я понимал, что от боли он говорить не может, и что сопеть - самое малое, на что он был способен, но все равно злился. Саня очень любил болтать. А я все тащил и тащил его по опаленной афганской пыли вниз, туда, где лежал вверх ногами и чадил в небо густым черным дымом бензовоз.

Саня очень любил пиво. В компании он выпивал его порой больше, чем все остальные вместе взятые, а если пил один, то мог вообще не останавливаться. Не ел, не спал, только пил и писал, пил и писал, щучий сын. И так у него все ладно получалось - и постоянно полупьяный, и постоянной веселый, и постоянно поллитра из кармана торчало. Мне жалко было маму его всегда, ведь сам-то Санек доходов не имел и пил исключительно на маманские деньги.
А мама у него была - таких мам еще поискать. Маленькая, хрупкая, водила самосвал как не всякий мужик водит. И фельдшерила, и платья шила, и на гитаре играла - у всех аж челюсти выпадали. И пила так пила, от души и четко, чтоб и напиться, и на утро не болеть. Все умела. Состарилась не по годам. А мы, охламоны, Саню в Афган зачем-то потащили...

А наши все давно руки в ноги сделали, даже толком в духов и не постреляв. Саня пулю ляжкой поймал, он никогда, дурак, не ложился под огнем, так только, голову пригнет и дальше идет как ни в чем не бывало. А я на спине его вниз, вниз по склону, к горящему бензовозу и к реке, собакам след запутать. И чувствую, как кровь Санина у меня по спине течет, и как сопит он, и автомат натер подмышку, и пот глаза заливает, а остановиться нельзя. Наши-то все ушли, некому помогать будет, из Сани стрелка не получилось. Он в упор в стену попасть не мог никогда, а тут от духов метко отстреливаться надо. И не бросишь его, и сам с ним сгинешь...
А может, и хорошо, что он не присел. Присел бы - ту пулю, что в заднице у него еще одну дырку сделала, грудью бы принял...

Саня очень любил школу. Он приходил утром за минуту до звонка, обязательно сплевывал на крыльцо и дефилировал по коридору, чеканя шаг и делая такое выражение лица, какое бывает у лорда, идущего на прием к королеве. Шел, шел и останавливался в двери класса. Ждал, когда зазвонит звонок, сам себе кивал головой, степенно, как важный чиновник, перекладывал портфель из одной руки в другую и медленно открывал дверь. Затем делал широкий шаг внутрь, затворял за собой дверь, убирая пятку в последний момент, кашлял для солидности и произносил речь. Всегда одну и ту же, всегда в одно и то же время, всегда в одной и той же манере, но учителя каждый раз смотрели на него, как на Иисуса Христа и, казалось, не верили своим глазам.

"Мяу!"
"Мяяяя-ууууу!" - провизжала вторая под ногами. А у меня сил нет даже панаму с глаз поднять. Ноги спотыкаются на камнях под двойным весом, и чувствую, как кровь Санина с моим соленым потом смешивается, и как приклеивается одежда к телу, и как выкривают угловатые слова душманские командиры, бросая своих людей за мной в погоню. Еще видно, как клубится вдалеке, на перевале, пыль от колес уезжающего каравана, еще чувствуется в воздухе запах выхлопа, и так хочется развернуться, бросить Санька на землю, и очередью, очередью с бедра, забыв обо всем и смирившись со смертью.
А утро прохладное в горах, пар изо рта. А на мне бронежилет, боекомплект, два автомата, дурацкая бесполезная каска болтается на поясе, и Саня хрипит из последних сил за спиной, ведь я его рукой прямо за пробитую винтовочным патроном ляжку держу и чувствую, как кровь его сквозь пальцы мои струится.
Хотя нет, уже ничего не чувствую.
Эх Саня, Саня, Санек! Какого ж ты лешего так много жрал тушенки, воин-интернационалист проклятый!

Саня очень любил девушек. И очень любил для них драться. С кем, как, когда - было не принципиально. А удар у Сани был как кувалда кузнеца металл на наковальне плющит - не дай бог кому подвернуться, мог и душу выбить. Только почему-то постоянно сам получал. Может, поддавался, а может акромя удара у него ничего и не было. А скорее всего все потому, что он, дурак, постоянно один против четверых выходил. Хорошо в то время было: уронили и бросили, никто до полусмерти, как сейчас, не запинывал...
Помню, как-то приходит Саня со смены пораньше, часа с два ночи. А он, хитрец, любил тихонько так дверь ключиком открывать - полчаса мог стоять, поворачивая ключ на долю миллиметра в минуту, мышь не услышит. И что жена его налево ходила не хотел и слышать. За такие слова от него огрестись было как два пальца это самое, мужики поймут.
А в ту ночь женушка его рога навешивала Сане нехилые. А я представляю, как он стоит под дверью с ключом, загнувшись в три погибели, слышит из-за двери безобразие, а сам не дышит и ключик поворачивает. И петли у него были смазаны, и дверь вывешена - пальчиком толкнул, она беззвучно отворялась, руки у него не из задницы росли. А Саня стоит и не дышит, и свободная рука у него в такой кулак сжата, что аж пальцы побелели, и глаза из орбит вылезают, и язык высунут и промеж зубов до крови зажат.
Мужик тот не дурак оказался - голышом из окна сиганул. Со второго этажа. Прямо сквозь стекло. И Саня за ним с таким звериным ревом, что весь дом моментально проснулся. Бежали три квартала. Саня поймал. Прижал одной рукой к асфальту, плюнул в кулак и приложил этим кулаком куда придется.
"Это тебе, - сказал, - за левую сиську."
Еще раз плюнул и еще приложил.
"Это, - сказал, - за правую."
Когда менты его от извивающегося и визжащего как баба хахаля оттаскивали, говорят, Саня уже к каждой родинке приступал. А хахалем оказался сварщик с завода, мужик, прямо скажем, не маленький и вовсе не зеленый. Я его как-то потом встретил и все никак не мог понять, как Саня его осилил. Видать, очень злой был.
Вот так жена ему жизнь сломала. Ему и сварщику.

Фильмов американских мы не смотрели тогда. И не знали, что в таких ситуациях нормальные люди говорят: "Брось меня, вдвоем не уйдем!"
А у меня в голове и мысли такой не было. То есть, конечно, была, да вот только если б я Саню бросил, то самому оставалось бы потом только застрелиться, не выдержала бы моя совесть. И я стискивал зубы так, что челюсти судороги сводили, и бежал, бежал вниз по склону, к горящему бензовозу, и порой во сне бегу так до самого утра, а бензовоз треклятый все никак не приближается.
Пробежали мы с Саней добрых километра полтора. Я уже как лошадь загнанная хрипел, и ноги были не мои, и руки отнимались, и глаза уже ничего не видели. А Саня, гад, все молчал. Порой духи сверху стреляли, тогда я ближе к подножию прижимался. И замечал, как растворяется впереди пыль каравана. А значит духи нас поймают, овчарками затравят, бросят в яму и будут палками тыкать. Долго. Год или два, это они умели. И уйти от них невозможно было, они беглых не убивали, а обратно тащили. А пока тащили, ломали им разные косточки. А вокруг горы, горы, горы, проклятые, серые, унылые горы.
Перспектива была не радужная. Отнюдь. Это был Афган, а не какое-нибудь там Поволжье.

Избавившись от жены, Санек наш запил. Запил так, как никто у нас в городе не пил. Участковый к нему ходил, так Саня его за шкирку с лестницы спустил. Хотели посадить, но мама старая заступилась, спустили дело на тормозах. А Саня все пил. Пропил зарплату всю, сбережения какие-то, в долг стал пить. Меня даже из дома выгонял, когда я его образумить пытался. Со слезами на глазах.
"Уходи! - Орал, плача, выпихивая меня за дверь, - Уходи, Колька, не доводи до греха! Кому угодно морду набью, а тебя не могу трогать! Уходи!"
И рыдал. А я в двери держался, покуда сил хватало, и вспоминал разный народ, который в Афганистане навсегда остался. Почему? Не знаю.
Мама у него через месяц после этого запоя умерла. Не выдержала, наверно, не знаю. Врач сказал, что сердце просто взяло и остановилось. И было-то ей всего за пятьдесят, а в гробу лежала как семидесятилетняя старуха. Моя мамка пила в свое время, я с ней контакт поддерживал, но особо не навязывался, а тут вдруг как ломом по голове вдарили, и после похорон я к ней сорвался. Приехал, в ноги ей упал и все ползал за ней, причитая: "Мама, ты не только не умирай, слышишь? Не умирай!"
Мужики говорят, что после Афгана у многих так же башню срывало. Я до сих пор не знаю, что со мной тогда произошло...

Сзади лай. И автоматы лают, и овчарки, и душманы со своим лающим языком. Как я его возненавидел, этот незнакомый язык, как я его на слух не переносил!
А овчарки это конец. Надежда на автомат. Вот и Саня на спине засуетился. Ничего, подожди, вон до угла добежим, там за камнем примем оборону. Последнюю оборону. У меня четыре рожка с собой остались, еще один в автомате, и гранат штуки три. Живыми не возьмут, а перед смертушкой я с собой их побольше загребу.
А солнце там такое яркое, в горах, никогда такого не видел. Слепит. Утром, бывало, встанешь, на камнях иней, воздух звенит и режет горло свежестью, и все равно тяжело в груди из-за недостатка кислорода с непривычки. Дышишь-дышишь, а надышаться все не можешь, хотя воздух такой свежий, такой ароматный, такой обжигающий. И именно по утрам, почему-то, так не хочется в этих горах остаться навсегда. Хочется вернуться в свою родную Россию, в поля, в леса, к рекам, слушать, как кричит в вышине журавлиный клин...
Упал как подкошенный, Саню боком на землю завалил, чтоб с другого края камня позицию занять. Саня крякнул, но автомат у него в руках уже был. И мы залегли, уткнувшись носами в приклады, вдыхая едкую серую пыль полными легкими, так как дышали мы с ним в последний раз. И замаячили в прицелах маленькие собачки, а за ними и фигуры в балахонах. А там двое с пулеметами.
"Вот и спели мы с тобой, Санек." - Сказал я тогда.
"Вот и спели." - Только он и ответил. И опустил предохранитель.

После смерти матери Саня еще пуще запил. Никого на порог не пускал, откуда водку брал - не понятно. Да вот только в какой-то момент я вдруг отчетливо понял, что не выйдет он уже из этого запоя.
Мы с ним такое прошли - никто не поверит. Мины в камнях собирали, целыми днями ползая на пузе и поднимая каждую песчинку. Боеприпасы на водку меняли у караванов, а потом, когда жарко было, понимали, что наоборот - водку надо было на боеприпасы менять. Под огнем своей артиллерии из квадрата уходили, ущельями, перевалами, к каждому камню грудью прилегали, а вокруг все рвалось, гудело, крутилось, горело... Друзей хоронили - немногих, правда, там вообще не так уж много народу гибло. Куда больше от головотяпства своего и чужого погибали, от халатности начальства, от собственной глупости и чаще неопытности. А больше всего народу потеряли мы тут, на гражданке. Так легко стало говорить: "Слышь, а где Васька-то, помнишь, вместе учились?" "Ах Васька, - отвечали, - так он помер год уже как. Спился. Чертей увидел - и из окна..."
Паршиво, а? А так легко стало об этом говорить. В Афгане за каждого в горах оставшегося, кого в цинке Тюльпаны домой везли, мы тост молчаливый поднимали, а тут почему-то об этом забывают. Умер человек, да и умер, хотя мрет тут народу как на войне, не меньше. А может и больше гораздо. Сорок дней прошло, и все, только близкие будут на могилку ходить, крест поправлять...

Саня первую очередь дал, да только как я и думал мимо. Лишь заставил душманов залечь и собак спустить. Собак я пострелял, а потом мы под пулеметами за камень закатились. Больше ловить было нечего. И Саня сигареты из кармана достает и закуривает. Одну мне дал, хоть я не курил никогда. А я взял и закурил. И так хорошо мне стало. Пули с того края камень крошат, а мы лежим на солнышке, курим и жизнью наслаждаемся. Последней пятиминутной жизнью. А когда духи стали ближе подходить, я с гранаты чеку сорвал и в руке зажал. Так и лежал: одной рукой курил, другой, окровавленной, гранату сжимал.
А потом вдруг как вдарило откуда-то. Да не раз и не два, и все куда-то туда, за камень. И треск крупнокалиберки уши заложил, это оказывается наши нас заметили и вернулись. Душманов обратно в норы загнали, да еще "Градами" их прессанули немного. А я до самой ночевки с гранатой в руке ехал. Правда, со вставленной уже чекой.

Саню я похоронил осенью. Здоровый был как бык, я это тогда в Афгане приметил, а гроб нес - как будто пустой. Сожрала его водка. Но умер он по иной причине, по какой - тут понятно все должно быть. А я даже как-то привык. Я кроме Сани много знакомых в землю уложил: кого в цинке, кого в дереве. Кого водка скушала, кого горы забрали, кто утонул, кто повесился, кто в бандюки подался, да там и сгинул...
И вот подумал я: а отчего я-то живой? Что, я мало пережил или может мало пил? Или может живу и ни о чем не думаю? Да нет, вроде не дурак, после армейки на заочке образование получил, диплом с отличием защитил. Подумал как-то и вспомнил афганца одного, которого я как-то в Кабуле встретил, когда мы туда на пару дней попали. Старый был такой мужичок, с бородой, морщинистым лицом и хитрыми глазами. По-русски лопотал как бабки на базаре - половину слов только успеваешь понимать. И он тогда на меня глянул, за рукав взял и сказал мне почти без акцента, улыбку в усах спрятав:
"Запомни, сынок. Аллах говорит: кто не боится смерти, тот не умирает."
"Не верю я в твоего Аллаха." - Рассмеявшись ответил я. А тот головой покачал.
"Какая разница: Аллах, Иисус или Будда? Ты поймешь меня."
И он поднял в воздух костлявый палец.
И вот я понял. Да только поздновато как-то. Что сделано - то сделано, сейчас-то мне эта фраза уже ни к чему. Зато как многое она из прошлого моего объясняет...


21.03.2008


Рецензии
Сильный рассказ. Как будто и я там побывал (хотя не был там). Задело, в частности, то место, где сказано о ревности. Не к месту, возможно, скажу, но не по христиански это. По-христиански - это когда жена и муж не изменяют друг другу и не дают друг другу повода для ревности. Всё наше зло идёт от неверия. И пьянка оттуда же.

Лев Ольшанский   29.12.2011 09:08     Заявить о нарушении