В сторону сонника
…Уже какой день проктолог Мошкин не мог отделаться от ощущения смутного беспокойства, причин которому не находил ни внутри себя, ни снаружи. Не ошибемся, если скажем, что подобное испытание уготовано каждому из нас, и те, кто его уже пережил, прекрасно поймут, о чем идет речь.
К примеру, любители иллюстрированных журналов могли бы представить его себе под видом бесцветного неприятного запаха, который они, принюхиваясь и морщась, ощутили бы, проезжая на своей лакированной машине мимо птицефермы или кладбища новорожденного навоза.
В свою очередь, натурам тонким и образованным, пожелавшим прикрыться от такого сравнения надушенным платочком, вполне по силам вообразить тихие терзания Мошкина, как слабый пульсирующий сигнал, что идет из глубин Вселенной, тревожа разум и сердце неподдельной и жалобной настойчивостью.
Ну, и совсем уж тонкие натуры легко войдут в положение проктолога, намекни он им, что подобным стоном отзываются воспаленные струны рояля, если кинуть в его черную топку стопку современных нот.
Но даже если упомянутым фигурам речи удастся проложить тропы к пониманию и сочувствию, все равно между сочувствующими и Мошкиным останется неустранимый и конфиденциальный зазор, а именно: если в приведенных сравнениях причина беспокойства очевидна, то в его случае орудовало нечто летучее и неопознанное.
Возможно, жизнь его, подводя промежуточный итог, намекала таким образом на неутешительный баланс. Возможно, так общалось с ним насупленное грядущее. Так или иначе, но чтобы стать синдромом, симптому не хватало ни роста, ни веса, а стало быть, ответ и ответные меры нуждались в дополнительных анализах, а сами анализы – в убедительном толковании.
Так бы Мошкин, вероятно, и жил, тоскливо озираясь и ожидая, когда порча сама отстанет от него, либо громко и ясно заявит, что ей надо, если бы этой ночью ему не приснился странный и отчетливый сон.
Но тут вот еще что.
Накануне вечером ему с женой довелось посетить один известный своим глубокомыслием театр, где давали «Повелителя мух». Мошкин не был искушенным театралом (то есть, человеком, искусанным театральной страстью), а потому эпизодические посещения храмов искусства, куда его на аркане приводила жена, его вполне устраивали. Вовремя и скупо оброненная фраза «Вчера был в театре…» кроме того что красиво соседствовала с гуманизмом его профессии, создавала ему к тому же репутацию специалиста не просто хорошего, но просвещенного.
Про себя он каждый раз потешался над чопорностью публики и предприимчивой близостью к искусству лотков с книжным и галантерейным интересом. Лотки – вот чем храм искусства помимо религиозного чувства похож на храм божий.
Мошкин был далек от содержания, и пока группа молодых артистов, изображающих подростков, входила в раж, он косился на беспомощную, богемную неухоженность зала, на коралловую люстру с покосившимися как от порыва ветра свечами, на алюминиевый бутафорский фюзеляж, перегородивший полсцены. Отраженные от него театральные лучи лунным светом проступали на лицах жадной до иносказания публики, ищущей малейшего повода для смеха. Потом появился поросенок и свиная голова, и гремучая смесь текущего момента и воспоминаний по-прустовски ярко и безжалостно оживила утерянное время, напомнив ему ужасную историю из предгорий детства.
Свинья Паша, которую его родители, сельские учителя, завели по примеру других, когда ему было пять лет: вначале голый, гладкий, с розовыми ушами и ляжками поросенок - доверчивый, смешной, коротконогий, отдаленно похожий, как он сейчас понимает, на бесхвостую таксу. Затем набирающий форму, крепкий, пока еще поджарый и снисходительно похрюкивающий подросток с любопытным настырным пятаком. После - пышная, упитанная, но достаточно стройная Прасковья, в упоительном расцвете ласковых и добродушных сил, громким хрюканьем приветствующая очередную порцию корма. И ближе к концу - белая, заплывшая, малоподвижная, не ожидающая подвоха гора. Колба его памяти все еще хранит влажное тепло и хлебный запах хлева, а подушечки пальцев помнят, как грубела ее кожа. Именно ими он перелистал атлас ее обреченной на убой жизни.
Тогда же, через год, в один из дней декабря, когда уже выпал снег и стала река, в их доме с утра наметилось оживление. Словно готовился праздник, о котором взрослые не спешили объявлять. Появился друг отца, дядя Петя, бывший фронтовик и, вообще, отчаянный человек, и затеял с отцом какие-то приготовления. Они топтались на дворе возле сарая, и отец при этом был возбужден и суетлив, а дядя Петя расчетлив и спокоен. Маленький Мошкин случайно увидел, как в руках гостя сверкнуло что-то черное, короткое и позолоченное.
«Папкин кинжал! Трофейный!» - пояснил сын гостя, будущий Петрович, на два года старше Мошкина.
«А зачем?» - спросил Мошкин.
«Вашу Пашку резать будут!» - сказал беспечный Петрович.
«Как – резать? - обмер Мошкин, и вдруг все понял и закричал, и заплакал: - Не хочу! Не хочу! Не хочу!..»
Его схватила мать и унесла, бьющегося в истерике, в дальнюю комнату. Прижав к груди и укачивая ласковой ложью, она отвлекла и почти успокоила его, когда вдруг через промерзшие стены дома донесся до них истошный, на пределе свинячьих сил Пашин визг, вознесся к небу, да там и застрял, оставив после себя тающую пустоту.
«Вот и все… Нет больше нашей Паши…» - всхлипнула мать и заплакала вместе с Мошкиным.
Потом от Паши отделили кусок, порезали и поджарили. Воздух в доме пропитался наглым, оскорбительным, жирным запахом, и родители с гостями пили на кухне водку и закусывали Пашей, цепляя ее вилками с большой чугунной сковородки. Мошкин, не желая дышать запахом жареной Паши и наблюдать, как ее поедают, ушел на двор, где увидел на снегу возле сарая растоптанные красные брызги и догадался, что это Пашина кровь. Он приблизился к сараю, приоткрыл дверь и со страхом заглянул внутрь. Там в полутьме желтела подвешенная к потолку безголовая Пашина туша, и кровь с нее капала в подставленный таз, а рядом на клеенке лежала на боку Пашина голова. Мошкин отшатнулся, заплакал и, не разбирая дороги, побежал со двора. Его нашли через два часа на другом конце села, измученного слезами и холодом. Ночью его одолел жар, а на следующий день у него признали воспаление легких. Он, конечно, выздоровел, но с тех пор его родители вместо свиней сосредоточились на курах, а сам он не мог есть свинину до пятнадцати лет…
После театра Мошкин был сдержан и обсуждение женою спектакля не поддержал. В вагоне метро они увидели безногого инвалида в коляске. Безногий привычно и деловито объявлял себя, как посторонний: «Поможем инвалиду, граждане!» Никто не помог, а Мошкин протянул ему сотню. Безногий и жена одновременно и удивленно на него взглянули.
Вернувшись домой, Мошкин кое-как дотянул до ночи, имея одно желание – забраться в кровать и закрыть глаза. Наконец забрался и закрыл, и через некоторое время ему и приснился этот странный и отчетливый сон.
Снилось ему, будто идет он по городу, да только город совсем не тот, к которому он привык. Сонное время волочится за ним, как тень. Смутное желание влечет его к неясной цели. Он знает, что ему надо отыскать нечто важное, но не знает где и как.
С трудом переставляя ноги, он движется вдоль серых нетвердых домов. Плоскости зданий расплываются и тают, и он пытается склеить и удержать их, напрягая зрение. Он не знает, как выглядит то, что он ищет, но внутри него твердое убеждение, что он узнает ЭТО, как только на него взглянет. Он с надеждой всматривается в лица домов, но каждый раз кто-то механический отрывисто и тупо сообщает ему: "Нет. Нет. Не то. Не то". Он тоскливо останавливается посреди каменного ущелья и говорит себе, что в его поисках нет здравого смысла и что нужно проснуться.
И тут же фасады домов, поколебленные сонным сомнением, рассыпаются, и дома, поделенные на клетки, становятся похожи на шахматные доски, вертикально расставленные вдоль дороги, будто кто-то собрал их здесь для сеанса одновременной игры. Все клетки заняты одинаковыми, как пешки, фигурами. Кажется, вот-вот они начнут перемещаться по доске - и он узнает логику и смысл таинственной игры. Но вместо этого фигуры совершают ленивые колебания в пределах своих клеток, словно ядра в протоплазме. Время идет, фигуры остаются на своих местах, игра не получается.
Неожиданно рядом с ним обнаруживается незнакомый человек.
- Слишком много клеток, слишком, - говорит человек.
Мошкин окидывает его беспокойным взглядом и обнаруживает на лице незнакомца целый арсенал осадно-штурмового снаряжения: лоб-таран, глаза-перфораторы, треугольные щеки-щиты, короткий рот-клинок и острый клин бороды. В центре лица, словно набухший, потрепанный флаг воинственно реет завоеватель-нос. Для маскировки намерений - благообразные седые усы, сигара в правой руке и цепочка на затянутом в жилетку животе.
- Кто вы? – шевелит губами Мошкин.
- Сусолев, эксперт в области подземных коммуникаций, - отвечает незнакомец.
Мошкин совершенно несведущ в подземных делах, но почему-то тут же успокаивается и начинает думать, что именно так и должен выглядеть специалист в указанной области.
- Итак… - начинает незнакомец.
- Итак… - послушно откликается Мошкин.
- …я вас слушаю, - направляет на него Сусолев лоб-таран.
- В смысле? – теряется Мошкин.
- Расскажите о себе, - требует Сусолев, располагаясь в неизвестно откуда и как появившемся кресле. – Да вы садитесь! – приглашает он Мошкина в такое же кресло напротив себя, и Мошкин садится.
- Да что тут рассказывать… - мнется он, - ну, в общем, зовут меня Мошкин, женат, имею сына-оболтуса двадцати лет, работаю в поликлинике, считаюсь хорошим специалистом и мне давно, прочно и безнадежно кажется, что я в чем-то виноват и всем что-то должен.
- Замечательно. Просто и замечательно, - кивает головой Сусолев. – Не спрашиваю вас о ваших взглядах на жизнь, ибо все, что вы мне скажете, будет неправдой. Однако, что я хотел бы знать наверное, так это для чего вы, собственно говоря, к нам пожаловали…
- Что значит – пожаловал? – бормочет Мошкин. – Это, извиняюсь, не я к вам, а вы ко мне пожаловали! Сон-то ведь, как-никак, мой!
- Ну, хорошо, допустим, - соглашается Сусолев, - ведь я почему, собственно, спрашиваю…
И в этот момент откуда-то доносится звук, каким обычно ложечка призывает к вниманию стакан. Необычное правдоподобие сна смущает Мошкина, и он просыпается.
Он попал, видимо, в самую сердцевину ночи, отчего заложившая уши тишина казалась неподвижной и вязкой. Приходя в себя, он отдалялся от сонной одури, и чем дальше отдалялся, тем больше хотел ее удержать. Еще не вполне понимая, зачем ему это нужно, он торопился подобрать прозрачные осколки, на которые распалось эфемерное создание. Но, видно, сон этот был из того же материала, что и лунный свет, и он растаял, оставив после себя досаду. Напрасно Мошкин разглаживал помятый пергамент памяти, надеясь, что невесомая иллюзия запечатлела на нем нечто большее, чем слабую тень. Сусолев и его мерцающий облик – вот и все, что от нее осталось. Раздосадованный Мошкин окончательно проснулся, открыл глаза и скосил их в противоположную от жены сторону. Окружающие предметы приобрели очертания и сердито таращились на него из темноты. Скупые тусклые отблески, словно инвентарные номера расположились на блестящих днем деталях обстановки.
Постепенно сожаление отпустило Мошкина, и он стал различать робкие звуки ночи. Они, словно мыши, распуганные внезапным появлением постороннего, осторожно вылезли из нор и вновь завладели темнотой. Захрустели часы, разгрызая хрустальные ампулы времени. Заурчал холодильник, заставляя позванивать забытые на нем чашку с блюдцем. Рядом тихо задышала погруженная в сон жена. Наволочка зашуршала у него под ухом. Он слышал удары собственного сердца, и как толчками двигалась кровь.
С улицы в комнату проникал тихий ровный гул ночного города. Иногда на одном его конце зарождался шум. Становясь все ближе и ближе, он, наконец, вспучивался и лопался, как воздушный нарыв на теле воды. Там, за домами, проносился по проспекту редкий автомобиль с любителями бессонной жизни и уносился прочь в шуме мотора и шуршании шин. Пульсирующая тишина смыкалась за ним, как потревоженная гладь ночного озера.
За окном трудилась февральская оттепель. Капли тающего снега цеплялись за край крыши, набирали вес и срывались вниз. По дороге они встречали карниз и разбивались об него вдребезги. Металлический карниз отзывался низким укоризненным замечанием. Мошкин представил, как брызги, долетев до земли, торопились слиться в ручеек и укрыться в канализации.
Собрав звуки в негромкую коллекцию, Мошкин образовал в голове картину ночи и, лежа на спине, ждал, когда Морфей вновь заключит его в свои объятия. Вскоре он подумал, что раз уж так вышло, то следовало бы воспользоваться и лучше подготовить себя к продолжению сна, для чего неплохо посетить туалет. Он встал и двинулся в нужном направлении. По дороге он обновил свою коллекцию новыми звуками: под ногами стонал паркет, с жалобным скрипом открывались и закрывались двери, гулкой циничной речью разразился унитаз, лихо, по-гусарски прищелкнул костяными пальцами выключатель. Он зашел на кухню, приоткрыл форточку и подставил воздуху лицо. С улицы на него, как заиндевелый конь, дохнул сырой бодрый ноль. Когда он, вернувшись, укладывался, под ним протяжно проскрипела кровать.
Убедившись, что не разбудил жену, Мошкин вздохнул, расправил тело и, испытывая прямо-таки утробную потребность в продолжении сонного свидания, приготовился заснуть. Зная, что чем больше этого хочешь, тем дальше желаемое, он снова вздохнул и закрыл глаза.
«Сусолев, Сусолев… Что за странная фамилия… Тут тебе и су, и соль, и сусло, и сусальный лев, и солей, и рассусоливание. Но все же верней и ближе – сусоль, французский подвал. Интересно, причем тут подвал…» - путался он в тонкой мерцающей портьере мыслей, отделявшей его от театра теней, куда его пока не пускали. Не оставалось ничего другого, как плавать мыслящей деревяшкой на поверхности оцепенения и, не имея возможности погрузиться, накапливать тяжелую тормозную жидкость сна.
Мошкин притих, и мир уместился у него в голове так плотно, что ему показалось, будто тела у него нет вовсе, а есть только одна голова. Похожий на каплю талой воды на краю крыши, он пытался освободиться от веса разума, вслушиваясь в то, что называют звоном в ушах - до тех пор, пока тяжелеющие против его воли мысли не нарушали его подвешенного состояния и не сбрасывали в канализацию жизни. И тогда ему мерещился путь на работу в маршрутке и метро, казенные лица коллег, слякоть, сырые носки, непристроенный к делу сын, утомленные глаза жены и еще черт знает что мерещилось ему, и он, маясь от бестолковости и нерадивости заведенных в приемной сна порядков, стискивал зубы и злился, всей душой желая как можно быстрее попасть в область подземных коммуникаций.
Он даже не заметил, как оказался в кресле напротив все того же Сусолева.
- …Ну, хорошо, допустим, - продолжил Сусолев. - Ведь я почему, собственно, спрашиваю… Раз уж вы здесь, так может, вы согласитесь стать объектом психоаналитического исследования?
- С какой такой целью? – минуя наводящие вопросы, поинтересовался Мошкин.
- Тогда бы мы могли попытаться оценить, так сказать, место и значение, присвоенное вам окружающими вещами. Ведь вы здесь именно для этого?
- Вовсе нет! Я здесь для того, чтобы спать! – заметил Мошкин и тут же согласился: - Ну да, я согласен!
Сусолев удовлетворенно откинулся на спинку кресла и сказал:
- Замечательно, просто замечательно. Тогда начнем прямо сейчас, и вот вам для начала мой метод – вы будете вспоминать и рассказывать мне ваши дневные впечатления, а я буду толковать их с помощью моего сонника.
- И что это нам даст?
- Ну, не знаю… Может, обнаружится, что вы причинили кому-то вред, боль. Может, даже сбросили кого-то с моста или сделали что-то другое и не хотите себе в этом признаться… - тонко и артистично покачивал Сусолев зажатой между пальцами сигарой.
- Какую ерунду вы, однако, предполагаете! – обиделся Мошкин. – И потом, как это вы собираетесь толковать реальность с помощью сонника?
- В этом-то все и дело! – улыбнулся довольный Сусолев. – Ведь это для вас она - реальность, а для меня – самый настоящий сон!
- Ну, не знаю, - замялся Мошкин. – Ну, если хотите, можно попробовать…
- Вот и договорились! Тогда начинайте…
- А с чего?
- Вспоминайте все, что придет в голову. Не упускайте ничего, даже если это «ничего» не слишком прилично.
- Ну, не знаю… - задумался Мошкин. – Даже не знаю, с чего начать. Лезет в голову всякая ерунда…
- Вот с ерунды и начните!
- Ну, например, город… слякоть… маршрутка, люди, солнце…
- Замечательно, просто замечательно. Так, смотрим.
Сусолев подпер ладонью лоб и закрыл глаза, как делают, когда хотят вспомнить или обмануть.
- Город, город… - бормотал он, словно водя пальцем по оглавлению. – Ага, вот, пожалуйста:
«Вас волнует общественное мнение»
«Вас ждет смена занятий, образа жизни, места жительства»
«Вас ждет половой акт»
«Вам активно напоминают о скрытом прошлом»
«Вас ждет назначение на новую работу или командировка»
«Вас одолевают большие цели и устремления»
И освободившись от знаний, удовлетворенно подвел итог:
- Вот вам то, что касается города!
Мошкин растерянно спросил:
- И что мне с этим делать?
- Как что? Примите к сведению!
- А если мне это не нравится?
- Вам это может нравиться или не нравиться, но вы сказали - город, и я сказал вам, что это значит. Если бы вас, к примеру, привлек солнечный свет на исходе дня, который солнце своими последними лучами забирает с крыш и облаков на ночь обратно к себе, я бы сказал вам, что это означает. Но вы увидели город, и я сказал вам, что означает в моих сонниках город. Не понимаю, чем вам не понравилось мое толкование. Весьма, кстати, благоприятное для вас.
Сусолев говорил, и его рука с сигарой приплясывала в ритмичном, изящном и плавном танце, будто желала сообщить Мошкину то, что утаивали слова.
- Но про солнце я тоже сказал… - напомнил Мошкин.
- Какое еще солнце?
- Ну, солнце… Три дня назад я видел вечером оранжевое косматое солнце. Я еще удивился, что на него можно было смотреть, не щурясь…
- Оранжевое косматое солнце в феврале – это плохо. Однозначно плохо. Все сонники вам об этом скажут, - нахмурился Сусолев.
- Ну, тогда не знаю! – раздраженно ответил Мошкин и замолчал.
- Ну, хорошо, - пришел ему на помощь Сусолев, - вы можете назвать любой элемент неважно когда вами виденный, но который вы продолжаете считать самым значимым для вас.
Мошкин задумался. Работа? Нет. Карьера? Нет. Деньги? Нет. Путешествия? Нет. Женщины? Вот уж нет! Жена? К сожалению, нет. Сын? Тоже нет. Тогда кто, что?
И вдруг на память ему приходит свинья. Ну, конечно, свинья!
- Так вот – свинья! – волнуясь, объявил Мошкин.
- Что – свинья? – воздел брови Сусолев.
- Ну, этот самый ваш главный элемент - свинья!
- Хорошо, пусть будет свинья, - невозмутимо принял ответ Сусолев, и сигара в его руке небрежно и снисходительно кивнула.
Он снова прикрылся ладонью, порылся в сонниках и объявил:
- Неоднозначный символ. Возможно, вы добьетесь успеха, и вам предстоит спокойная и безмятежная жизнь. Возможно, вы достигните высокого положения и богатства, но ваши дети могут проявить легкомыслие и расточительность. Кто-то считает, что свинья к благополучию, несмотря ни на какие обстоятельства, кто-то уверен, что она вас очень подведет, кто-то полагает, что здесь пахнет изменой и предательством. Словом, очень противоречивые толкования.
- А сами вы как считаете?
- Лично я склонен видеть в свинье плодородную и любвеобильную женщину. Возможно, именно такая женщина ждет вас в будущем. Все будет зависеть от навязчивости образа.
Мошкин примолк. Оказывается, во сне тоже можно испытывать смущение.
- Хотите знать что-то еще? – нарушил молчание Сусолев.
- Нет, спасибо, не надо! – заторопился Мошкин.
- Ну, воля ваша. В таких случаях я говорю: «Учитесь находить великое в малом!» Надеюсь, это не последняя наша встреча.
Сусолев сидел, откинувшись на спинку и закинув ногу на ногу. Облокотившись о подлокотники и кончиками пальцев удерживая за послушные концы-близнецы сигару, которую так и не закурил, он поигрывал ее фаллическим значением.
- Знаете, хочу открыть вам напоследок несколько простых истин. Ну, например: наш внутренний мир если и бывает в равновесии, то крайне редко. Но насколько же оно непрочно, если его может нарушить соринка в глазу! Или вот еще: как тень от солнца никогда не будет смотреть на юг, так гормональным восторгом не осветить гармональное совершенство мира. Вот это лично мне очень нравится: чем больше доказательств в пользу либидо, тем подозрительнее его фундаментальная роль в индуцировании наших желаний. Вот это полезно знать: все кошки делятся на обиженных и не обиженных, а мужчина, освобожденный от забот о пропитании, становится самцом. Ну, и вот вам на закуску: лелея непорочное зачатие помыслов, помните о надгробных речах – финальных титрах жизни.
Да, вот еще что! Я хотел бы, чтобы к следующей нашей встрече вы лучше подготовились. Отнеситесь к вашим впечатлениям, как к уликам. Соберите их в пробирку памяти, представьте мне на заключение, и мы попробуем вас подремонтировать. Договорились?
- Договорились… - пробормотал не вполне догоняющий Мошкин.
- Я тут смонтировал для вас небольшой ролик в психоделическом, как и все сны духе. Посмотрите, а когда проснетесь – воспользуйтесь сонником. До свиданья, мой друг! – заключил Сусолев и исчез, а Мошкин, обратившись в свое супер-пупер Эго, пережил следующее:
Черные вороны в прозрачной вышине сосредоточены и угрюмы. Контуры дальних лесов на гаснущих полях неба, как усталая кардиограмма слабеющих предсердий. Тревожна и молчалива земля - ей не хватает духового оркестра и детских голосов.
Восхитительна ветреная погода – есть в ней что-то всестороннее, мятежное, подстрекательское. «Как! Вы еще там не были?!» - удивляется встречный ветер.
Облака в предзакатных малиновых мантиях расступаются, как почтительная свита. Сияющий голос рядом с Мошкиным утверждает, что теперь бескрайнее «везде и всегда» едино, доступно и наглядно, как прошлое «здесь и сейчас».
«Верю и знаю, потому что отныне блажен и вездесущ», – соглашается Мошкин.
Далеко внизу плоская бескрылая жизнь.
Там до пояса все, как кентавры – копыта в кроссовках, круп облачен в деним, и никто не знает, что у них под капотом.
Там чужие ноги пытаются идти неверным путем, и безногий в бескрылой коляске объявляет себя, как конферансье: поможем инвалиду, граждане! Обернулся на сотню, изумился и благодарит, повелитель мух.
Там лента новостей сжимает горло, и любопытство с пугающим упрямством спешит докопаться до гибельной тайны.
Там, извлеченная из сердца и увеличенная до размеров отчаяния, льется песня: «В аду ягода малинка, малинка моя!»
Там тонкая туника, а под ней лифчик поперек кнопочек позвоночника – его любимое, гибкое, первое распятие на продавленной кровати.
Там сначала было слово, а за ним наветы. Там ст0ит лишь открыть рот, как тут же найдутся желающие его заткнуть. Если собрать там за столом выпуклые лбы, то они не договорятся, пока не пригрозить им расстрелом.
Там спорные и непрочные утверждения питают круглосуточные перфомансы лубочного тщеславия. Одни там спешат прикрыться щитом лирики, другие – разрушить его, разъять иррациональную душу настроения и разложить ее метафизику на вкрадчивые, лукавые пазлы.
Там ночью снится больная поясница, а в толковании неглубоких снов мало проку. Вот если бы в темном водоеме памяти водились видения будущих воплощений!
Там прекрасно известно, на что способен миг и чего ждать от жизни. Там знают, что может случиться, но никто не знает когда. Астрологи – какая наглость: если они знают, что нас ждет, то куда девать Бога?!
Там правит тот, кто оседлал чужой страх, понукая им наши съежившиеся, бестолковые влечения.
Там отрицательные эмоции, не лишенные положительной динамики, растирают нашу жизнь, как зубы пищу, добираются до ее вкуса, морщатся, выплевывают и пробуют вновь.
Словом, там, внизу, не жизнь, а сплошная задняя кишка.
Зато здесь, на круглом пастбище небес беззвучно и величаво выступают первородные библейские твари, цветут невянущие сады, парят неопадающие плоды, клубятся молочные берега облаков, лунный ливень в лучах светила рождает радугу зари, и на теплые луга ложится перламутровый, настоянный на звездах туман. Вместо лиц здесь – малиново-голубые цветы признательности, вместо обид – пряные ароматы сочувствия. Здесь краски подобны ангельским голосам, и нет конца изумленному умилению.
Ну, разве не удивительно, на что способен лишенный кислорода мозг? Разве не чудесно, что он, задыхаясь и агонизируя, способен видеть то, чего нет на самом деле? Во всяком случае, немало людей утверждает, что это именно так. Но можно ли им верить?
Его полет легче дыхания и тише лунного эха. Откуда-то снизу напутственным всплеском руки, журавлиным словом, обещанием будущей встречи протянулся голос:
«До свиданья, мой друг, до сви-да-нья!..»
Сви да нья – свинья. До свинья, да свинья. Но почему свинья, зачем свинья? Снизу настаивают:
"До свиданья-я-а-а!.."
Голос натянулся, истончился, лопнул, и конец его превратился в дружелюбный неунывающий хвостик. Никакого сомнения, никакой неоднозначности: свинья – добрый символ сердечного расставания. Так и запишите в свои сонники!
"Лети, лети со мной, бедная, незабвенная Паша! И если долетим, то обязательно узнаем и поверим…" - беззвучно рыдал Мошкин, и его сухие слезы струились из высоко затаившегося источника по холодным каменным щекам ущелья, потому что все наши чувства здесь, как ксерокопии – ненастоящие.
Свидетельство о публикации №212021400994