Мёртвый дом

МЁРТВЫЙ ДОМ

Сестре Тане, единственной, неповторимой

Пожар случился прямо в новогоднюю ночь. В стороне, за изгибом улицы, в одну линию вытянулись плоскокрышие пятиэтажные ко¬робки с зарослями телевизионных антенн на крышах. Там разноцветные окна сливались в сплошное яркое пятно. Во дворах и скверах, на улицах и площадях шевелилось веселое людское море, пускали ракеты, кричали, и чей-то далекий голос, усиленный микрофонами, доносил сюда раскатистое, отраженное от морозных панелей:
— ...Новым... годом!
А здесь, на деревянной городской окраине, отделенной от последнего, слепленного из камня и стекла микрорайона ровной стрелой шоссе, было тихо, словно общий праздник не касался этих мест.
Пожар вспыхнул внутри дома и долго бесновался там, прежде чем огонь вырвался на свободу из лопнувших окон. Длинные языки пламени, загибаясь рваными краями, пронеслись по стенам и уткнулись под кровлю. С шипением, разбросав вокруг себя огненные брызги, сорвалась прогоревшая дверь. Кровавый, с черной сердцевиной смерч выполз на крыльцо и в ту же секунду, слившись с ним в едином вихре, вспыхнула крыша. Огромный костер выхватил из темноты соседские крыши с фосфоресцирующими снеж¬ными шапками, деревянный забор, какие-то неясные, дрожащие тени на снегу.
Дом горел споро, с густым веселым треском, будто старые, много повидавшие на своем веку стены хотели доставить радость лизавшему их пламени.
Улица ожила, захлопала дверьми, заскрипела укатанной снежной коркой, сорвалась в крик:
Горит!
Десятки теней на снегу сплелись в одну — большую, многорукую. Толпа роптала, сбивалась в кучу у ограды горящего дома, колыхалась. Люди, растрепанные, встревоженные, многие без пальто и шапок, в праздничных платьях, оторванные от новогоднего застолья, завороженно смотрели на огромный, до звездного неба костер.
— Малинины горят! — понесся над головами женский крик. —Что же вы стоите? У них там дочка! Осподи сусе!
Несколько человек бросились ломать штакетник. С крыши, обвитой огненным венком, сорвалась балка, упала во двор, страшно зашипела в снегу. Толпа отшатнулась, бестолково засуетилась, десятки голосов, перекатывая треск пламени, всколыхнули морозный воздух.
-Воду давай! Сбивай огонь, перекинется — вся улица к черту!
-Дверь ломайте!
И снова визгливое, женское, громче всех:
-Дочка у них там! Люди, что же это, сделайте что-нибудь!
 Кто-то пьяный в толпе выл протяжно, с густым матом:
-Малинины, гады! Так-растак! У-у...
-Пожарных вызвали?
Побежали звонить. - — Во-о-ду!
Разбросали штакетник вокруг дома. Несколько человек, пере¬хватывая друг у друга ведра с водой, плескали на стены. Толку не было, Дом в огненном саване пока стоял, но было ясно, что его уже ничто не спасет.
— Вот она! — закричала женщина.
Крик ее захлебнулся в толпе и смолк. Но сразу многоголосое глухое эхо подхватило его — невнятно, жутко:
—.А-у!
В пристроенном к дому кособоком флигелечке, не прихвачен¬ном пока смертельным жаром, за стеклом оконца-иллюминатора всплыло искажённое лицо ребенка.
Живого ребенка.
—Дашка! — крикнул кто-то в толпе. — Дашка у них не сгорела!
Этот крик словно разбудил долговязого парня в одной рубашке,с гитарой за спиной, которую он, застигнутый общей паникой, за¬был впопыхах сбросить. Парень оттолкнул соседей и прямо с гитарой бросился к дому. Флигелек уже жадно пробовали длинные языки пламени, струйками дыма сочилась дверь. Парень, прикры¬вая локтем лицо, подскочил к ней и ударил ногой. Дверь открылась, изнутри густо повалил дым. За спиной у парня факелом вспыхнула гитара. Он бросил ее в снег, отскочил назад, выхватил из живой цепочки ведро с водой, опрокинул на себя, но его тут же схватили за руки — куда?!.
— Пусти, сука. Она же сгорит! - рычал он, вырываясь, стряхи¬вая с лица и волос ледяные брызги.
Разрывая сиренами воздух, пугая толпу, подскочили ярко-крас¬ные пожарные фургоны, карета "скорой помощи". Милицейский уазик уже был тут.
Зазвенело разбитое стекло. Упругие водяные струи ударили в черные проемы окон, в крышу и стены. Пожарные потеснили толпу, наполнили двор отлаженными, четкими движениями.
Один из них, в неуклюжем оранжевом комбинезоне с защитным колпаком на голове, прямо с машины ввалился в чадящий дымом дверной проем. Толпа потеснила милиционеров, придвинулась ближе к обугленным стенам, с которых водометы сбивали остатки пламени. Здесь же, теперь без гитары, стоял тот самый парень и молодая женщина рядом, с бутылкой водки в одной руке, и полотенцем в другой. Волосы у парня торчком, на мокрые плечи накинут полушубок. От врачей он отмахнулся, опрокинул в себя полбутылки — всего делов.
...Наконец из ада, пригнувшись, прижимая к себе живую драго¬ценность, шагнул пожарный. Девочка была в разодранном платьице, чумазая, ручонки в крови и саже крепко сомкнуты, за оранжевым колпаком спасителя- Сознание ее не покинуло. Толпа вздрогнула, вздохнула, закачалась.
Жива...
Врачи бросились к пожарному, отняли девочку. Ее била дрожь. И ни звука.
— Ну-ну, маленькая, — уговаривал врач, кутая ее в одеяло, все хорошо, воробышек, все хорошо.
Пять размашистых шагов до машины с красным крестом. Дверца захлопнулась. Толпа погудела-погудела и стала расходиться. Праздник был в самом разгаре. На пожарных машинах включили прожекторы. В перекрестке лучей черный скелет сгоревшего дома сверкал ослепительными углями. Возле милицейской машины торопливо опрашивали свидетелей. В свете прожекторов мерцали снежинки. Донеслись звуки аккордеона, шум прерванного веселья. Холодно....
Пожарные вынули из-под обгорелых обломков два трупа. Женщина с непокрытой седой головой перекрестилась.
—Непутевые были люди, Малинины, и добром не кончили. Дарью жалко. Били они ее. Как оба напьются, так она и кричит, оспади сусе... Куда вы ее теперь-то денете?
Родственники у них в городе есть? — спросил молоденький лейтенант.
Нету никого.
Из кареты "скорой помощи" выбрался врач, подошел, поежива¬ясь на морозе.
— Отделалась легким испугом. — И задал тот же вопрос: —Что делать с девочкой, лейтенант? Бабушка, дедушка живы?
Лейтенант отрицательно мотнул головой.
-Тогда в больницу, до выяснения.
-Отдайте мне, — сказала женщина. — Я соседка, Дашенька меня знает. Пусть у меня побудет, все же не в больнице у чужих людей. Правда, доктор?
Врач пожал плечами.
-Решай, лейтенант.
-Ну, давайте, берите пока что, — разрешил лейтенант. — Только осторожнее, пожалуйста.
-Я, дорогой мой, своих пятерых воспитала!..
Врач вынес из машины Дашу, закутанную в одеяло, передал женщине.
-Ягодка моя сладкая, горемычная, — зашептала та, прижимая ребенка.
-Несите в дом, застудите, — махнул рукой врач.
-Мама! — вдруг закричала Даша и забилась на руках у женщины. — Ма-ма!
Взгляд ее уперся в носилки, прикрытые простынями.
— Уносите! — рявкнул врач. — Быстро. Чтоб не видела. Девочка вцепилась пальцами в лицо женщины. Та, взвизгнув,отпустила ее, одеяло, свернутое в кокон, раскрылось, и девочка упала на снег. Платье у нее задралось, голая спина, голые ноги. Девочка, захлебываясь криком, покатилась по снегу, бинт с руки слетел, красные капли прожгли снег.
-Дашенька, внученька, — запричитала женщина, наклоняясь к ней.
Назад! — заорал на нее лейтенант и сам подхватил девочку. Она отчаянно отбивалась, на мокром лице, в уголках кривого от крика рта вскипела пена. Удары окровавленной ладошкой приходились прямо по лицу лейтенанта.
-Отделалась легким испугом, говоришь? — процедил он сквозь зубы подскочившему врачу. — Коновал чертов. Это же шок!
-Шприц! — приказал врач и кивнул лейтенанту: — Давай в машину.В милицейском уазике врач принял из рук санитара шприц. — Держите ее крепко, — приказал он.
-Она же кричит! — не выдержал милиционер.
-Лейтенант, — зловеще прошипел врач, — если ты хочешь, чтобы она жила, держи ее и закрой ей рот.
Девочку прижали к сиденью. Санитар закрыл ей рот платком. Врач протер спиртом бледно-синюю кожицу на сгибе тонкой руки... По телу девочки волной прошла судорога. Лейтенант закрыл глаза.
— Все, — сказал врач. — Она сейчас заснет, отпусти ее...Одна за другой машины покидали злополучную улицу. Под фонарным столбом, рядом со сгоревшим домом стояла пожилая женщина, чуть слышно шевелила губами:
— Осподи сусе...
Где-то в конце улицы хохотали, тосковал аккордеон, и снег в эту новогоднюю ночь все шел и шел не переставая.
-Ты кто?
-Даша.
-А фамилия?
-Малинина.
За чугунной оградой жила улица. Город двигался там взад и вперед тысячами ног и колес, бубнил одним непонятным многого¬лосым разговором. Незнакомому мальчику по ту сторону ограды лет десять. Шапка на затылке, пальто на все пуговицы, в руках портфель, наверное, из школы домой.
-Малинина это что, фамилия такая? -Да.
-Смешно, как будто малина. Тебе сколько лет?
-Семь.
-Ты что, безродная?
-Почему?
-Ха, все знают, что в этом доме безродные живут, у которых родителей нет. А правда, что у вас бешеные есть?
-Не знаю.
-Ну, психованные-то есть. Раз вы безродные, значит, обяза¬тельно должны быть психованные. Нам в школе говорили.
Мальчик за оградой скорчил рожу.
-Му-у! Есть такие?
-Нету.
-Не ври, — сказал мальчик, обретая строгий вид, — зря, что ли, вас за этой решеткой держат?
-Нас не держат, — сказала Даша. — Мы в парк ходили и в кино.Кино! Да я дома каждый день кино смотрю. Поняла?
-Поняла.
-Мальчик о чем-то подумал, порылся в карманах пальто, достал смятую ириску:
-Хочешь? -Да.
-Лови!
Конфета пролетела сквозь прутья, угодила прямо в плечо девочке. Даша хлопнула ладошками, но маленький цветной комочек проскочил под рукой, упал на снег.
-Ой, — засмеялась Даша. — Не поймала. И подняла конфету.
-Спасибо.
— Слушай, — сказал ей новый знакомый, — не уходи, ладно? Я сейчас еще принесу, своих ребят угостишь, а то вам, наверно, не дают конфеты?
— В воскресенье дают. И когда подарки привозят.
Ну! — сказал мальчик. — Когда их привезут? А я сейчас, только не уходи. — Он подхватил портфель и побежал в сторону улицы. Уже издалека крикнул:
 -Не уходи!
-Ладно! — крикнула Даша.
А сама опрометью — к дому. За дверями, в длинном коридоре, на полу четырехлетняя Зинка тискала кошку. Кошка, общая лю¬бимица, старая, с короткой желто-белой шерстью, недовольно фыр¬кала, порываясь удрать от Зинки на улицу. Зинка совала ей в морду куклу, уговаривала:
— Ты куда? Это же твоя дочка. Ну-ка поцелуй...
Даша схватила Зинку за руку, потащила за собой к двери.
-Ай! — захныкала Зинка. — Зачем ты меня тащишь?
-Хочешь конфет?
-У тебя нету-у...
Сейчас там один мальчик принесет. Он обещал.
Там холодно, я раздетая, нас заругают.
Мы быстро.
Даша распахнула дверь. Освобожденная кошка пулей вылете¬ла на улицу. Даша с Зинкой за руку подбежали к ограде. У Зинки один глаз был незрячий, стекло очков заклеено бумажкой. Ноги в тапочках, без чулок, байковое платье топорщится.
-Холодно, — скулит Зинка.
-Вон он! — обрадовалась Даша. — Несет!
Мальчик на этот раз был не один, с двумя приятелями. Все трое протиснулись к ограде.
— Смотри, водолаз! — засмеялся крайний, розовый, в белой вязаной шапочке по самые уши, показывая пальцем на Зинку.
Зинка шмыгнула носом, двумя руками ухватилась за Дашину руку. Другой мальчик показал им язык. Даша смотрела на третьего из компании, обещавшего конфеты. Он достал из кармана серый бумажный кулек, стал разворачивать. Девочки смотрели молча.
— Ловите! — И целая горсть красно-синих квадратиков брызнула сквозь чугунные прутья.
Зинка ойкнула, выпустила Дашину руку и бросилась подби¬рать конфеты. Она вертелась на снегу, голые ноги блестели, очки съезжали на кончик тонкого носа. Зинка придерживала их одной рукой, другой шарила вокруг себя: одним глазом ей было плохо видно, куда упали конфеты.
За оградой от души смеялись трое с портфелями.
-Водолаз, ныряй!
-Эй, психованные, вам не жарко?
-Пингвины!
В ушах у Даши родился и стал расти тонкий ровный звон, три гримасы за оградой поползли друг к другу, начали сливаться в одно хохочущее пятно.
— Дураки! — крикнула она в его середину изо всей силы.Пятно распалось на три довольные физиономии с растянутыми ртами. Звон исчез, вместо него, как с того света, ворвался в уши городской шум, скрип снега под ногами, автомобильная какофония.
— Дураки!
Даша подхватила Зинку и бегом от ограды. От толчка Зинка рассыпала прижатые к груди конфеты, только успела зажать в кулак одну. Под носом у нее было мокро, зубы стучат, ноги в гусиной кожице.
— Бешеные... психи! — улюлюкало в спину.
Пущенный вдогонку снежок поставил печать на дверной косяк. Кошка, терпеливо дожидавшаяся, пока кто-то откроет двери, вздрогнула, втянула голову, сверкнула настороженными глазами на бегущую парочку и приготовилась первой вскочить в дом.
И еще в памяти остались одинаковые ботинки у девочек. Тогда, в сорок шестом, она была совсем юной, вот-вот стукнет девятнадцать. Приют для сирот, это наследство войны, даже не достроили толком, но девочек уже привезли, их разместили на первом этаже, а над вторым в пожарном порядке настилали крышу. Потом пришлось переделывать чадящую печь и с круто просоленной до бесстыдства речью тормошить плотников, чтоб поскорее ставили баньку, воевать в непробиваемых кабинетах за каждое одеяло, но все это потом. А тогда, в первый же день, в приют прикатила полуторка с дровами и огромным парусиновым мешком, набитым обувью для девочек. Ботинки были грубые, тяжелые, ядовито-желтого цвета, на толстой подошве. А на носу была зима, и какое это счастье было для нее, что ее малышки не остались разутые! Когда раздали обувь и каждая надела свою пару, она вдруг поняла, как это страшно: одинаковые ботинки у девочек...
Давным-давно из худенькой, зеленоглазой Валюши она стала Валентиной Васильевной, матерью для сотен детей, прошедших через ее руки и сердце. Сотни девчонок, сотни мальчишек. Их много, а он один.
Ее сын... Про него какие-то сны стала видеть нехорошие, с горячими поцелуями, с болотными тропами в утреннем тумане, с ржавой водой под ногами. Хлюпает-хлюпает. За что это ей, откуда? Родному сыну как гадалка ясновидящая, как недобрая отметина. Ведь жила — всю себя для чужих детей вынула, твердила себе: мои, родные. Даже когда Генка под сердцем зашевелился, не вняла, что свой, един¬ственный. Вон их сколько было своих и единственных, будто каждого вот так же выносила. Каждому по горячему кусочку от сердца отламывала, вот и надорвала. А Генку почувствовала, и вспомнить страшно — ведь и жаром не обдало, не застучало в висках. От родного дитяти тогда не опьянела, подумала только, что вот оно забилось, тяжело теперь будет по детдому с животом, у них на глазах. Мать-одиночка... Стеснялась их. Боялась, начнут спрашивать. Вспомнить страшно, о чем думала — раз и все? А они на живот смотрят удивленно, понимают: там твой, не такой, как они. Ведь хотела же, хотела, чтобы растаял в ней, растворился, чтоб не было его. Хотела. И ждала покорно, себя не жалела, загоняла в заботы. В детдоме тетки добрые урезонивали, на покой посылали — не пошла. На восьмом месяце дождалась. Господи, какой же он был, Генка: кожа да кости, синий весь. На руках на волосок от смерти пронесла, с ног валилась, выходила. Вон их сколько сопливых перенянчила до своего собственного. А ведь боялась за него не больше, чем за них, не умела.
Теперь страшно. Вот теперь, когда взрослый, снова под сердцем стучит. Как же это, вот он вырос и все? Клялась себе всю Жизнь, с ними, не своими, маявшись, что такие же они, как и он, родные. Убеждала себя, верила. А вот ведь как: свой он свой все же. А вырос — не заметила. Как ветер на цветок дунул — и не стало. Был ребенок — стал мужчина. Человек. Будто тоже чужой.
Память как нож. Генка дочку хотел, — смеялись все, и она тоже. Образумевала: вон ты какой богатырь у меня, жди сына, сын будет. И Людмила его, и родители ее: сын! А он ни в какую, Настенька, и все тут. Вычитал где-то — Настенька, и прямо заболел этим именем. Пришел срок, Людмила ему — бац, и дочь. Вся родня ее рот открыла. А он довольный, как знал. Пока Людмила с животом ходила, ухо все прикладывал: как там дочка? Записки ей в палату еще не родившей слал: "Милые мои девочки!"
Сын... Не ласкала, не вылизывала, может, оттого все? Всю дорогу на родного ребенка времени в обрез, все другие забирали, все высасывали. Только и успевала в дневник к нему заглянуть да последить, чтоб накормлен был. Как тогда в сорок шестом пригвоздила себя к кресту, так ни бабой, ни женой, ни матерью толком не стала. В детдомовских без остатка. Всю жизнь.
Это уже когда Настеньку похоронили, он сказал ей темной, страшной:
- Прости.
И потом, когда выплакала все — за долгие годы в детдоме сколько пережила этих маленьких Настенек, Шурочек, Валюшек, что и реветь-то по-настоящему, по-бабьи разучилась, — сказал еще бесцветным голосом, так что она испугалась:
-За Настенькой для меня ничего нету. Так... есть, спать, говорить что-то...
-Ты не смеешь так, Гена. У тебя же Людмила. Не век вам горем жить.
-А ты?
-Что я?
-Ты свой век горем живешь. Они же у тебя каждый — горе ходячее, а ты все в себя, как губка, сколько лет уже.
-Гена! Они же... У них никого нет, кроме меня.
-Прости меня, мама.
Тогда схватила его голову, притянула к себе. Впервые за столько лет. Господи, как хорошо! Целовала жесткую макушку, горячий лоб и чувствовала, чувствовала с привычным страхом и болью, что не проходит, не отпускает ее это не выбитое даже потерей внучки чувство — чужой... А теперь вот сны эти.
У Генки с Людмилой какой-то странный, непонятный разлад начался. Ни ссор, ни обид, так вот молча и спокойно отошли друг от друга. Спрашивала: хоть спите вместе? "Спим", — усмехается. А ты всю жизнь думала — верила, что общее горе еще теснее сближает. Их вот не сблизила Настенька. Генка как всегда ничего толком не объяснит — все в себе, и с невесткой у нее никак не получается разговор бабий, задушевный. Сколько ни пыталась, еще до Настеньки, не выходит. Сын заявление на развод написал. Узнала — ругала себя от досады, а помочь ничем не могла. Не умела. На суде оба просили времени на раздумье не оставлять, судья поспорила с ними и махнула рукой. И стал Генка снова неженатый, будто не было ничего, ни Людмилы, ни Настеньки...
"Жизнь моя теперь кувырком пойдет, я знаю".
А сны... Да лучше б не видеть. Будто идет она с сыном — Генка взрослый уже — за ягодой, вдоль болота. "Мама, скоро? — спрашивает он, — заблудимся". "Я тут каждую тропинку знаю, — она ему, — здесь скоро полянка будет. Скоро, сынок". А Генка вроде нарочно в болото лезет. Он лезет, а она молчит. Молчит и смотрит. А он сделал шаг — и в трясину. Глаза покорные, сам ни звука. Исчезает в грязной жиже и молчит. Проснулась она тогда, как с того света вернулась. В другой раз — трещина на стене. Большая, наискосок, из угла в угол. И снова сын. Подошел, улыбается. "Не бойся, мама. Мы ее заделаем завтра". Почему завтра? Не говорит, улыбается только.
Это по ночам. А с утра ни свет ни заря в детдом, к ним, как они там без нее? И до позднего вечера, а то и до утра — карусель, обо всем на свете забудешь. Только вдруг вспыхнет в памяти, прямо посреди всей этой кутерьмы, обожжет на мгновение: "Жизнь те¬перь кувырком". И в ответ из собственной глубины обозленно-упрямое, сразу за себя, за него, за них: "Надо жить, сын, надо жить. Мужик ты или размазня?"
В детдоме девятилетний Ванька Горохов отчебучил номер. После ужина, выйдя из столовой, принародно обнял Дашу Малинину и поцеловал. Дети рады-радешеньки, во дает! Первый поцелуй Даша снесла молча, но Ванька разошелся, тыкал и тыкал ей в лицо толстыми губами. Даша стала вырываться, но он не пускал и в конце концов оба свалились на пол. Разняла их воспитательница. Ванька стоял взлохмаченный, красный, пыхтел, как паровоз и на вопрос, зачем он это сделал, ответил проще некуда: "Я ее люблю".
В тот же вечер он разбил нос дружку за "тили-тили тесто". За рукоприкладство ему влетело от тети Вали — Ваньку лишили долгожданного вечернего фильма по телику и отправили помогать посудомойкам на кухню.
Здесь, стоя на жирном выщербленном полу, Ванька загружал в барабан сушилки вымытые кружки и нисколько не жалел о слу¬чившемся. На директора он, впрочем, тоже не обижался: заслужил — получи.
Посудомойки, обе традиционно толстомясые, в заляпанных после смены халатах, пересмеивались, поглядывая на него, спросили, когда свадьба. Ванька с достоинством молчал, делал свое дело. Когда в сушильную камеру отправилась последняя кружка, на кухню неожиданно пришла Дарья. Ванька удивился, но все равно был рад.
-Ты почему телевизор не смотришь? — спросил он.
-Не хочу.
-А я вот помогаю здесь.
-Тебя наказали?
-Ага.
Даша замолчала, стояла в дверях, переминалась с ноги на ногу. Ванька тоже молчал. Оказывается, с девчонкой трудно разговаривать. Что ты ей скажешь. Ну вот, посуду мою, и все. "Смотрела бы телик..." — думал он.
Подошла посудомойка, смерила их обоих взглядом. Ванька от¬вернулся: ты еще тут...
-Эй, соколик! — сказала тетка. — За помощь спасибо, а более ты не требуешься. Иди гуляй.
-А полы? — спросил опытный Ванька.
-Сами управимся.
-Пойдем, — позвала Даша.
И Ванька пошел. Они поднялись из полуподвальной кухни на первый этаж. В длинном коридоре было пусто, только в самом конце горел свет. Там сейчас в большой комнате смотрят телевизор, оттуда слышался дружный смех.
-"Самогонщиков" показывают, — сказал Ванька.
-Пойдем смотреть? — предложила Даша.
-Неохота, — соврал он.
-И мне неохота. А ты меня по-честному любишь? Ваньке стало тоскливо. Ну чего она в самом деле?
-Не-а, — протянул он и, чтобы подбодрить себя, плюнул на стенку.
-А целовался зачем?
-Так...
-А я думала, любишь. У нас дома пластинка была, "Не целуйся без любви". А у тебя есть тайна?
-Есть, — сказал Ванька. — Только это не тайна, а секрет. Я его во дворе зарыл, до лета. Пять рублей на мороженое.
-Зачем же ты мне рассказываешь свой секрет, — засмеялась Даша. — Теперь я буду знать.
Сконфуженный Ванька долго подбирал слова и наконец сказал:
-Я же только тебе...
-Ты не бойся, я никому не скажу, — успокоила его Даша. — И мороженое у тебя просить не буду.
-А я... — сказал Ванька, — а я и так тебе дам. Сам. Ладно?
-Ладно, — кивнула Даша. — Спасибо.
-А у тебя тайна есть?
-Есть, — шепотом сказала Даша. — Я сочинила стих.
-Какой стих? — удивился он.
-Про дождь. Хочешь, расскажу?
-Хочу, — сказал Ванька и поспешно, словно испугавшись, что Даша передумает, добавил: — Ты не бойся, я не проболтаюсь.
-А я знаю. Я бы другим никогда не сказала, только тебе. Потому что знаю, что ты не расскажешь никому.
-Понятное дело, — Ванька даже заулыбался от удовольствия. — Я не трепло.
-Пойдем отсюда, — сказала Даша. — Сядем где-нибудь.
-Айда к нам в комнату, пока все телик смотрят.Он взял ее за руку, и они, перепрыгивая через ступеньку, помчались на второй этаж.
-Рассказывай, — разрешил Ванька, удобно расположившись на заправленной кровати. Даша стояла в проходе, возле тумбочки.
-Только ты не смейся.
-Вот еще. Что я, маленький, что ли? Рассказывай. Нет, подожди, садись сюда.
-Он подвинулся на кровати, освобождая место. Даша села.
-Стихотворение без названия, — сказала она. — Понял?
-Ага.
-Слушай:
Вот дождь за окном рекой Льет и никак не выльется.
Бессовестный такой, Не дает выспаться.
Злые и недовольные Спрятали в грудь головы,
Мокнут на подоконнике Сизые мои голуби.
Скоро будет зарница, Кончится дождь на улице.
  Милые мои птицы, Что же вы так жмуритесь?
Даша замолчала. Было слышно, как кто-то пробежал внизу по коридору, как на третьем этаже захлопнули окно. В большой, зас¬тавленной кроватями комнате вкусно пахло цветочным одеколоном и гуталином.
-Это про осень? — почему-то шепотом спросил Ванька.
-И про голубей, — тоже шепотом сказала Даша. — Тебе понравилось?
-Здорово.
-Правда?
-Ага. Ты молодец.
Они сидели рядышком, плечо к плечу, и шептались, как заговорщики.
-Я поцелую тебя, — сказал Ванька, глядя прямо перед собой
-Поцелуй.
Губы у него оказались сухими, не как в первый раз.
Сережка Москвин, схлопотавший от Ваньки по носу за "жениха и невесту", выследил их еще на первом этаже. Остальное было делом несложным: он поднялся за ними наверх и заглянул в дверь. Потом спустился на первый этаж и побежал за дежурной воспитательницей. В младших классах в этот вечер несла вахту практикантка из пединститута, длиннющая, в больших квадратных очках, та самая, что сегодня застукала Ваньку за "бессовестным" занятием. Детдомовские остряки окрестили ее кратко — Метра, хотя она наверняка тянула на все два.
Метра в сопровождении юного Эфиальта распахнула дверь в спальную комнату. Двое на кровати вздрогнули и обернулись. Ванька почувствовал противную липкую пустоту внутри. Метра стремительно шагала к ним по проходу между рядами кроватей. Ванька встал. Даша продолжала сидеть. Рука воспитательницы обруши¬лась на его плечо, встряхнула. Словно в густом тумане до него долетало:
— ...На всем готовом... Бессовестные!
Всегда упрямый и дерзкий, Ванька даже не пытался высвобо¬дить плечо из длинных пальцев Метры. Он смотрел на русый Да-шин затылок и молчал. Глаза его мокро и зло блестели.
— Бить некому, — пыхтела Метра. — А государство воспитывай...
— Москвин! — позвала она. — Сережа, иди сюда. Но Сережа был не дурак торчать здесь.
" Накостыляю", —подумал Ванька.
— Я не понимаю вашего директора, — дымилась Метра, и огромные очки на ее носу смешно подпрыгивали, — прощать такое! Если бы я... Завтра вас накажут обоих. Да, обоих!
Она отпустила Ваньку и нагнулась к Даше:
-Ты же девочка! Тебе всего семь лет... — И вдруг — Ванька даже вздрогнул — Метра завизжала:
-А ну встань!
Но Даша не встала. Ванька увидел, как у нее задрожали плечи и в следующую секунду Даша как-то неуклюже, боком повалилась на кровать. Он увидел белую пену на Дашкиных губах и, заорав, толкнул вытянутыми руками воспитательницу в плоский живот.
Метра, сверкнув острыми коленками, повалилась на соседнюю кровать, а он, не отрываясь, смотрел на бьющуюся в припадке Дашку и, не прикасаясь к ней, не опуская вытянутых, словно оканемевших рук, все кричал и кричал.
„.!
Топот ног внизу и вверху, совсем рядом, и много лиц, детских и взрослых. Кто-то оттолкнул его, ударил по вытянутым рукам. Чьи-то спины загородили от него Дашу, запахло приторным...
Потом была ночь, долгая, глубокая и без сновидений. Или нет, что-то все-таки явилось ему во сне, что-то большое, серое. Кажется, это был голубь.
Ночью кто-то опрокинул на спящую Метру стакан с водой. Метра так и не узнала, кто. После веселого фильма все сладко сопели.
- Вам нельзя работать учителем, — сказала практикантке тетя Валя на следующий день.
— Позвольте, — усмехнулась девица и вытянула вперед переплетенные предлинные ноги. — Кем же прикажете? Я, между прочим, на третьем курсе!
Тетя Валя пожала плечами.
-Бросьте. Пойдите в манекенщицы, например. У вас фигура заметная.
-Может, сразу на панель? — нахамила дура Метра.
-Или на панель, — согласилась директор. — Каждый должен заниматься своим делом. А детей вам доверять нельзя. Вы их не любите. Я имею в виду чужих детей.
Метра презрительно подняла крутые брови. "Не надо было уточнять про чужих", — подумала тетя Валя с досадой.
— Характеристику я вам подпишу, а до окончания практики можете не появляться.
Метра не сдавалась. Уйти так просто?!
-А деньги за практику? Квитанцию...
-Начислим.
-Вы себе делаете хуже, а не мне.
-До свидания, — сказала директор.
-Будьте здоровы.
Практикантка, покачивая узкими бедрами, поплыла к двери. С порога напомнила:
— Про квитанцию не забудьте!
"Вот и слава богу! — подумала Валентина Васильевна, когда дверь захлопнулась. — Но зачем, зачем я сказала ей про чужих детей?"
Дарью догнали за воротами детдома старшие ребята. Она от¬важно шагала в город.
— Домой, — спокойно ответила она.
Перепуганная Валентина Васильевна сама отвела девочку на кухню, напичкала ее кашей и компотом и вручила большое теплое яблоко. Она боялась слез, но слез не было.
-Тетя Валя, ты почитаешь мне книжку?
-Какую, моя девочка?Ткнула наугад пальцем:
— Вон ту, красную.
Вечером тетя Валя не вышла к обходу, не было ее и на ужине. Нянька, заглянувшая в кабинет директора, приложила палец к губам и сказала дежурным воспитателям:
— Пусть уж! Обойдетесь разок без нее. Только чтоб тихо!Долго читала Валентина Васильевна. Даша спала рядом, на диване. Это было грубейшее нарушение распорядка. Но в этот вечер на всех этажах, даже у старших, стояла неестественная, образцовая тишина.
Книга называлась "Сто лет одиночества".
А ночью начался дождь и лил до утра, не переставая.
Весной на детдомовской аллее сажали деревья. Завхоз Авдеич привез целую машину тонких липовых прутиков, девчонки их перебрали и рассортировали, а пацаны вырыли вдоль дорожки ямы. На веранде включили музыку. Потом слово взяла Валентина Васильевна.
Вот что, мои хорошие! Мы назовем эту тропинку "Аллея дружбы". Вы вырастете и разбежитесь по жизни кто куда, а эти ветки, эти листья будут хранить память о вас, о вашей дружбе. Однажды вы вернетесь, и вам будет приятно. Правильно я говорю?
Да-а!! — завопила, завизжала, забубнила стоголосая пестрая команда. Авдеич распоряжался.
Как ложишь, засранец? Видишь, корни загнулись. А ну, вынимай!
"Засранец" — это ласково. На Авдеича тут никто не обижается. Он и к младшим, и к старшим обращается одинаково, даже Валентина Васильевна перестала с ним воевать.
Ванька и Даша столкнулись носами в самой гуще веселой суеты. Определенно — не случайно.
— Давай вместе.
— Давай.
Ванька старался, но не спешил, сделал все основательно: правильно расположил корни, присыпал сперва мягкой землей, а сверху грунтом потяжелее. Прихлопывал лопатой, сопел. Даша держалась за ниточку ствола и улыбалась, глядя на мокрую Ванькину шею.
Подошел Авдеич, осмотрел работу, остался доволен.
— Тащи теперь воду, сорока! — велел он Даше. Старательно поливали свежую горку земли и за ведро держались вместе. И вокруг была весна.
Геннадий проснулся в своей пустой комнате и прислушался. Да, это дождь. Он полежал еще с закрытыми глазами, но спать не хотелось. Встал, подошел к мокрому окну. Осень за стеклом ранняя до бесстыдства: только-только сентябрь, а тополь во дворе уже полуголый и так холодно блестят под фонарем соседская крыша и мокрый асфальт.
На будильнике — час ночи. Я не видел ее целый день, подумал Геннадий. Он мог позвонить ей вечером, но почему-то не сделал этого. Но зато он может позвонить ей прямо сейчас. Почему нет? Ну и пусть мальчишество... Если она скажет, что он сошел с ума, то это причина. Ты ведь хочешь услышать ее голос?
— Алло.
Его шепот прилипает к трубке, а кажется, что слышно на весь дом.
— Что ты делаешь сейчас? (Идиот.)
—Я спала... Почему ты молчишь?
-Здесь все напоминает о тебе... А ты почему молчишь?
-Ты разбудил дочь.
-Что она говорит?
-Она ворчит.
-Я обещал сводить ее в цирк.
-Я помню.
-Мы подружимся.
-Я знаю.
-Я хочу тебя увидеть... Сейчас.
Конечно это бред. Но ведь так приятно сказать.
-Ты с ума сошел! До завтра.
-Таня!
-Спокойной ночи, ненормальный...
Половина третьего. Остывший телефон спит у Геннадия на животе. Тихо, и хочется выпить. Да, пожалуй. Он поставил аппа¬рат на столик, неосторожно задел пепельницу, послушал, как ледяной грохот прокатился по полу и замер на нижних этажах. Может быть, разбудил еще чью-то дочь. Тоже, наверное, недовольна.
Акустика, конечно, в пустой квартире — будь здоров. После Настеньки он все отдал жене. Всю мебель. Помог на машину погрузить. Людмила ни от чего не отказалась. И правильно. Ей нужнее. А он еще купит. Не перевозить же новую жену с дочкой в пустые стены.
С дочкой? Он потер виски и откинулся на диван. С дочкой... Можно сколько угодно выглядеть любящим отчимом в чужих глазах, но себе не соврешь. То есть он, конечно, любит Танину дочь. Конечно, любит. Она тянется к нему, у них замечательные отношения. Оба соскучились: она по отцовским рукам, а он по детским пальчикам. У обоих прошлое, как недозрелый плод, когда-то едва надкушенный. Надо видеть Леськины глаза, когда они вдвоем "бесятся" на полу, или бегут в парк объедаться мороженым, или когда вечером приходит время продолжения специально для нее придуманной сказки. В такие дни он, кажется, снова счастлив. В такие ночи как-то по-особенному бывает у них с Татьяной. Но как объяснить ей, что в ее дочери живет для него Настя. И не переступить через себя ему никак. Будто есть в этом чья-то вина.
Время лечит, говорит мать. Она знает. Только от этого не легче.
По хрустящим окуркам он прошел на кухню. Свет включать не стал. Достал из холодильника вино, выпил полный стакан и закусил, кажется, сыром. Крыша за окном все так же зябко лоснилась под размытой струйкой уличного фонаря.
Хорошо, что дождь. Он обожает ночные дожди осенью. В них нет никакой тоски и безысходности, как сказал какой-то то ли поэт, то ли шут знает кто. Дурак он. Осенний дождь не тосклив и не весел, он чист, как смех маленького безобидного дебила. В такие дождливые ночи хорошо совершать наивные, добрые поступки. Подстригать розы в саду, делать детей...
Время лечит. Да, мать права. Ее саму залечило до неузнаваемо¬сти. Со своими разгильдяями она уже пять раз сошла с ума. Всё в них. Так и догорает одна, ни себе мужа, ни сыну отца.
Мать... Он вспомнил, как ревновал ее к этому казенному укладу, как ненавидел пестрый, гомонящий детдом, как порой пугала молчанием квартира, в которой почти не ночевала мать, пропадая на работе. Он никогда не был голоден. Но он ненавидел приевшиеся каши и супы, приготовленные бог весть чьими руками и потому по-детдомовски холодные, даже ледяные. Подрастая, он все чаще оставался ночевать дома один, и мать обязательно присылала какую-нибудь добрую тетю Глашу с кастрюльками. Он грубил ни в чем не виноватым кухаркам и в знак протеста жарил себе яичницу.
Мать... Она не баловала его, она обращалась с ним почти так же, как и со всеми своими оболтусами. Геннадий вспомнил, как его маленького — конечно совершенно несправедливо! — ставили в угол, и там он, глотая слезы, остервенело ковырял ногтем известку и клялся себе, что как только досчитает до трех, скажет: "Мама, прости, я больше не буду". Но слезы, стыд, обида и страх мешались в кучу, и он никак не мог произнести эту проклятую фразу и дохо¬дил только до: "Раз... два... два с половиной..." И молчал.
Но, конечно, она любила его. Ведь когда он захотел, у него сразу появился велосипед. Только она запретила колесить на нем по детдомовским дорожкам. А он тогда недоумевал: почему? Ведь так хотелось, чтобы все они видели... А фильмоскоп?.. Конечно, любила. Кажется, в седьмом классе, впервые увидев его с папиросой, она ничего не сказала. Вообще ничего. Был бы отец, надрал бы уши. Но отца не было, уши остались нетронутыми. Но и теперь, взрослый мужик, он стесняется курить при матери. Ему кажется, что он не может ей этого простить и поэтому злится на нее. Или на себя... Такой коленкор.
Еще немного вина. Какое-то время Геннадий лежит с открытыми глазами, смотрит в темноту. Нестройные воспоминания, покачиваясь, бродят у него в голове, но он уже засыпает, а шум дождя проникает в него все глубже и, наконец, размывает все мысли.
Валентина Васильевна уже давно и прочно, еще с тех пор как сын пришел из армии, переселилась в детдомовский флигелек и жила там постоянно, рядом со своими обормотами. Со временем из двух неуютных каморок стараниями старших ребят под чутким руководством Авдеича — и столяра, и плотника, и в других ремеслах умельца — была оборудована жилая квартирка с удобствами внутри. Сын остался в однокомнатной — единственная жилплощадь ее за много лет. Там он женился, там родилась Настенька и там же ее не стало.
Генка наезжает к матери. Не часто и не редко. Иногда денег подкинет, поздравит с днем рождения — нормальный сын. Любит повозиться с малышней, затеять какую-нибудь шумную возню. Смех — крик. Няньки качают головами.
— Геннадий Андреич, не заводи ты их! Чисто пацан пятилет¬ний. А помню...
Улыбаются тетки, вспоминают, что и как. Генку любят. Он с малых лет при детдоме, словно свой. Валентина Васильевна, нарочито сдвинув брови, выйдет на крыльцо, прикрикнет строго, прекратит балаган. Приятно.
Иногда сын заходит в ее хоромы. Посидят, поболтают немного — надолго его не хватало, начинал раздражаться по пустякам, грубил. Вот ведь вроде и не сказала ничего, а он злится. То ли после Настень¬ки такой стал, то ли и раньше был, да она не замечала. Вздыхает мать, вспоминает, как он пулей летел с работы домой — скорей дочку увидеть; как возился с ней целыми днями, даже Людмила ревновала: "Папина девка. Ну ничего, мама, сын будет наш". А вот как обернулось: ни внучки, ни Людмилы, ни внука. Ну да что теперь.
"Гена, ты жениться-то думаешь? Годы пролетят, и не заметишь. У тебя девушка есть?" Отмалчивается сын. Злится только.
Здесь, во флигельке, Валентина Васильевна иногда кормит Генку детдомовским обедом. Поотнекивается сперва, но потом ничего, ест. Привык с детских лет. Пусть ест, что у него там, дома? Жареная картошка каждый день. Она знает. Однажды Валентина Васильевна разозлилась на сына. "Мам, кажется, я женюсь". — "Что значит, кажется? Ты женишься или нет?" — "Ну я не решил еще." — "А чего заговорил тогда?" — "Да так..." Мямлит. Ну, вытянула конечно из него, кто да что. Психанул, как всегда, засобирался. И чего психует, не чужая ведь... Безотцовщина!
Наконец, он снизошел, неблагодарный, и познакомил ее с буду¬щей невесткой. Вечер устроили у него на квартире. По этому случаю Валентина Васильевна, оставив на зама свое беспокойное хозяйство, на два дня перебралась домой и закатила генералку. Вообще говоря, Генка у нее чистоплюй, и в квартире относительный порядок, но, раз такое дело, лучше самой.
Своих кухарок Валентина Васильевна озаботила заранее (продукты только собственные), так что в назначенный час "щи, каша и пироги" были готовы, и в лучшем виде.
Знакомство прошло хорошо. Леська мало внимания обращала на свою потенциальную бабушку и весь вечер приставала к Генке. Татьяна Валентине Васильевне понравилась. Во-первых, и вправду красавица, во вторых — о прелесть! — учительница русского язы¬ка и литературы. Коллеги! Весь вечер они мило проболтали о чем-то, занимающем только их, и Валентина Васильевна вроде бы успокоилась за сына. Конечно, лучше бы без ребенка, но в такие годы одиноких молодых женщин без детей не бывает.
"Еще собственного родят", - подумала Валентина Васильевна и вспомнила Настю. Но тут же взяла себя в руки.
... В кабинет заглянула Даша, хотела что-то спросить, но тетя Валя вдруг отругала ее за то, что без стука и во время разговора, и выставила за дверь. Геннадий вышел от матери и увидел девчонку во дворе.
— А я вас знаю!
Он легонько щелкнул ее по носу.
-Меня тут все знают. Попало?
-Не-а. Это я виновата. Надо стучать и спрашивать разреше¬ния.
-Забыла, что ли?
-Ага.
Он поглядел в зеленые глазки и улыбнулся:
-Даша, Даша, растеряша... Стихотворение такое есть про тебя.
-Это не про меня совсем! Я не растеряша.
-Ну тогда другое. Это точно про тебя:
Завязали Даше бантик,
Распушили челку.
В платье — пышный одуванчик.  Сунули девчонку.
Утонуло в кружевах Маленькое чудо.
Только хитрые глаза Светятся оттуда...
—Это хорошее, — сказала Даша. — А кто сочинил?
— Да я сейчас сочинил. Посмотрел на тебя и сочинил. Соврал, конечно. В первоначальном варианте было: "Завязали Насте бантик..."
Какой же это одуванчик? — Даша потрясла подолом байкового платья. Было оно совсем не пышное.
-Это ничего, кукла. Ты красивая девочка, и платье у тебя еще будет — закачаешься.
-По-честному?
-Еще бы!
-А я тоже сочиняю. — Она посверкала на него зелеными искорками.
-Ты?
-Да. Не верите?
-Верю, верю, — успокоил он. — Расскажи что-нибудь.
-Только, чур, не смеяться.
Геннадий поклялся. Стихи читались на скамейке под гипсо¬вым пионером, дующим в горн. Сам горн давно был выломан, и теперь согнутая в локте рука выглядела так, будто бывший трубач показывал всем фигу.
Послушал про мокрых голубей, про маму. Ничего себе.
Умный ребенок.
-Я не ребенок, — надулась Даша. — Мне скоро восемь лет будет.
-Не обижайся, кукла, — добавил он поспешно. — Мне твои стихотворения очень нравятся. Ты умница. Кому-нибудь уже чи¬тала?
-Нет. То есть... мальчику одному.
-А! — кивнул Геннадий. — Понимаю. Хороший мальчик?
-Да.
-А тете Вале не хочешь показать?
-Надо подождать, а то она сердится на меня.
— Она на тебя не сердится, поверь мне. Она вообще сердиться не умеет по-настоящему.
И он подмигнул ей. Даша рассмеялась.
-Я знаю. Тетя Валя добрая-предобрая.
-Вот и расскажи ей. Или, хочешь, я?
-Не-а, я сама.
-Вы с ней запишите все. А потом мы посмотрим, что с твоими способностями делать. Может, даже в газете напечатаем.
-В газете?
-Ну! Не пропадать же таланту. Тут она его сразила:
-Дядя Гена, а если в газете, то деньги платят?
-Привет! — сказал он. — А ты откуда знаешь?
-Знаю.
Он развеселился:
-Ну ты даешь, кукла. Тебе что, деньги нужны?.. Платят немного. Копейки.
-Нет, — сказала Даша, — мне не нужны. А у нас тут девочка одна есть, ей операцию в глазе нужно делать. Мы ей на операцию собираем.
-В глазе?
-Ага.
-Много насобирали?
-Уже десять рублей. И еще... пять. Геннадий посмотрел на нее внимательно и сказал:
-Ты вот что, кукла... Думай больше о себе.
-Я так не умею.
Он сдержал слово. В знакомой редакции Дашины строчки встретили благосклонно. Аккуратно переписанный "тети Валиной" рукой листок быстро прошуршал по кабинетам и лег на редакторский стол. "Добро", — сказал главный. "В набор", — распорядился ответственный секретарь и пригласил Геннадия на пиво.
Вскоре он передал матери несколько свежих номеров, один оставил себе. Напечатали три Дашиных стихотворения. Но бесхитростное пока дитя не чувствовало всей упоительной радости от собственного печатного слова. Даша была просто довольна, что дядя Гена не обманул и принес газету; что все собрались в большой комнате, тетя Валя похвалила ее и все похлопали как на дне рождения; что Ванька большими глазами смотрел на нее; что сейчас будет чай с тортом и он сядет рядом.
Десять собственных рублей Геннадий вручил ей как положенный гонорар в тот же день — не хотелось дожидаться настоящего, а девочка была так рада.
— На операцию, — шепнул он и подмигнул заговорщицки. Сборы для одноглазой Зинки велись тайно, в большом секрете от воспитателей и тети Вали...
Перед уходом к Геннадию подошел с разговором крепыш Ванька.
-Дядь Ген, — засопел он. — А теперь, она от нас уедет?
-Куда?
-Не знаю. Все говорят. Никуда она не уедет. С чего вы взяли? Ванька немного подумал и сказал нараспев:
-Ла-адно.
Было видно, что он доволен.
"А ведь я ему завидую", — подумал Геннадий, но мысль эта его не огорчила, а напротив, как будто что-то отпустило внутри.
Он выпросил Дашу у матери на воскресенье. В планах на день были аттракционы, катамаран, мороженое и кино. По полной про¬грамме. Но один пункт оказался явно не проработан. План затрещал и стал рушиться на глазах.
Таня, конечно, удивилась, что он заехал за ними не один, но промолчала. Зато Леська — фигушки! Попытку познакомить ее с чужой старшей девочкой она встретила в штыки.
-Мой дядя Гена! — И завладела его рукой. Даша взглянула на него и потупилась.
-Мой, — повторила Леська.
Татьяна — умница — обняла Дашу, улыбнулась ей, и все стало хорошо.
— Не твой, а наш, — мягко сказала она. — Сегодня дяди Гены хватит на всех. Ну, пошли!
Дядя Гена посмотрел благодарно и встретил какой-то новый взгляд, любопытный и пристальный. Раньше Таня так не глядела на него. Он смутился и скомандовал:
— Вперед!
Так и выступили: Леська рядом с ним, а чужая девочка с Татьяной. Они старались изо всех сил, но и два круга на "колесе", и плавание на катамаране, и даже кино — ничего не помогло. Девчонки упорно держали друг дружку на расстоянии, и никаким мороженым сблизить их не удалось. Даша молчала, а Леська по¬казывала зубки.
Дядя Гена, пойдем кататься на лошадке, — тянула она его за руку, постоянно меняя желания и направление.
-Погоди, Леся! Даша, ты когда-нибудь каталась на пони? — (Конечно нет!) — Хочешь?
Острые Леськины глазки колются, Даше неловко, она жмется и глядит под ноги. С каким удовольствием она вернулась бы сейчас обратно, но одной нельзя, а дядю Гену попросить почему-то страшно. Какой-то он сегодня не такой. И эта тетя смотрит.
— Пойдем катадъся?
Даша едва заметно кивает, но тут же врывается Леська:
-Не хочу на лошаде... Хочу в тир.
-Прекрати сейчас же!
Татьяна начинает волноваться, дергает дочь за руку. Леська в рев. Геннадий бросается на помощь, вдвоем они успокаивают ее. Но хитрая девчонка, видя, что перед ней стоят на цырлах и мать и завоеванный дядя, долго еще скулит и вредничает.
В стороне от спектакля Даша собирает яркие осенние листья. Она думает о том, как обрадуется тетя Валя, когда она принесет ей этот огненно-желтый шуршащий букет. Поставит в банку, и тете Вале будет приятно. И Ваньке надо дать веточку. Обязательно.
... В летнем кинотеатре по-октябрьски прохладно. Геннадий с Татьяной сидели за столиком, позади зрительских рядов. Мультики под открытым небом знаменовали собой финиш выходного марафона. Геннадий устал и теперь блаженствовал за кружкой пива. Таня ничего не хотела.
-Плохо выгляжу?
-Ужасно. Бледная, круги под глазами...
-Спасибо, милый.
-На здоровье.
Впереди хохотали дети. В центре зала, посреди россыпи пушис¬тых и стриженых затылков, громоздилась огромная спина дород¬ного дяди. Он смеялся до упаду вместе с малышней, тыкал в экран пальцем, отбрасывал голову и прямо умирал от смеха. "Вот счаст¬ливый человек", — подумал Геннадий. Леська с Дашей сидели в одном ряду, между ними было шесть пустых кресел.
— Что ты думаешь с ней делать? — спросила Таня.
Он весь подобрался. Ну что ж, все равно объясниться придется.
Отвезти обратно в детдом.
-Нет, что ты собираешься делать с этой Золушкой дальше? И зачем ты устроил сегодня этот маскарад? Даже не предупредил меня.
-Может, лучше спросить, что мы собираемся с ней делать.
-Мы?
-Мы. Ты и я.
-Я ничего не собираюсь делать. Ни-че-го.
За другими столиками у других родителей нарастающая семейная сцена вызвала неудовольствие.
-Пожалуйста, на полтона ниже, — попросили оттуда. Тогда они склонились друг к другу, почти касаясь лбами.
-А я собираюсь. Я хочу... хотел бы взять ее к себе...
-То есть усыновить?
-То есть удочерить.
-А с чего бы это вдруг? — В Таниных глазах блестело искреннее любопытство, и это его раздражало.
-Не знаю. Я чувствую, что она нужна мне. Я бы мог о ней позаботиться. Ну, не так, как в детдоме, понимаешь...
— Ты бы не смог. Ты — нет. Он зло покривился:— Это почему?
Татьяна вытаращилась ему в лицо, сделала круглые глаза:
— Ты что, собираешься жить с ней в одной комнатке? Трусики стирать, кормить? Ха! Ты ведь готовить даже не умеешь. А если она заболеет или уже больна, ты что делать будешь, потащишь ее обратно в детдом? Мама, помоги! А потом, это же девочка, и уже большая. Тут одним папой не обойдешься, милый. Женщина понадобится, а жениться тебе непросто будет. Это только болтают, что мы, бабы, как дойдем до ручки, хоть за лысого да пузатого готовы. Черта с два, одинокий, однокомнатный папаша с неродной дочкой! Да еще бог знает с каким характером.
Тут она радостно шлепнула себя по лбу.
— Впрочем, сердобольный ты наш! Тебе ведь одному и не отдадут ее, в неполную семью. И мама не поможет. Так что ты не юродствуй и забудь об этом. Я все понимаю: ты добрый, подружился с сироткой, приласкал. А что? Умная, интересная, стихи пишет, печатается в восемь лет... Не стоит, Гена. Пусть воспитыва¬ется у твоей мамы под крылышком, это ведь надо делать грамотно, профессионально надо делать.
Выговорилась, выдохнула и глаза отвела. Геннадий посмотрел на экран, где садист Заяц строил Волку пакости. Толстый дядя в третьем ряду рычал и хрюкал от удовольствия.
-Знаешь, Таня, ты так до противного убедительно все говори¬ла... В общем, я хочу, чтоб мы жили все вчетвером.
-Забудь об этом.
-Таня, я люблю Леську и тебя. Но я хочу своего ребенка.
-Это же не твой ребенок. Понимаешь, не твой!
-Но ведь у тебя больше не будет... Мы оба знаем.
Слово — не воробей. Он проглотил досаду, помялся немного и погладил ее по руке.
— Я не хотел.
Таня прикрыла ладошкой рот и сидела каменная с набухшими глазами.
-Ну прости.
-Мне надо в туалет. — Она взяла со стола сумочку. — Забери девчонок.
По пути в детдом она накупила для Даши всякой вкуснятины и на надутые Леськины губы не обратила внимания. В ней словно проснулась вдруг шкодливая ребячливость. Она тормошила дочку и Дашу, пела песни, и в конце концов девчонки стали ей подпевать. У калитки она ласково попрощалась с Дашей, и даже Леська сказала: "Пока".
Девочка стояла на ступеньке с охапкой листьев и кульками, а из-за всех углов светились любопытные глаза. "Дашка вернулась!"
— Спасибо, тетя Таня. Геннадий дотронулся пальцем до кончика холодного носа:
-Напишешь что-нибудь новенькое?
-Ага.
-Ну, привет! Увидимся.
Всю дорогу обратно они втроем "бесились", как ненормальные. Геннадий со страшными глазами гонялся по набережной за хохо¬чущей Татьяной и чуть не свалился с парапета. Потом играли с Леськой в прятки на бульваре, прыгали по пустым скамейкам и в конце концов он споткнулся и клюнул носом в пожухлую осен¬нюю клумбу. Леськиному восторгу не было предела. Татьяна уже не могла смеяться, а только всхлипывала и вытирала пальцами щеки.
Он погнался за ними, мама с дочкой завизжали, стали удиратв, и кончилась истерика в огромной песочнице. Он сгреб их в охапку и, потеряв равновесие, все трое свалились на твердый осенний песок.
Прохожие смотрели строго. Мамы и папы шли чинно, ведя своих чад за руки или имея их впереди себя на расстоянии вытянутой руки. Весь их торжественный вид наглядно демонстрировал, как нужно гулять с ребенком. Черт знает, что такое!
Геннадий лежал на спине и смотрел в небо, как в детстве. Через его живот перевесилась Леська и болтала ногами, а Татьяна, обхватив колени руками, смотрела на них. Все трое ничего не говорили, только хихикали, успокоившиеся, пыльные и довольные. Им было хорошо..
Потом, воровато озираясь, в кустах у пруда счищали грязь и закрывали Татьяну полой плаща, пока она стягивала порванные колготки, и снова хохотали. Во дворе отпустили Леську догули¬вать, взахлеб целовались в лифте и на площадку вывалились красные и растрепанные. Соседская тетка с ожерельем из бельевых прищепок на шее тут как тут:
-Здравствуйте, Танечка!
-Здравствуйте. — Татьяна спряталась за Генкино плечо, дос¬тавая ключи. Геннадия соседка оглядела скептически. "Не понра¬вился", — подумал он и подмигнул. Белесые теткины бельмы сверкнули адовым пламенем, и дверь захлопнулась.
...Они лежали на разгромленной кровати, полураздетые, уста¬лые и сияющие. Дверь на балкон открыта, танцует занавеска, на полу, как после обыска, разбросаны вещи — сапоги, брюки, плащ.
-Надо убирать, — сказала Таня. — Сейчас Леська явится.
-Она, наверное, есть хочет. Целый день одно мороженое.
-А ты?
-Как волк!
-Тогда иди на кухню и займись настоящим мужским делом — картошкой.
-Ах ты, неблагодарная! — Геннадий притянул ее к себе. Но она выскользнула, показала ему язык и удалилась, кривляясь как девчонка.
Он чистил картошку и мурлыкал под нос. Есть и вправду захотелось до серенад в животе. Из ванной выпорхнула Таня, пушистая и румяная.
— Полведра хватит? — спросил чистильщик.
Она не ответила, достала коньяк, рюмки, налила ему и себе.
— Бальзам на раны, — сказал он.
Татьяна уселась напротив, закурила. Посмотрели друг другу в глаза. Он протянул руку, вынул сигарету из ее влажных пальцев и бросил в ведро. Она не курит, и он знает об этом.
— Давай поговорим, — сказала она. — Раз и навсегда.
Геннадий бросил в кастрюлю последнюю картофелину, поставил ее в раковину, убрал ведро, вымыл руки и выпил свой коньяк. Татьяна молча смотрела ему в спину, он чувствовал. Все как всегда: светит солнце, вдруг налетают тучи и проклятый буревестник обязательно накаркает бурю. Бегали, смеялись, прятались от самих себя. Только зря это. Все всегда к тебе вернется.
— Давай, — сказал он наконец. — Если хочешь.
-А ты не хочешь? Ты считаешь, все хорошо?
-Я считаю, все хорошо. Мне нравится эта женщина, мне нравится ее дочь, она тянется ко мне. Все-все хорошо.
-И тебе нравится эта девчонка...
-Да, и мне нравится эта девчонка!
-Не надо психовать. Успокойся.
-Я спокоен. Я спокоен, как сто Везувиев. А с тобой что? С чего это? Ты не хочешь за меня замуж?
-Это ты не хочешь. Лю-би-мый.
Лучше б она не произносила так это слово. Все вокруг враз стало тусклым и противным. Попробовал быть спокойным. Очень хотелось уйти, но хотелось и послушать.
— Гена, я устала от тебя, —монотонно, как надоевший урок, рассказывала Таня. — Мне хорошо с тобой, это правда. В постели, на улице, в гостях. Леська тебя обожает. Да, ты умеешь обращаться с детьми... Все подруги мне завидуют, дуры. Но я-то знаю: ты не будешь ни отцом, ни мужем. Ты, Гена, слабак.
Здравствуй, жопа — Новый год! — усмехнулся он. Хотел сказать другое, умное, но не нашлось, и вот сморозил. Ну и она, конечно, тоже хороша.
-Да, Геночка, Да. Ты не любишь принимать решения, и всякой ответственности ты боишься. Замечательно устроился: два раза в неделю со мной переспал, Леську потаскал на руках — радуйтесь, девочки. И мы рады, две дурочки. Ну я — ладно, соскучилась по мужику, а эта блоха все глаза уже проглядела, в окно тебя высматривая...
-Прекрати. Я вас люблю, и ты это прекрасно знаешь.
-Да эта любовь твоя почасовая только тебя и греет, только тебе и нужна для собственного спокойствия. Мы не в счет, нам так только, перепадает по кусочку, как приманка. И один ты всегда, потому что так удобнее и мудрым быть, и снисходительным. Приплыл красивый, долгожданный, под алыми парусами. Одарил лаской, как с барского плеча, и тю-тю. Знаешь, Ген, мне порой кажется, когда ты со мной, что ты улыбаешься презрительно. Правда. Я только глаза боюсь открыть....
-Ну и... глупая.
-Да, конечно, глупая. Чего я жду? Хотел бы — уже давно жили вместе. А ты все торчишь в своем однокомнатном дупле как филин. Как на работу сюда ходишь. Леську чмокнул, меня трахнул — как милостыню подал, и нет тебя.
Таня захлюпала носом, а он стоял спиной к ней и, как в детстве, в углу, хотел обернуться, и было так трудно — жуть. "Раз, два, два с половиной..." — зло подумал Геннадий. Он подошел к ней. Она сидела на стуле, согнув спину, уперевшись локтями в колени, и была такой маленькой.
Присел перед ней, достал платок и промокнул любимые глазки. Правда ведь любимые. За отворотом халата вздрагивали две ост¬рые ключицы и глубоко было видно,, до самых волшебных виш¬нок. И он вдруг почувствовал остро и вправду, что его совсем не волнует сейчас ее тело. Он провел пальцем по темной впадинке.
-Ну что с тобой, маленькая?
-Одни какие-то замки воздушные, — так, будто и не умолка¬ла совсем, заговорила Таня, глядя на него и сквозь него. — Что ты затеял с этой Дашкой?
Геннадий поднялся и вернулся к окну. "Уйти, пока Леська не вернулась, — подумал он откуда-то издалека. — Ко всем чертям".
-Ты боишься еще раз создать нормальную семью, попробо¬вать даже, а какие-то планы о приемной дочери. Ты позер. Гена. Чего ты выдрючиваешься? Тебя сознание подвига тешит, тебе так легче, да? Как же! Это же слишком просто — жениться вот на нас с Леськой и жить нормально, негромко и правильно. Это поступок, это по-мужски, но не для тебя. Тебе нужна видимость жертвы... Сопливо все это. Ты и перед Дашкой помаячишь, как огонек, и погаснешь. Только испоганишь девчонке душу на всю жизнь. Как в куклы поиграл.
-Зачем я от тебя все это выслушиваю? — сквозь зубы спросил Геннадий. — Ты не знаешь?
-Так правда ведь, — спокойно сказала Таня. Ладно. — Он стал собираться. Хотел молча, но все же забормотал, как что-то стыдное: — Я думал, возьмем к себе, жить будем вчетвером, сестра Леське...
-Рассуждения пятнадцатилетнего пацана.
Они разговаривали почти зло, сами удивлялись этому и все еще надеялись, что вот сейчас все кончится и они рассмеются оба, как над глупой шуткой.
— Ты мою Леську к сердцу не пускаешь, а уж эту... И с чего ты взял, что она мне здесь нужна? Мне для своей дочери отец нужен, для своей, понимаешь? Я баба добрая, могу пожалеть, понять, помочь, но чужой беды мне в дом не надо... Я о своем ребенке думать должна. У кого повернется язык судить меня за это? А вот ты, я чувствую, смог бы.
Он хотел хлопнуть дверью, но передумал. А тут на пороге, лег¬ка на помине, возникла Леська — рот до ушей. Ткнулась ему в ноги, задрала голову.
— Дядь Ген, дядь Ген! - затараторила, захлебываясь, о каких-то шоровых впечатлениях. Он не слушал. Ущипнул Леську за нос, отодвинул от себя:
— Мне нужно идти, кукла. Потом.
В гулкую пустоту лестничного проема донеслось сверху:
— Дядь Ген, ты завтра придешь?
Как, оказывется, непросто промолчать... Он стал спускаться стремительнее, через ступеньку. Наверху щелкнул дверной замок. В подъезде пахло сыростью и паленой резиной.
От себя убежать — раз плюнуть, было бы желание. Уж он-то знает. Точно. В детстве это делалось очень просто — одеяло на голову и молчок. И кажется, все пропали, провалились куда-то: и мать, и пустая квартира, и страшный, как Мойдодыр, детдом, где все ему казалось противным. Он думал: вот-вот придет мать и отбро¬сит с его головы одеяло, сядет рядом и останется, и больше никогда туда не пойдет. Но она все не шла, а когда приходила, усталая и нервная, ругала его за плохо вымытый пол. Была такая обязан¬ность: три раза в неделю мыть пол, и обязательно без швабры, чтобы рукой, как она учила, достать все углы. Как это было жестоко и несправедливо — без швабры!
И он хитрил, конечно. Сначала робко и чуть-чуть: два раза добросовестно елозил коленками по полу, а на третий шуровал шваброй — раз, и готово. Потом, осмелев, гонял мокрым веником не успевавшую собраться за день пыль и мочил тряпку у порога. Мать ругалась и тыкала носом: "Большая ложь начинается с малого! Сейчас ты все перемоешь при мне!" И самое страшное: "Ты кого обманываешь?!" А он люто ненавидел эту приторную чистоту, злился, плакал и мужал от слез. Дни были такие: вторник, четверг, суббота, но он тихой сапой вел саботаж и — о, чудо! — одержал над матерью свою первую важную победу: сменил график на понедельник, среду и пятницу. Теперь, в субботу, едва она ни свет ни заря мчалась на работу, он спешил во двор, и до самой ночи не висела над ним опостылевшая повинность.
А под одеялом, в душной темноте, всегда был свой, особенный мир, странный и таинственный, защищенный от шума и суеты. Сколько раз потом, устав от всего, он хотел вот так свернуться калачиком под одеялом в пустой комнате, отгородиться от всех молчанием, отключить телефон и не отвечать на дурацкие стуки в дверь. Под одеяло, понятно, уже не лез, но приступы внезапного раздражения, которым он был подвержен, не раз заставляли его выкидывать номера. Он не открывал Людмиле, в ту пору когда она невестилась и бегала к нему в холостяцкую квартирку, хотя знал, что это она. Сидел в кресле, курил и ждал, насколько ее хватит. Ну насколько? Постучала, постучала и ушла. Обиженный стук каблучков по лестнице... А он следил из-за края шторы, как любимая женщина шла из подъезда под расстрел ехидных соседских глаз и обязательно оглядывалась на его окна, словно все понимая. В такие минуты ему было мучительно жаль ее, и уже на следующий день он самозабвенно врал что-то и был страстен, и нежен, и любим.
А может, и зря он все это затеял с Дарьей? Придумал для себя сказку. Черт его знает, может, и зря. Носился с этим удочерением как с писаной торбой, язык за зубами не сдержал, переполошил всех. Мать напугал, Татьяна шарахнулась, как ужаленная. Реакция у матери была мгновенная.
— Ты с ума сошел?
Вот тоже, пойми! Всю жизнь сама сопли им утирает, в прорубь за них готова, а перед родным сыном вздыбилась. И началось, с пристрастием, как в детстве: откуда это, почему, зачем.
Геннадий долго, путано и нудно объяснял. Тут была и тоска по Насте, и зов сердца, и еще что-то, он уже не понимал что и только злился сильнее.
А эта женщина, которую кроме него называют "мамой" еще тысяча человек по всему свету, эта неугомонная квочка, всю жизнь тянувшая его в свой противный курятник, теперь, когда он сам сунул туда нос, вдруг раскудахталась, захлопала крыльями и не пускает.
Разговор получился бестолковый и неприятный. Оба от него быстро устали и жалели, что он начался. Генка, как всегда, психанул и "заложил" Татьяну, что детей у нее больше не будет... Но бабушка, для которой — он знал — после смерти Настеньки не было желанней ничего, кроме как снова обрести это предназначение, не дрогнула.
— Достаточно с меня чужих детей. — И еще добавила: — Тем более вундеркиндов.
Он еще попробовал отбиться, сказав, что стихоплетство тут ни при чем, что он вовсе не пытался ее облагодетельствовать, что дело в привязанности — в общем, полная чушь.
Тут Валентина Васильевна его добила:
— Этот твой бзик неумен и подозрителен. Я очень надеюсь, что здесь нет... нездорового влечения.
Сказала четко и веско, как с трибуны педагогической конференции. Геннадий с трудом взглянул в чужое и неприятное лицо.
— Ты, мам, рехнулась, что ли?
Так и не научился слову "мать", сколько ни пробовал.
— Извини, — она убрала с лица маску. — Извини, я верю, что это не так. Но ты должен понять, Гена, что все это будет выглядеть очень странно. Что за прихоть, в самом деле? И почему именно ты? И почему именно она? А людям, мальчик мой, рта не закроешь.
"Мальчик мой" прозвучало как в директорском кабинете, когда ты стоишь провинившийся, руки по швам и моргаешь влажно.
Геннадий вышел от матери как мыла наевшись. Увидеться с Дашей ему не разрешили. Может, и правильно. Ну что он ей скажет?
Возвращаться в пустую квартиру не хотелось, идти к семейным друзьям тоже. Конечно, они будут рады, и хотя не столько ему, может быть, сколько законному поводу "пропустить". Конечно, их жены накормят его вкусным домашним ужином. За столом повспоминают общих друзей и забавы юности и посмеются, а дети будут показывать ему свои игрушки... Только не нагреешься вволю у чужого костра.
Он немного побродил по городу, посидел в пивном павильоне, сочувственно покивал общительному пьяненькому дедку соседу, потом все же позвонил. Телефон Татьяны молчал. У Геннадия было кому поплакаться, но вдруг расхотелось. Вообще расхотелось людей, а их-то как раз было много вокруг. Он позвонил еще раз и пошел к остановке.
— Мужчина, — интимно сказали у него за спиной. — Попытайте счастья!
Он обернулся и увидел стеклянный барабан на тумбе, а за ним безвкусно размалеванную тетку. Она была похожа на продавщицу из гастронома, которой без скидок на возраст покупатели всегда кричат: "Девушка". Так улыбалась.
— Попытайте, мужчина. Вдруг повезет?
Он сейчас поймал себя на мысли, что его самого все реже назы¬вают "молодой человек". Да куда там — реже! Совсем почти не называют. Это его почему-то рассмешило.
— А если не повезет?
-Топай тогда дальше, — просто и доходчиво сказала хозяйка счастья.
Геннадий дал рубль и вынул жетон мгновенной лотереи. Потер пальцем — сто рублей.
— Во дает! — умилилась тетка, обращаясь к зевакам. — Первый раз сегодня. Подходим, граждане, подходим! Даем рубль, получаем сто. Активнее подходим.
Он засмеялся и швырнул выигрышный билет в урну.
Эй, дядя. — "Девушка" за барабаном сразу повысила его в возрастном чине. — Ты чего. А деньги?
На операцию все равно не хватит. — И пошел прочь.
На какую еще операцию?
— Больной, наверное, — сказали рядом. Кто-то полез в урну за "счастьем".
Над входом в свежевыбеленное одноэтажное здание криво ви¬села забрызганная известью красная доска с, лаконичной надписью: "Морг". Здесь было сравнительно тихо, только тополя шептались, и где-то внизу звенел трамвай. Геннадий остановился у крыльца покурить.
Слева от скорбного здания, прямо в конце аллеи, зеленела крыша детской инфекционной больницы, а справа, и тоже рядом, исто¬чал тошнотворный запах колбасный модуль. Весь ансамбль в комплексе горожане с черным юмором именовали — конвейер. Он открыл дверь.
Старый школьный приятель Баулин, работавший в анатомичке, был розовощек, трижды женат и жизнерадостен до безобразия. Давно и незаметно он стал для Геннадия удобной отдушиной: не навязывался сам и не требовал внимания к себе. К тому же в его заведении не переводился спирт, и когда товарищам взбредало пообщаться, делали они это у Баулина на работе, во время ночных дежурств.
Баулин в сером халате стоял в коридоре и что-то втолковывал скорбным родственникам очередного покойного. Он увидел Генку и махнул рукой.
— Ныряй, — сказал, ткнув пальцем в дверь кабинета.
Геннадий присел на холодный кожаный диван. Через приоткрытые двери он видел другие приоткрытые двери и за ними кусок стола и чьи-то желтые ступни.
— ...лезвие для бритья, бинт... — перечислял в коридоре Баулин.
Дядька торопливо записывал в блокнот.
-А помочь если? — спрашивала женщина.
-Не надо. Бутылку водки принесете санитарам. Они обмоют и оденут. Как на свадьбу!
Свинья он, конечно, Баулин. Разве так можно. А родственники бутылку принесут. Все меньше хлопот, понятное дело.
Кабинет у Баулина нескучный, как и он сам. Под стеклом на столе откровенные журнальные девицы, по стенам увеличенные юморные рисунки. А над дверью в подвал (Геннадий видел) красуется плакат, начертанный баулинской рукой. Там написано: "Почувствуйте разницу".
Баулин вошел, потирая руки.
-Со своей поссорился? — спросил он с пониманием. Понимание было напускное, как прелюдия к дружеской выпивке. Поссорился — помирился, подумаешь!
Расплевался в дым.
-Ерунда, — сказал мастер скальпеля и пилы. — Дело житейское, поверь. В этом лучше меня только Карлсон понимает.
К вечеру оба были изрядно навеселе. Кого-то привозили, кого-то забирали.
Баулин говорил: "Расслабляться нельзя" — и уходил распоряжаться. Звонил телефон, и даже Геннадий пару раз отвечал: "Скоро будет" и "Нет, это морг". В последнем случае было слышно, как на том конце провода поперхнулись. Потом все стихло. За окном стемнело, и под водочку, слово за слово, Геннадий все рассказал старому товарищу. Все свои смуты последних дней плеснул перед ним на холодный плиточный пол. Даже прослезился — по пьяной лавочке он становился сентиментален.
Баулин выслушал со вниманием. Завтра утром, уже не в первый раз продрав глаза на казенной кожаной тахте, Геннадий будет проклинать себя за очередное слюнтяйство, за то, что он опять пришел сюда, к неплохому в общем, но совершенно ненужному человеку Баулину, что выворачивал ему себя, а тот терпеливо слушал, чтобы разразиться потом собственными сентенциями на этот счет. К тому же будет болеть голова и свербить от того, что он снова ночевал в морге. А ночевать в морге — глупо, слов нет! И даже отчасти смеш¬но: пошел искать живого человека, и где? Диоген хренов...
Но это завтра. А пока ему важно, что скажет мудрый Баулин, который по любому житейскому вопросу "выписывал рецепт". Он, кажется * всегда был прав, хотя Геннадий и не мог понять толком, почему. "Потому что я вижу людей изнутри, —скромно, но авторитетно объяснял Баулин. — Я глубже вижу".
-Ну и что? — спросил анатом — В чем проблема-то?
-Как в чем... — смутился Геннадий.(Рассказывал-рассказы¬вал, а этот пень: в чем проблема?) — Вот не знаю, что делать теперь.
-Да не надо мудрить: Женись на Таньке, качай ее девчонку на ноге.
-А с этой?
— А ее выбрось из головы. Слушай, вчера утром здесь такой анекдот был — сдохнешь! Прихожу я на дежурство- Здоровый душой и телом Баулин прямо подавлял. Он рассказывал увлеченно, махал руками. Он ведь не был плохим товарищем, просто ему Генкины душевные мытарства были неинтересны. Для Баулина не существовало здесь никакой проблемы, а раз не существовало, то и говорить было не о чем. Все это "сопливый мазохизм".
— Представляешь! — хохотал он, насильственно привлекая Геннадия к веселью, так что тот вынужден был похмыкать за компанию.
Это розовощекое безучастие жалило больше всего.
Утром, как и предполагалось, во рту и на сердце было противно, к тому же моросил дождь, а зонта Геннадий не захватил. Он под¬нял воротник плаща и, стараясь шагать мимо луж, направился к остановке. Но ботинки все равно намокли. Домой! Скорее домой! Ну в самом деле, за каким чертом он снова пошел к Баулину? Ведь сколько раз говорил себе: некуда податься — сиди дома. Но быть ненужным и неинтересным так не хотелось, что он снова шел. Но больше он не пойдет. Надо быть гордым и спокойным, не поддаваться тоске и малодушию, даже если останешься один. Это тоже искусство — быть одному. Еще какое! Молчать и надеяться, когда хочешь помочь и не можешь, потому что неизвестна тебе, оказывается, формула милосердия, по которой можно рассчитать нравственную меру любого поступка.
Даша снова попыталась уйти "домой". Просто улучила минутку, вышла за ворота детдома, потопала спокойно, не таясь. Ее вернули, наказали, взяли под особо пристальную опеку. Никакого чтения на этот раз. Тетя Валя даже отругала Дашу у себя в кабинете. Та выслушала молча, не плакала и не смотрела в глаза. Ей так хотелось прочесть тете Вале новое стихотворение и еще хоте¬лось спросить: где же дядя Гена, почему он все не приходит и не приходит? Но спросить было трудно. И хотя тетя Валя говорила спокойно, не кричала, как Метра и другие, было страшно и стыдно, как когда-то за мокрую постель...
На ужине воспитательница ее группы проявила педагогическую инициативу и лишила девочку сладкого. Три плоские карамельки без оберток были завернуты в салфетку и, провожаемые десятком глаз, отправлены в карман халата.
Уже после отбоя беду на свою голову навлек Ванька. Он был схвачен дежурной прямо у дверей девчоночьей спальни. В упрямо сжатом кулаке обнаружено несколько конфет. Храбрый Ванька наказание воспринял с полным безразличием. Его, босого, в трусах и майке, подержали в коридоре для острастки минут пятнадцать и отпустили спать.
... А под утро в Дашином сне опять вспыхнул дом. Даша сразу наполнилась старым, неисчезнувшим ужасом и, еще не проснувшись, закричала. Через десять секунд орала уже вся перепуганная темная спальня. Засуетились, сбежались, навалились... Из своего угла примчалась Валентина Васильевна, а из кочегарки бдительный Авдеич. Пришла заспанная, недовольная фельдшерица.
Когда все кончилось, Валентина Васильевна велела перенести девочку к себе. Корпус, утихая, засыпал снова. На крыльце сидел Авдеич, дымил в темноту. Валентина Васильевна подошла сзади, погладила доброго старика по плечу, присела рядом. Дед сказал:
-Врача бы ей путёвого, а то наша крысоморша разве... Жаль смотреть, как девчонка мается. -Хорошая девчонка, а?
-Хорошая.
-Стихи, значит, сочиняет, вишь ты! Я так припоминаю, за все годы из наших сроду никто не сочинял?
Валентина Васильевна улыбнулась, приобняла Авдеича:
-Сочиняли, дед, сочиняли. И песни писали, и в космос летали. Забыл, что ли?
-Куда! Они же, засранцы, бочку смолы у меня спалили.
-А ты говоришь. Таланты они у нас, Авдеич, все как один. А врача я вызову завтра. Настоящего, ты не волнуйся... Пойдем, налью перед сном.
Приезжал доктор. Самый настоящий, совершенно такой, как в сказках — толстый и с бородкой. Он долго щекотал Дашу толстыми пальцами, стучал по коленкам и смешно заглядывал в глаза, будто они играли в гляделки. Было ничуть не страшно. Книжный доктор потом долго разговаривал с тетей Валей, и его даже водили на кухню. А через два дня — вот удача! — Валентина Васильевна сама повезла Дашу в город. Вдвоем, без всяких воспитателей. Всем на зависть.
Как тогда, с дядей Геной... Даша хотела еще раз спросить про него, но ей подумалось, что тетя Валя снова рассердится, и тогда прощай поездка и даже предлагаемое мороженое. "Потом", — решила она.
В больнице было много света и солнечные зайчики играли на склянках в шкафах. Давешний круглый доктор познакомил ее с целой ватагой людей в белых халатах. Даша с интересом их рассматривала, а они с интересом глядели на нее. Это было смешно. Доктора тоже были разные: высокие, худые, с животами и даже один дяденька совсем рыжий. Дашу повели в какой-то коридор, она сначала испугалась, но Валентина Васильевна ее успокоила: страшного ничего не случится. И правда не случилось. Только снова щипали, слушали через трубку и разговаривали между собой непонятно. На прощание рыжий доктор дал ей плитку гематогена.
-Спасибо, — сказала Даша и сунула лакомство в карман. Доктор ей понравился.
-Чего же не ешь?
-А я не одна.
-Ага, — сказал сообразительный доктор и добавил еще. В коридоре он сказал Валентине Васильевне:
— Готовьте документы. Будем оформлять в специнтернат. На обратном пути сбылось и мороженое. Ух ты! "Спасибо, тетя Валечка". Даша представляла, как Зинка обрадуется гематогену. День казался ей почти счастливым.
А потом были проводы. И были они скорыми и сухими. Только старая нянька чуть прослезилась. Валентина Васильевна не стала устраивать церемониальное чаепитие для всей Дашиной группы, как это было заведено в подобных случаях. Но, конечно, все всё знали и торчали на улице, под окнами флигелька.
— Может, ты хочешь что-то передать... Может, для дяди Гены?
— Валентина Васильевна не узнала своего голоса, такого чужого и притворного. Ей хотелось поскорее закончить все это, чтобы самой не растаять.
Тетрадка давно была готова. Она лежала в сумке, вместе с упакованными вещами и умывальными принадлежностями. (Вот словечко—казеннее не придумаешь. У Валентины Васильевны всегда от него озноб.) Даша хотела, конечно, хотела передать, но сейчас упрямо покачала головой. Было обидно, но не больно. Она уже привыкла.
— Ну что ж, Дашенька, — наклонившись к ней, говорила тетя Валя и трогала пуговицу у нее на кофте, словно проверяла, прочно ли пришита. — Ты не обижаешься на нас?.. Вот и умница. Ты поправишься совсем, и все будет хорошо. Да, Даша?
Девочка потянулась к ней и поцеловала в щеку. Как обожгла. Валентина Васильевна взяла ее за руку и вывела на улицу. Дев¬чонки вмиг окружили Дашу и защебетали. Она тоже им улыбалась, дергала за косички — ритуал. В стороне стоял Ванька. Он не подошел. Валентина Васильевна взяла его за плечо:
— Ваня!
Но он уперся и только глядел хмуро на девчонок. Чужая женщина взяла Дашу за руку, кивнула Валентине Васильевне и увела.
— Возвращайся к нам! — кричали девчонки.
Даша не оглянулась. Ванька смотрел ей в спину, пока уходя¬щие не скрылись за воротами. Авдеич взъерошил ему волосы.
— Эх, мать...
День заканчивался, почти не начавшись. Геннадий вошел в подъезд. Там по-прежнему висел едкий запах: опять пацаны палили пластмассу, обычное дело. Он поднялся наверх и прислушался: за дверью было тихо и на всей площадке стояла гулкая тишина. Вот заработал лифт и пополз наверх. "Если остановится здесь, позвоню", — подумал Геннадий, но лифт прогудел выше. Никого нет, убедил он себя. Был бы слышен Леськин голос или телевизор. Ну что ж.
Сбоку открылась дверь, и полногрудая соседка вывалилась на порог.
— Чего звонить-то, — с ласковой ехидцей спросила она, хотя он и не звонил вовсе. — Звонит и звонит. Нет же никого!
Генку она видела второй раз в жизни, но ненавидела люто, по глазам видно было. Он хотел послать ее от души, но передумал и вежливо сказал:
— Спасибо.
Долго и продолжительно надавил кнопку звонка и потопал вниз. Соседская дверь хлопнула, и прозвучало это как "хам"!
Во дворе играли дети, Леськи среди них не было. Чтобы не топтаться на месте, Геннадий пошел в детдом.
-Валентина Васильевна, здравствуйте. Голос в трубке взволнованный.
-Что случилось, Таня. С Геной что-нибудь?
-С чего вы взяли?
-Ой, не знаю, Танюша, так. Голос у тебя какой-то...
-Вы не знаете, где Геннадий?
-А что, его дома нет?
-Который день не могу застать. Ночью звонила — не отвеча¬ет. Я думала, может, он у вас.
-Нет.
-Где же он может быть?
-Танюша, я думала, тебе лучше знать.
-Он мне ничего не говорит. Я решила, вы мать, может быть...
-А ты жена почти. — "Не надо бы так, не надо".
-Вот именно — почти. Сопение в трубке.
-Извини меня, Танечка. Я не хотела.
-Ничего.
-Что-то, чувствую я, не складывается у вас никак. Может быть, смогу помочь?
Снова пауза.
-Валентина Васильевна, у него какая-то навязчивая идея. Как бы это сказать... Там у вас есть одна девочка...
-Я знаю.
-Знаете?
-Я же мать.
-И что? Как вы...
-Не беспокойся, Танюша, ничего не будет. Девочку эту мы увезли, а с сыном я поговорю, когда объявится. Он, конечно, немно¬го фантазер, но человек неплохой, поверь мне.
-Да я верю.
-И прекрасно. А эту дурь я у него из головы выбью.
-Вы думаете, он придет?
-Куда же он денется?!
-Спасибо вам, Валентина Васильевна... — и через секунду, — дорогая.
"А вот спрошу-ка я тебя, невестушка!"
— Татьяна, я хочу задать тебе один не очень скромный вопрос. Можно?
Помолчала. "Ждет, что спрошу про детей. Нет, милая, не стану я сына топить". В трубке тихо:
-Можно.
-Ты любишь его, или просто время поджимает? Пожалуйста, постарайся понять меня.
-Я понимаю. Леська к нему очень привязалась, и я... Люблю. И время тоже жмет. Да, жмет!
"Разозлилась все-таки. Ну хоть правда".
-Валентина Васильевна, только уж и вы меня постарайтесь понять. Я за вашего сына хоть завтра выйду, но я не уверена, что он этого хочет.
-Что ты говоришь!
-А что? Ни предложения, ни конкретного шага, одни разговоры. Я, что ли, должна его в загс вести?
-И отвела бы, раз он такой рохля. Взяла бы за шиворот...
-Спасибо, не надо мне так.
-Хорошо, хорошо. Ты не переживай... Алло?
-Слушаю, — всхлипнула трубка.
-Ну что, будем две бабы реветь по телефону? Перестань. Все уладится.
-Я не буду.
"А и в самом деле — рохля. Чего он тянет? Собрался — женись. Сколько можно нянчиться с тобой?"
-Все, Танечка. Поцелуй от меня Олесю. А я его к тебе за ручку приведу, хочешь?
-Что вы! — Смеется.
"Что там за шум снова во дворе?"
— Интинна Васильна! Интинна Васильна! — Запыхавшиеся девчонки на пороге. — Там Ванька деревья ломает!
Ну что делать! Трубку на рычаг и бегом на улицу.
С лета на детдомовской аллее распушились тонкие липовые ветки. Прижились красавицы, зазеленели. Тут же галдела стая воспитанников. В центре стоял багровый, надутый Ванька. Авдеич цепкой пятерней держал его за руку, а в другой у него была лопата. Он размахивал ею и тыкал черенком то в пораненный ствол, то Ваньке под нос. Было видно, зол ужасно. Валентина Васильевна вошла в круг. Их тесно обступили.
— Ты, Васильевна, не серчай, — пыхтел Авдеич, — а только я ему, засранцу, съездил по загривку раз. Это ж надо догадаться, мать...
— Тихо, дед, — приказала она. — Давай спокойно и по порядку. Картина была такая. После обеда Ванька выбрался из спальни, с пожарного щита у столовой стащил лопату и никем не замеченный умудрился прокрасться в аллею. Тут он не стал мешкать и, выбрав деревце, которое весной они посадили вместе с Дашей, принялся кромсать тонкий ствол. Кто-то из старших пацанов подбежал первым, но Ванька замахнулся лопатой и отогнал. От кухни к нему спешили переполошенные поварихи, в спальнях поднялся гвалт, а он, багровый, взъерошенный, в трусах и майке, осатанело взмахивал красным черенком и бил-бил. Дело кончил примчавшийся Авдеич, отобрал лопату и надавал тумаков.
— Ах ты! —вздыхали вокруг няньки. — Чуть не загубил, паршивец.
Ванька стоял злой и нераскаявшийся.
Валентина Васильевна разогнала всех по местам, велела прине¬сти Ваньке брюки и рубашку и повела его к себе для воспитатель¬ной работы. Она не на шутку вскипела — подумаешь, рыцарь! Давно уже не ощущала в себе такой свежей злости, но странно, что варвар Ванька с каждым шагом все меньше занимал ее внимание.
На кого же она злится тогда? "Что-то я стала уставать, — подумала Валентина Васильевна. — Неужели пора?" Ванька шагал рядом, елозил кулаком по щекам.
Не реви.
А я и н-не реву... — ответил упрямец.
Он был великолепен, этот Ванька. И Валентину Васильевну отпустило. Она даже чуть заметно улыбнулась. В ее комнате сидел сын.
— Привет, — сказал он. — Что это у вас за переполох? — И подмигнул Ваньке. — Провинился, что ли, толстый?
-Гена, — растерялась Валентина Васильевна, — ты когда пришел?
-Да только что.
-Где ты был?
-Что значит — где?
-Почему тебя нет дома, где ты ночуешь?
-Ты чего? Мне не пять лет.
-Так нельзя. Мы все волнуемся. Ты знаешь, что Таня тебя ищет? — И вдруг: — А ты зачем приехал?
-Теперь ему настала пора удивляться.
— Зачем... Дашку вот повидать.
Валентина Васильевна не успела ничего сказать: взорвался Ванька.
— Ты обещал!.. Обещал!
Он орал и ревел одновременно и натурально лез на Генку с кулаками. Обалдевшая Валентина Васильевна еле-еле справилась с ним и усадила на диван.
Он обещал... — хлюпал Ванька. Сын встал и подошел к ним.
Я ничего не понимаю.
Ванька успокоился и только шмыгал носом. Валентина Васильевна вытерла ему лицо и прижала к себе. Сказала сыну:
— Я тоже.
Явилась нянька. Валентина Васильевна велела отвести Ваньку спать и присмотреть за ним.
— Есть будешь?
Холодные котлеты были необыкновенно вкусные.
-Что Ванька-то натворил?
-Гена, — сказала Валентина Васильевна, я хочу тебя попросить: ты не приходи больше сюда.
Он перестал есть, посмотрел на нее, но отвел глаза. Отодвинул тарелку.
-Ладно, не приду.
-Хватит с тебя этого дома. Не обижайся, сын.
-Я не обижаюсь.
-Мне следовало сказать тебе это раньше.
-Наверное.
Он совсем не злился. Умный мальчик.
— За этими воротами люди, которые тебя ждут. Я хочу, чтоб ты пошел к ним сейчас, чтобы у тебя был свой дом. Настоящий. Чтобы я могла иногда приходить в гости к собственному сыну, в его семью.
Помолчали. Через открытую форточку доносился со двора го¬лос Авдеича, он с кем-то ругался по хозяйству, да звенела по стеклу за занавеской поздняя муха.
— Так что с Ванькой?
Валентина Васильевна рассказала. Он подошел к окну и стал смотреть на улицу. "Пятно на костюме, — заметила она, разгляды¬вая его спину. — Некому заняться". Он обернулся:
Я должен был догадаться, что ты сделаешь это.
-Девочка действительно больна, — строго сказала Валентина Васильевна, посмотрев сыну в глаза. Но он снова отвел глаза, никогда не выдерживал ее взгляда.
-Ну, хорошо, больна. То есть плохо, конечно... Но просто дружить...
Нет, Гена. — Она подошла к сыну и положила руку на плечо (господи, какой он огромный!). — Это не дружба. Ты просто хотел спрятаться за чужую боль, чтобы скрыть свою. Закрыться девочкой, как щитом, от себя самого. А в этом доме по таким правилам играть нельзя. Тут нужно уметь любить, но этому ис¬кусству мой сын, похоже, так и не научился.
-Может быть, — сдержанно сказал он, — виноват в этом не я один?
Валентина Васильевна ткнулась в плечо сыну, потерлась лбом и отошла. Сказала из-за стола:
— Конечно, нет... Только хватит об этом. За порогом детдома другая жизнь. Перестань ее бояться, и это будет мне лучшим прощением.
Часы на стенке пропели 16.00. "Подъем!" — подумал Геннадий. Жилой корпус напротив ожил, завозился.
-Она мне ничего не передавала? — спросил он.
-Нет.
Он помялся.
— Прости, я не верю.
Валентина Васильевна пожала плечами.
-Ладно, мам. Пока.
-Пока. Татьяне позвони, слышишь?
Он покивал, еще постоял на пороге, словно хотел что-то договорить, но только усмехнулся и вышел.
Из подъезда выбегала на улицу разнокалиберная, жужжащая малышня. Воспитательские окрики гремели как литавры. "Вот я и вычеркнут из списков", — подумал Геннадий.
У ворот стоял Авдеич.
-Тебя дожидаю.
-Здорово, дед. Воюешь?
-А как же! С вашим братом мирно нельзя, сам знаешь. Ведь что удумал, раскудрыть... — И сунул Генке сложенный тетрадный листок: — Вот. Просила тебе Дарька передать, как придешь. Даже Васильевне не схотела... Бери, что ли?
Геннадий повертел в пальцах белый квадратик и убрал в карман.
-Спасибо, дед.
-Да чего. Была девчонка-то... Дай бог здоровьичка!
Дома он открыл балконную дверь, достал початую бутылку вина и уселся в кресле напротив. Откуда-то издалека снова начи¬нался дождь, над горизонтом висел серый занавес и тянуло прохладой.
Он уже зажег свои мосты, они уже горели синим пламенем. А дождь был все еще далеко. Геннадий набрал номер.
-Здравствуй, это я.
-Я слышу. Где ты был так долго?
-Очень далеко. Там страшно и сыро, и я вернулся.
-Прекрати, Гена! Я оборвала телефон.
-Я знаю.
-Ты был у матери?
-Да.
-Это... она заставила тебя позвонить?
-Ерунда. Я соскучился по тебе. Я хочу залезть тебе под юбку.
-И все?
-Таня, я устал, хочу спать. Встретимся не сегодня, хорошо? В трубке писк.
-Леська вырывает трубку. Хочешь ее услышать?
-Не сегодня.
-Нет?
-Не сегодня, Таня. Я устал. Я люблю тебя.
-До свиданья!
Он еще немного послушал гудки и положил трубку. "Я подо¬нок", — подумал он, но легче не стало. Уже полыхало вовсю, с грохотом и треском рушились пролеты. Дождь не успевал.
Геннадий достал Дашину записку. Что там, стихотворение или пара строк для него? Он скомкал листок и положил в пепельницу. Поднес огонек. До последней секунды отчетливо виделось, как он сейчас уберет руку, и все вернется, и кончится этот кошмар. Но бума¬га вспыхнула, вспучилась и осела черным мерцающим лепестком.
Как бешеный зазвонил телефон. Он вздрогнул и выдернул шнур. Потом высыпал в бокал все таблетки, залил вином и посмотрел на свет. Неяркое солнце, постепенно и неумолимо заглатываемое тучей, вспыхнуло на дне бокала, засветив маленькие хрусталики, и медленно погасло.
... Девочка была босая. Она встала на тропинку, и ноги ее уто¬нули в прелых мокрых листьях. Девочка не пошла дальше. Она с любопытством поглядела на свои ноги и потрогала ладонями мок¬рое платье, прилипшее к животу и плечам. Верхушки деревьев качались, обнажая серое небо, и оттуда сверху летела колючая дождевая пыль. Девочка подняла голову и подставила лицо дождю, и холодные капли миллионом иголок закололи ей лоб, глаза, щеки. И тогда девочка засмеялась. Она смеялась, подставив дож¬дю раскрытые губы, так, как умеют это делать одни дети, и никто, кроме них, не может знать, чему они смеются.
— Даша! Дашенька! — как будто звал за деревьями женский голос. А может, это лесное эхо бродило где-то рядом.
Он не мог понять, снится ему все это или он сам стоит сейчас под таким же долгим-долгим дождем.


Рецензии
Хорошо пишете! Выберу время - почитаю еще. Одно замечание: не может девочка, выносимая из огня, обнимать пожарного за шею - скорее она руки к себе прижимает спасая от жара:)

Гера Фотич   16.05.2012 14:00     Заявить о нарушении