Часть первая. Третья глава

С приездом Герофилы братья редко оставались один на один. Когда такой момент выдался, Тезей сказал Поликарпу:
– Я постараюсь ввести в Афинах культ Афродиты Небесной.
– Хочешь приучить своих афинян к культу для избранных, – улыбнулся тот.
– Избранных только и можно объединить по-настоящему.
– Слышу речи Герофилы... Однако твои палконосцы лучше понимают народ­ную Афродиту.
– Афродита площадей, это доступно всякому, – возразил Тезей.
– Но и понятно.
– Поликарпик, общее и так есть у всех… Говорить об этом каждому, все равно, что обманывать… Ему это и без тебя доступно. Тут не надо ума, чтобы понять друг друга.

Эта мысль Поликарпу понравилась. Ему ведь тоже было свойственно увле­каться. Однако он опять возразил, скорее, правда, для того, чтобы уточнить сказанное Тезеем.
– Понятное всем без труда тоже объединяет.
– Делает одинаковыми, Поликарпик. Слепляет в комок, а не собирает.
– А знаешь, – дал себе свободу и Поликарп, – Герофила во многом права... Глядя на нее, я вообще думаю, что женское стоит в начале всех начал… Оно первично. Мировая душа, откуда все пошло, обязательно женственна.
– Тогда мы-то с тобой что такое?.. Откуда взялись, Поликарпик?
– От нее же, – уверенно заявил младший брат. – От нее отделился Дух... Она произвела его из себя.
– Родила, значит...
– Конечно, – продолжал Поликарпик, все более увлекаясь. –  И Дух возник для труда. И теперь уже существуют два начала. И томятся они друг без друга.
– Ты рассуждаешь сейчас, словно пророк.
– Да, – остановился Поликарп, – пожалуй... Послушай кто нас сейчас со стороны, подумают, что мы с тобой сумасшедшие.
– Это про тебя подумают, Поликарпик, – рассмеялся Тезей, – я сейчас только слушаю.
– Герофила бы сказала: пусть думают...
И Поликарп, который не мог так сразу спуститься с неба на землю, продолжал свое:
– Может быть, оттого, что нас так много, мы ничего не можем наладить? – вздохнул он. – Представь, во времена Крона людей было мало, и задачи были проще. И любили они друг друга естественно, как душа любит душу. Оттого и говорили про них: золотой век. И тогда не было обыденного, – воодушевляясь, продолжал он.– Обыденное появилось тогда, когда группы людей стали отделяться друг от друга. Про­странства, образовавшиеся между ними, и есть обыденное.
– Хорошо говоришь, Поликарпик, – усмехнулся Тезей.
- Да… – Поликарп согласно кивнул старшему брату. – Мы с тобой, как весы. То ты опускаешь свою чашу, то я…
– Не боги мы с тобой, Поликарпик.
– Не боги, – повторил младший брат. – Ах, – вырвалось у него, – этот вечный грех творящего смертного... Творение – благо, но нам ничто не дано завершить. Так, когда уже ничего не прибавишь. Сиди, понимаешь, и любуйся.
– И оно тоже будет любоваться  тобой.
– Нет, затем оно будет меняться, но только само.
– Значит, толчок все-таки нужен.
– Нужен... Вводи свою Афродиту Небесную.

Так беседовали друг с другом молодые мужчины. У женщин же состоялся иной разговор.
– Что ты собираешься делать с Тезеем? – спросила Лаодика.
– Что ты имеешь в виду?
– То, что у вас произошло, не меняет твоих планов?
– Нет, не меняет.
– Значит, ты скоро уедешь?
– Да, но я оставлю здесь часть себя.
– Сама уедешь, а часть себя оставишь, – уточнила Лаодика.
– Ты хочешь, чтобы я вся здесь осталась?
– Нет, не хочу.
– Ты считаешь, что я в чем-нибудь не права?
– Нет, не считаю…  Каждому свое.
– Есть ли свое у каждого?
– Ты считаешь, если кто-то сидит на месте, то он обманывается в том, что у него есть что-то свое.
– А если он у этого своего сидит, как на цепи.
– Но человеком он остается.
– Я не хочу быть таким человеком… Ты-то можешь понять. Ты бросила все и остаешься со своим Поликарпом. Но разве ты не можешь понять, что любовь – это сама внезапность и сама свобода? И…И…Она подхватывает человека, но потом человек становится тяжел для нее, и она его оставляет. Нас притягивает к жизни земной, а любовь не от мира сего.
– Но мой муж находится в этом мире, потому и я нахожусь, где он.
– Можно подумать, что ты при этом не порабощаешь его собою.
– Я его и защищаю.
– От чего?
– От всего…   В том числе и от того, как люди устраивают свою общую жизнь.
– Да, – по-своему согласилась Герофила, – любовь – враг этой жизни.
– Как можно судить о том, что не от мира сего?
– Об этом не надо судить. Это надо чувствовать... Ты бы подумала, почему се­мья – кирпич в стене общества, а любовь все-таки нет.
– Разве избавишься от текущего, передвигаясь с места на место?
– В какой-то степени…  И… – Герофила улыбнулась, – на одном месте долго не любится. Привычки мешают…  Передвигаясь, ты больше свободен… И любовь свобод­на.
– Неужто все это правда?
– Лаодика, не мне тебе говорить, что по-своему женщина менее правдива, чем мужчина. Так уж устроилась жизнь. Но зачем лгать самой себе.
– Чувство мешает лгать.
– Правильно, – согласилась Герофила, – значит, тем более: любовь может быть только свободной.
– И потому надо двигаться по этой земле?
– Вы с Поликарпиком тоже здесь долго не задержитесь.
– Но я просто следом за ним поеду…  И вообще, – добавила Лаодика – первоначало мира было мужским.               
– Потому он такой и неустроенный.               
– Он такой, какой есть.
– Вот и выходит, – вздохнула Герофила, – ты женщина, а я дева.
И Лаодика тоже вздохнула.
– Может быть, в каждой из нас дева спорит с женщиной, – предположила она.
Странно, что то и дело возражая друг другу, говоря о разном, эти две женщи­ны прекрасно понимали друг друга.

Но надо же и голову поднять
От женского загадочного лика
К рисункам неба, где пустынно, дико
Для глаз земных, где чопорная знать

Светил о нас и не желает знать,
Не надо ей... Но, может, лишь до срока?
Ах, этих глаз земная поволока!
Попробуй у нее меня отнять.

Расплавленный, охваченный всецело
И сладостью, и жарким зовом тела...
Вот выбрался... И над тобой опять

Простор небес – пустынная дорога.
И чем тогда, скажите, ради бога,
Рожденному пустоты заполнять?

Собрались у Геры. Вроде, даже не на совет богов, а просто в гости. Просто в гости - в покои царицы бессмертных. Но повод для совета тоже был. Гера настояла-таки, чтобы Фетиде по полной форме справлялась свадьба с Пелеем. И ко­нечно же, сам собой встал вопрос: кого приглашать. Казалось, кого захотят, того пусть Фетида с Пелеем и приглашают. Но Пелей не бог, а герой. То есть, неведомо что. Он, вроде бы, и выше человека, но в сравнении с богами –   ничто... Конечно, это с одной стороны: если герой ведет свое происхождение не от тебя, а от другого бессмертного, тем более – от бессмертной. Когда же ничто (герой) имеет к тебе прямое отношение, то выясняется: не такое уж оно ничто, кровь твоя. А разве можно не счи­таться с твоей божественной кровью. Ну, не с кровью, так с духом, поскольку крови в тебе, существе высшем, как бы и нет. То есть, если хочешь – то есть. Когда не хочешь – нету. Тут и запутаться легко. Правду говорят: свяжешься с этими людишками, и возникает масса затруднений. Даже для богов. В теории вроде бы не должно затруднений быть, а на практике – возникают. Словно от людей всякие их нест;ящие мысли, смешные желания и глупости всяческие способны передаваться бессмертным, как болезни.

Ах, какие роскошные бывают на свете глупости. И как их порой не хватает.
Впрочем, речь не только и не столько о свадьбе Фетиды. Смотри шире. Те­перь богам всяческих рангов опять позволено вообще хороводиться со смертными. По трактирам их ходить без всяких божественных заданий, в постель к ним заваливаться; без всякого там тумана и золотого дождя. А то придти в гости и в постель не завали­ваться. Или заваливаться не сразу. Поморочить их сначала всяческими рассказами о могучей беспечальности бессмертных, поглядеть в их ошарашенные глазенки, что хо­чешь, делай, и ничего тебе за это не будет. Дозволенное, правда, становится пресно­ватым. Даже приключения эротические. Но, во-первых, дозволенное пресноватым становится не сразу. Во-вторых, эротическое, если и приедается в общении с людьми в какой-то момент, однако спустя некоторое время опять становится притягательным. Если вообще эротическое может бессмертным надоедать. Боги подобного что-то за собой не замечали... Так что гуляй, пока можно. Ведь обратный поворот, запретитель­ный, может случиться в любую минуту. У Зевса не залежится. В мысли царя бес­смертных, конечно, если он не хочет, не проникнешь. Однако обычной божественной проницательности и не зевсового священного наития хватает, чтобы предвидеть: кон­цу быть. Непроизнесенное между богами тоже как объявленное, чего не по­нять бессмертным. Подумали и – вроде посовещались.

Вслух же это не обсуждалось, вслух собирались обсудить, кого все-таки из смертных пригласить на свадьбу.
Муза Калиопа (олимпийцы собрались по-свойски, с женами и детьми) вдруг опередила всех:
 – А я приглашу Орфея.
И все испортила, нарушила божественную задумчивость, небесную тишину.
– Этого-то зачем? – немедленно заупрямился покровитель искусств Аполлон.
– Сыночек он мой... И божественный певец, – скромно и счастливо объяснила муза эпической поэзии.
– Сы-но-чек, – недовольно передразнил ее водитель хоровода муз. – Этот твой сыночек твердит «Аполлон, Аполлон», а смотрит мимо меня. Словно меня и нету. Словно он имеет в виду кого-то другого. Говорит «Солнце», но видит не Гелиоса. Он и мимо него смотрит. Куда, я спрашиваю? И отвечаю. Такому богу, как я, нет труда предвидеть. – Аполлон произнес это последнее небрежно, легко и просветленно. – Он выступит против порядка, заведенного богами. Он склонен думать, видите ли, что хаос все создает. Все из хаоса выходит и в хаос же возвращается… Певческие бредни.
– Однако есть же что-то в хаосе, если посмотреть не предвзято, – откликнулась Эрато, муза эротических песен и свадеб.
– Дура, кобылица парнасская, – рявкнул Зевс, который до этого довольно благодушно и даже с хитроватой поощрительностью взирал на собравшихся. – Опять что ли на свадьбе через край хватила?
– Урания, астроном и математик,  и та молчит, а эта…, – заметил пристроив­шийся к своему венценосному отцу Арес.
С недавних пор он вошел во вкус, то и дело стал выступать на божественных сборищах.
– И ты заткнись, – не внял ему отец.
Эрато сложила свои пунцовые губки в обиженный цветочек, а Арес проворчал:
 – Заткнись... Забыли, как расплясались под музыку Орфея.
Он вскочил и, взмахнув руками и передразнивая, показал, как, глупо покачиваясь, боги танцевали.
– Ты тоже здорово приплясывал, – напомнила Аресу Артемида.
– Это же прекрасно, – вступилась за Орфея Амфитрида, прибывшая сюда вме­сте со своим Посейдоном. – Танцы, – мечтательно произнесла она, – да еще на свадь­бе.
– Для свадьбы хорошо, – согласилась Гера.
– Разве я про то, – отозвался на слова жены Зевс. – Пусть приходит... Я совсем про другое.
Но в голосе его все еще поколыхивалась угроза.
– А кого позовешь ты? – спросила Гера мужа, несмотря на то, что он еще не остыл.
– Кастора и Полидевка, – вырвалось у Зевса.

Боги замерли. Кастор считался сыном Зевса и Леды. Той самой Леды, к кото­рой нынче зачастил по старой памяти владыка бессмертных. Как-то сейчас разразит­ся Гера. Надо же, даже Геракла своего Зевс не вспомнил.
Однако Гера спокойно поинтересовалась:
– А почему двоих?
– Потому что братья, – буркнул всецарь, не без осторожности поглядывая на жену.
– А я приглашу Геракла, – буквально пропела Гера.
Тут-то боги так и ахнули: вот те на, выходит, не столь уж нелепы слухи, что Гера влюбилась в своего врага Геракла.
– А ты кого позовешь? – Амфитрида обратилась к мужу, чтобы смягчить впе­чатление от скандального заявления всецарицы.
– Идаса и Линкея, – не задумываясь, сказал Посейдон.
– Я думала… Тезея, – огорчилась Амфитрида.
– Он же двоих выставляет, – боднул в сторону Зевса царь морей. – И близне­цов, между прочим.
– Тезея с ними не сравнить, – настаивала на своем Амфитрида. – Пусть один, да Тезей.
– Нет, – замотал косматой головой Посейдон, – он непослушный... непочти­тельный. Если хочешь, сама приглашай своего любимчика.
– И приглашу, – сказала Амфитрида. – Я позову Тезея, – объявила она.
– Я – Автолика, – вставил Гермес, который обычно отмалчивался.
– Сплошные аргонавты – заметила Деметра.
– Автолика стоит ли приглашать, – усомнилась Урания, любившая строгость и порядок цифр, – он же – хитрец, всех нас перессорит.
– И среди богов найдется кому всех нас перессорить, – не без значения произ­несла Гера.
Она, конечно, имела в виду Эриду, но никто не стал вникать в смысл ее слов.
– А какой у него паршивец внучек Одиссей растет, – вставил Дионис и даже зажмурился от удовольствия.
– Пелей тоже паршивец, – заметила Афина неодобрительно.
– Пелей разве паршивец, – пренебрежительно отмахнулся Дионис, – глаза выкатит и – га-га-га…  А Одиссей хитроумный паршивец. Этот заставит всех повертеться. Правда, Гермес? – похвалил Дионис автоликова внука.
Гермес улыбнулся задумчиво и нежно.
– Стоп! – прервал разговоры Зевс. – Много в хитрецах вы понимаете… Тезей, Те-зей, – покачал он головой. – Ну-ка, прокрутите подвижные картинки.

На стене покоев Геры вспыхнул четырехугольник. На подвижных картин­ках возникли Тезей и Поликарп, и перед богами прозвучала вся их последняя, известная нам, беседа. И о том, что по-настоящему можно объединить только избранных; и о том, что общее у всех есть, а надо особенное; что общее, конечно, собирает людей, но собирает-то не лучшим образом; и про мировую душу, которая чем-то смахивает на хаос Эрато, к тому же женственную; и про обоюдное томление души и какого-то духа; и про золо­той век Крона, свергнутого нынешними богами.

Женщины, Лаодика и Герофила, тоже в свою очередь появившиеся на картинках, разумеется, болтали про любовь; и почему-то она у них враг жизни; и привычки им, мол, мешают; и благодетельствование, в высшей мере принадлежащее богам, чуть ли не обман; и что любовь должна быть свободной; и на цепи они (мокрохвостые кури-цы!) сидеть не хотят, пусть и на священной...
– Умствующие... Вот где хитрецы-то, – мрачно произнес Зевс.
– А там у них еще Одеон с Мусеем, – подсказала Зевсу дочь его Геба, которую давно не было слышно в собраниях богов.
– Умствующие, – еще громче определил всецарь, поглядывая на Эрато. – Этих афинских умст­вующих рассеять, чтобы на одном месте не собирались. Слышишь, Гермес.
Гермес показал глазами, что слышит.
– А Тезея я все равно позову, – отчеканила Амфитрида.
– Да пропади он, твой Тезей, я не о нем, – огрызнулся всецарь. – Я совсем про другое. И из-под лохматых бровей он опять грозно глянул на Эрато.
– Давайте лучше про женщин, – предложил Дионис.

И одной этой фразой направил застолье богов в русло, куда с тех пор так легко соскальзывают все беседы.
– Опять ты… – воспротивился было Зевс.
– Ничего не опять, – объяснил бог всяческих вин и экстазов, – я про то, чтоб на свадьбу пригласить земных женщин со всякими их штучками.
И он повертел ладонями, словно охватывая ими что-то.
– Фи! – брезгливо поморщилась Афина.
- Вот вы всегда такие, – вскочил со своего места Дионис. – Жалуетесь, что не да­ют вам, богиням, развернуться, и готовы своих земных товарок не подпускать кое-куда, выталкивать...

Среди богинь обозначилось протестующее движение. Правда, оно направлялось не только на Диониса, а и в сторону Афины.
Среди гостей Геры не присутствовали ни Эос, ни Эвринома, ни даже Фетида. Невесте нечего делать на подобном собрании. Оттого еще и не пригласили ее подруг. К тому же их вполне заменяли некоторые из муз.
– О дивная, – передразнила влиятельную дочь всецаря простушка и насмешница Талия, имея в виду, что так в Аттике обращаются к Афине, – ты, наверное, пригла­сишь Асклепия.

И музы откровенно расхохотались. Среди богов ходили упорные слухи, что Афи­на тайно сошлась с молодым Асклепием.
 – Любовь у нее не свободная, а голодная, – фыркнула Эрато.
Афина пропустила мимо ушей эти ее слова.
– Асклепий сам – бог, его и не надо приглашать, – надменно заявила она.
 – Самих-то олимпийцев, конечно, не надо приглашать. Все мы здесь, – рассудила Гера с нажимом в голо­се. – Остальных богов столько, что не наприглашаешься.

Этого ее гости тоже как бы не расслышали.
– Я приглашу охотницу Аталанту, – сказала Артемида.
В этом звучал еще и вызов Дионису.
– Защитницы целомудрия, – презрительно обронила Эрато.

Это относилось к Афине с Артемидой.
И никому не приходило в голову специально пригласить и иных божественных коллег. В частности, Эриду, что в последствии сильно сказалось и на самих совещав­шихся сейчас бессмертных, и на героях.

И тут Гермес, словно проснувшись, спросил Зевса:
– Кого прогонять-то?
Всецарь непонимающе уставился на него.
– Ну, там, в Афинах, – объяснил Гермес, – там, где рассеивать-то надо. Кого от кого отделять-то?
– А, – отмахнулся могущественной божественной дланью всецарь, – любую по­ловину.

Рожденному пустоты заполнять
Тем, что тебя поставит над тобою...
Ты волен это объяснять судьбою,
А можешь и никак не объяснять.

Известное не трудно приподнять.
А там что манит, снова беспокоя?
Живешь и все: занятие такое,
В суть не вдаваясь, проще перенять?

Взрослеем мы, а жизнь – всегда дитя.
Вне разума…  Сердясь или грустя,
Имей в виду и это... Даже в гриме
 
Мы – на подмостках изначальных сил.
Ты прав, раз в мир брожение вносил
Пусть даже обольщеньями своими.

А через несколько дней в афинскую гавань Фалеры вошел финикийский корабль, «Амурру». Надписи такой на нем не имелось. Тогда как-то не принято было это. На человеке же не пишут его имени. И никаких официальных бумажек о том, что такого-то называют так-то, никому еще тогда не выдавали. Поскольку  вся­кий в те времена находился на виду у всех. И понимал это, и себя самим собой чувст­вовал. Нам ведь только еще недавно казалось, будто, как его, слово забыл... Ах, да, прогресс… Будто двинулся прогресс некогда навстречу человеку. Тому, кто еще не родился.

Впрочем, подобная мысль приходила в голову и некоторым древним мудре­цам, которые стихийно, то есть, куда более сердцем, чем мы, приспосабливались к миру, чуяли, что воспринимаешь его лучше всего диалектически. И если есть у нас с ними какие-то общие заблуждения, то одно из них – про прогресс, направленный на человека. Который еще не родился... Пожалуй, нельзя совсем отказываться от понимания поступательного движения истории, открывающегося нам в опыте. И впрямь двинулся этот, называемый прогрессом, вроде, по означенному адресу, но таким каким-то окольным путем, так как-то навыворот, что всякий раз ему заблу­диться недолго. И опыт, оглянешься, все идиотский какой-то. Дурацкий опыт. И не к человеку двигались, а каждый раз, по-разному, - от него. Тут уж и спорить не о чем. Только на бумажки всех успели записать. Всех ли?

В те же времена не надо было выдавать человеку бумажку с его уважаемым име­нем. В те времена всякого человека, да и другое многое, просто так помнили. И на кораблях ничего не писали. Рассмея­лись бы, предложи кто такое. Может, и на коровах имена писать? Имелись ведь имена и у скотины. И клеймить еще не начали животных. По крайней мере, в Древней Греции. Если раба какого-нибудь... Да, клеймили. А корову... Любой хозяин разглядит, если какая из коров не вернулась с пастбища. Тогда люди были как-то более глазасты. И более ушасты тоже.

И афиняне просто знали: «Арго» есть «Арго», а «Амурру», получается, есть «Амурру». И еще получалось, что приплывший корабль прямо к ним и направлялся. Поскольку в переводе «Амурру» означает «Запад». А афиняне, да и все греки, по отношению к финикиянам  жили на западе.

…Финикийский «Амурру» возвращался домой из далекой Ибе­рии, которая прячется за этрусским сапогом, где владелец судна наторговал олова, необходимого для изготовления особой дешевой бронзы. За тем, что дешевле, и на край света сплаваешь. Однако, то ли местные прибрежные племена олова недостаточно припасли, то ли спугнули финикиянина разбойники, но всего своего товара на этот металл он не обменял. У него оставалось еще много мелкой посуды из непрозрачного стекла, которое научились изготовлять только на его родине, и шерстяных тканей особенных, лилово-красных и лилово-синих. Такой способ окраски придумали в Финикии, ис­пользуя морских моллюсков. Из подобных моллюсков и другие умели добывать красите­ли, но только красные. Финикийские же цвета, тона и оттенки у других, в частности, греков, не получались. Новые виды краски были очень удачными, однако, не годились для перевозки. Тогда изворотливые финикияне наладили ввоз к себе дешевой, некрашенной шерсти с востока. А сами ткани только окрашивали. И потом меняли на зерно, металл и керамику. Обменян­ное тоже пускали в обмен. На том и зарабатывали.
Владелец «Амурру» сначала намеревался сбыть остатки товара где-нибудь по до­роге на островах. А то и на самом Крите. Однако в какой-то момент так его заморо­чили, верно, боги, что потянуло его на сладкое. Просто мочи нет, как потянуло. И за­хотелось ему аттического меду, прямо со знаменитой горы Гиммет. И свернул он к Афинам. Благо там, рядом с Гимметом, и серебряные рудники имелись.

Как только стало известно, что финикийский корабль «Амурру» вошел в фалерн-скую гавань, Герофила засобиралась в дорогу. В мегароне Тезея появился Мусей. Остальные уже были на месте: и сам молодой царь, и Поликарп с Лаодикой. Все, кто находился здесь в первый вечер пребывания великой пророчицы в Афинах. Внезапность расставания обостряла печаль и так сопутствующую разлукам. Эти сблизившиеся люди то принимались горячо обсуждать что-то, то затихали, вобщем-то и не стремясь скрыть это всепронизывающее чувство. Чувство печали, в которой пряталось предчувствие будущего.

Герофила принялась рассказывать об Азии, неведомой для многих тогдашних греков, расположенной за морем, на востоке, неразумно гигантской, уходящей в  фантастически неизмеримые дали и пропадающей в них. Конечно, речь зашла и о финикиянах, благо на их корабле покинет Аттику Герофила. Посмеиваясь, рассказывала она, как эти оборотистые торговцы скупают девственную шерсть у скотоводов в азиатской глубинке и в ближней Азии, и на Крите. И о том, что окрашенные ткани продают втридорога.
– Красильни и у нас есть, – вспомнил Тезей, как мальчишкой плавал с дедом на Эгину и видел там собранных в одном месте рабов, как раз занимающихся окраской материй.
– Если нашего грека расшевелить, -–охотно подхватил слова Тезея Мусей, – за него трех финикиян выменять можно будет.
– Не очень-то, – усомнилась Герофила, –  финикияне мастера и из денег деньги делать. Там не только отдельные хозяева в долг деньги под проценты дают, но и целые общины.

Такого представить себе в мегароне афинского царя не могли и очень таким делам удивились.
Герофила принялась описывать  и Вавилон, где воины  не расходятся по домам и обедают вместе со своим царем, где круг делят на триста шестьдесят частей. Увлекшись, вспомнила о Египте, его гигантских пира­мидах, построенных очень давно, об ученых жрецах, хранящих массу необычайных тайн о земле и небесных светилах, рассказала о прозрачном стеклышке, которое, если его к чему-то приблизить, увеличивает всякую вещь во много раз, о серой маленькой стрелке, всегда показывающей в сторону большой северной звезды.

Больше всех, слушая, волновался Поликарп. Это было очень заметно, и Тезей с улыбкой объяснил:
– Наш Поликарпик иногда скажет такое хорошее и умное, что сам себе не ве­рит... И считает, что об этом он уже от кого-то слышал, но позабыл от кого. Он потому-то и дом оставил, чтобы узнать, откуда к нему приходят мысли. Сейчас, наверное, думает – от египтян или от вавилонян.

Герофила продолжала рассказывать:
– И в Азии есть свои пророчества…  Вот одно из них: южный ветер одолеет се­верный, и придут люди с востока, и повернется страна, как гончарный круг, и смяте­ние будет повсюду…
– Так туда же сейчас надо ехать! – воскликнул Поликарп. – Ведь можно опо­здать.
– Вот и поплывем вместе, – предложила Герофила.
Поликарп засмущался и притих.
– Не могу, – вздохнул он, помолчав, – я нужен Тезею. Как же с народовласти­ем…
– Что ты, Поликарпик, – мягко остановил его Тезей, – плыви, милый. Мы тут без тебя управимся, не думай.

И сказал так еще потому, что всегда внутренне был настроен никому не причинять неудобств. Ему самому это мешало в первую очередь.
– А ты? – спросила Герофила Лаодику.
– Я туда, куда и мой Поликарпик, – просто ответила Лаодика.
Вот она, еще одна проделка Гермеса. Так вот решилось и еще одно важное дело, сразу всех опять возбудившее, и печали прибавилось в мегароне.

...Среди ночи Герофила, припав к Тезею, расплакалась. Он лежал, осторожно, не двигаясь, чтобы ей не мешать. Обильные слезы Герофилы растекались по его коже.
Отрыдав, Герофила коротко и виновато вздохнула.
– Вот и все, – сказала она, поднимаясь.
– Может быть, тебе остаться? – спросил Тезей.
– Кто же тогда будет Герофилой, – ответила женщина – ...Нет, я бы и смогла стать твоей женою... Или кому-то еще… Я-то смогла бы, но сможет ли моя любовь. То, что внутри меня, поднимает в дорогу... Понимаешь?
– Пробую…
– Ты должен понять... Ты ведь такой же странник, как и я. Ты тоже нигде не приживешься, ибо тебе дано больше, чем надо для того, чтобы где-то укорениться.
– Похоже, ты разбираешься во мне лучше меня самого.
– Знаешь, почему женщина так хочет отнестись к тебе по-матерински?
– Почему?
– Оттого, что ты странник в этом мире.
– Неужели мы с тобой совсем не нужны этой жизни? – удивился Тезей.
– Мы-то как раз ей нужны, – объяснила Герофила, – но как нечто, приходящее из-за ее пределов. Потому-то и нет у нее к нам тепла.
– Неужели она так жестока?..
– Жестока от беззащитности, как ребенок.
– Про меня это твое пророчество?
– Про то, что и ты странник?
– Да.
– Тут не надо быть пророком.
– А что ты мне могла бы напророчить?
– Самое лучшее – быть любимцем богов.
– В любимцы я не гожусь, – рассудил Тезей, приподнимаясь.
– Отчего? – возразила Герофила. – Женщины-то относятся к тебе по-матерински. Ты познаешь и саму Афродиту.
– И буду, наконец, счастлив, – оживился Тезей.
Герофила даже рассмеялась.
– Того, кто не хочет или не умеет быть счастливым, и за уши не притянешь к ощущению счастья.
– Значит, счастья не будет, – спокойно согласился Тезей.
– Мы не будем счастливы. Но нам дано знать, что такое счастье… Бывают минуты, когда все в тебе как открывается: в любви или ко­гда рождается песня. В такие моменты и умереть не страшно... Конечно, такие моменты проходят, эта жизнь берет свое, и опять боишься смерти... Но ведь было...

Тезей опять видел, как наполняются светом глаза женщи­ны, озаряя весь ее облик, сияющую ее плоть.
– Теперь ты всю жизнь будешь видеть меня, – сказала Герофила, – даже с закры-тыми глазами.

...Цвет славного города Афины собрался у гавани Фалер. Толпились и горожане приблудные: певцы, музыканты и плясуны да мелкие служки, объединявшиеся и во­круг старого храма Диониса, и вокруг нового святилища Аполлона Дельфийского.

Были среди провожавших и носители бесспорных, хороших родослов­ных. Во-первых, все юноши и девушки, с кем Тезей плавал на остров Крит. Во-вторых, сподвижники молодого афинского царя, успевшие побывать с ним в первых аттических походах против Полланта и его сыновей. Много было и простых палконосцев.
Если море подступало бы прямо к стенам Афин, то из одного только любопытства, провожать Герофилу вышла бы половина города. Но тащиться в Фалеры…

Что до Фалер, то его жители все поголовно высыпали из своих домов поглазеть на проводы знаменитой пророчицы.
Так и получилось: на пристани рядом с финикийским кораблем, готовым отпра­виться в плавание, стояли отдельной группой хозяин судна, Герофила, Поликарп и Лаодика. Около них – Тезей с Мусеем. Мусей остался рядом с Тезеем, чтобы под­держать своего царственного друга в первые минуты одиночества.

Подальше, вдоль стен корабельного дока и верфи, – прибывшие на проводы из Афин. За ними, несколько в стороне, в пространствах между лавками прибрежного рынка рассредоточились жители Фалер.
– Я желал бы стать чайкой, – вздохнул Мусей.
– Еще налетаешься, – пообещала пророчица.
– А что, – весело оживился Мусей, – снаряжу судно, набью его товарами, отпла-ваюсь и вернусь самым богатым афинянином... Верно? – обратился он к хо­зяину «Амурру», который  направился к сходням, скорее всего, желая поторо­пить своих новых спутников.
– Паук целый год ткет, а одеться не во что, – уклончиво, но и хитровато улыб­нувшись, ответил финикиянин.
– О боги, – удивился Мусей, – какие занятные у вас присказки... Скажи еще что-нибудь.               
– Сказать?
– Скажи.
– Не обидишься?
– Поблагодарю даже.
– Пришел верблюд рогов просить, ему и уши отрезали.
– Поразительно, – продолжал удивляться Мусей, – совсем не похоже на пословицы наших хитрецов... Куда вы плывете, друзья мои, – вдруг грустно произнес он, обращаясь к Поликарпу и Лаодике. И снова – к хозяину судна. – Значит, не советуешь снаряжать корабль?
– Почему? Голова работает – пробуй.
– Это тоже ваша финикийская присказка?
– Нет, – рассыпался мелким смехом хозяин судна, – это я сейчас сам придумал.
– Финикийские головы работают, – усмехнувшись, откликнулась Герофила, – Я ж говорила – даже деньги под проценты ссужать целые общины научились.
– Община, община, – покачал головой финикиянин, – община, конечно, хорошо, но лучше бы самому… Без общины… Ах! – он коротко и как-то неожиданно доверительно махнул рукой.

Однако этот жест означал и иное. Афинский трубач, державшийся неподалеку, тут же протрубил сигнал молчания, какой всегда зву­чит на здешних берегах, когда корабль готов к отплытию.

Стало совсем тихо. Потом коротко – как прошелестело – прошгала группа афинян во главе со жрецом-глашатаем. Она приблизилась к отплывающим. Опять стало совсем тихо. И тут раздался голос глашатая, речитативом по строчкам  он произносил прощальную молитву. Вся пристань негромким, но густым эхом повторяла каждое ее слово.
– Поликарпик, Поликарпик, – сокрушенно проговорил Тезей, – братик ты мой любимый...


Рецензии