Школьный год Ирины Петровой

               


                Школьный год Ирины Петровой
                ( рассказ из бабушкиной шкатулки)

Предпоследний школьный год у Кати начался хорошо, задорно. Она перешла в другой класс и там завертелась новая жизнь с новыми дружками и новыми подружками. Ей было любопытно поболтать с внучкой индийской принцессы, с сыном шаха сходить в кино, а самый богатый мальчик из класса, у которого папа и газовщик и нефтяник в одном флаконе, пригласил её в театр на элитный спектакль, куда каждый билет по десять тысяч. Но уже к Новому году что-то изменилось, сжалось внутри неё, и подаренный отцом накрученный Ай-фон не принёс радости. Правда, теперь она стала ходить на подготовительные курсы в Вышку вместе с друзьями, продолжала получать отличные отметки в гимназии, но почему-то появилось незнакомое раньше чувство одиночества, и она даже написала “В контактах”, что одиночество это то чувство, к которому надо готовить себя с первого класса.
- Хочешь, поговорим о мальчиках? - сказала бабушка, усаживаясь в кресло.
- Это что о дедушке что ли? – хихикнула Катя, - Ну, и как он?
Бабушка рассмеялась и пододвинула к внучке тарелку с  куском свежего пая.
- Ты же знаешь я мучное не ем.
- А вот ещё сок и ежевика.
- Кислятина.
- Ну, как хочешь. Знаешь, я принесла тебе шкатулку cо своими рассказами. Хочешь почитать?
- Оставь. Я посмотрю.
Катю давно интересовала эта таинственная, похожая на маленький сундучок шкатулка тёмного лакированного дерева с маленьким почерневшим ключиком. Она часто просила её у бабушки, но та отвечала:
- Потом.
Когда потом Катя не знала. Но ей очень хотелось потрогать, повертеть в руках эту вещичку. Она удивлялась, почему музыкальную шкатулку, расписанную вензелями, дамами в длинных платьях бабушка даёт, а эту, более неказистую с трещинкой – нет. И вот теперь она у неё.
- Ты мне её навсегда отдаёшь? – спросила Катя.
- Посмотрим, - сказала бабушка. – Ты почитай пока.
Она поднялась с кресла.
- Пока, дорогая, мне пора…
Достала из сумочки помаду, подкрасила губы. И легко, будто не шестьдесят, а сорок, тридцать, двадцать обняла, прижала к себе внучку и быстро по лестнице, вниз. Там у подъезда её ждёт новенькая "Мазда", в ней он - спутник всей её жизни, отец, дед. Сорок лет вместе...


Оставшись в квартире одна, Катя открыла шкатулку. Она была плотно забита бумагами в файлах.
- Посмотрим, что там.
Перебрала, выбрала один, достала из него листки с отпечатанным текстом.
Залезла с ногами на кровать…


“Одев первое попавшееся, что под руку подвернулось, покидав тряпки в чемодан, девочка, не раздумывая, перешагнула через порог. Глядя только перед собой, даже не скосив глаза влево, где лежал, задрав в потолок,  свой могучий кадык её дед, она зацепилась глазом за дырочку справа от двери, вспомнила круглые оспинки на дедовом виске и, открыв массивные входные двери, почти сбежала с лестницы.
 И лестница, и сам дом, мезонином вписавшийся в старый московский дворик, и серая  улица – всё это было её, вошедшее в плоть от рождения, но отвергаемое сейчас, потому что хотелось быстрее туда, где солнечный зелено-голубой мир являл собой жизнь. Убежать от смерти! Уже не первой для неё, но от этого не менее пронзительной и жёсткой. Парализующей! Волю! Суставы! Мышцы!

Среди ночи к её диванчику подбежал дедушка и громко, почти криком:
- Ирка, я умираю! – выдохнул последнее, - и тут же опять к кровати и оттуда заклокотало, кровью изошло тело.

А она, уткнувшись взглядом в окно, долго стояла, кутаясь, неизвестно во что, то ли в одеяло, то ли в халат, разглядывая уже опушенные тополя, воробьёв, вытаскивающих из цветков тонкие ватки, и слышала сзади голос отца, который вызывал скорую, и чувствовала любопытный взгляд соседки, вытянувшей тощую шею по направлению к приоткрытой в коридор двери.

Не перекинувшись с отцом даже словом, будто всё было очевидно и так, она спешила к матери, потому что ещё не знала, что гонца, прибывшего с дурной вестью следует казнить.

Она не могла потом вспомнить, ни как перебегала через мостовую, ни как спускалась в метро, ни дорогу до вокзала, ожидания поезда, бежавших по рельсам вагонов, тропинки до дачи.

 Она  не помнила, как чемодан, набитый платьицами, юбочками, маечками и прочими девчачьими штучками тяжелил руку, мешал идти, как по голым коленкам ударяли оббитые металлом его жёсткие уголки, как около выхода из метро он вдруг вывалил на асфальт своё разноцветное чрево и какой-то мужчина с щетиной тёмных волос радостно помогал ей, запихивал и уминал содержимое, пытался защёлкнуть замки, которые не держали, не хотели держать, хотя ещё совсем не были старыми. Потом этот мужчина намекал на что-то не пристойное и пытался зазвать то ли в подъезд, то ли в квартиру и она бежала, и пряталась в проходных дворах, а он с уже расстегнутой ширинкой то бежал за ней, то скрывался за каким-нибудь деревом, радостным лицом упреждая её ужас, почти хохоча от восторга.

Улыбка школьной дамы, кутающейся в горжетку так, что её лицо с обвисшими щеками почти утопало в мягком черно-буром мехе, сливалась с удовольствием на лице того мужчины. И одна и другая улыбки выражали не теплоту души и радость человеческого общения, а нечто совсем противоположное, наслаждение страхом, унижением другого, его  обидой. Такое же выражение было на лице их завуча, Екатерины Константиновны, когда она стояла в дверях школы и отлавливала опоздавших к первому уроку учеников.

Девочка помнила и очень хорошо, как однажды почему-то не прозвенел будильник и вся их семья проспала и она, конечно же, влетела в школу тогда, когда у нерадивых уже отбирали дневники. Какое же блаженное торжество исходило тогда от этой прилизанной гестаповки с мощными великорусскими буферами, выпирающими из серого почти мужского пиджака.

 Ирка не хотела вспоминать свой последний год в школе.
Ни учителей, ни учеников.  С каждым годом ей становилось там всё неуютнее и неуютнее. Особенно в последний. Из-за очередной реформы многие дети из их класса, в котором девочка училась с первого класса, ушли в другие школы, техникумы, а тех, которые остались, слили, разлили, поделили. Это, может быть, было бы ничего, потому что все они жили в тех неказистых домах, которые жались друг к другу, ютились, переплетались дворами, коридорами, комнатами, как и дети, знакомые или полу знакомые с детства. Но, из-за соседства школы с известным по всей стране институтом, школа была объявлена химической и, соответственно, престижной, потому что в те годы химизация была объявлена знаменем той страны, в которой родилась девочка.  В неё пришли дети из других районов города. Они жили в больших кирпичных домах и не ходили как местные со своими тазиками в баню, а мылись в собственной ванне или принимали душ. Новенькие  были лучше, красивее, уверенней в себе. Девочка это понимала и чувствовала. В жизни вдруг стало как-то очень неуютно.

Если бы ни её дачный приятель Женька, она, наверно, была бы очень несчастна. Его влюблённость, их частые встречи, поцелуи у старого тополя – помогали не только выживать, а жить радостно и иногда почти беспечально.

Но было “но”. Строгая мама, разрываясь между кальками, обтяжками,  чертежами, которые она делала то для Издательства, то для какого-то Автора, очередями на пол дня, стиркой-готовкой – уборкой, приглядом за младшеньким сынком (любимым), нет-нет да заглядывала в комнату, где девочка учила уроки и проверяла, не отвлекается ли та на чтение любовных романов, появлявшихся в их доме неизвестно откуда. Её торопливые, тревожащие шаги, разрывали сюжет, фразу, заставляли быстрым движением задвигать ящик с раскрытой книжкой и склонять голову над формулами, задачами, контурными картами и прочей мурой, которая, как оказалось впоследствии, была совершенно бесполезной для дочери. Глядя со стороны, можно было подумать, что женщина не замечала этих уловок, но иногда, остановив на девочке недремлющее око, она повторяла:

- Если у тебя в четверти будет хоть одна тройка, встречаться с Женей не будешь!

Мама регулярно проверяла девочкины отметки в необычном серо-голубом глянцевом еженедельнике, который заменил простой дневник и был заказан кем-то из родителей новых учеников чуть ли не в Финляндии.

Но вот ведь какая незадача, отметки в нём становились всё хуже и хуже. О пятёрках пора было давно забыть (правда, одна всё-таки сиротинушкой выглядывала из-за спин других, ещё одна, сначала вроде бы поставленная, а потом почему-то зачёркнутая, заставляла удивляться одноклассников: “Как разве у тебя есть пятёрки?”).

С этим дневником-еженедельником вообще часто случались всякие неприятности.

Например, однажды, когда моросил тёплый осенний дождик, девочку почти у самого подъезда догнал Новенький из их класса, тот, который несколько раз шёл вместе с ней из школы, хотя жил где-то совсем в другой стороне, и почему-то нёс её портфель. Этот мальчишка был совсем ничего, с ним даже можно было бы сдружиться, а то, что левый глаз его сильно косил, девочке не казалось этому помехой.

- Ир, дай списать задание по химии, а то я на прошлом занятии не был.

Девочка дневник тут же достала, открыла на нужной странице. Новенький писал медленно, неторопливо, но не в дневнике, на бумажонке, чтобы дневник на дожде не намок. А Ирин дневник постепенно покрывался каплями, буковки сползали фиолетовыми подтёками. Но это огорчение ещё не было бедой,  которая уже вползала в подъезд их дома, прокрадывалась через входную дверь.

Несколько месяцев в больнице пролежал отец. Операция была тяжёлой. Он как-то сразу стал старым, и двадцатилетняя разница между ним и мамой стала особенно заметна. Из бодрого, крепкого, когда-то спортивного мужчины он превратился в старика со всклокоченными седыми волосами и тонкими желтовато-серыми ногами. Ирина навещала его часто. Были дни, когда, подходя к палате, у неё так колотилось сердце, а ноги становились такими ватными, что она еле шла.
Мама ездила к папе каждый день, иногда оставалась на ночь. Девочке без нёё было трудно. Она не привыкла жить без мамы. А ещё брат - он приставал к сестре, хватал её за косы, затевал возню, используя вместо груши для боксёрской тренировки.
Если девочка просила помыть посуду, его лицо выражало крайнюю степень брезгливости, если надо было вынести помойку, он смотрел на сестру с негодованием:
- Будешь приставать, пойду гулять, к тётке поеду.
Этого допустить нельзя! Мама и без того чуть живая. А брат? Ну, что с него взять поздний ребёнок, любименький. А тут и звонок телефонный:
- Ну, как у вас?
- А папа?
- Плохо. Температура опять за сорок. Я на ночь останусь.
Брат разговора не слышал, стоял рядом, пинал сестру кулочками. Ему хотелось резвиться, а сестра взрослую из себя строит.
   - Портфель собери!
А он ей:
    - Хи-хи! Ха-ха!
    - Дурак, дурак! У нас отец умирает, а ты…
Тут уж брат в слёзы. И она его обнимать:
- Не плачь, не плачь, миленький!
 Утром мать из больницы приехала и потащила сына к отцу. Проститься.
Мальчишка, ему и девяти не было, как увидел коридоры, палаты, больных в обвисших пижамах, отца немощного, чуть живого, к окну отвернулся, как приклеился, будто там, за окном, высматривал что-то. Ревел что ли? А отец уж точно не удержался и тоже беззвучно. И мать отвернулась. И девочка. А сосед по палате вышел.
Но отец тогда оклемался. А вот дед….
Его фамилия, заканчивающаяся игривым твёрдым знаком,  выгравированная изящным шрифтом на медной табличке, висела над другими, написанными на бумажках разными почерками.
Петровы – 2зв. Было написано четким почерком, буковками, за которые мама, надписывая чертежи, получала по одной копейке за десять букв.
Астаховы – 3зв. Было написано неаккуратной рукой школьника.
Фамилия “Усыскины” была напечатана на пишущей машинке, которая стояла в такой крошечной комнатке, что трудно даже себе представить, как в ней размещалась семья: отец, мать и два мальчика,  чуть позже её заменила фамилия “Новожилова”. Фамилии были указаны в той последовательности, с которой жильцы въезжали в квартиру. Дед въехал первым, давно, аж в тысяча девятьсот семнадцатом году, сразу после революции.
Теперь он часто сидел за громадным двух тумбовым столом, строча какие-то свои мемуары.
 Читал он, лёжа на кровати, которая стояла напротив стола.
 Вот также, рассказывала мама, и во время войны, придя после ночного дежурства, он прилёг отдохнуть. Вдруг военная тревога. Она, как всегда, на крышу, а он, как всегда, с книжечкой, какое там бомбоубежище, привык уже, лежит, почитывает. Разорвалось где-то рядом. Над головой деда, в нескольких сантиметрах, просвистел, прошёл через стенку, одну, другую и будто его и не было, осколок. Но был, точно был, вот она дырочка. Все заделали, а один, справа над дверью, так и остался.

Дед сказал:

- Мою не трогайте. Это память о войне. И не воевал, а чуть жив остался. Вот ведь как.

Так и осталась эта дырочка, которая всё вспоминается и вспоминается уже не девочке, а бабушке, которой почему-то кажется всё прожитое и непрожитое важным и не только ей, а какой-то вселенской энергетической ауре, которая вбирает в себя всё: хорошее и плохое и, чтобы этого плохого стало меньше, его надо выговорить, заговорить, чтобы оно никогда-никогда ни единым пятнышком не отпечаталось в душе мира.
 .
Это как чистый лист бумаги. Вглядитесь, как  он красив, притягателен. Стоят ли наши слова, черные на белом, того, чтобы уничтожать его девственность? Могут ли слова, выговоренные изменить нас, наше сознание? Почему так велика в человеке необходимость покаяния? Судит ли он себя сам? Боится ли другого суда над собой, который не здесь, не сейчас? Почему на склоне лет человек начинает вспоминать свои ошибки, почему они так тревожат его?

Ирка хорошо помнила этот дневник с размазанными дождём чернилами. Его листы заскорузли, стали жёсткими, неопрятными. Иркина школьная форма без маминого пригляда была под стать этому дневнику: какой-то мятой, а воротничок, который девочка теперь пришивала сама, скособочился и ей казалось, что и лицо её перекосилось в ту же сторону, что и воротник. Волосы, прекрасные темно-русые волосы, такие густые, что даже мама не всегда могла их промыть и расчесать, потускнели от серого мыльного налёта, а их концы посеклись от нетерпеливого, дёргающего, вырывающего пряди, неаккуратного расчёсывания. Ещё эти прыщики , которые обязательно, хотя бы раз в месяц появлялись на подбородке, незаживающая трещина на нижней губе…

Всего этого Новенький будто бы не замечал, он продолжал таскать Иркин портфель, страдал из-за её испорченного дневника и даже подарил ей странный карандаш, который привезли из заграничной поездки его родители.
 Однажды он увидел, что их классная распаковывала в учительской целую пачку новеньких дневников.

- Вот хорошо бы Ирке, - подумал он. Но речи о том, чтоб попросить, почему-то не было. Он знал, каждый на счету.

Доступ к новым еженедельникам был только у старосты. Она имела право входить в учительскую, брать журналы, тетради, дневники. Это была странная девочка. Жила она в таком же стареньком домике, как и наша героиня,  носила такую же форму, училась в той же школе с первого класса, но чем-то очень-очень отличалась от других детей. Она любила взрослых, безоглядно верила им и считала, что должна обо всём, что происходит в классе рассказывать им. Она старалась быть полезной. Старалась быть правильной, аккуратной. Но однажды, раздавая дневники после проверки ученикам, вдруг заметила, что нескольких дневников не хватает. Она не могла понять, куда они делись. Неужели потеряла? Признаться в этом она не могла.
- Нет!
Потихоньку вошла в учительскую и взяла три, да, три новеньких дневника-еженедельника из стопки.
Войдя в класс, небрежно кинула их на стол:
- Возьмите, у кого нет.
Ирка взяла. Толик взял. Витя взял.
Дневник был первозданно красив и чист, ласкал взгляд, нежил ладошки.

Через несколько дней старые дневники нашлись.

- Вот, - сказала завуч Екатерина Константиновна, - возьмите, - её лицо было брезгливым, - ничего себе ученички, всё заляпали. Ладно мальчишки. А ты-то, что, Петрова - обращалась она к Ирке, - всё съезжаешь, на тройки пересела, а ведь когда-то отличницей была. Смотри, переведём в сто семьдесят восьмую. ( Это их с первого класса пугали, школой для недоумков, школой для дураков.)

Вот и получилось, что у Ирки оказалось два дневника. Один чистый, глянцевый. Другой, уже заляпанный, с подтёками, помарками, плохими отметками. Как у многих девчонок, любовь к канцтоварам, чистеньким тетрадкам, новым ручечкам, у неё был велика. С ними сразу же хотелось что-то сделать. Подаренный же новеньким карандаш, оказался классной авторучкой, имя которой было непривычно – шариковая.  Новый дневник и шариковая, оба небесно голубые, с перламутровым переливом, валялись в портфеле и, притираясь, друг к другу, о чём-то шептались. Сквозь тонкие стенки их жилища до них иногда доносился запах талого снега, распускающихся майских листьев. Тёплое солнце пригревало их, нежило.

Весна ласкала и Петрову, что очень-очень неблагополучно отражалось на её оценках,  потому что теперь она не только прятала от мамы в столе любимые книжечки, но часто мечтательно смотрела во двор, где на крыше сарая любил загорать дворовый мальчишка, не спускавший глаз с её окна.

Однажды Новенький пригласил её и других школьных приятелей в гости, на день рождения. Новенький жил в том самом здании, на пересечении Садового кольца и Брестской, где располагается гостиница и ресторан “Пекин”. Она согласилась. Думать о том, что надеть было не интересно, выбирать не приходилось, не из чего, да и с обувью также.

 Предки Новенького, вернее мама, оказались очень мудры: стол накрыт со всем великолепием, разложены приборы, вилочки, ножечки, салфеточки, виноград гроздями из ваз, блеск бокалов, а самих нет. Ученички попили, поели, кажется, чуть-чуть потанцевали. Только стало смеркаться, часов в девять, пришли родители. Новенький зачем-то взял Ирку за руку и подвёл к маме, отец тоже был рядом, но девочку не разглядывал, а смотрел в окно, ведь сверху, из их квартиры с белой мебелью и пушистыми белыми коврами, открывался такой приятный вид: театры, сад Аквариум, внизу, как игрушечные, машинки. Мама спросила что-то, совсем незначащее, нет, не имя, и всё рассматривала, рассматривала девочку, сначала лицо, потом одежду, особенно пристально вглядывалась в туфли, которые раньше не снимали как теперь в прихожей, а так и ходили по квартирам в обуви. Потом быстро отвернулась и стала что-то говорить мужу. Ирка поняла, что её здесь не одобрили. Правда, ей это было тогда почти безразлично, но она точно помнит, неприятно.
С того вечера Новенький не только не провожал девочку домой, но даже не подходил к ней в школе.
 
Старый школьный приятель, дружбой с которым девочка особенно дорожила,  пересел на другой ряд, выбрав место рядом с пухлой отличницей Аллочкой.

Зато Женька стал приходить всё чаще и чаще. Уже к шести вечера он почти вбегал в комнату, хватал Ирку, и они гуляли, гуляли, шагами вымеривали Москву. Он был красив. Высок. Черноволос. А Ирка, так была, обычная.

- Я гляжу ей в след, ничего в ней нет, а я всё гляжу, глаз не отвожу, - пелось в популярной песенке тех дней.

А вокруг расцветала весна.… До окончания учебного года оставалось несколько дней.

- Ты помнишь наш договор? – спросила однажды мама, хотя никакого договора между ними не было, - чтоб не одной тройки.

Вот тут-то и выскочили они, дневник и ручечка, её то, по Иркиным правилам, следовало бы выбросить сразу же после дня рождения Новенького, но почему-то завалялась.

Девочка, дождавшись, когда мама уйдёт, аккуратно, без помарок, стала заполнять дневник, добралась до четвертных оценок, выставила себе ровные с прямыми клювиками четвёрки, умело расписалась в положенных графах и со спокойной совестью побежала открывать дверь Женьке.

На следующий день мама с братом уехали на дачу, а ночью умер дед.

Покидав вещи в ещё нестарый чемодан, Ирка помчалась на дачу.

В электричке кое-где сидели люди. В этот час, ещё и семи не было, народ спешил в Москву, а загород в будни, да в такую рань, редко кто выбирался. Напротив Иры сел мужчина лет пятидесяти.  Ряса. Камилавка. На груди – крест.
- Священнослужитель, - подумала девочка, - поговорить бы с ним.
Но мужчина лишь один раз взглянул на неё и стал равнодушно смотреть в окно. Заговорить первой она не решилась. Да, и что она могла бы сказать ему. Ну, умер дедушка, ну тяжело ей в школе, ну родители сами по себе, она у них где-то на задворках, ну, брат озорной. Ну, и что?
А ничего. Сидели и смотрели. Она на него. На его спокойное лицо, на пухлые руки (у священников почему-то всегда пухлые руки), на затёртую, несвежую рясу, на крест. А он в окно.  Потом она вышла, священник поехал дальше.
А ведь хотелось его слов. И Бога…

На даче утро ещё только начиналось. Ещё и не завтракали.
Мама девочке обрадовалась.
- Вот хорошо, что приехала, с Костей останешься, мне в Москву надо, работу сдавать. Дневник получила? Покажи.
Ирка полезла в чемодан. Достала чистенький.
- А старый где?
- Нам заменили, у кого мятый.
Мама посмотрела на отметки, с усталым равнодушием вернула его Ире.
- Мам, дедушка умер.
Дрожью по сжатым губам прошло горе.
- Несколько дней побудешь с Костей.
И уже переоделась, уже  с сумкой.
Ирин брат несколько дней был больше у соседей, чем дома. У тёти Тони. У неё Серёжка, как  Костян. Вечно у них ошивался. Теперь вот брат у них… Хорошо когда соседи, заборчик штакетничком и душа нараспашку.

А девочка одна. Валялась на подстилке в саду и, рассматривая небо, видела в причудливой игре облаков то дедов профиль, то его крупную фигуру, то чуть сутулую спину. Хватала любимую “Ласточку”, подарок дедушки, и гоняла по всей округе, одна. Этот велосипед был таким чудом, таким утешением во всех  её горестях. По тем временам он был не дёшев. Родители, может быть, и не купили бы. Но вдруг пенсионерам накинули – теперь не двести рублей, а все шестьсот отсчитывала почтальонша, радуясь вместе со стариками. И вот тут то со своего широкого новобарского плеча внучке велосипед. Бежевый, блестящий, почти новый.

Вечером приезжал Женька. Гуляли в лесу. Ирка плакала, уткнувшись носом в его рубашку, потом спускались к озеру, иногда купались. Однажды, никогда такого не было, воздух перед ними расцвёл нежно-зелёными мерцающими огоньками, Женька ловил их и складывал в коробок из-под спичек.
- Это всё тебе, тебе! - повторял он, радуясь, как маленький. Ему было приятно доставить Ирке хоть какое-то удовольствие,  стереть с её лица печаль и отрешённость. Он смотрел на неё и,  увидев, что она улыбнулась, разошёлся уже во всю: прыгал, дурачился, ходил на руках. Глупые, они и не знали тогда, что это простые червяки, что к утру, они расползутся, и девочка с неприязнью отдёрнет от коробка руку и выбросит его.

На следующий день, ближе к вечеру, когда Ира развешивала за домом бельё, приехали из города родители. Молчаливые. Уставшие. Папа прошёл  сразу в дом, а мама подошла к девочке. Её лицо было скорбным.
- Два горя в один день. Достойный человек умер, это одно. А другое – низость, гадость твоего поступка. Я про дневник всё знаю. Завуч звонила, просила взять. Позор. Как ты теперь в школу явишься? Чем сможешь искупить?
Она говорила что-то ещё, но девочка не слышала.

На неё вдруг нашла такая тоска, будто ни она кого-то обманула, а её предали, обворовали, унизили.

Ира молча отвернулась от матери, вышла за калитку, повернула по дороге к озеру. Спустилась с высокого холма, прошла узкой тропкой мимо огородов, через плотину перешла на другой берег, завернула за песчаную отмель - туда, где озеро разливается вширь, сливается с лесом. Здесь тихо, уже пахнет ночной сыростью, роса. Добрая вода у самых ног. Добрая прохлада у груди, шеи. Плыть, плыть долго-долго до того дальнего леса, который чуть виднеется узкой полосой. Плыть через туман, ощущать прикосновение рыб, холод подводных ключей, закручивающихся воронкой, плыть и ждать, когда лунная дорожка появится в волнах, а звёзды закружат голову и сольётся всё – небо, вода, воздух, и тогда она сама станет маленькой невидимой точкой среди этого большого, прекрасного мира и станет хорошо, легко, свободно…. И загадала, если доплыву – начну жить новой взрослой жизнью и всё получится и всё смогу!”

Внизу была приписка рукой:
“Вот так-то, дорогая, взрослеть всегда сложно. Держись!”
Твоя баба Ира.

"Всё будет хорошо, всё будет хорошо, всё будет хорошо, я это знаю!" - запела Катя, состроила смешную рожицу, подошла к зеркалу и показала сама себе язык.
Потом посмотрела в окно и увидела маленькую птичку, которая выдёргивала пушинки из тополиного соцветия.











 


Рецензии
Дорогая Нина, вот никак не ожидала, что сегодня погружусь и в свою юность, о чём говорят выхваченные крупными мазками подробности той жизни. Есть удивительные совпадения, есть разительные отличия, наверное, из-за собственного провинциального инфантилизма. Хорошо помню тот возраст, сохранились и записи, так что несколько не соглашусь с предыдущим рецензентом, в 17 лет оставались уже не детьми, но и до взросления было далековато. Мне нравится тема, к которой обратились, но некоторые моменты хочется, чтобы были прописаны чётче.

Не по тексту. Предполагала, что Вы уехали, попробую написать Вам, если не подведёт техника. Ваша Т.

Татьяна Алейникова   31.05.2012 17:18     Заявить о нарушении
Дорогая Татьяна! Рада Вам! Моей Ирке 15лет. Это 9-ый класс. А что чётче?
Жду.
Ваша Н.

Нана Белл   31.05.2012 17:37   Заявить о нарушении
Я написала письмо Вам.

Татьяна Алейникова   31.05.2012 17:46   Заявить о нарушении
Увы, письма я того не получила. Жаль. Ваши советы и замечания для меня очень важны!

Нана Белл   26.03.2017 23:51   Заявить о нарушении
Дорогая Нина, здравствуйте! Давно не общались, я уже не так активна на Прозе, другая проза затянула, житейская. Вряд ли могу сейчас что -то советовать Вам, Вы ушли далеко вперёд, а я осталась там, где была много лет назад. К тому же давно не пишу, кажется, совсем разучилась, а то, что написано, почему -то тут размещать уже не хочется.
С признательностью Вам за всё!
Ваша

Татьяна Алейникова   27.03.2017 09:53   Заявить о нарушении
Дорогая Татьяна! Как бы хотелось почитать то, что Вы пишете сейчас.Как Ваше здоровье, настроение, как живётся?

Нана Белл   27.03.2017 17:04   Заявить о нарушении
Добрый вечер, Нина! Если честно, написанное мной неинтересно, не считаю нужным выкладывать, хотя напечатаны в местном издании. Утратила интерес ко всему, что связано было с писаниной. Читаю книги, тексты в толстых журналах, но поняла, что современную литературу понимаю всё хуже, наверное, возраст. Настроение... Как -нибудь напишу подробней, пока не готова. Скажу только, что год выдался очень трудным, этим и объясняется отход от привычного уклада.
Спасибо, Нина!
Я помню о Вас, знаю, что Вы активно пишете, меня это радует.
Всего Вам хорошего!
Ваша Т.

Татьяна Алейникова   27.03.2017 20:53   Заявить о нарушении
На это произведение написаны 2 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.