Порог адаптации
маленькая повесть
1
Я почему-то всегда думал, что наш странный приход в этот мир произошел исключительно по воле нелепой, совершенно трагической случайности; уж совсем не то, что у большинства обычных счастливых людей. Я говорю «наш» не вообще. Дело касается лишь меня самого и моего брата Федора. Только вот теперь, когда в голове и на сердце седина, ночную мою бессонницу все чаще одолевают сомнения: а ведь нет, неспроста была отпущена жизнь, есть в том и мудрая закономерность, и высший справедливый свет.
Родители наши, по поздним рассказам бабки Варвары, доброй одинокой старухи, познакомились, – да и не познакомились они вовсе, а просто случились телесно, так, пожалуй, будет вернее, – именно в тот раз, когда перекатная голь, беспросветный пьяница Степка Решетов, набравшись чрезмерно и привычно, уснул в крапиве под нашим штакетником. Мать, в ту пору несовершеннолетняя «больная Лида», на пару судьбоносных часов осталась без присмотра старших. В тихой своей радости забавлялась у порога кленовыми чурками из сложенной в зиму поленницы. Играла, и тешилась малым; строила заборчики с домиками, а вот таки дождалась лиха. Очнувшись, Степан, горячечный с похмелья, ввалился в незапертую чужую калитку и наткнулся во дворе на улыбчивую Лиду – ребенка в обличье сдобной, вполне созрелой кобылки. Ну а дальше каждый думай себе сам.
Прояснить, так ли все и было на самом деле, теперь нельзя. Био наш папа, уразумев тяжесть факта, немедля сорвался в бег и, конечно, навсегда исчез из пыльного горняцкого поселка Либкнехтовское. Да, такое гадкое имя по сей день носит моя малая родина. Несчастную же Лидию, пустившую на божий свет заведомо дефективную плесень, четырьмя годами спустя нечаянно размолол в лохмотья дурной, груженный щебнем газон.
Родители ушли вслед за дочкой быстро и предсказуемо. Дедушка Витя Косых, всегда сумрачный и нелюдимый, тогда еще крепкий сорокапятилетний мужик, спустился в забой, где и остался навечно, а Лидина мать, помутившись от горя рассудком, наложила на себя руки. Заботиться о нас и укрывать ужасную тайну от досужих охов стало больше некому. Эти печальные сведения успела поведать сердобольная соседская Варвара, прежде чем сама тихо скончалась на немалом веку в сутулой, осевшей углами хате.
Решение опекунского совета изначально не могло иметь двух толкований. Специализированный интернат. Меня, уже шестилетнего, вообще-то, могли по недосмотру направить и в обычный сиротский дом, если бы не пристальный взор детского участкового врача, имя которого стерлось в памяти за давностью сроков. Слишком много воды утекло с тех босопятых времен. «Косых Владимир Викторович, 1951 года рождения» – так указано в моем паспорте. Как видите, от полумистического злодея Степки не осталось ни следа, ни буквы.
Верный гиппократовой клятве, сухонький, уже немолодой доктор перед отправкой мальца в государственную опеку ощупал суставы, поочередно оттянул мне веки и придавил шпателем корень языка – а-а-а... Я прилежно выполнял команды, ожидая момента главного и шокирующего откровения. Старик немного помял мой плотный, несуразно скошенный вбок живот, а затем приложил к нему трубочку-лейку. Тут-то и обнаружилось отчетливое второе сердцебиение. Вмиг покрывшись испариной, он сорвал с меня широкую, с дедовской перекроенную рубаху, и медленно, точно сраженный расстрельным приговором, опустился на стул.
Это скалилось на доктора редкими зубами и буравило насмешливым всепонимающим взглядом. Я уставился в окно, становиться свидетелем обморока пожилого и уважаемого человека мне совсем не хотелось. Федор сипло кашлянул; ойкнув, столкнула на пол чернильницу молоденькая накрахмаленная медсестра.
Помню, как тут же раздетый донага, озябший и жалкий, стоял я на холодном кафеле под прицелом мощных докторских очков. «Боже… Уму непостижимо», – выщупывали обосновавшегося под моей ключицей близнеца дрожащие, в рыжинках, пальцы. «Но как же почки, pancreas? ЖКТ, наконец. Есть каноны… Немедленно в область. Да какую там область, в Москву. Исключительно в Москву».
Так вскоре состоялось знакомство с профессором Феликсом Ивановичем Белоцерковским, специалистом в области врожденных патологий.
Мне теперь грешно жаловаться на отнятое наукой детство. Кормили в ведомственной столовой хорошо, а под отечески внимательным оком Феликса Ивановича я чувствовал себя едва ли не важной птицей. За исключением брата у меня не было друзей-сверстников. Зато появился многозначный секретный код, присвоенный по инициативе заботливого моего профессора, куратора редчайшей темы. «Спорадические рудиментарные патологии: порог социальной адаптации близнеца-паразита» – вот как это называлось в окончательной редакции. Я долго не мог понять, почему Федор, родной мой человек – да-да, человек, ближе которого быть просто не может физически – обозначен таким дрянным словцом. Что я знал, зеленый пацан. Бабы Варины паразиты все сплошь были похожи на спившегося непутевого Степку из старушечьих ляс-пересудов.
В течение нескольких лет в закрытый военно-медицинский санаторий, где нас содержали, часто наезжали надменные в своем непререкаемом авторитете научные чины, говорили множество непонятных слов, важно кивая головами с проплешинами и оглаживая выпестованные седые бороды. Я привычно предъявлял им Федора, покачивающего в приветствии веселой босой ступней – чуть пониже моего пупка. Ясноокий же его лик, по обыкновению, с любопытством и традиционной уже иронией взирал на опешившую науку из-под левой ключицы на братской груди.
Это вовсе не была мертвая неподвижная маска, как ошибочно полагали заранее некоторые специалисты. Федор не только видел, и слышал, благодаря одному открытому уху, но постигал мир – ненасытно и, клянусь, поражающими воображение темпами.
К нашим общим двенадцати брат окончательно перешел от пугающих высвистов и невнятного бормотания к нормальной речи, обнаружив в ту пору завидную тягу к познаниям. Федю интересовало абсолютно все. Как устроено электричество, отчего от профессора пахнет одеколоном, выходят ли женские родовые пути через пуп, и почему до сих пор американский рабочий класс не сольется в братских объятиях с великим нашим. Вопросы его сыпались бисером. Я, как мог, старался выдавать версии, но быстро понял, что мой колодец практически вычерпан. Все чаще я стал в ответ пожимать плечами и, наконец, мысленно расписавшись, с облегчением повесил на гвоздик явно непомерную мне мантию эрудита. Пришлось оформить читательский абонемент и потаскать в палату увесистые глыбы БСЭ. Полсотни гранитных томов знали всё.
Читал я тогда, признаться, весьма неважно, на длинных новых словах запинался и быстро впадал в сонливость, и тем самым доводил моего Федора до белого каления. «Болван», – скоро резюмировал брат и немедленно взялся за азбучный гуж сам. Надо ли говорить, что грамоту он освоил играючи, в несколько дней. Мамы, перемывающие рамы, беглые колобки с норушками-квакушками, весь этот ясельный набор полетел к чертям, заставив его лишь досадливо поморщиться. Уже через какой-то месяц Федя основательно штудировал арсенал нашей семитысячной библиотеки, отдавая, как ни странно, предпочтение научной литературе. Вот эти-то книги он выедал от корки до корки. А если вдруг я, придремнув, забывал перелистнуть нужную ему страницу, раздраженно похрипывал на меня невесть откуда схваченным матерком.
Импульсивность Федора ставила в тупик не только меня. Во время обязательных осмотров он, к моему стыду, частенько плевался и не единожды цапнул зубами бесцеремонные медицинские лапы. О, характер у братца оказался еще тот. Зная о предстоящем демонстрационном сеансе, он вопреки всем моим уговорам готовил фирменный сюрприз. Федя притворялся спящим, а затем при первом прикосновении распахивал глаза и поливал отборными гнусностями оторопевшее светило. Меткость его быстрых плевков поражала, и лишь ставшие дежурными угрозы Феликса Ивановича – закрыть хулигана драпировкой – ненадолго сбивали Федину спесь. «Делай как знаешь, авиценна хренов», – презрительно цедил Федор и закрывал глаза. Кусаться, правда, он через некоторое время все же перестал, ознакомившись однажды со случайной брошюркой по общей гигиене.
Утренние процедуры умывания превратились у нас в особый ритуал, где верховодил, безусловно, брат. «Полегче, ты, морда», – рычал Федя, зажмурившись от удовольствия, когда я мокрой марлей протирал братские, присыпанные лучезарными прыщами щеки.
Скоро мне пришлось соврать сестре-хозяйке о потере зубной щетки – честно говоря, по инициативе Федора, и получить вторую, для него. Я помню эту щетку, первую Федину личную вещь. Ее форму, щетинку, сказочные янтарные прожилки. Брат страшно гордился тем, что его собственная вещица красивее моей, и прикусывал после чистки щетку зубами, ни в какую не желая с ней расставаться. Теперь мне как никому понятно былое его упрямство – жалкого беспомощного калеки, лишенного высшей волей права элементарного осязания, и комок безмерной, едва ли не отцовской любви к брату в тысячу который раз застревает где-то под кадыком.
О том, что немыслимый живой барельеф на моей груди – Федор, до сих пор не ведает ни одна живая душа. Имя близнецу, о существовании которого сегодня, видимо, известно лишь мне, однажды тайком дал я сам. С годами, став набожным, я понял, что не ошибся с выбором. Теодор. Богом дарованный. И не просто дарованный, но для пущей верности пожизненно сплетенный с братом общими кровеносными узами. Плоть во плоти, единая на двоих судьба.
Гражданская личность Федора не отмечена ни в одном официальном документе. Разве что в старых засекреченных архивах мог сохраниться научный код Косых-2, если только когда-то это понадобилось почившему уже профессору. Однако, против всяческой логики, Федор есть. Он живет, и проживет лет ровно, сколько проживет его наружная физическая оболочка. То бишь суть я, Владимир Косых.
Много позже, став взрослым и подчиняясь требованиям пытливого брата, я силился вспомнить, как могла выглядеть наша, погибшая в одночасье, несчастная мать Лидия. Она и сейчас нет-нет, да и промелькнет в усталом воображении. Этакой чуть пышноватой шатенкой, с глазами, полными неистраченной материнской ласки.
Ни одной маминой карточки отыскать так и не удалось. К нашей печали, со временем выяснится, что новые жильцы, осевшие в бывшем косыховском гнезде, подчистую избавились от чужого хлама. Но тогда, в неполные пятнадцать лет, за бетонными стенами режимного санатория мы с братом нянчили потаенную великую мечту – совершить побег и вернуться в Либкнехтовское, в полузабытый родной дом. На первых порах мы рассчитывали исключительно на поддержку нашей соседской фронтовички Варвары Тихоновны.
Жизнь, тем не менее, не стояла на месте. Приходящий учитель, медицинский капитан Межевой, приставленный приказом к специфическому детскому контингенту, давал уроки сразу по нескольким дисциплинам: основам математики, русскому языку и литературе, географии и истории. Для занятий нам была отведена небольшая комната в административном корпусе. Я надевал специально сшитую мне форму, в которой имелась сетчатая вставка на уровне груди. Таким образом, мой Федор имел возможность наблюдать и слушать, оставаясь при этом невидимым. Профессор настоятельно просил нас не шокировать персонал и попавших под белоцерковскую лупу немногочисленных соучеников.
Забыть тех ребят невозможно. Трехрукий Сережа, похожий на испуганного тарантула, кудрявая, отягощенная эпилепсией Верочка – с огромным животом в бандажной сумке. Бог ведает, что таилось в том исполинском животе. Судьба закономерно развела нас спустя несколько лет, и лишь редкие больные сны сейчас напоминают мне о питомцах профессорского паноптикума.
И все же это было счастливое время. Мы знали совершенно точно, что живем в самой лучшей и справедливой стране. И в страстных перешептываниях после отбоя взвешивали – в святой своей простоте – наши шансы на мореходное будущее. Примеры героев, воспетые в любимых книгах, вселяли нам сладкие призрачные надежды. Федор, войдя по привычке в самозабвенный боевой раж, клеймил позором трусливую бабью инертность. При этом его единственная куцая конечность – выпростанная поверх казенных моих кальсон ступня – с легкостью обычной ладони сжималась в воинственный кулак. Мы были готовы к подвигам и лишениям. В наших глазах мерцал огонь бесстрашных воинов, а сердца переполнялись отвагой.
Увы и увы. Очередная плановая медкомиссия камня на камне не оставляла от глупых фантазий. Мечты рассыпались на осколки, осколки плавились в долгих жарких спорах и горячими каплями жгли мне ночами левый бок. Это плакал мой волевой Федор. Двоим наивным уродцам не хватало лишений.
Тем временем с нами происходили волнующие, понятные любому взрослому перемены. Вычитанные до дыр библиотечные французы, Стендаль и Флобер, незаметно посеяли в юных душах первую смутную тревогу. И как бы ни хмурился сквозь строки мрачный Гюго, настаивая на мужественности, авансцену уже уверенно заняли Бальзак, Золя, Мопассан. Наши неокрепшие моральные устои вовсю трещали по швам.
Под дрожащее честное слово не проболтаться я выцыганил у Антонины, вдовой поварихи из пищеблока, Милого Друга. И несколько счастливых суток «двое косых», сглатывая прежде незнакомую, пьяную слюну, упивались буйством разврата. «Прочитал?? Да быстрее же читай, Вовка. Ну дальше, дальше, дубина ты безграмотная», – Федя, в обычном для него нетерпении, до хруста разводил пальцы своей универсальной ступни.
Буквы и образы плыли у меня в глазах. Я не мог заставить себя перевернуть страницу, пораженный первой в жизни адресной эрекцией. «Ага, встал! Встал, хреняка», – веселился брат. «Ну! Доставай же… Надери его, наконец, как следует, горбатого».
Мастурбация стала для нас новым восхитительным открытием. И по сути одной из главных и немногих тайных радостей. Брат со свойственной ему изобретательностью всегда легко находил объекты вожделения – будь то строгая, но ужасно рельефная кастелянша Раиса, либо одна из замешкавшихся в переодевании медицинских сестер. Мы подкарауливали красоток, подолгу изучая информационные стенды вблизи раздевалки. Затем в нужный момент спешили в соседний, отмежеванный дырявой фанерой чулан.
Федор, трагически обделенный замечательным инструментом от рождения, получал, странным образом, в волнительные минуты свою немалую порцию адреналина, и в тяге к постыдной страсти не отставал от меня ничуть.
Феликс Иванович, между тем, пунктуально проводил осмотры, застывая временами в задумчивости, после неспешно делал пометки в кожаном черном журнале. Я редко выдерживал его долгий проницательный взгляд. Мне казалось, профессор видит меня насквозь и с минуты на минуту разразится гневной тирадой по поводу подростковых грешков. Зато Федя открыто зубоскалил, фамильярничая на грани откровенного хамства. «Что-то вы бледны сегодня, мой генерал. И вид, знаете ли, совсем усталый. Не иначе, готовитесь к лауреатству? На воды вам надобно, срочным образом на воды…» Феликс Иванович поджимал губы, хмурился и темнел лицом.
«А чего, профессор, неплохая идейка. Берете с собою весь зверинец, снимаете летний кинотеатр в городе-здравнице Кисловодске… Билетером Сеню с лошадиной башкой, а Косых – зазывалами. Дело-то известное, неновое. Потеха будет, пальчики оближешь. Вы подумайте, подумайте, фурор обеспечен. Или у вас другие планы? Может, без затей – инъекцию, и в аквариум со спиртом? А, Феликс? Х-ха… Иваныч».
Я в ужасе обливался холодным потом и в пустых попытках утихомирить буяна во всю силу напрягал брюшной пресс. Только так было возможно неприметно сжать Федину конечность. Мысль о том, что брат дерзко озвучивает мои собственные ночные кошмары, оборачивалась настоящей паникой.
«С завтрашнего дня – ежедневные двухчасовые прогулки в зеленой зоне. В любую погоду», – профессор подводил итог и захлопывал свой черный дневник.
В одно майское ласковое утро, когда солнце начинало припекать почти совсем по-летнему, а в воздухе явственно витали признаки скорых чудес, нам объявили потрясающую новость. Научный коллектив во главе с Феликсом Ивановичем и несколько особо интересных, подопечных ему экспонатов ночным пассажирским отправляются в далекий Симферополь.
Это известие стало для нас подлинным счастьем. Простым и невероятным одновременно. Слова «международный – ялтинский – симпозиум» мы проговаривали друг другу сотню раз, с особым значением, боясь спугнуть, сглазить нежданный фарт. Что там высоколобые ученые иноземцы со своими мегатонными именами. Видали уж мы их не раз. Основное значение для нас имел довесок к пиршеству назойливых мудрозвонов – горный серпантин, кипарисы, Ласточка и Медведь-гора. И море – наше море из грез. Море.
Вот, оказывается, о чем вечерами шептался с соснами южный ветерок, – да нет же, ну конечно, зюйд-зюйд-вест, – в изученном до последней ветки санаторном сквере. Понятное дело, Федина заслуга в завтрашнем счастье была совершенно неоспорима. «Го-го! Что я говорил, морда…»
Я, как всегда, не уставал поражаться интуиции брата.
2
За долгую жизнь еще многими тысячами железнодорожных верст довелось оплести нам с Федором затейливую сиамскую судьбу. Но вот кадры той, первой поездки в Крым по сей день не утратили в памяти яркости и волшебства. Они возвращаются раз от разу, если вдали вдруг проносится состав экспресса, и тогда я невольно глубже втягиваю окрестный воздух. Мне мерещится в нем острый запах нагретых шпал с выступившими под солнцем каплями креозота, встречный поток поднятой с насыпи антрацитовой пыли; и я, зачарованный, снова и снова замираю перед ожившими воспоминаниями.
Утробно порыкивая на нижней черепашьей передаче, ведомственный автобус с нашей группой прополз по перронному асфальту, мимоходом померился ростом с головным вагоном и, наконец, признав проигрыш, вздохнул пневматикой тормозов аккурат напротив восьмого «СВ». Мы со скромными своими пожитками гурьбой высыпали на площадку и принялись с интересом осматриваться. Тертая бабеха проводница, седластая и зычноголосая, навидавшаяся уж всякого и разного, намертво вцепилась в поручень, тут же позабыв про службу. Костяшки на ее руке побелели, а в глазах плескался откровенный, перемешанный с жалостью испуг. Можно было бы добавить, что так глядят на ребенка без рук или ног, если бы подобное сравнение не касалось тех, о ком вам теперь известно.
Феликс Иванович бросил на тетку беглый взгляд и, чуть склонившись к пергидрольным завитушкам, негромко и властно отдал какое-то распоряжение. Мадам поспешно отступила в глубину тамбура. А мы гуськом, один за другим стали вскарабкиваться по высоким ступеням.
Интерьер спального вагона ошеломил нас, немедленно и наповал. Розоватое северное сияние светильников, кремовая отделка купе и министерская ковровая дорожка, роскошные кожаные диваны и откидные стульчики вдоль коридора. Даже расписной, в петухах, горшок с живой традесканцией нашел приют поверх таблицы с расписанием.
Наша с братом морская мечта сразу же подверглась нелегкому испытанию. Как-никак фешенебельная гостиница на колесах предъявляла очень уж заманчивую альтернативу. Вот если бы нам когда-нибудь довелось занять место этой самой гусыни-проводницы…
Федор возмущенно подергивал ступней и ругал меня особенно рьяно – полы моей расстегнутой куртки ограничивали ему обзор. «Нет, ты глянь, ты только глянь, фигура», – то и дело вскрикивал брат. «Ну, чего ты молчишь, мы же сейчас поедем в этом Хилтоне!» Я лишь бестолково шмыгал носом и растерянно улыбался в ответ.
Ночь, проведенная в пути, была полна колдовством. Вмиг ставшее родным, по-домашнему участливое контральто, чуть растягивая гласные, выпевало на узлах и станциях о прибытиях-отправлениях, желало счастливым братьям счастливой же дороги, и принадлежало, казалось нам тогда, одной и той же милой, похожей на маму женщине. Сиреневые отсветы вокзальных фонарей на полированной столешнице неожиданно оживали, когда поезд трогался и начинал тихий разбег. Затем таинственными ромбами стекали на пол, прячась под рундуком. На их место тут же падали новые, с каждым разом все более стремительные, веселым колокольцем оживала чайная ложка в пустом стакане, а захандрившая было слюдяная лепешка плафона наливалась у изголовья добрым светом надежды. Это путеводная Полярная звезда сбрасывала надоевший облачный ватник. Тогда я осторожно сдвигал тяжелую зеркальную дверь и, убедившись, что коридор пуст, проскальзывал к черному оконному проему. Я тихонько разводил занавески, и две парящие на них голубые чайки скучали друг по дружке – пока мы с братом, вслушиваясь в двухмерную чечетку колес, таращились в летящую мимо ночную тьму.
Время от времени кто-нибудь из полуночников пробирался коридором в запрещенный для нас тамбур. Вагон на вираже кренился и раскачивался, заставляя пассажира по-чаплински оступаться. Мы же минутой-другой спустя чутко подергивали ноздрями, отлавливая доносившиеся веяния взрослого табачного духа.
Изредка слепое полотно в оконной раме вдруг озарялось стремительным вихрем встречного состава. Наша скорость, и без того немалая, в ту же секунду чудесным образом возрастала вдвое. Федор, целиком захваченный зрелищем, радостным присвистом озвучивал свой сверхзвуковой полет – фь-щ-щ-щ! Гусыня тогда рассерженно шипела и демонстративно погремывала у титана уборщицким инвентарем.
Тихий, утопающий в зелени пансионат без имени таился в стороне от любопытствующих глаз. Чуть повыше республиканской трассы в районе Массандры. Путь к нему найти было немудрено – хотя бы по растиражированным бурым блинам запрещающих знаков. «Кирпич», снова «кирпич», и за этим подъемом тоже. Свитая в кольца подъездная дорога непрерывно забирала круто вверх, делая штурм для маломощных моторов практически невозможным. Да трудно было и представить, чтобы на это отважился какой-нибудь навьюченный и законопослушный мул-москвичок. Но наш, далеко не заурядный, подобный бело-голубой ракете микроавтобус «Юность» брал высоту с уверенным достоинством, не сбиваясь на подвывания и чихи. Так что досадовать приходилось разве только из-за отсутствия восхищенных зевак.
Живительный горный воздух, проникая во все распахнутое, что могло быть распахнутым в салоне, вылизывал потные горячие лица. В окна – буквально с расстояния вытянутой руки – заглядывали толстенные, струящиеся анакондами корневища, тут и там на дорожное полотно наползали небольшие языки осыпавшихся мелких камешков. Все казалось дивным, загадочным. Наша же неизбалованная диковинными картинами память схватывала новые впечатления с жадностью вокзальной дворняжки.
Густой лес плотно укрывал южный склон величественной ялтинской гряды почти до самых вершин, щетинясь в подножье частыми зубчиками кипарисов – вдоль тонкой, едва-едва различимой шоссейной змейки. И лишь с покатого бетонного пятачка перед самым въездом в пансионат просматривалась полоска далекой морской лазури. Все указывало на то, что неведомые пока нам хозяева знали толк в выборе дислокации. И уж точно не имели никакого отношения к производству плюшевых медвежат. Так оно, собственно, и оказалось.
Строгие, отливающие нержавеющей сталью буквы «МО СССР» на двухметровых воротах и до зевоты знакомая нам эмблема конторы, несомненно, не оставляли местным грибникам и малого простора для легкомыслия. Однако цикады в округе орали вовсю, невидимые пичуги бесшабашно выводили рулады, а вальяжный, парящий в синеве альбатрос даже позволял себе иногда снизить круги, чтобы обрушить на молчаливый неприятельский стан новую белую кляксу.
Водитель просигналил. Юный веснушчатый вратарь в пустых погонах проворно растолкал в стороны вверенные ему половины и прижался к штанге. Нам открылся ухоженный, вычерченный белеными бордюрами двор, длинная пестрая клумба с зонтиками оросителей, череда сонных белокаменных домишек. Федины дорожные страшилки о сторожевых собаках и пропущенном через проволоку электричестве, по счастью, не подтвердились. Пансионат оказался вполне себе мирным маленьким эдемом. Мы мигом сбросили напряжение, загалдели, пробираясь к выходу, и тут же превратились в обычных, изрядно проголодавшихся веселых подростков.
К вечеру, когда солнце одним прыжком перемахнуло через корону ай-петринской яйлы, а лесная прохлада тягучим синим киселем поползла вниз с мигом потемневшего склона, Феликс Иванович собрал всех в беседке. Пришло время порадовать нас известиями о предстоящих экскурсиях.
Морская прогулка на белом катере с остановкой и купанием – купанием, о-о… – в Царской бухте. Генуэзская крепость, музей Айвазовского. А еще через пару дней – южный поход: через Бахчисарай к Байдарским Воротам, затем Форос, скалистый Симеиз, дворец графа Воронцова. И на закуску фантастический подъем канатной дорогой к самому высокому на полуострове плато. Мы, разумеется, дружно и искренне ликовали.
«Высота Ай-Петри равна одна тысяча двумстам тридцати четырем метрам. Через каждые сто метров температура воздуха понижается на один градус», – неожиданно объявлял брат. «Надо же, какая осведомленность. Похвально, похвально», – Белоцерковский прятал одобрительную улыбку. «Да ну, ясли. Один, два, три, четыре. Кстати, наверху примерно плюс десять, понадобится теплая одежда».
Федя-Федюша, славный мой человече.
Никто, впрочем, не отменял и спланированную загодя специальную программу форума. В Ялту уже прилетели ученые из Франции, спешили на симпозиум швейцарцы и австрияки. Непременные болгары и прочие братские чехо-поляки третий день терпеливо прожаривались на пляжной гальке в ожидании нашего приезда. Шило прокололо, как водится, мешок с чудесами. Слух о «токин хэд» – говорящей голове – давно просочился в зарубежные научные круги. Вот-вот ожидался сам господин Рудгер Гейнц, немецкий генетик-тератолог с мировым именем. И наш, ко всему, старый знакомец, переживший четыре года назад яростный укус от «колёви». Все это подслушал еще в поезде своим невероятно чутким ухом мой сметливый братец.
За день пансионат незаметно заполнился людьми. Полные неги сумерки, утопающие в розово-фиалковом сиропе, вдруг оцарапывал незнакомый чужой говорок. Реплики иностранных гостей, деликатно-сдержанные, в пониженных тонах, отражались от монументального щита с ликами просветленных воинов, и на фоне его бескомпромиссной грозной эстетики оставляли смешанные, отчасти пугающие ощущения: что происходит! Не настораживалась ли это наша славянская генетическая память? Пожалуй что, увидь на минутку странное то сборище какой-нибудь бдительный непосвященный гражданин, сигнал «куда надо» был бы обеспечен мигом.
Несколько раз в течение вечера Белоцерковского приглашал к телефону бесцветный, похожий на снулого леща дежурант-капитан. Феликс Иванович торопился на каждый звонок, заранее отряхивая веселость и настраиваясь на серьезный лад. Хотя всякий раз, оставляя беседку, он не забывал ободряюще нам кивнуть, чувствовалось, что компания собирается нешуточная, и отоспаться с дороги нашему немолодому профессору вряд ли придется.
Ночью в горах неожиданно поднялся ветер. По вздрагивающему стеклу обеспокоенно заелозили сосновые лапы, где-то над морем кривое лезвие молнии вспороло гуталиновое небо. Близкий ливень с упорством слепого бродяги ощупывал округу, отыскивая наше, сухое пока гнездышко. За день разомлевшие под солнцепеком крыши теперь мучительно постанывали, ожидая трепки, а голоса солдатиков, спешно стягивающих брезентовый навес, сделались в порывах ветра тонкими и писклявыми. Неожиданно поблизости ударил разряд совершенно немыслимой силы. Все обреченно погрузилось во мрак, и время замедлило ход.
Замерев, мы с Федей глотали своенравный Крым. Благоговейно, с немым обожанием, лишь изредка бросая в темноту свои тихие «ух-х», когда очередной раскат осатанело колол перенасыщенный озоном эфир. Все же, в конце концов, накопившаяся за суетный день усталость сделала свое обыкновенное дело.
Я не припомню, когда нам спалось столь же сладостно, как в ту удивительную ночь. Дом, белого камня, плыл вместе с нами океанским лайнером, кто-то, большой и всемудрый, осыпал палубу пригоршнями звонкой белой смородины, а купол над головами, конечно же, был акварельным.
Начало дня возвестил напрочь охрипший после грозы колокол репродуктора. Толком не продрав глаза, мы радостно катапультировались с кроватной сетки и понеслись к порогу с инспекцией. Утро, как и заверял звонкий хор, действительно встречало нас прохладой. И – солнцем! Оно заливало двор, заливало горы и синюю синь небосвода, высвечивало каждую каплю, и было таким великим и милостивым, что его протянутых меж сосен лучей хотелось благодарно коснуться ладонью.
Пансионат, к нашему удивлению, был почти пуст. Одинокий армейский грузовичок с подмокшей табличкой «люди» грел у ворот провислую, ртутно сверкающую тентовую спину. Тут же, поблизости, знакомый нам по вчерашнему воин-голкипер, рассупонив до ремня гимнастерку, ловко выпыхивал из-под караульного грибка великолепные дымные кольца. Мы залюбовались его мастерством и немедленно поклялись в ближайшее время освоить важную науку.
Похоже, просвещенный народ в полном составе укатил в Ялту. То ли проводить предварительные слушания, то ли знакомиться с крымской жемчужиной. Так было или иначе, уточнять положение вещей у служивого мы постеснялись и, не улови Федя отдаленное позвякивание посуды, решили бы, пожалуй, что о нас просто забыли.
Вскорости на горизонте замаячил грузный усато-носатый кавказец, одетый в форму общевойскового старлея, и поманил меня пальцем. Рукава его тесного кителя по локти прятались в белых поварских чехлах, а свободное от растительности темечко самым неуставным образом венчала рублевая пляжная панама. Я постучал в окна засонь-однокашников и, прикрыв по привычке Федора, поспешил следом за начальником. День определенно складывался наилучшим образом.
Присыпанные специями макароны с армейской тушенкой от «сташнанта Мамедова», простецкие и восхитительные, надолго стали одним из самых уважаемых блюд, а излюбленным лакомством спелая, глянцевито-черная черешня. Ребята загрузили под завязку – бэри сколка нада, дарагой… – карманы фруктой, разбрелись по базе и теперь коротали время в сладком бездельничанье, постреливая косточками по кустам. Федор, мой неугомонный Федя, не тратя времени на глупости, поспешил прервать сытое блаженство. «Эй, конь, гляди-ка. А граница-то, похоже, не на замке».
В самом деле, на дощатом насесте, где недавно сиживал юный боец, остались лишь коробок спичек с початой пачкой Беломора, а между неплотно притворенными воротинами легко проходила ладонь. «К обеду будем как штык, братан. Ну Во-овчик…»
Я вздохнул, догадываясь уже, что противостоять Фединому натиску у меня просто не достанет характера. «Да не вернутся они до вечера. Верняк же. Кто тут чего заметит», – Федя прочистил горло и плюнул перед собой далеко вперед, попав как всегда точно. На сей раз в мусорный бачок-пингвинчик. Я оглянулся и, понурившись, двинулся к воротам. «А, это… Спички, фигура, спички».
Караул лишился огня, пары мятых папиросин. Братья-Косыхи оставили гавань и двинулись в автономку. Так казалось тогда мне. Федор, неисправимый плут, уже через пару минут внес полную ясность. Мы нарезали плеть.
Почти нехоженая, чуть приметная тропка петляла гораздо более замысловато, чем удобный для ходьбы асфальт, едва ли не вдвое проигрывала лишним расстоянием, но была положе, да и несравнимо безопаснее для нас, беглых. Куда мы двигались, где находилась наша точка Б – об этом не ведал ни я, ни мой азартный жокей. Наверное, шли к морю. Куда еще могут стремиться с гор вольные дождевые потоки – мы были той же стихией, что и они. Оттого, быть может, мои легкие ноги разгадывали логику их затейливого маршрута всяко скорее головы.
Лес поредел, деревья сделались толще и кряжистее, местами стал попадаться оставленный туристами мусор. Наконец, послышалась натужная нота идущего на подъем тихохода. В просветах между стволами мелькнул автобусный полосатый бок. Федя хмыкнул и поддал мне пяткой в пах. Я немедленно замер.
В узком шоссейном кармане для любителей панорам горбилась чья-то мокрая белая «победа». Дамочка в шляпке с лентой и озорной блузе-матроске уплетала бутерброд, даря премилые улыбки пожилому, сурового вида дядьке. «Ты все понял, Вовка? Слезу дашь», – Федор был непреклонен, но вот я… Я мысленно оплакивал последние шансы на возвращение. «Ну че дрейфишь, фанера? Дед-спицдом тебе снится? Пошел-пошел». Запахнув штормовку, я скатился на пятой точке к бетонному парапету и на ватных ногах поплелся к авто.
Удивительно, но мой невнятный жалобный лепет сразу вызвал у незнакомцев горячий отклик. Выручать отставшего от группы мальчика парочка подхватилась решительно и без малейших колебаний.
Мужчина на сбивчивый рассказ реагировал порывисто, но клокотал эмоциями без слов. Резким движением хватался за папиросу, надкусывал мундштук, тут же сминал ее, отшвыривал, и опять вытряхивал новую. Барышня, напротив, безостановочно ахала, в красках дублировала следом за мной информацию спутнику и по сути сама большей частью озвучила мой драматический монолог. Нам однозначно везло. Срок их собственного курортного приключения истекал этим же днем, да и нагонять убежавший фантомный автобус следовало в попутном направлении.
Я жевал вкуснейшую чужую колбасу и, покачиваясь на широком диване победы, втайне гордился перед братом беспримерной лихостью. Впрочем, глаза мои были на мокром месте. Вполне к моменту, но совсем не из-за сценария. Крым, сказочный Крым, он так и не раскрыл нам своих волшебных тайн. Федор, улучив секунду, шепнул сакраментальное «мы-обязательно-сюда-вернемся», однако вызвал лишь новый прилив горючих слез. Дамочка развернулась ко мне с утешениями, а строгий ее покровитель сжал губы с такой силой, что кожа на его складчатом бритом затылке пошла пятнами. К стенке раньше ставили за такую халатность – вот о чем кричало его гневное молчание.
Впереди показались пятиэтажки Джанкоя. Мы сбросили скорость, въезжая на мост, и все почему-то разом судорожно вздохнули.
3
Я часто возвращаюсь в памяти к тем давним событиям. Как проходили бесплодные поиски исчезнувших пацанов – или все-таки экспонатов? Сколько обидных гаупт-суток влепили незадачливому конопатому салажонку, состоялся ли вообще этот самый симпозиум. И что творилось в те дни на душе у Белоцерковского, хорошего, в общем-то, и справедливого мужика. Все осталось в области догадок и давно покрылось пылью запоздалого покаяния.
Чем стал для профессора наш внезапный побег – трагедией отца-опекуна или досадой толстосума, посеявшего тугой кошелек. До сих пор наши с братом взгляды в непростом вопросе разбегаются к противоположным полюсам.
Мы расстались с добрыми людьми из «нашей победы», когда долгие южные степи, монотонные, гладкие как натянутое солдатское одеяло, неожиданно улыбнулись оживленным провинциальным городком. Дорожный указатель на въезде я прозевал, но проплывшая мимо вывеска «Мелитопольский колхозный рынок» внесла полную ясность.
Народ, несмотря на послеполуденную жару, бойко сновал по улицам. Кто-то, подгибаясь в коленях, волок набитые снедью кошелки и авоськи, иные пока только придирчиво изучали ассортимент в нескончаемом придорожном ряду. Торговали у обочины сплошь старики и старухи.
Зелень, сушеная рыбешка, помидоры, цыбуля, молодая картоха. Фрукты, фрукты, фрукты. А еще, схваченные быстрым глазом – надраенный пузатый самовар, самодельный конек-качалка. Баян, грабли, валенки. Хэх, валенки… И птичья клетка, и хороший костюм с довоенного, не иначе, плеча – не для местной шантрапы, для серьезного транзитного мужчины костюм. И плотницкий рубанок, и клеть с котятами, и портрет его, давешнего, великого, ужасного. Портрет, с укоренившейся опаской приукрытый рушничком, но и так, без лица – узнаваемый, узнаваемый…
Тетенька завозилась пристраивать на локонах свою буржуазную шляпку, а наш водитель засопел, выискивая глазами свободную нишу для авто. Двигаться дальше, просто так плюнув на местное фруктовое изобилие, – цены, дешевле только даром, – они, люди в здравом уме, уж понятно, никак не могли. Распахнутые багажные глотки многочисленных легковушек, подавая заразительный пример, поглощали ведра, корзины, пакеты – с румяной абрикосовой колеровкой, персиком и медовой сливой, нежной вишней-чернокоркой; всем, чем в любые времена щедро родил малороссийский благодатный край.
Долгая остановка читалась большими буквами. Мы притерлись к обочине, сочленившись с вереницей конных собратьев. И с удовольствием вывалились на воздух – потягиваясь и отлепляя от задниц пропотелое исподнее. «Начальник» коснулся меня скорым взглядом, поискал глаза спутницы в ожидании подсказки и, не дождавшись, с головой забурился в навале из дорожных сумок. Со свободной тарой складывалась непредвиденная напряженка. Я осмотрелся вокруг: настала пора финального акта.
Что ж, мне совсем не пришлось ломать голову над тем, как бы, по определению брата, ударить хвостом по водной глади, или попросту исчезнуть. Несколько автобусов с запущенными двигателями, окруженные подростками моего призыва, идеально сошли для простенького, на скорую руку экспромта. «Ура, наши!» – вылетело у меня прежде, чем я успел заготовить фразу. «Всё, дяденька, спасибо вам! Огромное, ленинское спасибо! Не надо идти ругаться, очень вас прошу. Ну пожа-алуйста… Они ведь просто не заметили, я сам во всем виноват. Теть, и вам спасибо. Я больше никогда…»
Я рванул к ватаге незнакомых ребят – во всю юную прыть, озираясь на благодетелей точно дачный воришка, спугнутый на грядке с набитой огурцами пазухой. За мною не гнались, никто не кричал вслед, но две пары глаз заинтересованно наблюдали за счастливым исходом. Только бы они не засомневались, только бы проглотили, так и стучало молоточками в голове.
Ожила, зашевелилась и моя пазуха – стоило только мне, задыхающемуся от спурта и волнения, перейти на шаг. «Молодец. У-ф-ф… Сдохну сейчас от этой жары. Ну, обними, что ли, какую-нибудь пионершу… Из нашего отряда, гы-гы», – Федор, затомившийся долгой дорогой, привычно овладел браздами.
Приблизиться к рыжей девчонке с выгоревшими ресницами у меня не хватило духу. Да мы-то, смешно сказать, даже издали наблюдали девчонок редко. Я остановился на кандидатуре не столь таинственной. Отрешенный очкарик в свернутой из газеты треуголке рассеяно перелистывал книжку. Судя по скучающему его лицу, иллюстраций там было маловато. Похлопав удивленного пацана по плечу, я выхватил у него толстый, хорошо побегавший по рукам фолиант. «Ого, Купер. Дочитаешь, уступишь на пару деньков?» Глаза мои при том по-прежнему неотвязчиво вертелись вокруг победы. К большому облегчению, водитель, наконец, кивнул спутнице и они, переговариваясь, двинулись по вожделенному фруктовому азимуту.
«Обознался», – я со вздохом вернул будущему следопыту Фенимора и поспешил испариться.
Ночь нам пришлось провести в бесконечных, до хрипоты, спорах, а условиях, близких к партизанским. Я набрел на неохраняемый силосный амбар. Двери его запирались деревянной вертушкой на ржавом гвозде-сотке. Такими же системами жители поселка Либкнехтовское оборудовали свои дворовые уборные кабинки. Логика была прямолинейна: окрестные коровы, охочие до силоса, разгадать коварство человеческой мысли не могли, а местных двуногих интересовали более серьезные материальные ценности.
Мы выбрали место у дальней стены, где полуистлевшая широкая доска держалась на честном слове. Так, на всякий пиковый случай – если, скажем, взвод разгоряченных погоней автоматчиков внезапно ворвется через парадный подъезд. На самом же деле, в ту ночь нам было вовсе не до шуток.
Федор считал, что мы недостаточно надежно замели следы, и серьезная отработка столбовой джанкойской ветки – с опросами всех и вся – непременно выведет преследователей к трухлявому сараю. «Ты что, боец… Ты даже не знаешь, как работают служебные собаки!» Брат горячился и как всегда страдал из-за моей тупости. «А наши манатки, что остались в рюкзаке, а полотенца, которыми мы, идиоты, еще утром натирали рожи. Отнюхают, приведут как миленькие».
Я не знал, чем возразить Феде, и в глубине души был почти готов к позорной капитуляции с повинной. Брат же, в отличие от меня, пыхтел курильской сопкой и, сумей вдруг вырваться из треклятых родственных пут, бросил бы, наверное, – и поделом – малодушного своего носильщика.
Мы решили дождаться утра, а тогда, если таки сохраним свободу, пешим ходом откатываться подальше от союзной магистрали. «Пойми ты, пень таймырский, на третий день они перестанут искать по-настоящему, а через неделю просто спишут нас по усушке. И всё. Всё! Или ты забыл, как на меня облизывался фриц? Так и торопишься в колбу. Спи давай, жопа ты резиновая на мою голову».
Пел сверчок, с отдаленной трассы время от времени доносилось кряхтение неутомимых ночных перевозчиков. Федя, доспоривая уже во сне, скрежетал зубами, вздрагивал и гневно сопел. Я осторожно привыкал к нежданно грянувшей вольнице.
Сельцо, вынырнувшее поплавком за коротким перелеском, на первый взгляд показалось нам ненастоящим, чем-то вроде бутафорской студийной декорации к смутно знакомой киноленте. Я застыл, и несколько минут мы напряженно вглядывались в чистенькие, крытые камышом и соломой саманные хаты, словно ожидая, когда в одной из них – из тех, разумеется, что на переднем плане, распахнется дверь, а на порог выступит, почесывая шею, киношный усатый хохол в шароварах. По главной улице-канаве шастали утиные выводки, местный петя в окружении беспокойных наложниц замер с поджатой ногой поистине забронзовевшим Петром. Дальние задворки, подернутые дрожащей пеленой, подавали признаки жизни ленивыми кобелиными перебрехами. Село после недолгих размышлений нам понравилось.
Взяв широкий боковой крюк, я тихой сапой стал пробираться вдоль хозяйских огородов. Было пока неясно, что за народ здесь живет и можно ли вступать с людьми в разговор. Мало ли как: не исключено, что первый же встречный аграрий, поддавшись порыву кулацкой своей души, возьмет, да и вломит кособокому бродяге дрозда. Просто так, для острастки. После четырехчасового марша такая история нам как-то совсем не улыбалась.
Откуда-то аппетитно потянуло домашним варевом. Привычный к режиму желудок бессовестно заскулил, выпрашивая порцию. Поживиться-то было чем. Грядки бодрились крепкими морковными попками, под широкими листьями зеленели пупырчатые огурчики, а ближе к сараюшкам просматривались малинные заросли и кусты крыжовника. Больше всего искушали заботливо подвязанные помидорные дозревы. Протяни, казалось, руку и, не мешкая, вонзай зубы в сочную горячую мякоть. Однако приходилось быть начеку и терпеть. И вновь перед глазами ожили кадры моего вчерашнего отрыва в Мелитополе. Кто бы мог подумать: менее чем за сутки я стал способен переродиться в того самого жалкого огородного обносчика.
Я рыскал глазами вокруг и вовсю давился голодной слюной, когда вдруг, минуя довольно захудалый двор, почувствовал на себе изучающий взгляд. А присмотревшись получше, обнаружил в тени кривой, доживающей век яблони столь же древнюю бабульку. Малого росточка, сухая и подслеповатая, она упиралась обеими руками в самодельный посох и что-то неслышно бормотала под нос. «Да», – тихо сказал Федя. Я еще раз огляделся и, стараясь не задевать раскидистых кустов, двинул вглубь двора по натоптанной дорожке.
Старуха, не меняя положения, молча уже разглядывала приближающегося чужака. Вблизи она оказалась совсем крохотной. «Здрасьте», – почти прошептал я и, опустив по швам руки, шмыгнул носом. Бабка покивала головой вместо ответа, вздохнула, затем принялась клюкой выкатывать из травы опавшую гнилушку. Управившись, наконец, снова вскинула на меня глаза. «Чи шукаешь кого?» Я раскрыл было рот, приготовившись к обстоятельному рассказу, но хозяйка уже повернулась спиной – «пишлы».
Двигалась она медленно, припадая на больную ногу. Я делал шаг и стоял в ожидании, когда бабулька осилит следующий отрезок. Мелькнула глупая мысль, что это напоминает детскую игру – ребята называли ее «панас». Один водит, бродя с завязанными глазами, а те, кого он отыскивает, крадутся, подхихикивая, на цыпочках за его спиной. Однако, неотвязчивое чувство, что в царившем здесь запустении есть доля моей собственной вины, а также ощущение чего-то важного, ускользающего, не способного пока оформиться в слова, совсем не располагали к веселью. От всего, что попадалось на глаза, пахло въевшейся печалью. На одной петле повисла дверка в пустом хлеву, старый сад давно заждался рукастого крепкого мужика. И былой палисадник с жухлыми стрелами ирисов, известными больше как петушки, настырно оккупировала гадкая амброзия. Даже несколько уцелевших долгожительниц кур не торопились уступать дорогу, но смотрели на меня грустно, если только не осуждающе.
Мы пробрались в низенькую, засиженную мухами пристройку. Некрашеный стол, буфетец, табурет в углу да надтреснутая холодная печь. «Сидай там», – бабуля указала палкой в угол, смахнула со столешницы что-то невидимое, а затем вышла. Я присел на краешек и смиренно сложил на коленях ладони.
Минут через десять послышался постук знакомой палочки. Скрипнула дверь; на столе появилась глубокая алюминиевая миска. Ржаная осьмушка хлеба, несколько отварных, в кожуре, захолонувших картофелин, огромный бурый помидор. Бабуся пошарила рукой в переднике и бережно вытащила деликатес. Пару еще теплых, облипших пометом и перышками яиц. Встала в пороге, заняв привычную удобную позу на суковатой подпорке – «давай ижь».
Я, сдерживая, насколько только мог, голодные позывы, потянул из миски гигантскую картошину и принялся мучительно долго сковыривать прозрачную золотистую кожурку. «Батько пье?» – помолчав, то ли спросила, то ли констатировала старуха. С набитым до отказа ртом, я промычал что-то вроде «угу», и на миг в памяти воскрес образ беспутного родителя – размытый, срисованный воображением со всех, виденных в детстве горьких пьяниц Либкнехтовского. Навряд ли шебутной наш папаша, не околей он случаем в сырой канаве, оставил бы по доброй воле пагубную страсть.
«Маты е, чи помэрла?» Старушка била в десятку и, несмотря на ее слабые глаза, оказалась на удивление прозорливой. «Мама под машину попала…» Слеза моя была горькой, из самого сердца, а набежавшая тоска и на йоту лишена притворного наигрыша. Если и существует некий захватанный образ сироты-скитальца, так это он, бедолага, какие уж тут сомнения, сидел сейчас на шатком табурете перед пожилой хозяйкой. Башмаки мои были изрубцованы камнями и ветками, рубаха, белая не так давно, сделалась грязно-серой, а лицо покрылось пылью и свежими царапинами.
Бабуля поправила платочек, перекрестилась и снова исчезла. Вернулась она не так скоро, но на этот раз с кринкой молока. «Ганя мэни дае. Сама вже за куровою доглядаты не можу. Попый мулука, хлопець».
По-хорошему, я бы должен был в пояс поклониться доброму человеку и продолжить путь. В кармане у меня лежали в запас картофелина и яичко, но я тянул минуты и все будто ждал какого-то сигнала от хозяйки. Трудно сказать, на что мы могли тогда рассчитывать. Брат помалкивал в раздумьях, а я просто мечтал о передышке с ночлегом в доме.
«Робыты шось вмиешь?» О-о, под сердцем у меня в ту же секунду радостно булькнуло. Хозяйка читала мысли, как заправская ведунья.
Много удивительных совпадений случается в жизни, веселых и не очень, но вот чтобы так… Выяснилось, что степное село звалось Добрым. И спустя много лет им и осталось – как на карте, так и в нашей с братом благодарной памяти.
Мы задержались в Добром едва ли не на долгий счастливый месяц. Бабка Ореся – чудное и светлое для нас имечко – особо расспросами не донимала. Работу поручала все больше мелкую, домашнюю, да такую, чтобы поукромнее от людских глаз. Перебить семечку, заострить тяпку, налущить кукурузы для птицы, а то и просто переписать наново давнишние ветхие письма красивыми буковками.
Однажды вечером я все-таки решился целиком открыться хозяйке. Брат пробовал, без особой, правда, настойчивости, отговаривать меня, но, видно, ему и самому до чертиков надоело киснуть в засаде под душной холстиной. Я, будь что будет, сел перед бабкой на лавку и молча снял рубаху. Федор от неожиданности растерялся и совсем невпопад выпалил: «Хай квитне ненька Украина!» Бабка подняла брови, а я разозлился и, впервые, наверное, за все наши годы, отпустил остряку щелбан.
Мы ожидали какой угодно реакции, однако старая Ореся вполне буднично приняла чудо. «Ты дывы, ще й розмовляе. Я вже таке бачила, колы дивчинкой була. Алэ тоди гулува тики очима водыла». Федя приобиделся было, но тут же рассмеялся. Нас отпустило. Оказывается, не все люди безнадежно глупы и предсказуемы.
«Ох, мамо, мамо. Ты ёго ховай, Вовка, ховай. Бо инакше нэ будэ в вас щаслывого життя». Бабуля мягко провела ладошкой по Фединой щеке и мой ершистый братец не выказал от того и малейшего неудовольствия.
Наше «щаслыве життя» в Добром оборвалось совсем скоро и до обидного нелепо. Жаркими полуденными часами все как-то больше приходилось отсиживаться в бабкиной хате. А вот на утренней зорьке мы повадились бывать на берегу здешнего ручья. Даже речушкой назвать его было нельзя – коровы переходили с берега на берег вброд, не замочив брюха.
Под чуть слышный серебряный плеск течения отсюда было хорошо наблюдать, как в бескрайнем хлебном океане-поле рождается солнце, и как первые жаворонки, малость чумные от сна, тут и там отстреливают в высокое небо из-под прилегших росистых колосьев. К воде дотягивалось степное дыхание, сенное, с примесью луговых трав, и долгие зеленые пряди прибрежных ив чуть колыхались от того дыхания – точно распущенные локоны проснувшейся красавицы в страстном шепоте любовника. Что и говорить, местечко было действительно славное.
Еще мы очень надеялись порадовать, если повезет, нашу Оресю свежей рыбкой. Я наткнулся в траве на спутанную бороду пожелтевшей лесы с парой ржавых крючков. Добыть дюжину-полторы пескариков стало, безусловно, делом принципа. В небольшой затоке под треснувшей ивой клевало, в общем-то, вполне неплохо. Да и несколько измятых консервных банок, оставленных в камыше рыбаками, выдавали хорошие перспективы.
Я снимал третьего или четвертого пескуна, давал подержать его Феде, покуда возился с наживкой – не из-за особой надобности, но, понятно, в силу мужской солидарности. Затем, погодя, подставлял клеенчатый пакетик. Брат захватывал рыбешку ступней, между большим и указательным пальцами, разглядывал трепетную скользкую плоть и восхищенно матерился. «Ну не-ет, хе-ерушки. Не уйдешь, сученок, ишь ты какой!..» Я улыбался вслед за Федором. «Не уйдешь, от нашего Феди никак не уйдешь…»
Внезапно все переменилось. Позади, уже совсем близко, зазвучали голоса. Двое парней, из местных, пожалуй, добровцев, – уверенно-басистый один и с ломким тенорком его приятель, – выступили на пригорок, продолжая спорить о дамских прелестях. Каким злым ветром дунуло их сюда в столь ранний час, мы даже не успели подумать. Может, затянувшиеся танцульки в соседнем Обруче, или же банальная ночная попойка. Размышлять над тем пришлось уже гораздо позже и вдалеке от вмиг помрачневшего Доброго. «Тю, та яки там в Гальки цыцьки? В тебе чиряки на носи бильше, га-га-га! Во, бляха, а это шо за… Ты бачишь, Сашко? Вин же всю рыбу перетягае з нашого миста». «Ага. И дэ такий вумный тики нашовся».
Я в ужасе напрягся, превратившись в соляной столб. Тогда один из них подошел сзади вплотную, сжал мой локоть и, ухмыляясь, рывком развернул к себе лицом. То, что произошло следом за тем, помнится урывками; точно веселый калейдоскоп с яркими стекляшками провернули вдесятеро быстрее обычного. Я не успел прикрыть Федора от чужаков. Реакция его оказалась молниеносной. Снайперский плевок, заряженный яростью и сдобренный недавним леденцом, пришелся идеально в зеницу любителю габаритных цыцёк. Наверное, в тот миг отчасти я был сродни киношному супермену, стреляющему, коль скоро заковали в наручники руки, свободной ногой.
Парень принялся тереть пострадавший глаз, и в то же время вторым, все более выбегающим из орбиты, пялился на Федю. «Бисы!» – приглядевшись, заорал его хлипкий кореш. И со всех ног, подскуливая, ломанулся к полю. «Не пый, не пый! Казала ж матуся…» Петушиный, срывающийся на истерику фальцет секунду повисел в воздухе и растаял бесследно. Оставшись без поддержки, хлопчина проморгался и, собрав мужество в кулак, крепко звезданул мне по уху. Мы схватили друг друга за воротники и стали пыхтеть, вытаптывая траву. Наконец, обнявшись, повалились наземь. Враг был крупнее и старше годами. Дыхание его, приправленное табаком и убойной сивухой, злее; но что он мог против нас двоих. Братьев Косых-Решетовых.
Ближний бой внизу складывался неоспоримо в нашу пользу. Я продолжал сковывать неприятелю руки, когда Федя, нащупав ступней самое уязвимое место, что есть силы прищемил парню нежное будущее. Тот, выпучив глаза, еще пытался в запале целить лбом в мой расквашенный нос, но в ход пошло решившее конечный исход секретное оружие. Федя, оказавшись где-то в области чужой ароматной подмышки, вонзил во вражий бок все тридцать два, имеющихся в арсенале кинжала. Брызнула, как водится, горячая кровушка. Парняга удивленно охнул и на полусогнутых, зажав рваную плоть рукой, поспешил ретироваться.
Я стоял, широко расставив ноги, взмыленный, готовый сражаться снова и снова. Ну, кто тут еще, выходи! Ответом нам были птичий щебет и ровный гул далекого комбайна.
Федор поцыкал языком и сплюнул в ручей застрявший кусочек раненного хлебороба. Мрачно вздохнул: «Всё, кирдык. Надо уходить». В который раз он был прав; оставаться в Добром стало небезопасно.
Нам изрядно досталось. Локти у меня были стесаны, а по бокам распухшей переносицы красовались рубиновые очки. Все тело ломило, будто по нему пробежался веселый конский табун, и каждый шаг озарялся в голове миниатюрным оранжевым солнцем. Перепало и Феде. Алая косая царапина во всю щеку произошла в пылу битвы от чужой металлической пуговицы. Брат был горд, поминутно цвиркал слюной. «Я бы запросто перекусил ему кадык. Вовремя еще сдернул, гаденыш».
Неподалеку от асфальтовой районной шоссейки мы присмотрели свеженаметанный стог и оттуда, лежа в пряных сенных куделях, принялись отслеживать проходящий транспорт. Движение было вялым. Легковушек мы не увидели ни одной, а груженные зерном и овощами бортовые газоны оказывались, все как один, с местными номерами. И тут нам снова улыбнулась фортуна.
У бровки тормознул запыленный, пышущий жаром длинномер. Водитель, наголо бритый мужик в тельнике, вывалился из кабины и, на ходу расстегивая ремень, потрусил в подсолнухи. Я бросился к дороге, не забывая держаться в прикрытом кузовом секторе, справился с неподатливой застежкой на тенте и скользнул под полог. Пахнуло горячим железом, соляркой и острым авантюрным духом. Вскоре хлопнула дверь, взревел на перегазовке мотор. Брезентовый вагон закачался, громыхая швеллерами и трубами, затем начал подбрасывать их – и нас, оседлавших широченное запасное колесо. Я был одной из горошин в гигантской погремушке. Грохот стоял сатанинский, но мы ликовали. И пели. Во весь голос, не боясь быть кем-то услышанными. Кажется, то была «Катюша».
Несколько безостановочных часов, что довелось провести в утробе монстра, показались вечностью, а потому к наступившей тишине мы поначалу даже отнеслись с недоверием: неужели приехали? Знать бы вот еще только, куда. Я высунул нос в брезентовую щель и едва не присвистнул. Перед глазами в белой кайме песков расстилалось море – нисколько не похожее на то, крымское. Ветер хлопал парусом тента, швырял в лицо сгустки зноя, но в сравнении с нашей душегубкой казался свежим и бодрящим. Водила, счастливо разметав точно бреющий кукурузник руки-крылья, устремился к прибою. Левое его крыло, начиная от шеи, было покрыто глубоким загаром, правое же, как и тонкие безволосые ноги, оставалось младенчески белым.
Прямо из раскаленного песка росли колючие приземистые кусты и чахлый камыш, кое-где у воды распухшими акульими брюхами белели днища опрокинутых лодок. Побережье, насколько хватало глаз, выглядело совершенно безлюдным. Соблазн броситься в зеленоватые, с пенными барашками волны был велик невероятно. Однако, и не в первый уже раз, блаженный миг откладывался на неопределенное время. Помышлять сейчас приходилось об ином. Мы не знали, куда свернул с трассы длинномер. Вот что требовалось выяснить в первую очередь. Понаблюдав за нашим, ничего не подозревающим извозчиком, – тот, фыркая и поднимая фонтаны брызг, греб навстречу бурунам, – я выбрался, едва не ослепнув от солнца, из фургона и зашагал по глинистой грунтовке.
Справа и слева скоро стали появляться культивированные участки. Бахчи и помидоры, помидоры и бахчи. И снова – они же, в шахматном перекрестье. Немногочисленные усадьбы выглядели зажиточными. Дома из кирпича, оплетенные виноградом арки у крылечек, лодки на рукодельных самокатах и одноосные прицепы, задравшие лафеты к небу. Обдав пылью, мимо пропыхтел, оседая на груженный дыней задок, старый трудяга «козел». Шофер златозубо оскалился и, посигналив, крикнул мне что-то на незнакомом языке. Я шарахнулся назад, к арбузной борозде и на минуту остановился, озираясь по сторонам. Машина скрылась за поворотом, а у дверей ближайшего дома показалась красивая женщина с черными, в тон воронову крылу волосами. Женщина вытянула руку в моем направлении и, обращаясь к кому-то на веранде, удивленно вскинула бровь: «Вела, капьо ту педъиц… Ты кам тос адъо?»* И уже тише, с сомненьем: «Белтим, ксехасин?..»** Выглянул хозяин – раздетый до пояса усатый крепыш, с мокрой головой и полотенцем в руках. «Го са кзу ки на виглыксу, Мария».***
Не торопясь, он направился ко мне, то и дело оборачиваясь и любуясь своей ладной половиной. Я вновь скользнул взглядом в сторону женщины и приметил ее небольшой намечающийся животик. Супруги ожидали прибавления. Хозяин подошел вплотную и молча закурил, разглядывая меня. «Скажите, далеко до города?» – выглядел я, наверное, ужасно. Да и глаза усача не разубеждали в том. «А куда тебе? Там Бердянск, а Мариуполь, – нет, теперь Жданов, – туда». Я вытянул шею, как будто означенный город начинался сразу же за соседним баштаном. Мужчина рассмеялся: «Выйдешь наверх, есть дорога. Автобусы ходят. А по песку еще ближе, километров тридцать. Ты откуда такой?»
Можно было попытаться повторно проникнуть в облюбованный нами кузов – машина-то, похоже, и возвращалась в промышленный город. Но, поразмыслив, я пришел к выводу, что, пожалуй, мы уже опоздали. «Спасибо», – я одернул многострадальную рубаху и повернулся к дороге. «Жора-а, дъосит тун хаун»,**** – Мария улыбнулась, обнажив ряд великолепных зубов. Ее супруг поднял указательный палец – «погоди-ка», и вынес прохладную, надрезанную ловким зигзагом дыню. С лукавым взглядом опытного фокусника он разъединил и снова склеил воедино два ароматных тюльпана. «Чтобы не потекла». Затем развернул прихваченный газетный сверток и накинул мне на шею кашне. Низку сушеных бычков с огромными, едва ли не в кулак, головами.
Я прижал к животу дыню, помахал свободной рукой хозяйке в ответ и зашагал по грунтовке. «Завтра будем дома», – легко обронил брат. Мой боевой дух вызывал у него опасения.
На сей раз Федя здорово промахнулся. У нашей удачи, явно перетрудившейся в последнее время, похоже, начались каникулы.
Прошло шесть или семь мучительных суток, прежде чем осунувшийся, с воспаленным взором, я миновал, наконец, знакомый по цветным снам дорожный знак. «Л…кнехтов…кое» – оповещал линялый прямоугольник. И на нем же – озорным гвоздем, лаконичное: «Вова жуйло». Средняя палочка в «ж» приросла, видимо, позже и еще не успела подернуться ржавчиной. Кто-то, совестливый, счел долгом завуалировать непристойность. Я остановился и потрогал пальцем чешуйку облезающей с таблички краски. «Так и есть. Полное ты жуйло, Вова», – подумалось почти с апатией. Уверенности во мне давно и заметно поубавилось.
Чем ближе становилась точка нашего триумфа, тем большие тревоги заботили мою бедовую голову. Что если соседка, наша последняя правда, встретит тощего оборванца не медовыми пряниками. А то и, хуже того, сдаст по инструкции служаке участковому. Щеки у меня начали гореть, не дожидаясь минуты возмездия. «Мы несовершеннолетние», – буркнул Федор. Утешало это слабо.
Я шагал по улицам родного поселка и, полный самых противоречивых мыслей, разглядывал убогий ландшафт. Все та же, привычная с младенчества терриконовая гора изламывала горизонт. Те же цементные, щербленные временем дорожки тянулись вдоль заборов, и разметавшиеся над кровлями, рыжими от пыли, великаны яворы, как и прежде, усеивали дворы самолетными крылышками. Я ждал укола памяти. Сладкого, щемящего, пронзительного дежа вю. Его не было.
Вечернее солнце, багровое от истраченных усилий, зацепилось невидимой ниткой за трубу котельной, устало осматривая напоследок провяленное Либкнехтовское. Я свернул в наш, удивительным образом скукожившийся переулок, остановился за углом и коснулся через рубаху Фединого лица. Фанфары отмалчивались. Блекнущий восток торопливо затягивал широкий черно-фиолетовый фронт.
Густели сумерки, хозяева зажигали в домах электричество. Тянуло горклым кострищем из заваленной отходами балки, где-то повизгивала мелкая собачонка. Я проскользил тенью мимо косыховской калитки. За забором у бывшего родного крыльца почивал новехонький желтушный автогорбун. Черно-пегий овчар – наша, воплощенная захватчиками мечта – грюкнул цепью и глухо исторг угрозу. Я обескураженно поморгал и поторопился пересечь короткую диагональ. Здесь, в заплетенной дикой лозой низине хоронился домишко Варвары Тихоновны.
Свет не горел, что, впрочем, и не удивляло. Старики укладываются рано. Ничего иного не оставалось, как продраться сквозь вьюнок вплотную к штакетнику и навострить ухо в надежде все же уловить какие-то звуки. Увы, как во дворе, так и в доме царствовала абсолютная тишина.
За спиной внезапно послышались семенящие шажки, сопровождаемые старушечьей одышкой. Несомненно, это была Тихоновна. К вискам прилила кровь; я выбрался из зарослей, кашлянул, обозначая присутствие, и робкой рукой коснулся острого плеча.
* Смотри, какой-то мальчик… Что он здесь делает? (греч.)
** Может, заблудился?.. (греч.)
*** Я выйду, посмотрю (греч.)
**** Угости его дыней (греч.)
* * *
Третьи сутки идет дождь. Великий, на весь свет, дождь. Стреноженная непогодой детвора мается с длинным списком для внеклассных читок. Отцы семейств разминают в пальцах давно не хрустящие сигареты, досадливо вглядываются в горизонт – доста-а-л-л… Старые оживлены. Пятьдесят дней ни капли; пей, землица. Удивительный, чудесный, возрождающий дождь.
Я не удивляюсь – он это знает. И скорбит в своем извечном всезнании, прибавляя к лику новую морщину. Господи, дай только мне сил. Тебе не придется испытать разочарование.
Плох, отчаянно плох. Проваливается в сознании и бредит. «Конструктивно мы отстали на полвека… Дождь, пусть на меня льет дождь. Вода, много воды…» Я выворачиваю до упора вентиль и утираю мокрым полотенцем желтые скулы брата. В кровь кусаю свои пляшущие губы. «Федюша, родной…»
Со стены тревожно косятся глаза девчонки в шинели. Нет-нет, Варя. Ничего. Мы сильные. «Не так, я хотел не так…» Федор напряжен, гнется дугой в моем чреве. «Ты не дал мне вина. Ты никогда не дал мне вина. Ни разу. Я хочу вина…»
В коридоре капает на пол, нужно подставить ведро. Саман вокруг оконной рамы темен и угрюм, он больше не хочет впитывать дождь. Когда войдут чужие люди, на досках в полкомнаты будет лежать груда глинных комьев. Прости нас, Тихоновна. Брат выныривает из забытья. Слабый голос, я не узнаю его. «Володь… Володя, еще не поздно. Сдайся им. Сейчас они уже умеют, я знаю». «Федя, ты опять».
Я ступаю как можно тише. Перекатываюсь с пятки на носок. Моему брату очень больно. Больно и мне, но ему неизмеримо больше. Гремит придвинутое ногою ведро, стартует отсчет метронома. Тон-н, тон-н, тон-тон… «Отделение пустой ступени. Как бородавку, как жабу… Я сволочь. Я сожрал твои годы. В-вовка…» Зубы Федора выбивают дробь. «Обещай, поживи! Ты копал огород Полине. Только не ври мне – я все слышал. Я чувствовал. Полина ждет, она примет. Она… За меня, за нас». Я плачу, небо плачет. Дранка в коридоре охает, провисая ниже и ниже клетчатым брюхом. «Федюша, брат…»
Я возвращаюсь в комнату. Тихо ложусь на кровать с набалдашниками и закрываю глаза. Меня подхватывает лазурное смеющееся море.
P.S.
Донецкие врачи не смогли спасти сиамских близнецов, родившихся 25 мая 2012 года в Краматорске. Сросшиеся девочки появились на свет у 41-летней жительницы поселка Камышеваха. У каждого младенца было отдельно по две руки и две ноги, головы, отдельные кишечники, почки, но общая печень на двоих.
"Планировалась кардиохирургическая операция. К сожалению, утром (30 мая) дети умерли. Учитывая сочетанные патологии, которые у них были, это закономерный исход. Но их очень жаль", - рассказала заведующая отделением неонатологии Татьяна Иващенко.
Мама близняшек, которая сейчас восстанавливается после родов в краматорском роддоме, так и не успела проведать своих детей. По словам роженицы, эта беременность была у нее третьей. "Я хотела эту девочку, а получилась сразу двое. Но это меня не удивляет, я и сама из близняшек", - рассказала женщина журналистам. По ее словам, у нее уже есть 19-летний сын и 15-летняя дочь. С их здоровьем все в полном порядке.
Медики сообщили, что женщина не вставала на учет в женской консультации и не наблюдалась у врачей. "Сначала зима замела дороги и из нашего поселка не ходили автобусы. Потом у меня просто не было денег", - отметила она.
Мужа у родильницы нет. Женщина стремилась не разглашать событие.
Источник: «Комсомольская правда в Украине».
Свидетельство о публикации №212073101363
Конечно, конечно, конечно, роскошный, яркий язык. Уже из-за одного этого хочется перечитывать и смаковать.
Но ты же написал трагедию, которую предчувствуешь с самого начала. Что может быть ужаснее - иметь разум и не иметь возможности делать всё, что хочешь. Разве что в морду хулигану плюнуть и то, когда хозяин не против.В общем, не дай Бог.
Как-то по-новому всё приняла - острее что ли, не знаю.
Что тут можно добавить?
впечатляет, как и раньше.
Спасибо, Олег.
Елизавета Григ 16.09.2023 19:34 Заявить о нарушении
Олег Петров Пятый 17.09.2023 21:13 Заявить о нарушении
Елизавета Григ 17.09.2023 22:36 Заявить о нарушении