Дед

Здравствуй, Юра. Отвечу-ка я на твоё письмо одной историей, а точнее – штришками к ней, в которых, собственно, и проявляется пресловутый детерминизм. Но сначала (в качестве эпиграфа, что ли) коротенький диалог двух известных личностей: «Вы, вот, писатель с мировым именем, а иногда ругаетесь матом. Почему?» «Потому, батенька, что о некоторых вещах лучше, чем матом не скажешь». Вопрос задавал «человек из народа». Максим Горький. А отвечал на него – седобородый потомственный дворянин. Лев Николаевич Толстой.
Через десяток лет после этого разговора грянула Первая Мировая война. Митя Фарятьев, восемнадцатилетний донской казак с хутора Красинского Алексеевской станицы, в первую мобилизацию не попал. Молодой ещё, да и женился, можно сказать, на днях. Не попал и во второй призыв; родилась дочка – черноокая, потешная. А в 16-ом пришло и Митино время. Но оправили его не на австрийский фронт, а совсем рядом, на станцию Себряково, на фельдшерские курсы. Пока учился, с фронтов по домам потянулись казаки. Угрюмые. Злые. С «Георгиями», с нашивками на погонах и с другими – колотыми и рваными – отметинами, с глухим ропотом о предательстве. В лютом 17-ом родился у Мити сын, и вернулся он после учёбы со своей шашкой и брезентовой фельдшерской сумкой в родной хутор. Хваткий был Митя казак, неглупый и мастеровой. В четыре грозных года, пока не накрыла эта гроза донские хутора, успел и семейно обустроиться, и баян освоить, и даже диковину необыкновенную – фотографическое дело. Но Гражданская не обошла: мобилизовали и Митю. Белые мобилизовали. Вместе с фельдшерской сумкой. И начались «некоторые вещи», о которых лучше, чем матом, не скажешь. Красинский несколько раз переходил из рук в руки; пологий бугор перед ним был господствующей высотой, и дрались за неё с остервенением. С этой высоты и ухнул однажды трёхдюймовый снаряд под самый фундамент Митиного дома. Но Бог миловал – не разорвался. Митя в это время за бугром был; казаки под прикрытием артогня выстраивались в лаву. А Дарья – жена его – с двумя детьми в погребе от этого артогня пряталась. А потом – раз за разом – дневная конная сшибка с визгом и матом и вечернее перемирие, когда старики и жалмерки, голося и воя, тащили с бугра убитых. Красных и белых, с одинаковыми красными лампасами. А Митя изводил морфий и бинты на покалеченных. Но, спешившись однажды около своего дома после очередной скачки, заглянул он в дыру под фундаментом, подхватил на руки старшенькую Таечку и повесил шашку на стену. Не пошёл с белыми, стал красного трибунала ждать. Пришли трибунальцы, увидели сумку с красным крестом, и сел Митя опять в седло. Помотался по степям, пока тиф не свалил. Отлежался в том же Себряково. Высох, пожелтел, волосы слезли. Таким и увидела его Дарья, за полусотню вёрст прибежавшая, таким и забрала в родной курень. Осень 21-го одарила ещё одной дочкой – Машенькой. Угомонился к тому времени Дон. Успокоилась и страна, стала жить при сельсоветах. И дал сельсовет Мите задание: фельдшерствовать. Ещё и жалование положил. Оторвался Митя от покосов и пахот, сузилось его крестьянство до размеров палисадника. Но не деятельность. Стал он помимо медицины гармонным делом заниматься. Трёхрядки ремонтировать. А потом и свои стал делать, с вензельным клеймом: «Д.И. Фарятьев». Так делал, что потянулись к нему со всей округи. Весёлый народ – донские казаки, не только строевые песни «играть» любит. Так и жил Митя: детей растил, по вызовам к больным ездил, книжки Дарье своей читал, гармоники на слух пробовал. До новых матерных времён жил – имя которым: раскулачивание. Раскулачили бы, как пить дать, не случайно потом Митин дом правление колхоза облюбовало. Но опять сумка помогла: в самый канун вызвали его куда следует, приказали собирать манатки и перебираться в район – в посёлок Ново-Анненский. Нехватка медработников. Так и остался в живых, сам того не ведая. И семья осталась. Ново-Анненский, однако, не в затишной земле стоял, так что «некоторых вещей», о которых Толстой говорил, тоже хватил по самые ноздри.
И вот, Юра, – первый штришок. Жизнь, на которую мы, оправдываясь, вешаем всех собак и безликую ответственность, эта самая жизнь, даже в пики своих остервенений не научила Митю сквернословить. Ни разу не слышал я от него – моего деда – не то что матерного слова, но и беззлобного житейского чертыханья. Ни разу. Ни от трезвого, ни в подпитии, ни даже хмельного в слякоть, когда всё, что у трезвого на уме... Не гением был дед Митя. Не апостолом и не святым. Потомственный казак, от донской степи человек, со всеми своими изъянами. Не граф, словом, Толстой. Но стыдно мне перед его памятью за собственную несдержанность. До жара бывает стыдно. От осознания: нечего на зеркало пенять. Не зеркала надо тереть, а себя.
Поехали дальше. Для чего вернёмся назад – в середину пятидесятых полоумного ХХ века. Время это хорошо помню потому, что было оно для меня уже осознанным – предшкольное и школьное наше с тобой время. Читать-писать ещё не умел, но слушать… Было – что.
Дедовский дом – в три ступеньки крылечко, просторный коридор с хозяйственной утварью и кладовой, да две комнаты с мартеновской русской печью, венскими стульями, двумя кроватями, платяным шкафом и бабушкиным сундуком. В передней комнате ещё буфет с посудой и прялка – движимое бабушкино же имущество. Вторая – дедовская комната – была храмом мастерового мира. В ней пахло клеем, до прозрачности тонкой стружкой, дерматином, картоном и всем, из чего строились гармони и баяны. Но в этом храме можно было не только перебирать инструменты и задавать вопросы. В нём можно было учиться резать ножами и ножницами, крутить тиски, варить шоколадные плитки столярного клея, стучать разнокалиберными молотками, править и скучивать проволоку; у верстаков и столов можно было делать всё. Только один – двухтумбовый стол под тёмно-зелёным сукном – долго пугал меня своей неприступностью. На сукне рос коричневый гриб настольной лампы и стоял двухчернильный прибор с не магазинной перьевой ручкой, а в глубоких ящиках лежали страшные медицинские инструменты и книги. Книги тоже были медицинские, но были и другие. Библиотечные. С синим штампиком на страницах и «кармашком» читателя. Я ненавидел ночные дедовские дежурства, особенно внезапные. Даже потом, когда сам научился читать. Вечер без деда не пропадал зря; заниматься, конечно, было чем. Но не было в таких вечерах главного – чтения вслух. Журчала бабушкина прялка, мигала и гасла лампочка над столом (и тогда зажигалась керосиновая ажурно-стеклянная лампа) и освещались в комнате феерические и фантастические миры. Конан Дойл, Жюль Верн, Дюма, Рид, Диккенс, те же Толстой и Горький, Шолохов, Пушкин, Грин – творцы гениальные. Вот почему я от пяти своих лет помню эти миры. И негромкий голос деда. Библиотека в Ново-Анненском была одна, но всё, что туда попадало, оказывалось на столе под мигающей лампочкой. Дед не занимался моим воспитанием. Он и уроки мои никогда не проверял, и таблицу умножения не спрашивал. Не докучал нравоучениями. Но жизнь его – причина многих моих воззрений. Меня-то ты знаешь, а, вот, ко второму штришку причин и следствий вернусь. Книги не просто читались. Всё, что происходило с их персонажами живо и с интересом обсуждалось – ещё одно достоинство литературного искусства – эффект присутствия. С персонажами спорили, за них радовались, их поддерживали и осуждали. Причём не поступки, а мотивы; оценивалась мера справедливости в отношениях, и я – несмышлёныш – с изумлением познавал, как легко поведение Монте Кристо или Наташеньки Ростовой укладывается в примеры из повседневной жизни. «Алые паруса» учили, как следует относиться к нашим девчонкам из 2-Б, и это было – дивное диво. Вот оттуда и мой, как ты пишешь, неистребимый романтизм. От этой дедовой детерминанты, от его уроков. Основательней они оказались уроков «реальности». И куда привлекательнее. Не оттого ли, что не горизонтами манили, а зенитом?
Дедовское гармонно-баянное мастерство до самой Тулы докатилось, прослышали о нём на именитой гармонной фабрике. Приезжали, интересовались, но я по мальчишеской недалёкости в памяти это не отмечал. Удивился сильно, когда дед вдруг в Тулу уехал. Объяснила мне бабушка, что посоветоваться его позвали. Раз съездил, второй, потом я и удивляться перестал, гордиться стал: вот какой у меня дед знаменитый. Но после какого-то раза услышал я разговор и голову в плечи втянул. Позвали деда в Тулу на ПМЖ, как сейчас бы сказали. Квартира, работа на фабрике в эксклюзиве (опять же по-нынешнему) – заказные баяны для знаменитостей делать. Только напрасно я растревожился. Отказался дед. Наотрез. Не прельстили его ни квартира с удобствами, ни зарплата не фельдшерская, ни фабричные условия. Потом, уж, через время мне объяснил, когда я повзрослел настолько, чтобы в недоумение придти и о причине спросить. Хмыкнул и ответил, что мастерить заказные баяны и дома можно (и мастерил на моих глазах), и удобства – не самое в жизни главное, а, вот, воздух в Туле – другой. И люди не такие, не то, чтобы городские, а другие просто, и Бузулук там наш не течёт, и степняка нет. А как без степного ветра жить? Да никак.
Было у деда и ещё одно качество, нередко, надо сказать, меня раздражавшее. Никогда он не торопился. Ни за столом, ни когда ботинки шнуровал, ни в чтении. А, уж, в работе – и говорить нечего. Перед тем, как семь раз отмерить, он ещё семь раз прицеливался. Я набегаться успевал, пока он из дома выходил. Надо мне было дожить до своих шестнадцати лет, до насупленного октябрьского дня, чтобы увидеть в несуетности подспудный смысл. Хотя ничего подспудного в тот день и не произошло. У деда был выходной, бабушка к соседке отправилась, а я пришёл из школы, только успел руки вымыть, как стукнули шаги на крылечке, а потом стукнули в дверь. Пожилой дядя в балахонном плаще и с обтёрханным гармонным футляром в левой руке.
- Фарятьевы здесь живут?
Чего спрашивать? Дедов клиент. Откинул он капюшон вместе с кепкой, сел, сапоги стащил. И прошёл со мной в комнату.
- Дед, - кричу, - к тебе.
Открылась дверь в мастеровое царство, остановился дед на пороге. И заплакал дядя.
- Дмитрий Иваныч, - давится, - я Вас от самого Красинского ищу…
Шагнул, гармонь из футляра извлёк, поставил на стол. Глянул на неё дед. Запрыгало лицо.
- Семён.
Обомлеешь, пожалуй. Стоят взрослые мужики и ревут, не стыдясь… Снарядили меня за водкой, а когда вернулся, и бабушка у стола хлопотала, и Семёновская поллитровка уже ополовинилась. До ночи, конечно, проговорили. И узнал я из этого разговора, что не было у Семёна охранной фельдшерской сумки, раскулачили его вчистую, за Урал-камень отправили казачью вольность выколачивать. Но гармонь оставили! Дедову гармонь, в Красинском и сработанную.
- Я и в войну её от звонка до звонка на себе протаскал, и после войны душу с ней отводил. Без малого сорок лет неразлучными были, да износилась, вот: и меха уже клееные, и голоса садиться стали. Почини, Дмитриваныч, уважь, какие хошь деньги заплачу, не могу я её другим мастерам отдавать. Рука не подымается.
Ну, какие могли быть деньги? Вернулся за ней Семён после Нового года. Без меня забирал. Не одну забирал: две. Вылеченную и новую, такую же звонкоголосую, в перламутре красном разводистом, с мехами воздушными, как фата невестина. Простить не могу, что не додумался узнать, где он жил – дядя Семён. Но запомнил и этот штришок дедовский: любовь спешки не терпит. Что к людям, что к делу. А без любви – не жизнь. Дискотека. Потому что жизнь – не троллейбус, на неё нельзя опоздать. И обогнать её невозможно. Тем более – сломя голову.
За жизнь, Юра, и мы с тобой немеряно навидались: и соблазнов, и остервенений, и суеты с маетой. И уроков всяческих, и учителей всяких. Но гляжу я на древние семейные фотографии, дедом Митей сотворённые, и думаю, что дедовы уроки ещё и на генах замешаны, так что, если не прогуливать их, то накрепко запоминаются. До креста. Ответил я на твои вопросы? Ну и давай обнимемся назло километрам. Пиши.


Рецензии
"ДЕД" - название второго рассказа, связанного имманентно с первым - "ДАШУТКА". Если в первом рассказе царит дух ЛЮБВИ и ПРЕКЛОНЕНИЯ перед Девочкой-Женщиной - Бабушкой и в конце Имя ЕЕ ЗВУЧИТ КАК ТРИ ТОРЖЕСТВЕННЬІХ МУЗЬІКАЛЬНЬІХ АККОРДА, то тут по-мужски подобного финала НЕТ, а и не могло бы быть - Дед не позволил бы...

Рассказ "ДЕД" написан в эпистолярном духе - это Ответ приятелю, и в нем создается суровый, без прикрас, жесткий, полный мальчишеского восхищения, ПОРТРЕТ ЛЮБИМОГО ДЕДА.

Рассказ поставлен в своеобразную рамку: Начало - Обращение Адресата к Адресанту и конец , построенный как начало повествовательной рамки:

" Но сначала (в качестве эпиграфа, что ли) коротенький диалог двух известных личностей: " Вы, вот, писатель с мировым именем, а иногда ругаетесь матом. Почему?" "Потому, батенька, что о некоторых вещах лучше, чем матом не скажешь."

Вопрос задавал "человек из народа", Максим Горький. А отвечал на него - седобородый потомственный дворянин, Лев Николаевич Толстой." - тут задается априорно критерий противопоставления-сравнения типа граф/- потомственный казак и мат - лексика в тексте.

Как уже было отмечено в самом начале, этот рассказ так же как и "ДАШУТКА" есть своего рода перерассказ рассказов самого деда и тут уже нет этого коллективного вербального портретая как в "ДАШУТКЕ". Тут все кратко,без метафор и сравнений. Основным и единственным персонажем является ДЕД МИТЯ. У Деда есть свой МИР, сопровождающий всю его жизнь, предопределяющий его судьбу и судьбу его семьи, т. е. Дашутки и их детей. СУДЬБОНОСНЬІМИ ОКАЗЬІВАЮТСЯ ТУТ НЕ КАЗАЦКАЯ ШАШКА, А ФЕЛЬДШЕРСКАЯ СУМКА с КРАСНЬІМ КРЕСТОМ, которая в самые опасные годы политической жизни страны, исполняла роль АНГЕЛА-СПАСИТЕЛ-ЗАЩИТНИКА и перед белыми, и перед красными:" В четыри грозных года, пока не накрыла эта гроза донские хутора, успел и семейно устроиться, и баян освоить, и даже диковину необыкновенную - фотографическое дело. Но гражданская не обошла: мобилизоволи и Митю. Белые мобилизовали. Вместе с фельдшерской сумкой.

И начались некоторые вещи, о которых лучше чем матом и не скажешь". В сущности, весь маленький рассказ представляет своего рода "РЕЗЮМЕ" в развернутой форме жизни ДЕДА и состоит оно из девяти абзацев, из которых первый и последний составляют рамку. Каждый абзац несет отдельную информацию, где переплетаются краткие, даже скупые "репортажи" о временах гражданской войны, раскулачивании, коллективизации, успехах деда и как фельдшера, и как известного мастера гармоники:" Стал он помимо медицины гармонным делом заниматься. Трехрядку ремонтировать. А потом и свои стал делать, с вензельным клеймом:" Д.И. Фарятьев".

"Так делал, что потянулись к нему со всей округи. Веселый народ- донские казаки, не только строевые песни "играть" любит. Так и жил Митя: детей растил, по вызовам к больным ездил, книжки Дарье своей читал, гармоники на слух пробовал. До новых матерных времен жил - имя которым: раскулачивание." Так Автор с любовью и болью рассказывает своему Адресату Юре, а и Читателю через какие трудные и неожиданные "повороты" проходила Жизнь его ДЕДА. Интерес представляет четвертый абзац, который исполняет роль своеобразного " отступления" - это искренняя ИСПОВЕДЬ Автора перед приятелем и Читателем:

"И вот , Юра, - первый штришок. Жизнь, на которую мы, оправдываясь, вешаем всех собак и безликую ответственность, эта самая жизнь, даже в пике своих остервенений, не научила Митю сквернословить. Ни разу не слышал я от него - моего деда- не то что матеренного слова, но и беззлобного житейского чертыханья. Ни разу. Ни от трезвого, ни в подпитии, ни даже хмельного в слякость, когда все, что у трезвого на уме....Не гением был Дед Не апостолом и не святым. Потомственный казак от донской степи человек, со всеми своими изъянами. Не граф, словом,Толстой. Но стыдно мне перед его памятью за собственную несдержанность. До жара бывает стыдно. От осознания: нечего на зеркало пенять. Не зеркало надо тереть , а себя." - этот момент производит сильное впечатление, т.к. портрет ДЕДА представлен как "ОТЧЕТ" и как ПОРТРЕТ, где эмоции Автора оказываются слишком сильными и, чтобы их "сдержать" , Автор использует восходящую градацию , построенную на эллипсах:" Ни разу. -> Ни от трезвого, ни в подпитии, ни даже хмельного в слякоть, когда все, что у трезвого на уме... --> Не апостолом и не святым -> Потомственный казак, от донской степи человек, со всеми своими изъянами. -> Не граф, словом, Толстой." - перед нами целая серия коротких и развернутых эллипсов, где отсутствие глагола позволяет Автору затушировать свои сильные эмоции.

Может быть самым интересным является шестой абзац, где появляется описание дедовского кабинета и точно тут проявляется детско-подростковое "Я" самого Автора:

" Вторая - дедовская комната - была храмом мастерового мира. В нем пахло клеем, до прозрачности тонкой стружкой, дермантином, картоном и всем, из чего строились гармони и баяны. Но в этом храме можно было не только перебирать инструменты и задавать вопросы. В нем можно было учиться резать ножами и ножницами, крутить тиски,, варить шоколадные плитки столярного клея, стучать разнокалиберными молотками, править и скручивать проволоку; у верстаков и столов можно было делать все. Только один - двухтумбовый стол под темно-зеленым сукном - долго пугал меня своей неприступностью." Этот кабинет-мастерская деда и была тем очагом , где формировалась ЛИЧНОСТЬ самого Автора под влиянием чтений литературы и ее обсуждений:" Вечер без деда не пропадал зря; заниматься, конечно, было чем. Но не было в таких вечерах главного - чтения вслух. Конан Дойл, Жюль Верн, Дюма, Рид, Диккенс, те же Толстой и Горький, Шолохов, Пушкин, Грин - творцы гениальные.Вот почему я от пяти своих лет помню эти миры. И негромкий голос ДЕДА."

Рассказ заканчивается неожиданной встречей ДЕДА и его Друга детских лет, чья жизнь прошла через жестокие испытания тех лет...Передана эта встреча эмоционально в форме Диктума. И именно в конце этой восьмой части рассказа, Автор делает исключительно мудрый вывод, который повлиян рассуждениями ДЕДА:" Но запомнил и этот штришок дедовский: любовь спешки не терпит. Что к людям, что к делу. А без любви - не жизнь. Дискотека. Потому что жизнь - не троллейбус,, на нее нельзя опоздать. И обогнать ее невозможно. Тем более - сломя голову."

Этот уникальный "fait divers", исполненный портретами ДЕДА и той эпохи, вновь заканчивается КРИКОМ ДУШИ Вл. Глазкова , идущему из всего его внутреннего существа и обращенному к тому настоящему-прошлому, ставшим виртуальным - это и есть Его Глазкова Инсайдаут - Аутинсайд.

Лорина Тодорова



Лорина Тодорова   15.07.2013 05:50     Заявить о нарушении
На это произведение написаны 2 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.