29. Плод мирен наученным...

Когда ты в Боге, то и вокруг тебя все и везде - Бог: в людях, в деревьях, в осеннем промозглом дожде, которому ты потому и бесконечно рад, что слышишь в нем Его, а Он - Радость и Жизнь. И хмурь осенняя, и сгорбившиеся люди под зонтами потому и не навевают на тебя уныния, – ты видишь во всем сияние красоты божественного потока жизни: в этом стекании капель и струй, в беге людей, в перламутровых отблесках и отсветах неба, в сырости и даже холоде, и в предчувствии тепла, которое вот – рядом, и уже греет сердце, а сердце – тебя всего.
Когда ты в Боге, Он незримо присутствует и в твоих мыслях, и в воспоминаниях, и в твоем чтении, с Ним ты сразу опознаЕшь пустое слово, звук, в котором Его нет, место или действие, где дух человека Тобой – пусть временно, но не дышит, а вОлит дышать сам по себе и сам собою, и потому вынужден все себе справлять сам: и радости, и всплески, и блески… И ты научаешься различать: всплески и дыхание духа человека и всплески и дыхания Духа Благодати в человеке.

От чтения таких слов, написанных одним только духом человека, тебя сразу обымает мертвящая скука нестерпимой безысходности этой краткой жизни. Ты проваливаешься как в воронку - в затягивающую пустоту всяческой человеческой суеты, в которой совсем нет жизни. И ты сразу чувствуешь не просто обман, но страх - фобию мертвого пространства, то ли замкнутого, то ли совсем открытого - в чуждый космос, но так или иначе, пространства, в котором человеку жить нельзя – в нем все самое важное для жизни выкачано. Но так чувствует это только тот, кто вкусил другое бытие и успел напитаться им.

И  сколько бы не плясали перед глазами строчки и буквы, сколько бы не иллюминировали и не играли друг с другом, сближаясь и отталкиваясь смыслы, сколько бы не пестрил красками и звуками текст: то вдруг взмычит валторна, то гнусно скиксует фагот, то прохнычет поэтическая скрипка, то кто-то кокетливо взвизгнет, соберется взлететь… или ухмыльнется в усы, - тебе становится только еще холоднее, зябче, еще безнадежнее. Нет там жизни, несмотря на описываемые красоты, нет, хоть убей, -  кладбищенская тоска.
Конечно, словеса сии читают и многие другие, и тоже в свою очередь не без отраженных колебаний, волн, всплесков и звуков в своих реакциях - в отличие от тебя, выпадающего из зоны воздействия этой словесности, потому что ты не нашел в тех текстах Того, Кого только и искала душа твоя. А коли и не искал другого, то и остался непроницаемым для чуждых ветров. И – слава Богу! Кто-то увлеченно толкует и перетолковывает такие тексты, кто-то пытается подбросить в негорящий костер свои хворостинки, но этот вторичный слой не-бытия, эти попытки пощипать травки на таком же искусственном и неживом лугу, тоже не в силах никому подать ни капли живой воды.
Там нет Его, там привыкли жить сами, автономно, и даже если будут доказывать тебе, что в Него давно веруют или уже готовы уверовать, не слушай: Его там нет и не известно, будет ли когда-нибудь. Потому что Он живет только в сердце человеческом – не в голове. А нам, чтобы ожить, чтобы Он из головы пришел в сердце и возсияла бы для нас истинная вечная жизнь, нужно более чем много: всего лишь… умереть и - воскреснуть.

Но если вдруг Он, дающий тебе свет и жизнь, и от тебя отойдет, и вдруг ты увидишь и себя покинутым, оставленным вновь в той кладбищенской, земной, безнадежной пустоте, из которой ты, весь израненный, с такими трудами и слезами выбирался столько лет? Теперь ты уже не сможешь обмануться и забыться, не сможешь, как когда-то найти в этой пустоте для себя хоть какие-то утешения, оживиться на время хоть какими-то подогревающими ток крови желаньицами, хоть единой приманкой для возбуждения интереса к жизни и, прости Господи! - даже возбуждения желания самой этой жизни.

Оставленность – тяжелейшее испытание, самая строгая проверка подлинности того, что обрел в своем сердце человек в вере, тех духовных опор, на которых стоял или думал, что стоит. Сможет ли он, как Иов многострадальный, которого Бог «ниспроверг», «обложил Своею сетью», на стези которого «положил тьму», с которого совлек славу и снял венец с головы его и кругом разорил его, воскликнуть вопреки последнему отчаянию оставленности перед снедающими его душу друзьями: «А я знаю, Искупитель мой жив, и Он в последний день восставит из праха распадающуюся кожу мою сию, и я во плоти моей узрю Бога. Я узрю Его сам; мои глаза, не глаза другого, увидят Его. Истаевает сердце мое в груди моей!» (Иов. 19:6-27)?

***
После первых лет монастырской жизни, когда сугубая благодать еще крепко держала на крыльях своих бытие скорбной, немощной Анны, утешала, омывала, отирала слезы и наставляла, воспитывая нежно, как мать младенца, не скоро еще она познала ту, испытательную, а в те годы скорее все же наказательную пустоту оставленности. Это случилось после первого в ее жизни строгого вразумления Духовника, разверзшегося как небесная гроза посреди бела дня над ее, лежащей на аналое лицом на кресте головой. Когда Анна отошла в сторону – на лбу ее еще долго была видна печать рельефа креста, - так она сама вдавливала свое лицо, когда рыдала от обрушивающихся на нее слов Духовника. Не от эмоций и потрясенного сердца вдавливала, а от любви, - что бы ни было – но  э т а  любовь ко Христу Распятому, была сильнее всего и не оставляла Анну даже в такие крайне горькие минуты.

А ведь она ждала, что старец ее поймет, пожалеет, или хотя бы посочувствует. Скажет слово в утешение и поддержку… В то время Анна очень много болела, изнемогая от снедавших ее житейских скорбей, от тяжкой ноши еще совсем недавних, кровоточащих потерь, которые ведь не только душу выматывали, но пожирали энергию. Вот почему теперь она изредка позволяла себе остаться дома, не пойти ко всенощной, хотя душа ее тосковала от этого еще больше. Горько, страшно и обидно стало Анне слово Духовника в ответ на ее признание. Впрочем, со временем Анна в ином свете начала вспоминать ту суровую отповедь Духовника. Она ждала от него душевного отклика, а он реагировал на ее признания духовно и довольно жестко…

Не так ли поступали вслед Наместнику и некоторые другие иеромонахи в монастыре, когда, порой, на чувствительные жалобы  исповедующихся отвечали неожиданно холодно, а, бывало, и резко? Многие этого понести не могли, разве что те только, кто и в жизни давно привык к грубости, неснисходительности, и бесцеремонным отношениям…

Некоторые прихожане обижались, возмущались, и даже покидали монастырь. Одна знакомая Анны, очень эмоциональная особа, таким вот образом раз десять поменяла духовников, переживая минимум раза два в год резкие переходы от восторженного обожания «батюшки» до огненного неприятия. Это повторялось с каждым новым «особенным» священником, которого она как-то удивительно сноровисто «отлавливала» на своем духовном пути. И одна ли она? Сколько раз приходилось слышать Анне эти откровения: от того священника я ушла потому-то, а от того – по сему-то, а от третьего, -  по иной причине. И если вдуматься и вслушаться в эти причины – они были не принципиально-духовного толка, а самые примитивные: батюшки говорили неприятное, обличали греховные расположения своих чад, а они это понести не могли – им подавай только дифирамбы и ласки, а уж если критика, то крепко сдобренная елеем. Это у нашего брата называлось «любовью». К несчастью или счастью, но у Анны был совсем другой опыт общения с духовником: он не смягчал свои обличения, хотя давал понять, что его еще почище старцы смиряли. Анна обличения и наказания принимала, хотя и не всегда без внутреннего сопротивления, которое потом и оборачивалось чудесным образом побеждающей  все прекословия радостью. Это душа Анны опознавала в суровости старца признаки подлинной жизни, а не прозябания в самоугодии. Но по отношению к другим людям эта суровость, которую иногда проявляли монастырские иеромонахи, подражавшие вольно или невольно своему настоятелю, задевала Анну, оставляя в ее сердце болезненный след и недоумения на многие годы…
Никогда не забыть Анне один эпизод из давних монастырских времен…

***
…Разгар невыносимо жаркого московского лета. Монастырь в воскресенье переполнен. На исповедь к пяти священникам в притворе собора стоят толпы, и очень подолгу стоят. Чуть впереди Анны, которая стоит далеко, почти у противоположной исповеди стены, -  Елизавета, несчастная женщина лет 40, с жуткими черными кругами вокруг выплаканных глаз. Она потеряла единственного сына, которого растила одна, – месяц назад -  сороковин еще не минуло, - Саня погиб в аварии. Священник, к которому стоят Анна и Лиза, то и дело поворачивается к ожидающим, и кого-то – старушек и детей, молодежь, каких-то своих знакомых чад, мужчин, - всех, кого угодно, но только не Елизавету, знаком приглашает к себе на исповедь.  Хотя он прекрасно знает и Лизу, и ту беду, которая с ней стряслась: Лиза ведь уже лет двенадцать в монастыре. Анна все это видит и начинает страдать…  Ей стыдно поднять глаза на Лизу. А та стоит как мертвая, опустив голову. Что она чувствует? О чем думает?

Наконец, очень нескоро, когда и Анна уже чуть ли не в первом ряду оказалась, иеромонах рукой подозвал Лизу. Хотя бы улыбка, хотя бы единый теплый взор, – нет, к Лизе было обращено холодное и строгое, «бесстрастное» лицо, на котором было написано нечто вроде: и нечего расслабляться -  кайся и Бога благодари, благодари Бога и кайся…

Анна, пережившая то, что и Лиза, могла понять, что иной раз человеку, чтобы подняться и ожить, полезнее бывают даже не слезы сострадания, а взбадривающее рукопожатие, полезно такому страдальцу вспомнить, что не один ты согнулся под горем, – что у всех скорби, а у некоторых – так вовсе немереные, чтобы ты смирялся и не возносил себя выше других даже своими скорбями. Наконец, и главное – способность и в таком горе  довериться Богу и не возроптать. Но теперь Анна видела, что Лиза пока не способна была войти в это делание, и что, несмотря на двенадцать монастырских лет, она оказалась совсем к нему не подготовленной.

А тут еще совсем потерявшуюся и шатающуюся от горя Лизу, смиряли товарки, требовавшие от нее геройства, в то время как сами бегали к наместнику за каждым чихом – как выражалась монастырская «старица» Зина-архимандрит, не давая ему продыха от самых мелких и ничтожных житейских вопросов, которые возникали не иначе как от избытка благополучия. Но они требовали к себе внимания несравненно большего, чем такие Лизы… 
Не очень-то легко было долго нести такой «крест», – ежедневно выслушивать по телефону слезы и стенания еле живой от горя матери. Все-то ее звонки были не во время: то надо было своим здоровым сыновьям готовить еду, то мужу подать, то читать свое обширное молитвенное правило, а если бы пришлось Лизу  так терпеть не месяц, а два, да три (не дай Бог – год!), то уже и не до молитвенных правил бы тут вообще стало, ведь разделить  т а к у ю   скорбь с человеком, взяв часть горя на свои плечи, - это ведь требует терпения, напряжения и способности носить на себе чужое горе. Но таких людей всегда было не много. Хотя в оные времена от остального мира Россию отличало ни что иное, как сердоболие, ставшее за многие века жизни в Православии национальной чертой характера.

Те, к кому обращалась за утешением Лиза, - а это были заметные в монастыре прихожанки, довольно быстро отшили ее, когда пожаловавшись на нагрузку своему священнику, услышали «отпустное»: «Не можешь – не неси». И весь разговор. Стал бы кто-нибудь брать на себя такую неприятность – говорить верующей даме, что ей надо было бы проверить, все ли у нее в порядке с сердцем и совестью. Но даже и священники предпочитают избегать прямых обличений – дело это тонкое, опасное, - себе дороже. Не случайно сказано премудрым Приточником: «Не обличай злых, да не возненавидят тебе: обличай премудра, и возлюбит тя» (Притч. 9:8). Но где ж взять этого «премудра», и в чем его обличать? Хотя нет, всегда можно найти и не без удовольствия обличить…
А Лизу обличать было просто. Потом дали ей какое-то новое послушание, где с ней очень жестко и капризно обращалась некая важная начальственная дама, от которой все стенали, и Лиза не выдержала и вскоре покинула монастырь, который любила, в котором рос ее мальчик с детства…

***
Анна была духовно закаленней, чем Лиза. Но закалка эта ей дорого стоила. В тот раз, когда Анна жаловалась на исповеди Духовнику на свою усталость и расслабление, признавая, что испытывает при этом жестокие угрызения совести, и что сама страшится этих снисхождений к своим немощам, страшится отпасть от пути Божия, нанести вред своей душе, своей духовной жизни, Духовник ее даже не дослушал: «Нет у тебя никакой духовной жизни!», - резко и гневно оборвал он ее на полслове. Вот тогда-то от слов Духовника над Анной разверзлись громы небесные.

На какое-то мгновение ей показалось, что не земной выговор старца, а Суд Божий свершился над ней. В мгновение ока обожгла мысль о собственной ее самонадеянности, о том, как страшно она обманулась, попав в ловушку обольстившей ее надежды, предположив, что теперь, когда она, объявив в розыск все свои прожитые на земле годы, в покаянии давно и безоговорочно и безжалостно подписавшая им приговоры, не найдя ничего достойного помилования и сохранения, - что теперь-то она уж могла бы несколько перевести дух и пожить как все… Как многие другие, не в таком вот постоянном, предельном напряжении всех душевных и физических сил.
…Вот как те, кто сейчас выходил из Собора мимо стоящей сбоку на паперти Анны: такие веселые, живые, и, видно, совсем не так уж и уставшие. Кто-то собирался в гости на дачу, кто-то обсуждал покупку дома, кто-то уезжал на море, кто-то рассказывал о своих послушаниях в монастыре, у кого-то предстояли свадьбы и крестины, кого-то ждал тур на Святую Землю…

А у Анны и близко ничего подобного не было. Все имения, сущность и наполнение жизни ей заменял, если строго взглянуть, 50 псалом, с которым она жила еще задолго до прихода в Церковь. Не о земных благах и приобретениях, не о том, чтобы наполнить свое однообразное бытие чередой приятных смен декораций скучала Анна. Душа ее, уставшая от скорбей и искушений, в которых хочешь – не хочешь, Анна всегда считала, должна была считать! виновной себя, - жаждала внутреннего покоя, или хотя бы передышки и временно избавления от давившего ее своей тяжестью пресса. Никогда бы ни в слух, ни самой себе в уме Анна бы не произнесла этих слов, но в глубине души слова эти она знала: душа устала…

Что это был за пресс? Рука духовника, его постоянный и неусыпный строгий взор? Быть может, нераскаянные грехи, как предположил один  священник, которому Анна говорила о чувстве тяжести. Что было делать? Даже генеральную исповедь – за всю жизнь с детства Анна приносила трижды – так вышло – пока она добралась до своего Духовника. И можно ли было верить тому священнику, в то время как ровно через неделю он, забыв Анну (этот священник проездом в Москве гостил в монастыре), в самом начале перечисления Анной своих согрешений на исповеди, оборвал ее со словами: «Да какие у тебя грехи могут быть?!», - и быстро накрыл ее епитрахилью.  Анна была тогда глубоко обескуражена…

Анна считала, что причины усталости, - скорби и болезни. Но если бы кто-нибудь сказал ей тогда, что главная причина - дух уныния, - она бы ни за что не поверила.
Через две недели Анна уехала в свою деревню, а там сразу устремилась в соседний древний монастырь, чтобы хоть как-то утолить свою печаль, излить свои сомнения. Анне было очень худо – она не могла найти себе места…

***
После резкой отповеди духовника Анна внезапно обрела себя в пустоте, в вакууме, из которого был выкачан воздух жизни, воздух благодати и надежды, воздух милости Божией, согревавший ее несмотря на сокрушающие сердце скорби и отчаянные самоугрызения… По жестоким скорбям, посылаемым Божиим Промыслом человеку, - повторяла про себя тогда Анна слово преподобного Исаака Сирина, - постигает душа, какую прияла она честь от величия Божия, «ибо по мере печали бывает и утешение».

Все врачующее, смягчающее и дающее надежду было выкачано, притом что в этой пустоте вдруг обнажилось все пережитое Анной, словно с него сняли покрывала и включили мощные софиты. И вновь подступил к сердцу вопрос: и ты еще жива?!! К тому же мысль о том, что сама себя обольстила, обманулась, что она все еще не заслуживает снисхождения Божия и ослабления этого пресса – сколь духовного, столь душевного и телесного, что состояние ее души намного хуже, чем ей мнилось, - это обнажение истинного положения дел (или во много раз преувеличенного Анной?) оказалась для нее чуть ли не убийственным.
Она была уверена в истинности и крепости своей веры, в любви своей к Богу, а тут вдруг и совершенно внезапно после слов Духовника почувствовала, что у нее ничего нет, – благодать отошла, удалилась и Анна очутилась в той страшной, лишенной жизни пустоте со всем тем, что было в ее жизни неподъемно тяжелого и трагического, теперь заново рухнувшим на нее, только уже без защиты милующей и ослабляющей боль благодати.

Словно ударная волна вышибла Анну в прошлое, в то время, когда она стояла на грани отчаяния, преодолеть которое смогла тогда только благодаря огню веры, горевшему в ней. Не случайно в самую страшную минуту жизни, когда Анне надо было принять, наверное, самое трудное в жизни покаянное решение (а было это задолго до прихода в монастырь), в ту самую секунду, как только она его не без ужаса и не без предельной борьбы совершила в своем сердце, она услышала в глубинах своей омертвевшей, рухнувшей оземь души тихий, незабвенный голос, который ни с чем здешним не входил и не мог войти в соединение, – он даже в сознании Анниного слуха отделялся от всех внутренних пространств сердца…
«Вера твоя спасет тя» ( Мф. 9:22), - сказал голос в ответ на покаянную решимость Анны.

И с той минуты пошел для Анны новый отсчет жизни. Как-то приглушилась, словно легла под наркозом Божиим неутешная боль, ожила надежда, стала появляться даже к изумлению Анны и радость. Она тогда не без страха отважилась спросить духовника об этом непонятном ей явлении. «Это благодать», - сказал он тогда. И все-таки тут же, в одном и том же сердце, где-то в его глубинах Анна держала столь же непоколебимую, как непоколебимы бывают в человеческих глубинах постулаты совести, различающие добро и зло, мысль, что эта ее новая жизнь – теперь единственная оставленная ей и доступная ей форма существования. И что любые уклонения, ослабления и любые возвращения назад и даже торможения могут обернуть к ней очень грозный лик судьбы. Поэтому с самого начала своего церковного пути Анна и сама по собственной устремленности и по ответной деятельности Духовника, вероятно почувствовавшей эту устремленность, словно была подключена к линии высокого напряжения. И когда, подустав, она решилась это напряжение ослабить, случилось то, что случилось: жесткое отрезвление от безжалостного определения Духовника. Анна ему верила, и безгранично верила даже не на рациональном, а на подсознательном уровне. Если она, бывало, внутренне с ним и спорила, и даже в тайне сердца боролась, – она все равно знала при этом, что он прав, во всем прав, всегда прав и не может быть не прав. Просто правоту эту было очень трудно принять: душа сопротивлялась духу, потому что дух вручал ей крест.

…Нет, вера Духовнику никак не была слепым послушанием, которому в наши времена мало кто уже доверяет из-за оскудения преподобных -  зловещего знамения нашего времени Анна  чувствовала, что Духовник ей дан Богом, что он – лучший из лучших в наше скудное духовно опытными пастырями время, что из уст Духовника звучит чистое святоотеческое слово, что он укоренен в священном Предании Церкви, что учит он о Кресте и крестоношении, в котором послушание занимает центральное место, что он не потерпит расслабленности, и насильно никого в Царствие Небесное подталкивать не будет. Начнет остывать Анна, и никто ее не потянет насильно в Рай…

Анна не оправдывалась перед Духовником, напротив: страх Божий жег ее, - уж слишком израненной пришла она к старцу, чтобы бездумно отсчитывать оставшиеся версты жизни. Она опытно познала, - и сбить ее с этого знания теперь (да, пожалуй, и раньше, – только, может быть, знание это пребывало в ней подспудно) было невозможно, что суды Всемилостивого Господа несравненно строже безжалостных и при этом часто бессовестных судов человеческих, и, прежде всего, именно к ней, к Анне. Поэтому она сама боялась успокоения, как измены пути, как возвращения во ад, в омут ненастоящей жизни, где нет Бога, где нет Его спасительных крестов, а только ужасные несчастия, которые подстерегают абсолютно всех,  но некому без Бога залечить и загладить их жестокие следы.
Уже в самом начале пути Анна духовно выбирала для себя путь Креста – не было ничего удивительного. У нее уже был опыт, который ее этому выбору научил…

***
…Тот светлый, безветренный летний вечер Анна запомнила навсегда - до конца своих дней. И когда бы не возникала в ее памяти та картинка, то последнее мгновение спокойной жизни, - в сознании ее вспыхивал звук той особенной, неподвижной  и неестественной тишины, неслышно передислоцирующей и разворачивающей орудия, чреватые в любую секунду разразиться громовыми ударами стремительно приближающегося Суда.

…Анна сидит в небольшом старомосковском скверике за стенами храма Святой Троицы что на Грязях, прижавшись к стволу могучего старого тополя… Под ногами ее – старые горбыли видавших виды корней и благословенная московская пыль. Маленькая дочка скребет совочком то ли землю, то ли асфальт под пылью… У Анны на коленах раскрытая книга – кажется, из истории Церкви, но она не читает, а только предвкушает чтение; в пограничье полубодрствования она вдыхает в себя, пьет этот покой, этот мирный и чистый летний вечер, который никуда не спешит, в котором время тянется как благоуханная смола, и весь дорогой Анне мир еще пьет вино жизни, обретаясь на своих местах.

Скоро они пойдут домой. Анна сочинит дочке сказку, и будет тихо раскачиваясь долго петь ей под сурдинку какую-то старинную колыбельную про младенчика и вражий полон, про встречу его, уже мОлодца, с родимой матушкой в полоне и удивительное их узнавание друг друга, - колыбельную, дожившую до нас аж со времен татаро-монгольского нашествия. И невдомек ей, Анне бедной, что будет петь она колыбельную-то про себя, и что ей скоро предстанет и полон, и разлука, и боль ожидания встречи… Но это все, все еще впереди.
Небо безоблачно, и сердце отдыхает, доверившись надеждам на столь же безоблачные и полные новой жизнью дни.
Так сидела в тот вечер в московском дворике Анна, не ведая тревог…

А на другое утро внезапно и безвременно скончался самый близкий и дорогой, и еще очень молодой человек...

Такие несчастия даже глубоко верующими людьми переносятся по-разному. Для одного это  крест в наказание, для другого крест во спасение, но для тех и других – великое испытание веры. А что Анна? Она не сломалась и не ожесточилась, и только поэтому, наверное, чудесные Божии дела творились с ней и благодать не оставляла ее. Ни на секунду не усомнилась Анна в доверии Промыслу Божию, приняла все как предварительный суд Божий на собой, вошла в глубокое, долгое и, вероятно, всежизненное покаяние. Но слаб человек, и даже огненный страх Божий моментами может слабеть, а человек поддаваться и уступать место якобы естественной человеческой потребности покоя, но это - грех. Взявшись за рало, не зри вспять – эти евангельские слова Христа стояли посреди ее сердца. Но одно дело наше покаяние, а другое – суд… 

 «Сын мой! не пренебрегай наказания Господня, и не унывай, когда Он обличает тебя». Анна часто вспоминала эти слова апостола Павла. И все же думала, не могла не думать: отчего же пришло такое страшное наказание, если я давно уже пришла в Церковь и пришла в глубоком покаянии и с сокрушенным сердцем? На что апостол Павел ей словно отвечал: «Господь, кого любит, того наказывает; бьет же всякого сына, которого принимает. Если вы терпите наказание, то Бог поступает с вами, как с сынами. Ибо есть ли какой сын, которого бы не наказывал отец? Если же остаетесь без наказания, которое всем обще, то вы незаконные дети, а не сыны» (Евр. 12:1-12).

Прошло несколько лет… И вот теперь Анна спешила в монастырь к отцу Фиолепту, к которому всегда обращалась летом, когда жила в деревне. Ей надо было с кем-то переговорить – она надеялась услышать нечто утешительное, успокаивающее, и главное – поучительно-полезное, которое бы вывело Анну из этого ощущения пустоты, безблагодатности и полной безвыходности – Анна не знала, что ей делать с собой…


Она шла торопливо, местами даже пускалась чуть ли не бежать, а то вдруг останавливалась, держать руками за виски: в них стучали как метроном слова духовника: нет у тебя никакой духовной жизни... нет у тебя… ничего нет у тебя и не было, все – выдумано, прелесть это все, а Бог вовсе не миловал тебя – ни сейчас, ни раньше…
Анна спешила в монастырь, дыхание зашкаливало, горькие помыслы одолевали, но, что удивительно, Анна умудрялась при этом еще и думать. Мысль ее не взирая на горькие напоминания, стучавшие в висках, разливалась широко и вольно…

Какая удивительная вещь – душа человеческая! – думалось Анне. - Какая немереная в ней вместительность, какие неограниченные возможности кроются в каждом человеческом сердце, хотя люди о том не знают и часто знать не хотят. Они не слушают жизни своей души, не внимают ходам своих мыслей, даже собственные непониманиями и вопросами пренебрегают. В то время как эти якобы случайно вспыхивающие вопросы – и есть, возможно, ориентир на пути к истине. 

Где только не перебывала Аннина душа в эти последние после встречи с духовником дни, о чем только не передумала, что только она не вспоминала, какие великие пространства преодолевала, – и временные и протяженные, умудряясь заново пережить чуть ли не всю жизнь, заново измучиться неразрешимыми, казалось бы, вопросами жизни в поисках правды и непререкаемой последней истины; какие перепады состояний только не испытала, взлетая в надежде ко Господу, и падая ниц в чувстве ужасающего одиночества – безблагодатности, оставленности, которая с небывалой дотоле силой накрывала душу Анны после тех слов духовника.
Надо было как-то выбираться… Но как? Что делать? Продолжать  вот так метаться? Да так и с ума сойти недолго. Нужен какой-то рычаг, некое слово, которое вернет ее в русло жизни, да и кроме того, чтобы найти лекарство надо было все-таки определить причину и характер болезни…

Но вот внезапно за поворотом открылся дивный вид древнего монастыря: тихое озеро с камышами, и отражение стен, башенок и разноцветных главок соборов – сказочная картина древней Руси, но только не дивного царства царя Салтана, – а частицы Царства Божия на земле…

***
Отец Фиолепт внимательно, не перебивая слушал сумбурный рассказ Анны, которая, будучи человеком строгой монастырской дисциплины, к этой исповеди готовилась долго, чтобы потом перед аналоем не пускаться в антимонии, а, как положено, говорить о том, в чем и как она согрешила. А не о том, что с ней случилось, да как она переживала, да как запуталась в этом горьком лабиринте нахлынувших воспоминаний.
Но все равно у нее получалось плохо. Для того, чтобы идеально подготовиться к исповеди надо всю тяжелую работу внутри себя самой совершить заранее, все преодолеть, чтобы выйти победителем: в самоукорении признать то, в чем дала ее душа греховный сбой. Дать всему грамотно имена – как учит аскетика: «согрешила тем-то, тем-то и тем-то…», не сделав себе никаких поблажек.

На сей раз Анна не справилась с этой задачей – слишком сильно закрутил ее вихрь событий и переживаний. Она сбивалась, останавливалась на полслове, а отец Фиолепт милостиво и неспешно слушал и ждал ее в паузах. На лице его играла вечная его полуулыбочка, добродушная такая усмешечка, без которой Анна его и не представляла.

Выслушав Анну, отец Фиолепт очень спокойно и бережно складывая слова, сказал ей: «Ну, что ж, вот и это надо пережить, и через это, и через все надо душе пройти…». И, удивительное дело, - это простое и даже простецкое слово сразу сняло с Анны тяжелейший груз. «Вот оно что! – подумала Анна. – Но значит ли это, что не всегда и нужно докапываться до всех глубин происходящего, до понимания своих состояний и вин, в которых ты должен успеть принести покаяние, а можно вот так, просто сказать себе: вот я и это теперь должен претерпеть, – и терпеть спокойненько…».
Но и на этот вопрос четкого ответа у Анны не имелось: отец Фиолепт отличался не многословностью.  Анна давно его знала, хотя и не очень близко. Еще не очень пожилой, но давно ставший иеромонахом, он уже несколько десятилетий подвизался в этом удаленном от городской суеты монастыре. Исповедовал, исправно служил своею череду, но за три почти десятилетия монастырской жизни отец Фиолепт так и не сподобился ни наград, ни должностей, ни звании. И даже внешне он  почти не менялся, только седела его лохматая по-студенчески голова и довольно жидкая бороденка.

Анна видела, когда бывала в том монастыре, как он ухаживал за скотиной, как благодушно возил на лошадке сено, как ходил по монастырю со столярным ящиком… А ведь он закончил когда-то Московскую консерваторию и однажды, случайно попав на службу одного, ныне покойного Владыки в старинный московский храм, расхрабрился подойти к нему с каким-то вопросом о редком рОспеве стихир, да и уехал с этим Владыкой на другой день в глушь, оставив Москву и консерваторию навсегда.

И тогда уже, многие годы назад, Анна приметила того инока – еще совсем молодого и всегда веселого, - она знала, что он был пианист, и не без ужаса смотрела на его красные, опухшие руки.  Владыка долго держал «пианиста» в черном теле. Все уже давным-давно получили постриг в мантию, а он все сидел иноком, вернее не сидел, а был в монастыре на подхвате, мелькал то здесь, то там и всегда-то улыбался. И только через пятнадцать лет (!) Владыка дал ему мантию. Саша – так его звали до пострига, - получил иеромонашество, и мог теперь исповедовать, но строгий архиерей подпустил его к исповеди лишь еще через десять лет! Вот этот вчерашний Саша, а ныне иеромонах Фиолепт и сказал эти замечательные простые врачующие слова Анне.
Теперь он был совсем уже седой, но также по-юношески худой, несколько изможденный, сидел на стульце, – матушки при свечном ящике объяснили, что у него очень больные ноги. И все же улыбочка, такая легкая и немного детская, не сходила с лица  Фиолепта. Анна поняла: слово, которое ей было сказано иеромонахом, было от опыта.


А еще отец Фиолепт спросил Анну, нет ли у нее уныния, на что Анна категорически затрясла головой. Но когда она уже тихо и неспешно, наслаждаясь покоем, ибо исповедь сняла с нее непомерную тяжесть, шла свои несколько километров к автобусу, Анна вспомнила про этот вопрос  и задумалась…

Вот ведь – нельзя себе верить, - сколько раз читала она об этом у отцов, а надо все проверять, как в редакции ее в молодости учили, проверять все факты, чтобы не было ошибок, – вплоть до собственного имени под статьей. Так и тут: закон недоверия себе и своим уверенностям. И все же в отношении уныния Анны не могла поверить, что оно ее посещает. Можно ведь страдать, сокрушаться, испытывать усталость души и тела, но вовсе не унывать. Именно так Анна и мыслила о себе…

Вернувшись в деревню, она достала верную «Лествицу», и – очень быстро почувствовала, что у нее раскрылись глаза.
«Ставшим на молитву сей лукавый дух напоминает о нужных делах, и употребляет всякое ухищрение, чтобы только отвлечь нас от собеседования с Господом», - читала Анна в «Лествице». – «Бес уныния производит дрожание, боль в голове, жар, боль в животе», но когда нет псалмопения, тогда и уныние не является; и «глаза, которые закрывались от дремоты, во время правила открываются, как только оно кончилось». «Когда уже и трапеза предложена, (уныние) понуждает соскочить с одра; но потом, в час молитвы, снова отягощает тело». «Каждая из прочих страстей упраздняется одною, какою-нибудь противною ей добродетелью; уныние же для инока есть всепоражающая смерть» И не случайно, по слову Лествичника, именно брань с унынием и обнаруживает подвижника и ничто не доставляет столько венцов ему, как уныние, которое он научился преодолевать, не поддаваясь действиям этого злющего беса.

Поймав конец нити, Анна смело двинулась дальше. Вот она, ниточка-то… По причине своего неведения и снисхождения к проискам беса уныния она впала в нерадение, а этот грех был много серьезнее: ты знал и не делал (Лк. 12:47). И не слова Духовника – необходимые и неотвратимые, привели Анну в состояние богооставленности, а собственное расслабление.

Теперь Анна знала, что с ней и что нужно делать: только  покаянный плач, смиренные слезы, и глубокое самоукорение без всяких саможалений - вот что могло только вернуть ей способность воспринимать благодать Божию.
Но уже теперь Анна была счастлива: она чувствовала под ногами путь, и радовалась светящей ей и познанной ею на опыте истине о пользе искушений, наказаний и испытаний, - во всем ей открывалась любящая рука Небесного Отца.

«Всякое наказание в настоящее время кажется не радостью, а печалью; но после наученным через него доставляет мирный плод праведности» (Евр. 12:11).



Фото Екатерины Кожуховой


Рецензии
Здравствуйте, Екатерина! Ну, что делать, каюсь, похулиганила немножко. И совсем я не белая и пушистая. Удивила Вас! Убрала, и выложила другой текст. Извините. С глубоким уважением, Татьяна.

Татьяна Кырова   28.03.2013 14:36     Заявить о нарушении
На это произведение написано 14 рецензий, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.