C 22:00 до 02:00 ведутся технические работы, сайт доступен только для чтения, добавление новых материалов и управление страницами временно отключено

Статья о проблеме смертной казни

Выкладываю очень хорошую чужую статью из старого бумажного журнала. В Интернете её не нашёл, поэтому пришлось сканировать и распознавать. Статья актуальная, пусть лежит в свободном доступе. Надеюсь, автор не будет против. К сожалению, форматирование частично теряется.


Журнал «Нева» №8, 1993, сс.225-245

Рубрика: ВЕЧНАЯ ТЕМА

Александр МЕЛИХОВ

СВИНЦОВАЯ ПРАВЕДНОСТЬ

I

В мае 1988 года на Международной конференции «Смертная казнь как наказание» в обзорном докладе были рассмотрены 363 публикации (с 1979 по 1986 год), из которых на страны Восточной Европы пришлось не менее 1%, а точнее – ровно 3 (три) штуки. В докладе отмечалось, что никакого серьезного прорыва в понимании проблемы, впрямую обсуждаемой с XVIII века, не произошло, аргументы повторяются, обновляются только однотипные примеры, возбуждающие общественные эмоции.

Дискуссия напоминает диалог глухих, главным образом потому, что одним представляется более важной карательная функция казни, удовлетворяющая потребность общества в мести, другим же – превентивная, устрашающая. Разумеется, в спорах такого рода никто не может оказаться правым: «Водка вредно действует на печень».– «Нет, она повышает настроение». Этические и утилитарные аргументы никогда не смогут опровергнуть друг друга, ибо указывают на разные стороны предмета.

Три четверти эмпирических исследований констатируют отсутствие достоверной связи между числом убийств и числом казней. Другие авторы полагают, что связь есть, но расходятся во мнениях, положительная она или отрицательная. Однако в любом случае параллельный рост двух рядов всегда можно объяснить противоположным образом. Ближайший пример: в 1986 – 1987 годах в нашей стране впервые за много лет снизилось (на 15%) число тяжких преступлений, а в параллель этому можно сопоставить демократизацию, гуманизацию – и значительное снижение доли населения с наибольшей криминальной активностью (подростки, молодежь), и антиалкогольную кампанию, так больно ударившую по государственному бюджету. Или: с 1966 по 1980 год число убийств и изнасилований в СССР увеличилось примерно на треть, а число тяжких телесных повреждений – в 2,2 раза. Вместе с тем, с шестидесятых годов было осуждено около 35 миллионов человек. Значит, мало, скажет один. Это неслыханно много, это фабрика рецидивистов, ужаснется другой.

На мой взгляд, вопрос о том, положительно или отрицательно влияют те или иные наказания на состояние преступности, в принципе не может быть решен математическими (и любыми другими) методами, которые были бы свободны от субъективизма, от оценки того, кто этими методами пользуется. Прежде всего, динамика преступности характеризуется не одним, а многими параметрами, число которых каждый может расширять неограниченно по собственному усмотрению, и если по какому-то параметру обстановка улучшилась, всегда можно указать другой, по которому дело обстоит далеко не блестяще. И наоборот. И какой показатель считать более весомым – дело исключительно вкуса («мировоззрения»). А можно ли с цифрами в руках доказать, что твоя мама лучше всех?

Две трети убийств и тяжких телесных повреждений в нашей стране издавна повелось совершать в быту («межличностные конфликты»), но в 1988 году 60% всех убийств составили убийства по корыстным и иным мотивам, – улучшение это или ухудшение? Что при общем росте числа убийств и тяжких телесных повреждений больше половины их поглощается средой «подонков» – тунеядцев, бродяг, проституток, алкоголиков, наркоманов и проч. («сближение криминогенных установок преступника и жертвы»),– это многим даже нравится. Наверняка многими приветствуется и рост взаимных истреблений среди мафиозно-предпринимательской верхушки.

Растущие цифры ежегодных убийств в России, скажем, с 1989 по 1991 год (13,5, 15,5 и 16,2 тысячи), безусловно, внушают тревогу. Но убывающие цифры ежегодного прироста по отношению к предыдущему году – 28%, 15% и 4% – могут внушить и некоторый оптимизм. Включение ситуации в какой-то более широкий контекст тоже может изменить ее оценку вплоть до противоположной – в духе «для горбатого и ты очень хорош». В Соединенных Штатах Америки в 1960 году было совершено 9 тысяч убийств, в 1970 – 16 тысяч, в 1980 – 23 тысячи, далее – колебания между 20 и 22 тысячами. Можно назвать этот жуткий прогресс платой за свободу и процветание (а заодно и наш рост убийств – явлением прогрессивным), а можно – симптомом безнадежного распада (как прежде и называли). Кстати, уровень убийств во всем мире склонен к колебаниям с периодом 8-13 лет, так что говорить о его приросте «по сравнению с аналогичным периодом прошлого года» не стоит: убийства – не урожай зернобобовых.

Или давайте сравним, какую долю из общего числа смертей в старой доброй России составляли погибшие насильственной... но ведь вам наверняка уже надоело, если, конечно, вы нормальный человек, а не какой-нибудь шизоид. А все это лишь самые элементарные, дилетантские наброски! Так что, если бы данные этого рода, неизмеримо более обширные и глубоко систематизированные, можно было бы прочесть хоть на каждом углу (а ничего подобного нет и тени), «простой человек с улицы», эта глыба, перед которой лебезят самые гордые демократы и самые елейные монархисты, все равно продолжал бы руководствоваться не данными науки, а «внутренним убеждением» и «случаями из жизни», разукрашенными и перевранными как кому заблагорассудится.

Хотя... хотя, в сущности, все мы подвластны закону А.А.Ухтомского: доминанта всегда самооправдывается, и логика – слуга ее. Проще говоря, логика, подобно правоведу при императоре, подыскивает некие общеуважаемые аргументы для оправдания господствующей страсти, а аргументов этих у обеих сторон бесконечное количество (если даже оно и конечно, человеческой жизни не хватит, чтобы все их перебрать). Поэтому лучше, может быть, не растягивать еще на два века эту дискуссию про белого бычка, а вглядеться в мотивы, заставляющие человека практически без всяких сколько-нибудь доказуемых оснований выбирать и порой весьма яростно отстаивать гранитно-твердую позицию в вопросе, в котором тончайшие умы веками не могут прийти к единому мнению.

Социологический портрет, вернее, целая галерея портретов «убежденных сторонников смертной казни» (да и «противников» тоже), надеюсь, когда-нибудь возникнет из специальных исследований, а пока, ввиду полной неразработанности темы, рискну воспользоваться кое-какими личными материалами.

II

Летом 1989 года в «Ленправде» появилась статья, бичующая «обывательское ханжество», посмевшее поднять голос за отмену смертной казни. Поскольку «социализм – это учет», поскольку «все наши беды от забвения этого принципа» (вера в могущество учета и контроля – штрих номер один для будущей портретной галереи), автор статьи, кандидат филологических наук, требовал сохранить смертную казнь и за «крупные хищения», а также взяточничество. Что ж, желание тоже вполне обычное, но зачем же при этом разносить на пятимиллионный город невесть кем сочиненную сказку, будто отмена смертной казни в США вызвала распространение убийств, а когда ее «поспешно восстановили», количество убийств снизилось в 2-3 раза (штрих номер два – очень уж хозяйское обращение с фактами).

В ответной статье «Давайте без лицемерия», опубликованной в «Смене», я со ссылками, разумеется, на громкие имена, в стотысячный раз напомнил об отсутствии связи между убийствами и казнями и призвал их, казней, сторонников убивать без лицемерия, не делая вид, что «борются с преступностью», а честно признавая, что казнят ради собственного удовлетворения. Такая прямота избавила бы мир от многих лишних жестокостей, ибо, как сказал Бернард Шоу, во имя Добра проливалось неизмеримо больше крови, чем во имя зла.

Я опустился даже до того, что, в пику кандидату филологических наук, подписался кандидатом наук физико-математических, чтобы подчеркнуть неуместность ссылок на подобные звания.

Правда, без этого я, может быть, не получил бы столько писем, в которых больше всего удручала даже и не злоба, а безапелляционность – третья родовая черта «убежденного сторонника». Окончательное и бесповоротное мнение профанов о том, в чем еще ни разу не сошлись мудрецы, – не есть ли это общая формула демократического диктата?

«Скажу сразу: если газета будет давать слово таким подонкам, как Мелихов, то я не буду ни читать, ни выписывать ее. Этот ученый, а точнее прихлебатель (от его деятельности не видно материального прогресса, но зарплату повышает свою повышением звания), совсем оглупел, если не понимает, что за преступление следует кара, а не воспитание. Воспитывать взрослых людей – это не что иное, как давать повод преступнику втайне усмехаться и поднимать свою планку над глупцами (мелиховыми). Пустые разглагольствования о влиянии смертной казни на преступность как раз на уровне этого Мелихова. Еще раз повторяю: преступника карают, а не уменьшают преступность. Из-за слова „подонок“ не даю свой адрес. Но исправить его не могу. Степанов».

Вот и еще несколько родовых черточек: малограмотность, овладевшая, однако, патриархально-советским газетным стилем («мелиховы») и не сомневающаяся в своем праве судить о достоинстве ученого, чье имя слышит в первый раз, способная оценить прогресс исключительно материальный. Но главное даже не это. Заметьте, законопослушный гр-н Степанов считает допустимым прибегнуть к уголовно наказуемому оскорблению по отношению к человеку, всего лишь дерзнувшему привести неугодное ему мнение. Но если средние граждане считают возможным оскорбить рассердившего их человека, не сомневайтесь, что «крайние» будут готовы ударить; если средние способны ударить – «крайние» будут готовы убить: одно есть органическое продолжение другого. Преступник – только крайнее выражение социальной нормы: изменится норма – изменится и крайность. Я слабо надеюсь, что гуманизация исправит тех, кто уже стал преступником. Но гуманизация среднего законопослушного общественного типа ослабит среду, порождающую новых преступников. Что искренне осуждается всеми – того почти никто и не делает: каждый преступник в чудовищно увеличенном виде представляет нам наше же лицемерие.

Исследователи, изучавшие «духовный мир» преступников, обнаружили, что их взгляды на человеческие потребности, на человеческие отношения разительно схожи со взглядами множества законопослушных граждан, уверенных, что насилие – повивальная бабка всякого доброго дела: без увесистой дубины все будут воровать и резать друг друга. Поэтому преступники в большинстве убеждены, что поступают точно так же, как все прочие, только более отважно и откровенно. Да, да: тупость и злобность мнений среднего гражданина дает нравственную опору поступкам гражданина «крайнего». У преступников все, как у нас: лица, осужденные за хозяйственные преступления, ненавидят грабителей и хулиганов и при случае тоже могли бы написать в газету письмо, исполненное справедливого негодования. Хулиганы, в свою очередь, считают «врагами общества» тех, кто злоупотребляет служебным положением: вот кого надо ставить к стенке! Но и те, и другие едины с добропорядочными обывателями в убежденности, что во всем на свете виноват кто угодно, кроме них самих. И от тюремных мытарств возрастает не самокритичность, а, напротив, уверенность, что твои мучители не лучше тебя.

Впрочем, слово «обыватель», которым мы взаимно клеймим друг друга, непонятно что и означает,– лучше воспользоваться термином Ортеги-и-Гассета «массовый человек». Избранные люди, по мнению Ортеги-и-Гассета, не те, кто ставит себя выше других, а те, кто предъявляет завышенные требования к себе. Массовый же человек – это тот, кто всегда доволен своими добродетелями и познаниями, поэтому мир для него – не то место, где следует искать и сомневаться: все давным-давно известно – остается действовать – бороться.

Чрезвычайно важная родовая черта: все до единого мои корреспонденты отвечали мне так, словно я предлагал отменить смертную казнь, чтобы вместо этого «воспитывать» убийцу, хотя в моей статье, разумеется, не было и намека на подобную пошлость. Но люди названного типа не только неколебимо уверены в своей правоте, но и твердо знают заранее, что им могут возразить и почему – конечно же, по самым низменным, корыстным мотивам.

Почерк напоминает кардиограмму, а стиль – телеграмму:

«Статья давайте без лицемерия что сказать хотя подпись кандидат физ-мат наук да оно и чувствуется это не его профиль и он не раз не попал в парадной или еще где-нибудь что бы ему хотя бы нож показали он бы другое запел а вот такие юристы и прокуроры со своей колокольни судят и дают такие наказания что мы докатились до того что через порог страшно выйти. Нужно смерть за смерть тогда эти недоумки и спьяна и с трезвой головы будут знать что можно а что нельзя, у нас этих гопников хватит если их убивать то государство не обеднеет. (И это черта характернейшая: человеческая жизнь ценна лишь в качестве казенного имущества. После такого низведения стоит ли удивляться, что с нею и обращаются не лучше. – А. М.) Надо закон Сталина кто не работает тот и не ест».

Последние слова обведены такой черной рамкой, что невольно прикидываешь, сколько лет понадобилось бы всем нынешним убийцам, чтобы более или менее приблизиться к Генеральному, – получается что-то около тысячи лет. Но это ничего, Генеральным можно. Людей этого типа возмущают лишь убийства, совершаемые не по чину.

А вот письмо, похожее на предсмертный выкрик: «Такая статья в такое страшное время – можно подумать, что его подкупила какая-то мафия! В наше время должен быть единственный лозунг – „Бей воров! Спасай Союз!“ С перестройкой не получается и не получится, потому что растет преступность. Пока не уничтожим убийц, насильников, грабителей, воров, спекулянтов, вымогателей и другую сволочь – никакой перестройки не будет. (Все та же наивная вера, что со „сволочью“ можно расправиться однажды и навсегда – как в семнадцатом году с помещиками и капиталистами. – А. М.) Ведь всем ясно, что преступность стала расти с началом перестройки, знает об этом правительство, знает Верховный Совет, знает МВД, а об этом молчат – вот где лицемерие. Смертная казнь – это очень гуманно к потанцеальным (орфография автора письма. – А. М.) преступникам, которые не пойдут на преступление. И для тысяч и тысяч жертв. А.Мелихов в своей статье встает на защиту преступников, поэтому подписывается полностью. Я это делать не буду (по известным причинам)».

Это ж надо – не подписывать письмо в газету из страха перед преступниками! А знаете ли вы, что в 1980 году в СССР было совершено около 21,5 тыс. умышленных убийств, и эта цифра опустилась ниже 20 тыс. лишь в первом году перестройки (ок. 18 тыс.), а в 1987 – до 14 тыс. и лишь потом начала расти, но и в 1988 году не достигла 17 тыс. («Известия», 24 ноября, 1989 г.) То есть, когда убийств стало едва ли не на четверть меньше, чем в 1980 году, в котором мы жили как у Христа за пазухой, – именно тогда на наших сограждан напал такой перепуг, словно до конца света осталось не больше трех минут, – не зря, стало быть, средства массовой информации так упорно нагнетали истерию! Вот только кому достанутся ее плоды? Телекомментатору, по экранным трупам взошедшему на небосклон кинозвезд, или диктатору, надеющемуся въехать в тронный зал на бледном коне всеобщего перепуга? Социологи давно заметили, что отношение к смертной казни чрезвычайно зависит от последней телепередачи: покажут жертву судебной ошибки – всплеск негодования: «Как можно доверять человеческую жизнь заурядным чиновникам, склонным к верхоглядству, и к карьеризму, и к потаканию возбужденному общественному мнению», – именно так было в чудовищном витебском деле; покажут циничного садиста – всплеск негодования: «Как можно оставлять жизнь подобным извергам!» Но нельзя же все-таки становиться марионетками тех, в чьих руках находится телеэкран! Надо не только твердо отстаивать свои убеждения – нужно еще и чуточку потрудиться, чтобы их заработать, почитать хоть статистические сводки.

Сейчас картина изменилась (в худшую сторону), но в 1989 году, когда строчились эти надрывные послания, уровень убийств еще не достиг отметки 1980 года. Чтобы еще раз подчеркнуть, чего стоит мнение «массового человека», на которого любят ссылаться более интеллигентные «убежденные сторонники казни», попробую дать легкий абрис, что творилось с преступностью в нашей тихой-мирной стране до того самого 1989 года. Прежде всего, нелишне заметить, что самый низкий уровень преступности в СССР отмечался в 1956-1965 гг. (200-300 преступлений на 100 тыс. человек населения). А вот с 1965 года начинается непрекращающийся рост с небольшим отклонением в сторону снижения в 1985-1987 гг. Вот вам и «преступность начала расти с началом перестройки»!

Кроме того, наводит на размышление неоднородность уровня преступности по разным республикам в том же, например, 1989 году: в Эстонии – 1219, в Латвии – 1112, в РСФСР – 1101 – выше среднего. В Грузии же – 327, в Таджикистане – 322, в Азербайджане – 213 – значительно ниже. Что в этой картине зависит от реальности, а что от полноты учета?

Но обратимся к наиболее опасному, а потому имеющему минимальную латентность (неучтенность) преступлению – умышленному убийству. Если пересчитать число убийств на 100 тыс. населения, то их уровень с 1979 по 1989 год будет меняться следующим образом: 7.9, 8.1, 7.9, 7.9, 7.8, 7.5, 6.8, 5.3, 5.2, 5.9, 7.5. Для сравнения: у нашего вечного соперника США уровень убийств в эти же годы поднимался до отметки 10.2, не опускаясь ниже 7.9 (хотя полное сопоставление затруднительно: в США не учитываются покушения на убийство, а в СССР не причисляют к убийствам тяжкие телесные повреждения, повлекшие за собой смерть потерпевшего). Уровень же тяжких телесных повреждений в США выше в 5-6 раз!

Нужно еще раз осознать: нормальный человек не крушит чужие черепа и телефонные будки вовсе не потому, что страшится кары, а потому, что ему этого не хочется. Впрочем, хотя страх перед возмездием и не уничтожает преступных желаний, от преступного деяния он все-таки способен удерживать. Однако надо помнить: напугать волка совсем не то, что напугать курицу.

В исследовании А.Амбрумовой и А.Ратинова даны психологические портреты людей, склонных к агрессии и автоагрессии (почти во всем противоположные). Так вот, первые на затруднительную ситуацию реагируют мобилизацией всех сил при повышенном уровне оптимизма. Низкий уровень тревожности, отсутствие страха перед неудачей связаны у них с безответственностью, с завышенной самооценкой и равнодушием к мнению других, а кроме того, со слабым воображением и ослабленной прогностической способностью: они легко принимают решения и плохо представляют последствия. Они властны, действия с позиции силы считают нормой человеческих отношений, презирают все, что не доставляет немедленного физического комфорта («материальный прогресс»!), не нуждаются в сочувствии, уважении, любви, невысокого мнения они и об искусстве, образовании, а совсем уж низкого о дружбе, преданности, альтруизме, совести – сами они всегда и во всем винят других людей или обстоятельства.

Вероятность совершить преступление бывает особенно высокой у тех, кто не сумел занять достойное и прочное место в жизни и не имеет для этого средств – образования, квалификации, упорства или хотя бы связей. Чтобы забыть о своей обойденности, им необходим алкоголь – но именно в состоянии опьянения совершается огромное количество преступлений: три четверти изнасилований, грабежей, тяжких телесных повреждений, почти половина краж (для растрат, служебных злоупотреблений эта цифра снижается раз в 15-20).

«По пьянке» совершается и две трети убийств. Орудия убийства чаще всего случайные – бутылки, кухонные ножи, кирпичи, отвертки, причем около 40% убийц и около половины грабителей в момент преступления не верили, что попадутся, или не задумывались об этом. Даже умышленные убийства были обдуманы заранее лишь в 13% случаев, а в 60% – умысел практически совпадал с действием. При этом три четверти жертв гибнет от руки своих сожителей, родственников или знакомых.

Кстати сказать, преступниками в 1989 году в Ленинграде было убито значительно меньше людей, чем отравилось суррогатами «алкоголя», а отравилось ими 383 человека. И вот еще одна любопытная параллель: уж сколько было выкликаний по поводу убийств – и никого не взволновало, что с 1965 по 1984 год вдвое увеличилось количество самых страшных смертей – от собственной руки: в 1984 году покончили с собой 81,5 тыс. человек.

И если все, что происходит во время перестройки, непременно ставить ей в вину либо в заслугу, то можно сказать, что она спасла от мучительной смерти гораздо больше людей, чем их уничтожено преступниками: в 1987 году произошло уже около 54 тыс. самоубийств. Сейчас эта цифра растет, но никакой истерии по этому поводу снова не наблюдается: видно, карать злых приятнее, чем помогать несчастным.

III

«Обыватель В.В.Фролов» (так он подписался) цитирует мою фразу с множеством восклицаний: «А среди казненных неизбежно окажутся и честные (!?!). Что это – воистене ученая простота или стоеросовое ханжество. Вообще в статье красной нитью проходит неверие в советское правосудие. Зачем же без конца сыпать соль на раны социализма (уж эта „соль“, которой просят раненые и боятся здоровые! – А. М.). Вас что сильно обидела советская власть, чуть не расстреляли?»

Нет. К счастью, расстрел мне никогда не угрожал. Но, к несчастью, я способен беспокоиться не только из-за собственной шкуры. И «буржуазное» правосудие тоже считаю далеким от совершенства. В США, например, из 406 смертников, подлежавших казни в тюрьме Синг-Синг с 1889 по 1927 год, 50 оказались приговоренными ошибочно (каждый восьмой!). В 1989-1990 годах таких приговоров оказалось уже 350 (23 были приведены в исполнение). Но моим оппонентам судебные ошибки и подтасовки представляются легкоустранимой случайностью: нужно «просто» назначать «честных и компетентных» следователей и судей. У массового человека все просто. Заодно нужно бы «просто» назначить «честных и компетентных» продавцов, инженеров, врачей, рабочих, колхозников, министров и т. д., и т. д., и т. д., хотя и честные могут ошибаться. Но как нам перебиться те триста-четыреста тысяч лет, покуда это сделается возможным?

Еще один убийственный аргумент: почему убийц и насильников мне жалко, а их жертв – нет? Как будто есть на свете хоть один нормальный человек, которому бандит и насильник не внушали бы ужас и омерзение, а его жертва – сострадание! Но большинство специалистов уверяет, что ужесточение наказаний ужесточает и преступление. Если за изнасилование вводят смертную казнь, жертвам начинают выкалывать глаза, убивать их, чтобы избавиться от свидетеля: «вышка» ведь все равно уже в кармане! Но сколько именно зверств ужесточение кары предотвратит, а сколько вызовет – одному Богу ведомо. А что если бы Он лично сообщил вам, что за каждую спасенную сегодня жизнь через пятьдесят лет придется заплатить тремя? Это тоже был бы вопрос индивидуального предпочтения, а вовсе не математики.

Человека удерживают от убийства два фактора: страх наказания и немыслимость столь чудовищного дела. И казнь, укрепляя один барьер, разрушает другой. А который важнее – вопрос в принципе неразрешимый. Лично я уверен лишь в трех вещах: 1) убитый убийца действительно больше никого не убьет; 2) среди казненных неизбежно окажутся невинные – и в тем большем числе, чем большей суровости мы будем требовать от карательных органов; 3) потенциальному убийце будет тем легче перешагнуть роковую черту, чем с большей легкостью девятнадцатилетняя студентка будет писать: «Воры, убийцы, насильники – скоты, и они должны содержаться в скотских условиях. А за особо опасные и омерзительные преступления лучше вешать их, четвертовать, варить живьем». Но я счел бы свою задачу выполненной, если бы хоть десятку граждан пришло в голову, что им что-то тоже может быть неясно в сложнейшем и кровавом вопросе.

«Такие, как Мелихов, по вечерам не ходят с работы, а ездят на своих машинах. А нам, простым людям...» – определенного рода пропаганда не впустую потрудилась – внушила-таки «простым людям» недобрую иллюзию, будто кандидат наук или писатель зарабатывает больше слесаря или шофера. И всюду поиски корысти, корысти: «Что бы запел А.Мелихов», если бы «избили его ребенка, жену или еще кого из близких. Нашелся, видите ли, гуманист эдакий, это его не коснулось такое горе, только и всего».

И снова: «Скажем существу с двумя руками и двумя ногами (язык не поворачивается назвать его человеком), зверски убившему, искалечившему, сдирающему шкуру с живого пса, выкалывающему глаза кошкам и т. д... Скажем ему: мы подождем, и ты станешь гуманнее». Снова спор не с реальным оппонентом, а с каким-то воображаемым идиотом. Да не он станет гуманнее, а гуманизированная атмосфера станет рождать меньше новых чудовищ! Желания человеческие формируются не уголовным кодексом, а общением с другими людьми. И общение с добрыми будет рождать (и рождает) добрых, а общение со злыми – злых (разумеется, с большим диапазоном – от мелкой сволочи до убийцы). Каждому преступлению предшествует отмирание главнейшей человеческой способности – способности заражаться чужими желаниями, чужими радостями, чужой болью. А у преступников, отличающихся повышенной жестокостью, как правило, понижена даже болевая чувствительность.

Едва ли не самое тяжкое наследие сталинского режима – это великие и малые «переломы» традиционных человеческих связей, устойчивых, не на одно поколение, коллективов, в которых каждый занимал определенное место не только в «производственных отношениях», но и в мнении знакомых, которым он дорожил. В таких коллективах почти каждому было что терять – в том числе, и хорошее мнение о себе, которое, в сущности, и удерживает человека от мерзостей даже тогда, когда ему более ничто не угрожает. Но мнение о себе складывается у человека из мнений окружающих: человек, к которому относятся, как к скоту, рано или поздно в него и превратится.

IV

Но массовому человеку нужна не правда, а отпущение грехов. Поэтому он не примет самой очевидной истины, если она намекнет ему, что и он каким-то образом может быть причастен к возникновению преступности, зато он с радостью ухватится за любую галиматью, лишь бы она доказывала, что он ни в чем не виноват. Сегодня, например, подлинной интеллектуальной язвой сделались некие «гены» – новая индульгенция для массового человека: главное, он чист, а преступников можно уничтожать с легким сердцем, как тараканов. «Это существа иной породы, – сквозит из наиболее „научных“ писем, – у них преступные гены».

Развитие науки делает многих людей глупее, чем они были, увеличивая количество слов, которые они употребляют без достаточного понимания. В нашей речи давно уже гуляют слова «комплексы» и «гены», причем комплексами называют любые проявления совести, а в слове «гены» зашифрован как бы научный эквивалент древнего фатума. У журналистов считается хорошим тоном возглашать: «в наши гены проникла» – далее добавляется по вкусу «алчность», «трусость», «леность» или, наоборот, «щедрость», «храбрость» и т. п. Крупнейшие генетики вопиют, словно в пустыне, что культурная наследственность содержит лишь приобретенные признаки, которые, вопреки Т. Лысенко, передаются исключительно социальным путем, и что среди тысяч описанных мутаций нет ни одной, которая детерминировала бы высшие проявления психики: молекулы ДНК – носители наследственности – несут в себе не больше добра и зла, чем молекулы керосина. Природа вообще не знает ни добра, ни зла.

Даже и такие черты, как «трусость – храбрость», «уступчивость – упрямство» еще не определяют ни добродетели, ни преступности. Иногда делаются преступниками из страха. Храбрость может привести и в банду, и в группу захвата – все зависит от поставленных социальных целей, которые биохимию никогда никоим образом не интересовали. Быстрая сообразительность полезна и мошеннику, и следователю. Психологические исследования обнаружили у некоторых правонарушителей меньшую агрессивность, чем у отловивших их дружинников. Благодаря упрямству, можно стать семейным тираном или непреклонным правозащитником. Мягкий человек иногда способен на каждом шагу предавать своих близких.

Человеческое поведение часто представляют как результат борьбы двух начал – «животного» (в том числе преступного) и «социального». Однако, если вглядеться, преступники практически всегда преследуют именно социальные цели – для какой-то ситуации и среды даже социально одобряемые. Убийство на дуэли или из ревности, пожалуй, и сейчас кое у кого вызывает одобрение. Крушить общественное или частное имущество – поступок для многих похвальный, если «наш» человек таким образом ведет себя во вражеской стране. А почему вы думаете, что хулиган не чувствует себя окруженным врагами? Характерной чертой хулиганства является демонстративность – черта, животным вовсе не свойственная. Корыстные преступления тоже преследуют в основном социальные цели – у животных нет желания поразить друзей автомобилем или курткой, а официанта – чаевыми. Даже сексуальным преступником, по-видимому, невозможно сделаться, воспитываясь вне человеческого общения, – по крайней мере, макаки-резусы, выросшие в изоляции, оказываются не способными к сексуальной активности.

Величина и структура преступности подвержены огромным колебаниям при практически неизменном генофонде. Целенаправленное уничтожение людей, в чем-то возвышающихся, бьет не по генотипу, а по социальной выявленности: если расстреливают генералов или секретарей райкомов, это вовсе не означает, что с ними уничтожаются «гены генеральства» или «гены секретарства». Многие считают, что если бы евреев никогда не было на свете, было бы спокойнее всем, а прежде всего – им самим. Но евреи – находка для социолога: разбросанные по разным странам, они настолько различаются нравами и образом жизни, что выглядят совершенно разными народами, еще раз доказывая, что никакого биологического предопределения не существует. Каждый из нас помнит бабелевских налетчиков, но среди германских евреев примерно в ту же эпоху за целое десятилетие не зафиксировано ни одного предумышленного убийства. Еврейское политическое смутьянство тоже у всех на слуху (в некоторых губерниях России политическая преступность среди них в 10 раз превышала их долю среди населения), но в Германии за тот же период не отыскалось ни одного еврея-подпольщика или «изменника Родины».

Общеуголовная преступность среди германских евреев (в отличие от одесских) тоже была в несколько раз ниже, чем среди христиан, зато законы о ростовщичестве, о злостном банкротстве нарушались ими в несколько раз чаще. Классик русской социологии М.Гернет, у которого я взял эти сведения, отмечает, что подобного рода преступность типична не для наций, а для профессий – для торговцев и предпринимателей. Но германское еврейство отличалось еще и более чем утроенной склонностью к дуэлям – совсем уж для нас непривычно.

Во второй четверти XIX века ссылались в Сибирь за изнасилование большей частью дворяне, а за святотатство – духовные лица. Что за сословные гены здесь срабатывали? И в наше время две области РСФСР, имеющие одинаковый национальный состав, дают отличающуюся в 2-2,5 раза преступность с в них различны плотность населения и доля городских и сельских жителей.

Судя по всему, люди различаются не биологической склонностью к преступлениям, а уязвимостью по отношению к разным видам социальной дисгармонии. В 60-е годы в прессе прошумело открытие «хромосомы преступности»: 3,5% осужденных за насильственные действия имели сверхкомплектную «мужскую» хромосому. Но затем исследователи обнаружили, что названная хромосомная аномалия вызывает всего лишь повышенную активность, которая приводит к конфликтам только тогда, когда для нее закрыты социально одобряемые проявления.

Специалисты спорят лишь о существовании незначительного, в несколько процентов стабильного ядра преступности, не зависящего от социальных колебаний. Но отчего же публика подхватывает и тут же обращает в «научную истину» услышанные краем уха аргументы только одной стороны?

Все потому же – фаталистические учения отвечают нашей потребности в самооправдании: если все действительное разумно, а преступники осуждены биологическим роком, то ни мы сами, ни наше общество не нуждаемся в совершенствовании. Однако не только общественное устройство, но даже просто наши мнения способны создавать злодеев. У одной народности существовало поверье, будто мальчики, родившиеся, условно говоря, в понедельник, дерзки и жестоки, а родившиеся, говоря опять же условно, в среду – робки и уступчивы. В результате доля «понедельников» среди осужденных за насильственные преступления оказалась утроенной, зато «сред» почти не нашлось.

Так что наше стремление оправдать себя во что бы то ни стало вовсе не безобидно: оно требует жертв для осуждения, а в результате нам же воздается по нашей вере друг в друга.

Впрочем, «убежденного сторонника» терзают одновременно два взаимоисключающих желания: желание сложить моральную ответственность с себя (преступник – «генетический зверь») и желание возложить ее на преступника (хотя о какой моральной ответственности волков и тигров может идти речь!). Но для массового человека закон не писан, захочется – он и провозгласит одновременно с «генами» и «зверями»: «Вы только посмотрите периодическую печать и телевидение. Эти вандалы достаточно воспитанны, образованны, культурны и на „дело“ идут от вседозволенности, безнаказанности».

Чтобы вести диалог, необходимо обоюдное признание каких-то высших инстанций, к которым могли бы апеллировать обе стороны. А если презираются не только общедоступные цифры, но и логика...

V

Мы отметили не так уж мало родовых черточек «убежденного сторонника» и все-таки далеко не все. И, может быть, даже не самые главные. Столь ненавистная массовому человеку неисчерпаемость и противоречивость мира проявляются даже при попытке набросать обобщенный портрет убежденного сторонника смертной казни: туда тоже начинают проситься черты взаимоисключающие. Взять хотя бы выстраданную, обдуманную статью О.Спасова «Воздаяние» («Нева», № 8, 1992 г.), тоже защищающую смертную казнь и почти во всем являющую полную противоположность тому, что мы наблюдали в письмах его единомышленников. Хотя и О.Спасову не стоило в качестве обобщенного сторонника отмены смертной казни выбирать самого глупого и напыщенного позера, нареченного им «абстрактным гуманистом», который изрядно попахивает ханжеством, «из-под панциря личного благополучия» кощунственно вещая о «милосердии по отношению к нелюдю» и время от времени пробалтываясь жуткими вещами: «Одно убийство – трагедия, 32000 – статистика». Лично я таких придурков не видел, зато среди сторонников отмены смертной казни я знаю людей отнюдь не добреньких, а весьма трезвых и желчных, вовсе не склонных «все понять – все простить», но вполне логическим, как им кажется, путем избравших отмену казней в качестве меньшего из двух зол. Не знаю также, зачем отказ от мести нужно непременно считать предательством по отношению к жертве: для вдовы Мартина Лютера Кинга именно месть была бы предательством памяти мужа.

Не нужно, пожалуй, и ставить своих противников в неловкое положение (попробуйте, мол, твердить о милосердии к нелюдям, глядя в глаза матери изнасилованной и убитой девочки), а их смущение считать доказательством своей правоты. А вы попробуйте, могут сказать они, повторить, глядя в глаза матери безвинно расстрелянного сына: «Так дайте и судьям, социальным хирургам, право на ошибку», – лес, дескать, рубят... Не стоит также в качестве доказательств использовать метафоры: страна больна «раком», судьи вырезают «рак», – бывают и неоперабельные формы злокачественных опухолей, трогать их ножом – ускорять гибель. Из обзоров ООН можно узнать, что в последние десятилетия темпы роста преступности в среднем удваиваются каждую пятилетку – снижение регистрируется, как правило, лишь в развивающихся странах. Однако, по прогнозам экспертов ООН, и они к 2000 году могут подойти к восьми тысячам ежегодных преступлений на 100 тыс. жителей (у нас этот показатель составляет, напомню, примерно одну тысячу).

Классик мировой социологии Эмиль Дюркгейм договорился до вовсе возмутительных вещей, печатно заявляя, что для каждого социального организма существует некий естественный уровень преступности, уменьшить который невозможно, не вызывая гораздо более тяжких последствий. Что это за уровень – вопрос сложнейший (и тоже зависящий от психологических установок того, кто за него берется), но уж во всяком случае не нужно думать, что его решение известно некоему «народу»: боюсь, для миллионов и миллионов наших сограждан «естественная» преступность – нулевая, а всякий, кто с этим спорит, безусловно, подкуплен таинственной и всемогущей Мафией.

И тем не менее заслуживает самого серьезного внимания мысль, которую я увидел в «Воздаянии»: правосознание народа в каком-то смысле лучше, органичнее соответствует его культурному уровню, его потребностям, чем более просвещенные взгляды гуманистически настроенной интеллигенции: попытки провести их в жизнь вызовут обратную реакцию и подорвут остатки уважения к правосудию. Авантюристическое стремление обогнать административно культурное развитие народа О.Спасов не без основания называет большевизмом. С другой стороны, многие серьезные мыслители (хотя бы тот же Ортега-и-Гассет) полагают, что самые страшные диктатуры XX века являются результатом выхода на политическую арену народных масс с их твердой установкой на простоту и прямое действие: у их вождей, полуинтеллектуалов, инстинкт толпы, по мнению Эжена Ионеско, выражен сильнее, чем у самой толпы, они побеждают тем, что скандируют ей в уши ее же собственные тайные помыслы.

Итак, слишком далеко «отрываться от народа» – большевизм, слишком послушно подпевать ему – тоже большевизм. А где же выход? Для начала, мне кажется, нужно хотя бы уяснить, что в этом мире невозможно быть не только праведным, но и просто правым, ибо жизнь неразрешимо трагична, она никогда не позволяет нам выбирать между Злом и Добром, между Ложью и Правдой, между Совершенством и Безобразием, а всегда только между различными видами несовершенств, между множеством взаимоисключающих правд, следуя каждой из которых, непременно попираешь другую, столь же разумную и справедливую. И нет никакой высшей инстанции, которая бы вместо нас решила, какой выбор «правильнее»: человеческое достоинство в том и состоит, чтобы делать свой выбор, не прячась за высокопарные слова, не пытаясь говорить от лица некоего сверхчеловеческого Разума, сверхчеловеческой Справедливости, а ясно отдавая себе отчет – выбираю я сам и готов нести ответственность за то зло, которое я своим выбором невольно внес в жизнь.

VI

Главная трудность публицистического обсуждения проблемы преступности (если, конечно, хочешь что-то разъяснять, а не переругиваться) – это необходимость на мимоходом брошенную фразу отвечать едва ли не трактатом, который вершитель демократических судеб – массовый человек – бросит на пятой строке: не может же быть, чтобы столь простая вещь требовала стольких разглагольствований. Но что делать, если каждое «давным-давно известное» общее место до сих пор является предметом борьбы целых научных школ! О.Спасов, например, считает, что добродетели замешены на страхе, а я склонен думать, что на сострадании, на сочувствии в самом широком смысле этого слова – на способности человека усваивать чужие вкусы так, что они становятся его собственными. Из информационной теории эмоций академика П.В.Симонова, на мой взгляд, вытекает, что страх способен лишь останавливать реализацию уже имеющейся потребности, но создать новую потребность он не в силах. Поэтому страх никогда не воспитывает, ибо воспитание – это создание «добрых» потребностей. Иными словами, страх способен приостанавливать зло, но не способен создавать добро. Даже Вольтер, которого по приводимым в «Воздаянии» цитатам можно принять за безоговорочного сторонника смертной казни, признавал, что невозможно при помощи убийств научить людей ненавидеть убийства. А надежно ограждает лишь ненависть к убийству. Жестокость именно потому не может уничтожить зла, что оно таится не в наших поступках, но в наших желаниях.

Сами видите, что одна только дискуссия «Страх – это двигатель или только тормоз?» могла бы сделаться предметом целой серии научных публикаций. Избрать же в таком вопросе одну из недоказанных точек зрения как окончательную и на ее основании без колебаний казнить или миловать тысячи людей – для этого, согласитесь, тоже нужен какой-то особый тип личности.

«Государство есть общественный договор», как о чем-то само собой разумеющемся пишет О.Спасов, – и требуется известное усилие, чтобы не напомнить читателю, сколько авторитетнейших социальных мыслителей мыслят на этот счет совершенно иначе. Но совсем уж невозможно умолчать, что воззрение на государство как на общественный договор противники смертной казни считают гирькой на своей чаше весов: вступая в договор, никто никому не передает права казнить себя.

Я так подробно комментирую статью О.Спасова – безусловно, продуманную и добросовестную – именно затем, чтобы показать неискушенному читателю, что в этой области нет ничего бесспорного: на всякий наиразумнейший довод можно привести ничуть не менее разумное возражение. И плюралистичность эта проистекает не из ограниченности нашего разума, никак не умеющего дорыться до окончательной и неопровержимой истины, а из-за противоречивости (неисчерпаемости) самого предмета спора: обращая внимание на все новые и новые его стороны, можно приходить ко все новым и новым заключениям. Даже цифры, сами по себе совершенно верные, будучи помещенными в иной контекст, начинают производить другое впечатление. Так, например, О.Спасов приводит возрастающие цифры убийств с 1987 по 1989 год (которые, повторяю, выходят примерно на уровень 1980 года) параллельно с цифрами снижающихся смертных приговоров, но можно привести множество примеров, когда казни и убийства спокойно идут в гору рука об руку. Можно росту убийств сопоставить падение самоубийств и объявить одно результатом другого. Можно уровень убийств (с покушениями) в России на 100 тыс. населения, превысившего четырнадцатилетний возраст, сопоставить с аналогичными данными по другим республикам (Россия – 13.4, Казахстан – 14.6, Таджикистан – 5.4) и прийти к выводу, что повышенный их уровень в Казахстане связан с относительным его экономическим благополучием, а заниженный в Таджикистане – с нынешней резней и разрухой. Глядя на эти цифры, лучше всего, пожалуй, было бы убедиться, что уголовная преступность – отнюдь не единственное и, может быть, даже не главное бедствие нашей жизни. Но можно и связать что угодно с чем угодно – была бы охота: опровергнуты могут быть лишь не столь уж принципиальные прямые ошибки.

Их, к сожалению, О.Спасов тоже не избежал (как, возможно, и я сам. А уж на неопровержимость я тем более не претендую). Автор «Воздаяния» сопоставляет какую-то специальную категорию убийств в царской России («72 душегуба») с общим числом (5543) осужденных за умышленные убийства в 1985 году и приходит к выводу, что произошел «рост в 77 раз! (при росте населения в 2 раза) плюс полторы тыщи нераскрытых убийств», – да еще объявляет его плодом некоего «абстрактного гуманизма». Считать этот невиданный в истории криминологии рост плодом гуманизма или, наоборот, карательного уклона – дело, повторяю, исключительно вкуса. Беда только в том, что подлинные цифры совершенно другие: в России в XX веке число ежегодных следствий по делам об убийстве практически не спускалось ниже 20 (!) тысяч, а в каноническом 1913 году их велось 34,5 тысячи. Осуждены же были за убийство, например, в мирные 1910-1912 годы соответственно 6.8, 7.5, 8.1 тыс. человек. Сравните с названными выше пятью с половиной тысячами при вдвое возросшем населении!

Ссылка О.Спасова «пятнадцать лет назад Верховный суд США – вынужденно – вернулся к практике смертной казни» тоже нуждается в пояснении, чем именно он был «вынужден». Попутно хочу еще раз напомнить, что после многих драматических коллизий к середине 80-х смертная казнь в Европе сохранилась только в так называемых социалистических странах (исключая ГДР, отменившую ее в 1987 году). В некоторых странах отмене предшествовали эксперименты: так, британский парламент в 1965 году приостановил применение смертной казни на 5 лет и, когда число убийств продолжало колебаться в прежних пределах, в 1969 году отменил ее окончательно. В Канаде при сходном эксперименте число убийств даже снизилось. В США же (при высоком в сравнении с Европой уровне насильственной преступности) события развивались более причудливым образом. В 30-х годах в среднем приводилось в исполнение 167 смертных приговоров в год, в 40-х – 140, в 50-х – 72. К 1967 году это число упало до двух, а затем установился мораторий: смертные приговоры продолжали выноситься, но исполнение их было отменено до решения Верховного суда, ибо возникло сомнение, соответствуют ли они конституции Соединенных Штатов. К этому времени в девяти штатах смертная казнь была отменена полностью, в пяти – сохранялась лишь за некоторые экзотические преступления, а в шести судьи уже много лет не выносили смертных приговоров. В 1972 году Верховный суд рассмотрел дела троих из более чем 600 осужденных и после многочисленных прений признал приговоры, вынесенные в этот период, неконституционными (хотя смертную казнь в принципе не отменил).

В ответ многие штаты ужесточили законы, допускавшие смертную казнь, – только с соблюдением более строгих процессуальных правил – и смертные приговоры стали выносить еще более интенсивно, но исполнение их снова откладывалось до нового решения Верховного суда (к 1976 году их число достигло примерно 600). На этот раз Верховный суд подтвердил, что смертная казнь в принципе не противоречит конституции, но признал неконституционными законы тех штатов, в которых воля суда по отношению к смертной казни была либо слишком скованной, либо, наоборот, слишком свободной. После этого с 1977 по 1990 год было казнено около 130 человек, а еще 2300 приговоренных остались ожидать решения своей участи – разрыв между числом вынесенных и числом исполненных смертных приговоров продолжал увеличиваться: так, в 1982 году было приговорено к смерти 264 человека, а казнены двое. И, однако, ни отмена, ни восстановление смертной казни не оказали на преступность никакого заметного влияния – кое-где при отсутствии смертной казни она оказалась даже более низкой.

Тем не менее число ее сторонников росло с 42% населения в 1966 году до 75% в настоящее время. Правда, если вопрос о смертной казни предполагает альтернативой пожизненное заключение, то число ее сторонников снижается до 50%, а если к нему еще и присовокупить солидный штраф в пользу семьи потерпевшего, даже и до 30%. При этом Р.Спангенберг подсчитал, что на вынесение и приведение в исполнение смертного приговора штаты тратят от 1.6 до 3.2 млн. долларов – за эти деньги можно содержать преступника в тюрьме более ста лет.

В защиту смертной казни часто приводят еще и такой аргумент: убийца, если его не казнить, может убить кого-нибудь еще. Однако из 2646 убийц, вышедших из тюрьмы с 1900 по 1976 год, совершили повторные убийства только 16. Это, конечно, тоже немало, но люди, отбывшие наказание за другие преступления, убивали гораздо чаще, и если допустить казнь «для профилактики», то пришлось бы уничтожить целые криминогенные слои населения. Но вот садисты, имеющие на счету десятки жертв, чаще всего оказываются внешне вполне респектабельными. Боуэрс обнаружил, что в штате Нью-Йорк в ближайшие месяцы после исполнения смертного приговора число убийств возрастало в среднем более чем на два. Добавим в довершение, что за последние 18 лет около 30 приговоренных к смерти оказались невиновными.

И из этих данных тоже складывается впечатление, что единственная ощутимая польза смертной казни заключается в том, что она насыщает чувство мести. Впрочем, это серьезная человеческая потребность: история большинства революций показывает, что людям важнее дать выход злобе, чем что-то понять или создать. Число сторонников смертной казни и в Европе резко прыгает вверх после особо нашумевших злодейств – до трех четвертей взрослого населения. Но более сдержанная и культурная его часть оказывается все же более влиятельной. Наши же законодатели, похоже... страшно близки они к народу, а то и народней его самого: опрос среди народных депутатов РСФСР выявил большую их склонность к применению смертной казни (92%), чем опрос среди делегатов I съезда шахтеров (81%) – нам, видимо, еще долго брести своим особым путем. Не дойти бы только до Особых совещаний: легкое отношение к человеческой, хотя бы и преступной, жизни трудно удержать в одной лишь уголовно-карательной сфере.

И все же в вопросе о смертной казни СНГ наверняка будет оставаться правопреемником СССР, который до самой последней поры своего существования, наряду с Ираном, Китаем, Нигерией и Пакистаном, входил в первую десятку стран, на чью долю приходится более 80% всех смертных казней – зарегистрированных, ибо из Ирака, например, просачиваются лишь общие сведения о сотнях ежегодных казней. США тоже входят в этот список – ок. 130 казненных с 1977 по 1990 год. В СССР же в одном только 1990 году было казнено 195 человек. Впрочем, я забыл: это же были вовсе не люди.

VII

Я надеюсь, эти данные интересны сами по себе, а «опровергать» ими О.Спасова (или кого-либо еще) я никоим образом не собираюсь, тем более, что позиция О.Спасова в главной сути своей абсолютно неуязвима. Я даже не знаю, для чего ему понадобилось ослаблять ее разными фактическими ссылками, допускающими самые противоположные толкования, если в конце своей статьи он провозглашает с редкостной прямотой: «Смертная казнь – поймите же! – прежде всего не средство сдерживания, тем более воспитания. Ее суть в том, что во всех гуманных книгах мира именуется праведным словом: ВОЗДАЯНИЕ». Я не знаю, о каких книгах идет речь (в русской классической литературе таких книг нет) и каковы основания называть их гуманными, – основания эти при желании найдутся для любой книги (у Войновича расстрел именуется «высшей мерой пролетарского гуманизма»). Не стану и поминать всуе гр. Степанова («преступника карают, а не уменьшают преступность») – с тем же основанием можно вспомнить и Иммануила Канта, считавшего, что преступника следует казнить, если даже совершенно точно известно, что он больше не причинит вреда, а даже принесет пользу: справедливость не должна становиться предметом сделки.

Главное, мне кажется, мы наконец подобрались к ключевому слову – к слову «праведность», ухватившись за которое, мы сумеем, может быть, уяснить, каким образом добрейшие люди оказываются способными спокойно и даже благостно одобрять казнь себе подобных.

Достоевский, поклонявшийся народу, насмерть забивавшему конокрадов, считал при этом, что убийство по приговору несоразмерно ужаснее, чем разбойничье убийство. Сочетание «христианской любви» со смертной казнью представлялось Достоевскому верхом лицемерия, и, на первый взгляд, для христианина и не может быть иначе, но только на первый взгляд. С тех пор, как в Европе поднялись первые голоса против смертной казни, почти всюду одной из главных противниц выступала церковь. Фома Аквинский уверял, что преступник покушается на божественный порядок, а потому его казнь уже не убийство, а божественное возмездие. Чувствуете разницу? Не наше, а божественное возмездие. Человек вообще отличается наиболее безмятежной жестокостью, когда чувствует себя лишь орудием каких-то непогрешимых высших сил: «убиваю не я – убивает Бог», «убиваю не я – убивает Закон», «убиваю не я – убивает – Справедливость», «убиваю не я – убивает Историческая Необходимость».

За строками «Воздаяния» мне тоже чудится некая вера не то в высшую мудрость, не то в высшую справедливость, не то в высшую закономерность – словом, в нечто такое, что способно правильнее, чем лично я и лично вы, рассудить, кому жить, а кого продырявить. Ну, может быть, и не вера, а только страстное желание (которое всегда в одном шаге от веры), чтобы существовала какая-то «самая правильная и справедливая» истина, которая прокладывала бы себе дорогу, используя в качестве орудий то «народ», то судебно-следственный аппарат, то аппарат карательный. Отсюда, мне кажется, и излишне почтительные расшаркивания перед кошмарами «исторической необходимости», и готовность приписывать самым обычным людям, следователям и судьям... впрочем, что там судьи – даже палач наделяется каким-то почти не встречающимся в этом мире букетом добродетелей: и высокой нравственностью, и мудростью, и твердостью, и чувствительностью, готовой прослезиться от радости, если отпадет нужда в палаческих услугах. Отсюда и убежденность, что казнь преступника результат не нашей с вами, а «его собственной воли». (Сами себя наказываете, говаривала наша классная руководительница, оставляя нас после урока. Впрочем, Гегель считал наказание еще и правом преступника, своим преступлением якобы давшего согласие подвергнуться наказанию.) Отсюда же и вера, что смертная казнь может уйти «сама», а не «по чьему-то субъективному желанию». Как будто в истории действует что-то еще, кроме субъективных желаний! И нет никакой высшей инстанции, которая постановила бы, когда правильнее склониться перед «массой», а когда восстать против нее. Сегодня вроде бы, условно выражаясь, конокрадов не забивают насмерть. Но в одном областном городе народ, угрожая «взрывом социальной напряженности», потребовал судить насильника-убийцу всенародно – на стадионе: чтобы власти не вздумали укрыть его от воздаяния. И власти не рискнули противиться. Как вы думаете, получил обвиняемый (обвиняемый, а не виновный!) причитающиеся ему по закону гарантии?

Боюсь, казнь «уйдет» не раньше, чем у нас пропадет охота видеть в ней не просто предупредительную или санитарную меру, но реализацию какой-то высшей справедливости, пока каждый не почувствует, что вот это я, именно я, тот самый слабый, путающийся, вечно кидающийся из крайности в крайность я, а никакая не высшая «объективная» сила, постановил проделать несовместимое с жизнью отверстие в человеке, о котором я знаю только то, что сочли нужным сообщить мне какие-то неизвестные мне люди, которые, может быть, и лучше меня, но, может быть, и гораздо хуже. Вполне возможно, желание казнить не исчезнет и при таком мироощущении, ради Бога, не надо только притворяться или слишком много воображать о себе. Почему бы и не убить ненавистного тебе человека, только пылать при этом нужно простым, человеческим, а не праведным гневом. И месть свою лучше именовать простой человеческой местью, а не возводить ее в некое ВОЗДАЯНИЕ. А если даже я просто склонился перед «исторической необходимостью» или перед «народом», помнить, что это именно я решил перед ним склониться. (Кстати сказать, и О.Спасов вовсе не всегда склоняется перед народной мудростью: он оскорбляется за палачей из-за того, что народ придает этому слову бранный оттенок.)

И не стоит надеяться, будто можно выдумать такой ритуал, который бы превратил физиологию убийства – пусть отъявленнейшего из мерзавцев – в нечто сколько-нибудь благопристойное – «достойное», «не унижающее никого»: что прикажете делать, если казнимый негодяй, простите, накладет в штаны? А это еще не самое большое, на что он способен. Подозреваю, что добрые, впечатлительные люди могут рассуждать о казни без омерзения еще и потому, что некая символическая сторона ритуала заслоняет от них реальные подробности. Вполне возможно, что позиции «за» и «против» смертной казни – это не только столкновение суровости и снисходительности, праведности и скромности, но и столкновение двух различных эстетических систем.

VIII

Приглядываясь к смертной казни с древнейших времен, начинаешь видеть в этой мрачной и безобразной процедуре массу совершенно излишних для любой утилитарной цели завитушек, которые сближают ее ни с чем иным, как с прикладным искусством, предназначенным прежде всего для демонстрации: оно призвано производить впечатление на какого-то ценителя (хотя бы воображаемого), что-то говорить о нашем богатстве, уме, хорошем или хотя бы экстравагантном вкусе – и т. д. (далее я позволю себе пересказать свое эссе из тематического номера журнала «Арс» – «Бездна»).

В старые добрые времена в смертной казни было столько демонстративного, зрелищного, в ней было столько условностей, аллегорий, символов, столько игры, цирка, спорта! И – да, юмора, хотя и первобытного: запекать человека в полом медном быке, чтобы его вопли имитировали рев животного, поджаривать на вертеле, как зайца, жарить в муке, как карася. В Индии преступника раздавливали при помощи дрессированного слона, хотя было бы гораздо проще раздавить его чем угодно – но это был бы уже не цирк. Распилить человека вдоль, подвесивши вниз головой, в сравнении с этим – грубая средневековая забава. Разорвать его четверкой лошадей, предварительно подрезав сухожилия, потому что иначе лошади не справляются, – здесь стремление к зрелищности еще более заметно, ибо можно было бы воспользоваться и лебедками – тогда не понадобились бы и мошеннические надрезы. Ну, а пожирание преступников дикими зверями в Древнем Риме действительно происходило в цирке и было любимым зрелищем римского народа. В Индокитае палач приближался к привязанной жертве, танцуя (жертве замазывали уши грязью, а в рот вставляли зажженную папиросу).

В средневековой Франции стационарная виселица служила знаком могущества сеньора: у герцога она была о шести столбах, у барона – о четырех, у шателена – о трех, а у прочей мелюзги – всего лишь о двух. В Древнем Риме рабы имели отдельного палача. Во многих странах вора вешали выше или ниже в зависимости от размеров кражи. Повешение считалось бесчестной казнью, а отсечение головы – привилегированной, хотя в Китае, например, все обстояло наоборот: там считалось зазорным утратить какой-то член, и, может быть, именно поэтому там возникла такая скрупулезная казнь, как рассечение на тысячу кусков – на мраморном столе, при помощи ножей разнообразной формы, каждый из которых предназначен для одной операции: для вырывания глаз, для удаления половых органов, «для рук», «для ног» – как банные тазики или полотенца. Столь тщательные регламентации не встречаются в утилитарных делах, где все стараются упростить и удешевить. В Европе, правда, потрошили проще, но зато внутренности сжигали у жертвы на глазах.

В свое время была распространена казнь-аллегория, казнь-нравоучение. В Риме периода империи поджигателя подвергали сожжению («подобное подобным»), фальшивомонетчикам на Руси «заливали теми их воровскими деньгами горло», существовал обычай казнить строителя, если в рухнувшем доме погибал его хозяин, но если погибал сын хозяина – казнили сына строителя. Любовников за прелюбодеяние обоих вместе закапывали живьем, а в древней Индии – укладывали на раскаленное ложе либо заставляли имитировать совокупление с раскаленным манекеном. В Германии за изнасилование вбивали в сердце дубовый кол (тоже «подобное подобным»?), причем первые три удара наносила жертва сладострастника.

Древние германцы перебежчиков вешали на деревьях, а трусов топили в грязи. В целях большей выразительности часто казнили вместе с животными: вешали рядом с двумя волками или собаками, отцеубийц топили в мешке в обществе петуха, обезьяны и змеи. Тела Стеньки Разина и Никиты Пустосвята были отданы псам на снедь, театральность особенно заметна в расправах над умершими: так, полусгнившие останки Милославского по распоряжению великого Петра на свиньях везут к месту казни его сообщников и там обливают труп их кровью. Но, может быть, еще более театральна расправа над куклою Мазепы («Мазепы лик терзает кат»).

Казнь-нравоучение наводит некоторых теоретиков на мысль, что в выборе казни люди руководствуются некой идеей «соразмерности» казни и преступления. Но скажите, что общего – «соразмерного» – между привязанностью к папству и вырыванием внутренностей, между убийством мужа и закапыванием по плечи, между кражей земледельческих орудий или пчел и вытягиванием кишок (извлеченную из распоротого живота кишку прибивают к дереву и гоняют вора вокруг него, покуда он в силах держаться на ногах). Почему тот же Петр Великий, который так охотно рубил головы, сажал на кол и колесовал (кстати, по какой причине кости при колесовании нужно дробить именно колесом?), Гришку Талицкого и его сообщника Савина за распространение возмутительных тетрадей о царской особе подверг копчению заживо: их окуривали едким дымом в течение восьми часов, так что у них вылезли все волосы на голове и на бороде, а тела истаяли, как воск. Почему, в конце концов, женщин предпочитали казнить «без крови» – сжигать или топить? На каком основании выбирали, кого варить в воде, кого в вине, а кого в масле? Зачем нужно не просто медленно погрузить человека в воду, а предоставить это сделать приливу? Погрузить до пояса в бочку с негашеной известью, подвесить подбородком на перекладину так, чтобы казнимый едва доставал кончиками пальцев до груды камней и несколько часов изо всех сил тянулся на цыпочках, прежде чем умереть от удушья (если агония затягивалась, можно было время от времени убирать по камешку), – все это напоминает, скорее, не бухгалтерские расчеты, а вольную фантазию художника или игру счастливых любовников, не знающих, в какой еще позиции им воплотить свою солнечную страсть.

Когда душевнобольной Дамиен оцарапал Людовика XV перочинным ножом, казнь сочиняли всей Францией, но получилась всего лишь тяжеловесная компиляция: вырывать раскаленными клещами куски мяса, а в образовавшиеся раны вливать расплавленное олово, кипящее масло, смолу и другие тому подобные банальности, закончившиеся заурядным разрыванием на части четверкой лошадей. Зато королю было выказано подобающее уважение. Здесь мы имеем еще одну разновидность казни – казнь-жест.

Более демократичный смысл имеет казнь как жест коллективного отторжения: преступника волокут на место казни, привязавши к конскому хвосту, везут задом наперед на осле, в телеге для нечистот, наряженного в дурацкую шапку с рогами, с перьями, с хвостом, с погремушками, подвергая коллективному унижению со стороны народных масс, швыряющих в злодея нечистоты: чистый театр – знаки всенародного презрения. Нечто подобное происходило и у нас в 30-е годы – в символической форме всенародного одобрения. В Китае и до самого последнего времени осужденных водили по улицам со склоненной головой, с плакатом на груди, выставляли на многолюдных митингах, чтобы они почувствовали, до чего они противны народу. В Иране на вполне законных основаниях и поныне сохраняется такая казнь, как забрасывание камнями (камни соответствующего размера привозят на самосвале, ибо они «не должны быть такими, чтобы лицо умерло от одного или двух ударов, но они не должны быть и такими маленькими, чтобы их нельзя было назвать камнями»). Смертная казнь в Иране может быть назначена за супружескую измену, за проституцию, за неоднократное употребление спиртных напитков, а также «за недостойную жизнь на земле».

Смертная казнь как жест отторжения, наверно, и в самом деле содействует сплоченности народа, давая яркое и зримое воплощение абстрактной формуле «в едином порыве». Может быть, именно эту ее функцию – функцию объединяюще-отторгающего символа – смутно чувствуют защитники смертной казни. Однако, чаще всего не догадываясь или не смея настаивать на эстетической, демонстративной функции смертной казни, они тщетно пытаются отыскать в ней функции утилитарные: уничтожение преступников, как опасных хищников (хотя их просто можно держать в клетках), а особенно – устрашение «потанцеальных преступников».

Однако в те времена, когда на виселицах месяцами болтались полуистлевшие тела, – именно тогда публичные казни приобрели характер увлекательного зрелища. Казанова, присутствовавший при казни Дамиена, расположившись у окна в дамском обществе, заметил, как его знакомец приподнял сзади юбку одной из зрительниц и продолжал шуршать ею во все время многочасовой процедуры. В Пруссии толпа немедленно бросалась на место казни играть в снежки. Диккенсу, присутствовавшему при повешении супружеской четы Маннинг, веселье толпы показалось ужаснее не только казни, но и самого преступления – и больше всех веселились будущие висельники. Ну, а тот факт, что во время казни карманных воров совершалось больше всего карманных краж, – это пример уже хрестоматийный.

В ту пору, когда в России казнили за все подряд, у иностранных наблюдателей складывалось впечатление, что русские смерть не ставят ни во что: преспокойно надевают саван, петлю на шею и сами бросаются с подмостков; колесованный парень, лежа на колесе, с трудом высвободил раздробленную руку и вытер ею нос. Заметив кровь на колесе, он вытер и ее, а потом спокойно вложил руку обратно. Полузакопанные со связанными руками женщины кивком благодарили тех, кто бросал им деньги на гроб и свечи, и даже просили поправить косынку (агония иногда затягивалась на целый месяц). В эпоху «столыпинских галстуков» Толстой и Короленко ужасались распространившейся среди детей игре в повешение. А уж как мы в детстве любили играть в расстрел!..

На утрату торжественности смертной казни не раз сетовали консервативные мыслители, свято верующие в ее необходимость. Чтобы вернуть престиж профессии палача, они предлагали выбирать палачей из людей «добрых, умелых, вежливых и отважных» (с горячим сердцем, холодной головой и чистыми руками, высоконравственных и мудрых). Добрейший поэт Василий Андреевич Жуковский по поводу свинства, творившегося во время казни тех же Маннингов, проникновенно писал: «Не уничтожайте казни, но дайте ей образ величественный, глубоко трогающий и ужасающий душу», дабы она была «актом любви христианской» – восхождение на эшафот должно начинаться с храма, сопровождаться «умоляющим пением», а толпа за оградой должна слушать его и креститься. Это предложение высмеял Чернышевский (едва ли не в единственном этом случае одобренный Набоковым), однако при всей его смехотворности Жуковский все-таки угадал главнейшую разновидность смертной казни – казнь-таинство.

В древности смертная казнь, в отличие от убийства из мести, часто бывала жертвоприношением. У древних германцев, по свидетельству Тацита, карать смертью (и даже подвергать бичеванию) дозволялось только жрецам, да и они делали это «как бы не в наказание и не по распоряжению вождя, а якобы по повелению Бога». В Скандинавии готовящийся к смерти преступник становился лицом, приближенным к Богу: казнь превращалась в народное празднество, являлись вожди, виновника торжества окружали почестями, украшали, одаривали подарками. Кровью казненного кропили священные предметы, а в Мексике жрец отжимал вырванное бьющееся сердце прямиком на губы идола.

Роль палача сближалась с ролью жреца – именно это окружало палачей почтением, и обаяние это не вернуть никаким чистым сердцем и холодными руками. Именно отблеск священнодействия позволял массовые сожжения еретиков превращать в атрибуты государственных торжеств – по случаю вступления на престол или в брак, по случаю рождения наследника и т. п. Жгли несколько дней подряд (без пролития крови – опять символ!) сотнями и тысячами, для пущей яркости обряжая средства иллюминации в пропитанные серой рубахи и набивая горючие вещества «в секретные части тела». Ролью палача не брезговали и монархи: Дарий собственноручно отрезал нос, губы и уши мидийскому царю, Иван Грозный тоже любил потешиться, Петр I самолично отрубил головы пятерым стрельцам (а Алексашка Меньшиков похвалялся, что управился аж с двадцатью – казнь-спорт).

Именно благодаря мистическому, царственному отсвету, а не палаческим добродетелям в некоторых местностях Германии палачи обретали дворянский титул, а во Франции занимали почетное место в торжественных процессиях. Падать же их престиж, повторяю, начал тогда, когда казни стали придавать лишь сугубо земное, утилитарное значение. Палачи по-прежнему окружались суевериями, но уже нелестными. С ними боялись жить рядом, боялись даже принимать у них деньги, выискивая на них кровавые пятна. В России стало трудно находить помощников палачей, которых прежде просто выдергивали из толпы, а в 1768 году был издан указ, вообще запрещающий привлекать в палачи на общественных началах – из-за «неустройств и обид».

Когда в казни начали видеть лишь простую санитарную функцию, престиж палача и начал сближаться с престижем ассенизатора и «тараканомора». Окружить убийство беззащитного человека поэзией и вообще, по-видимому, возможно лишь во имя каких-то надчеловеческих святынь: Справедливости, Целесообразности, Бога, в конце концов.

Казнь-месть, казнь-нравоучение, казнь-спорт, казнь-цирк, казнь- жест вполне возможны и сегодня – только не казнь-таинство. Однако, утратив театральное, символическое значение, смертная казнь перестает выполнять едва ли не единственную функцию, которую она хоть когда-то имела. Значение символа и без того всегда приходит в столкновение с его материальной природой (кощунствуя, прежде всего указывают именно на нее: икона – доска, знамя – тряпка), а такая процедура, как убийство, тем более не может не быть отвратительной, если вглядываться не в символическое значение, а в материальные детали: даже в охваченном гильотинирующим энтузиазмом Париже, когда падение голов в корзину приветствовалось взрывом аплодисментов, прокурор просил принять меры против собак, собирающихся лакать кровь казненных.

Сторонники смертной казни уже много лет идут по этому пути, тщетно стараясь изгнать из убийства низкие, «земные» подробности. В Великобритании в 1949 году специальная Королевская комиссия, составленная для исследования различных способов казни с точки зрения их «гуманности, надежности и пристойности», нашла, что нет ничего гуманнее и пристойнее, чем повешение, соединенное с падением (высота падения – дело индивидуальное), но их противникам довольно указать на разрыв или передавливание спинного мозга, на непроизвольную дефекацию, от которой казненный теряет до полутора килограммов веса.

В Калифорнии повешение было заменено газовой камерой после того, как у повешенного оторвалась голова, беспардонно нарушив все требования благопристойности.

В 1888 году в Нью-Йорке особая комиссия после двухлетних заседаний также выбрала «наиболее человечный и удобный способ казни», остановившись в конце концов на электрическом стуле (влажные медные электроды закрепляются на голове и ноге, предварительно обритых, смерть наступает от паралича сердца и дыхания). Но подробности и здесь оказываются неблагопристойными: обугленные внутренности, запах горелого мяса, страшные корчи, во время которых у жертвы вырываются звуки, похожие на конское ржание, происходит непроизвольное мочеиспускание, дефекация, слюнотечение, кровавая рвота. Иногда казнь затягивается до четверти часа, а жертва все еще продолжает дышать.

Внутривенное вливание яда, для благожелательного взгляда, – просто медицинская процедура обезболивания. Однако при зарубцованных венах может потребоваться и хирургическое вмешательство. Кроме того, при сопротивлении осужденного яд может попасть в артерию или мышечную ткань и причинить страдания. Иногда человек остается в сознании минут десять и жалуется на боль. На что уж невинно отравление газом (цианид) – смертника привязывают к креслу в герметичной камере, похожей на батискаф, к груди прикрепляют стетоскоп, посредством которого врач через наушники следит за сердечной деятельностью, – но сама эта продуманность выглядит циничной. К тому же и бессознательное состояние наступает не сразу из-за того, что казнимый негодяй задерживает дыхание. Потом на лбу вздуваются вены, тело содрогается от страшного кашля, сопровождаемого обильным слюнотечением. Притом и после потери сознания тело может дергаться и биться затылком еще несколько минут...

Рациональные аргументы против смертной казни были, в основном, известны и сто лет назад. Социологи, сопоставляя статистику казней и статистику убийств, обнаружили лишь одну закономерность: каждый новый режим начинал усиленно казнить, постепенно смягчаясь, но ни жестокость, ни снисходительность не производили на убийц никакого впечатления. В жутких подробностях тоже не было недостатка (проф. Минаков даже высказывал мнение, что многих повешенных хоронят заживо; был действительный случай, когда при вскрытии повешенного в анатомическом театре оказалось, что у него бьется сердце, причем оно продолжало биться еще несколько часов). В распоряжении сторонников смертной казни оставались (если не считать лжи) только пафос и ритуалы – четко предписанные манипуляции, сама бессмысленность которых заставляет искать в физиологически-канцелярской процедуре нечто таинственное; утратив магическое значение, ритуалы приобрели значение маскировочное.

Я не говорю о каком-нибудь Эквадоре, где убийц обряжали в белое с красным, изменников в черное, а отцеубийц – так даже в белую тунику, обрызганную кровью и притом разорванную, а голову покрывали черным покрывалом, – нет, даже в просвещенной Франции отцеубийца еще недавно шел на гильотину босиком, покрытый черной вуалью. Да и вплоть до самой отмены смертной казни в 1981 году у осужденных перед гильотинированием вырезали ворот рубашки. (Не лучше ли тогда уж вовсе снять рубаху?)

В России казням террористов тоже старались придать характер таинства (барабанная дробь, высоченные колесницы, саваны, надетые на живых), но канцелярия берет свое, все утилитарные процедуры неизбежно рационализируются: вешают по очереди на пожарной лестнице, прислоненной к стене, перед казнью с осужденного берут подписку, что с приговором он ознакомлен. В современных Соединенных Штатах – при том, что осужденных перед казнью потчуют успокоительным снадобьем, – ровно за четыре недели, однако же, снимают мерку для последнего костюма, ровно в четыре тридцать – «последний прием пищи», между пятью и шестью бритье головы и ноги, а ровно в семь включается рубильник. Но канцелярские подробности (чего стоит одно только изготовленное заранее свидетельство о смерти: «причина смерти – казнь электрическим током») способны демистифицировать самый утонченный регламент.

В нашей стране расстреливают без особых затей, и это обнадеживает, хотя, с другой стороны простоту легко принять за величие. Может быть, был не так уж неправ Достоевский: нравственно только то, что совпадает с нашим чувством красоты? И, может быть, в вопросе о смертной казни эстетические критерии не менее важны, чем утилитарные? Простенький тест: если бы кто-то неопровержимо доказал, что выматывание кишок снизит преступность на 15%, согласилось бы принять эту казнь ваше эстетическое чувство? Мое – нет. Я соглашусь скорее подвергнуться дополнительному риску, чем жить в мире, где такое происходит.


Рецензии
Необратимость последствий - вполне достаточный аргумент. Есть пожизненное, как верно отмечалось в комментариях. Иногда натыкаюсь в западных источниках - через 36 лет выявилась невиновность приговорённого к пожизненному благодаря вновь открытым методам генетического анализа, которые применили при экспертизе. А при нынешней тотальной коррумпированности, когда коррупция стала системообразуюшей - это вообще людоедство.
Я, правда, слышал о негласной традиции полицейских во многих странах убивать при задержании убийцу полицейского. В Бангладеш столкнулся с практикой полиции и спецподразделений не брать сопротивляющихся бандитов, рэкетиров и террористов. Правозащитники жалуются, что преступников не доводят до суда, но правоохранители мотивируют активным вооружённым сопротивлением.
С наилучшими июньско-летними пожеланиями! :)

Сергей Лузан   05.06.2014 23:33     Заявить о нарушении
На это произведение написаны 2 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.