Там, где я родилась Глава 6

  Три года назад, осенью, мы с мужем сидели на скамейке в Центральном парке Нью-Йорка. Есть там такое трогательное место – Земляничные поляны, созданные вдовой Джона Леннона Йоко Оно. Сама она живет в доме напротив Земляничных полян, в том самом доме, называемым Дакотой, в подъезде которого Леннон был убит. Говорят, что Йоко редко выходит из дома, но мы в это утро, впервые  разыскав этот дом, случайно увидели её, выходящую из ворот и садящуюся в такси.
В память о любимом человеке эта женщина создала в Центральном парке мемориальные Земляничные поляны, которые посещают тысячи людей с разных концов света.

Был тёплый осенний день, 15 ноября 2009 года, пятый день нашего путешествия по Америке, впереди нас ждал Сан-Франциско, а  вокруг шумел Нью-Йорк – «город, который никогда не спит», как пел Фрэнк Синатра. Но эта бессонная жизнь шумела за оградой парка в гуще небоскрёбов, а здесь, в Центральном парке, над нами кружилась листва и засыпала дорожки, и в голове звучали мелодии «Битлз» – наша молодость, наша любовь.
Мне вспомнилась любовь моих родителей, и там, на Земляничных полянах, я вдруг осознала, как невыносимо и бессмысленно жить, когда уходит в другие миры твоя вторая половинка. Я положила голову на плечо своему любимому человеку с чувством бесконечной благодарности судьбе за то, что мы в этой жизни пусть не сразу, но нашли друг друга, пройдя до нашей встречи длинный путь, полный отчаяния и разочарований.
Увидев в моих руках фотоаппарат, мужчина со скамейки напротив предложил сфотографировать нас: наверное, в нас было то, что сставляло смысл Земляничных полян, – нимб любви светился над головами – ореол настоящей любви, способной пережить и пространство, и время.
Для умеющих хранить фотографии такими мы останемся навсегда – на Земляничных полянах, среди падающей листвы, вдвоём на скамейке в этот дивный осенний день.

Мои родители были для меня образцом любви и преданности друг другу, неслучайно я вспоминала их любовь там, на Земляничных полянах. Мать никому не позволяла критиковать отца, отец же не позволял никому сомневаться в правоте маминых слов и поступков. Они во всём стояли друг за друга горой. Помню, как трогательно они прощались, как радостно встречались в конце дня, как вечерами перед сном читали друг другу книги. Им хватало одного неширокого одеяла на двоих и одной большой, набитой гусиным пухом подушки. Я не помню между ними ссор, упрёков или пререканий. Они старались поддерживать друг друга во всех начинаниях.
Я запомнила только одну ссору, когда отец, не одев нас соответственно прохладной весенней погоде, работал с нами в саду. Мама испугалась, что мы простудимся, и родители поссорились. Но помирились они в тот же вечер. Они засыпали и просыпались всегда в объятиях друг друга, потому мама и не смогла пережить смерть отца, она не находила себе места в этом мире и ушла вслед за ним. Ей было невыносимо холодно жить без отца, она, став вдовой, жаловалась мне тогда, что
постоянно мёрзнет.
Отец был очень тёплым человеком, любое пространство, где он находился, обогревалось его теплом, а зимы в моём детстве были у нас снежные и лютые.
– Лёня, когда ты в доме, нам и печку топить не надо, – шутила, бывало, мама.
Зимой под утро дом остывал, в трубе завывал ветер, шумел лес, и вьюга заносила «железку», проходившую под нашими окнами. Утром сквозь сон, на фоне глухого лесного шума и завывания вьюги, первое, что было слышно, – потрескивание горящих  дров. Это встала мама и растопила плиту. Маленьким топориком от хвойных поленьев была настругана на растопку лучина – она горела, потрескивая. Иногда её
чистый треск прерывался шипением: так горела береста, которую тоже использовали  для растопки. Отец был уже во дворе, мы с братиком спали и не слышали, как родители встали и начали «обряжаться». «Обрядней» у нас называли уход за
животными утром и вечером.
Обычно считалось, что «обрядня» была женским занятием, мужчины не должны были помогать женщинам наполнять кормушки сеном, поить корову и овец, готовить из варёной картошки и перловой каши еду для свиньи, но отец часто помогал маме. Помогали с обрядней своим жёнам и другие мужики в нашей деревне, но не признавались в этом – стеснялись показывать на людях свою любовь к жёнам.
На рождение ребёнка, вернее на крестины малыша, муж обычно делал жене подарок. Не знаю, было ли что подарено маме на моё рождение, – я родилась всего пять лет спустя после войны, тогда ещё жили крайне бедно, но подарок отца на рождение братика Саши я хорошо помню. Это был отрез крепдешина – нежного,бежевого цвета, с букетиками голубых незабудок, нежных цветков шиповника и белых ландышей. Ткань была такой волшебно красивой, что мама долго не решалась резать её, – кроить на платье. Братику исполнился уже годик, когда мама однажды взяла ножницы, выкроила и сшила платье. Рукав фонариком, круглый воротничок обрамляла рюшка из этой же ткани, платье было отрезным в талии,
мелкие складочки делали подол широким. Мама надевала под него кремового цвета шёлковую комбинацию с кружевом на груди и на лямках. Она купила тогда белые лодочки и маленькую белую сумочку для помады, расчёски и карандашика, которым подрисовывала брови. Мама, как и большинство наших молодых женщин в деревне, старалась хорошо одеваться – опрятно и по моде. Она выписывала женские журналы и шила платья не только себе, но всем женщинам в округе. У мамы самой был большой гардероб, в котором любимым моим платьем был подарок отца на рождение Саши,
и отцу самому очень нравилось, когда на праздник мама надевала это платье. Наряды, или как говорили у нас, «снаряды», шились к праздникам.

А праздников в деревне было немало, особенно в теплое время года. Свадьбы, крестины, общие престольные праздники: Рождество – праздник для детей, Пасха – праздник для всех, кто выдержал великий  пост и радовался чуду Воскресения «из мертвых, смертью смерть поправ». Троица – праздник памяти ушедших в лучший мир, Спас – праздник первых яблок и мёда, «Успеньё» – день Успения, то есть упокоения, Богородицы – когда в монастыре была большая служба и крестный ход.

Нашим любимым праздником был Покров – праздник святого Михаила, покровителя нашей деревни – осенний праздник после убранного урожая в ожидании первого снега. В религиозных праздниках участвовала вся семья от мала до велика. Кроме религиозных православных праздников, были народные, сохранившиеся с незапамятных времён, имевшие языческое происхождение, – Масленица и Иванов день – их отмечала молодёжь, пожилым людям участвовать не запрещалось, но и не одобрялось. Были, кроме того, деревенские гулянья, или, как их называли, кирмаши. Они начинались с Троицы и продолжались до осени.

Был и у Прудища свой кирмаш – второе воскресенье июля, за ним следовал кирмаш в Шляхово, где жил мой крёстный отец, потом гуляли в других деревнях. Наш прудисецкий кирмаш был в лучшее время года, и на него народу стекалось
великое множество из всех окрестных и дальних деревень.
Гулянье проходило в центре деревни, где стояли над обрывом в ряд дома и наша часовня. К нам на хутор, как и в каждый прудисецкий дом, на праздник приезжали семьями гости – близкая родня: папин брат из Шляхова, мамина сестра из Йыхви, мамин брат из Луги. Они старались брать на это время отпуск. Бывало, что звали и двоюродных сестёр и братьев: тётю Раю Усову из Печор – дочь бабушкиного брата Павла Глазова, она крестила моего брата Сашу; звали прядлевскую родню Паню Утакову и Лену Слободину – дочерей дяди Мити, брата бабушки Нюши. Звали веребковских Бычковых – сына маминой крёстной Татьяны, сестры дедушки Пети.
 К кирмашу забивали барана, готовили окрошку, тушили баранину с картошкой, варили ведро киселя из свежих ягод и пекли пироги. Заранее в бочках бродил квас, настаивалось хмельное пиво, «втихаря» гнали самогоночку – готовиться к кирмашу начинали сразу после Троицы.
Гости собирались к обеду. В большой комнате был накрыт раздвинутый круглый стол, детей сажали отдельно за маленький стол в другой комнате. Взрослые ели, пили, но и есть и пить нужно было «аккуратно», в меру, не объедая хозяев. На тарелку не наваливали, клали ложку салата и пробовали другое блюдо только тогда, когда первое было съедено. Хлеба за всю «застолицу» можно было съесть не больше
одного ломтя. Вначале подавали окрошку, заправленную густой сметаной, приготовленную на квасе с добавлением вяленых снетков, квашеных огурцов, зелёного лука, первых свежих огурчиков, отварного мяса. К холодной окрошке в отдельных чашках подавалась горячая отварная картошка. Стол украшали и другие блюда: холодец, жареная холодная рыба, салаты из разных овощей, грибы, капуста. Одни ели окрошку, другие – закуски, но только обжоры ели и то и другое. За столом было весело – мужчины произносили тосты: гости за хозяев, хозяева за
гостей, рассказывали весёлые истoрии, лились воспоминания, и потом начинали петь.
Шумел камыш, деревья гнулись,
А ночка тёмною была.
Одна возлюбленная пара
Всю ночь гуляла до утра, – неслось над нашим хутором из открытых окон большой комнаты. Заканчивали одну песню, и тут же кто-то запевал следующую:
Что стоишь качаясь,
Тонкая рябина,
Головой склоняясь
До самого тына.
Спев десяток песен, гости выходили из-за стола, и праздник продолжался во дворе. Устраивали разные соревнования для детей, танцевали, плясали, пели частушки, потом снова шли в дом, где подавали горячее, и опять выходили во двор. Уже под вечер гостей ждал кисель и пироги, но у нас обычно их подавали только после гулянья, поздно вечером.
Изрядно, но в меру выпив и поев, гости уходили в деревню на гулянье. В доме оставалась Настя – хромая набожная беженка, прибившаяся во время войны к бабушке Нюше и оставшаяся жить в семье дяди Николая. На гулянье Настю «одалживали» из Шляхова к нам, в Прудище, и она помогала маме.
Часам к шести, под вечер, народ целыми семьями со своими гостями стекался на улицу над оврагом, в центр деревни. Улица шла перед домами Григория и Грепы Зайцевых, Владимира и Марии Кольцовых, Фёдора и Елены Кольцовых, Ивана и Марии Воробьёвых и заканчивалась у дома Пашковских. Взявшись «подручку»,  парами прогуливалась от дома Зайцевых до Пашковских и обратно. Парни, когда хотели познакомиться, могли подойти к девушкам и пройти с ними разок вдоль деревни. А больше прошёл – глядишь, уже и в женихи могли записать. Да и сами девчата не любили «прилипал»: хотели познакомиться и поговорить со многими, пока не просватаны, держались независимо, даже если кто-то и нравился, показывать не спешили. Иногда молодёжь останавливалась на обочине группами, общались, шутили.
В каждом доме среди гостей всегда был хоть один родственник, играющий на гармошке. Его звали в гости первым – какой праздник без гармониста! Кроме гостевых, на гулянье приезжали молодёжь и гармонисты из соседних деревень, и начиналось – кто кого переиграет, кто кого перепоёт.
За полем и дорогой, что вела из деревни на Лебедевы хутора, садилось солнце. Дневной зной сменялся вечерней прохладой. Овраг, вдоль которого шла улица, наполнялся вечерним туманом и казался огромным белым озером, из которого росли кроны деревьев. Вокруг гармонистов стайками собирались молодые и старые. В одном кругу пели, на другом конце деревни плясали под гармонь и сыпали частушками. Старухи наблюдали за молодыми, чтобы вовремя подсказать детям и внукам, – кого стоит и кого не стоит присматривать в женихи или невесты.
Не только ради парней (что они понимали в этом!), но больше для старух к гуляньям шились красивые платья, покупались туфли и ленточки в косы. Старухи могли, сидя на завалинке, попросить своих внуков:
– Приведи-ка мне познакомиться ту девицу в синем платье.
– Ты чья, красавица? – спрашивала девушку бабка.
– С Аристова я, Светлова Маня , – почтительно отвечала девица, склонив голову перед старушкой.
– А с тобой кто?
– Моя сестра двоюродная с Рассолова, Таня, дочка Игната.
– Ну, молодцы, что на наше гулянье пришли, у нас в Прудище мальцы красивые, богатые, нам и девок им под стать выбирать надо. Спасибо, что уважили старуху. Гуляйте с Богом.
В полночь расходились. Парни шли провожать девчат. Гости возвращались в дома, где их ждали пироги, кисель и душистый сеновал. В ночной тишине лаяли собаки, да слышались то с одного, то с другого двора звуки гармошки и тихие песни. Редко кто засыпал до рассвета. А через час светало, поднимался в небо туман , первые лучи солнца пили росу с луговой травы и  наступало утро – коротки летние ночи.
Настя, наш добрый ангел, часто вспоминала, как мой отец и его брат, будучи неженатыми, каждый раз, отправляясь на гулянье, покорно слушали наставления бабки Нюши, их матери:
– Гуляйте, мальцы, гуляйте, но честь знайте! Если, спаси Господи, мне скажут, что какая-то девка от кого-то из вас ребёнка ждёт, то, какой бы она ни была, – кривой, косой или бедной, – не посмотрю ни на что, женю немедленно! Я кровь свою по свету распускать не позволю!
Недавно в такой непростой ситуации оказалась подружка сына моего двоюродного брата, и брат сказал почти как бабка Нюша, словами, не терпящими никаких сомнений и возражений:
– Любишь кататься – люби и саночки возить. Завтра идём свататься.

Шли к концу послевоенные пятидесятые годы, на пепелищах были построены новые дома и посажены сады. Стали жить богаче и веселее гулять на кирмашах. За эти годы выросло новое поколение, а  пережившее войну, о ней вспоминать не
любили, и стократно оплаканные фотографии и письма с фронта перевязывались ленточкой и прятались на дно семейных сундуков. Вдовы снова выходили замуж, рождались дети. Жизнь брала своё. Хотя погибшие на войне и пропавшие без вести были оплаканы и замолены ещё в конце сороковых, но к отцу то и дело шли и шли не смирившиеся с потерей матери, вдовы, сёстры.
Среди нового, послевоенного мира, оставались те, кто упорно ждал, не переставал верить и надеяться. Они приходили к отцу с просьбой написать запрос – разыскать их сына, мужа, дочь, сестру, брата. Отец мой считался хорошим «ходатаем»: на его запросы иногда через год, иногда через два, но почти всегда приходили ответы. Они редко были утешительными. В этих ответах имя и фамилия дорогого разыскиваемого человека, о котором многие из тех, кто мог бы и помнить, уже забыли, было напечатано крупным шрифтом. Далее следовал текст, сложный для понимания простых людей, написанный канцелярским стилем.
– Зачем и кому надо так сложно писать? – возмущалась мама.Отец же считал, что канцелярский стиль, как белый халат врача, защищал писаря от реальной жизни и трагедии, а начни рассказывать об этом простыми, доходчивыми словами, военным писарям и тем, кто вёл поиск, ничего не оставалось бы, как сойти с ума.
Женщины, получив такое канцелярское письмо, прижимали к губам эти листки бумаги с дорогими именами, и, всё бросив, бежали к моему отцу, чтобы он ещё раз прочёл и растолковал им содержание. Я помню всю мою жизнь этих женщин – вдов и матерей, приходивших по многу раз в наш дом. Они смотрели на моего отца, как на Бога, не теряя надежды на хорошие новости. Помню одну женщину, почти старушку, хотя ей не было и сорока, она искала свою дочь, разлучённую с ней в концлагере. Она помнила выжженный на ручке девочки номер и пыталась найти ребёнка по этому номеру. Мой отец неплохо владел немецким и рассылал запросы в разные архивы и организации, связанные с поиском даже в Германии. Он выслушивал этих женщин, писал, читал, снова писал, а они хранили ответы у образов и молились за своих пропавших и за моего отца. Брать какое-либо вознаграждение за свою работу отец отказывался категорически:
– Ничего не возьму, пусть моим детям Господь воздаст за труды, – говорил он, отказываясь наотрез от денег и принесённых подарков.
Хотя моя мама была такой же сердобольной, как и он, но с той поры, как отец начал серьёзно болеть, она постаралась перенаправить ходатаев к другим школьным учителям и к тем образованным людям, которые умели составлять прошения, а канцелярские письма стала читать и растолковывать женщинам сама. Она берегла отца.
– Он сам такие ужасы пережил в концлагере и потом на фронте, что об этом лучше не вспоминать, а тут каждый раз слушает, потом пишет, потом читает, успокаивает этих несчастных женщин – тут и здоровый человек не выдержит, вот и поставили
диагноз – неврит слухового нерва, – говорила мама соседке Маньке Соловьихе, когда глохнущего, теряющего координацию движений отца положили на обследование в Псковскую больницу, а потом как ветерана войны отправили в военный госпиталь в Ленинград.

Война застала моего отца в юном возрасте – в семнадцать лет. Русские, отступая, его не мобилизовали: был молод, а немцы тут же, как пришли, всех, кто не пошёл к ним служить, стали угонять в Германию на работы. Молодёжь пряталась, потом уходила в леса к партизанам. В прудисецком доме, в подвале, под печку был подведён каменный бут. В нём под руководством бабушки Нюши отец выбил несколько больших
камней и в нише устроил для себя место, где прятался, когда к дому подходили полицаи. Однажды они пришли вместе с омакайтсе – «кайтселитчиками», обыскали амбар, сараи, хлев, баню, перерыли сеновал, чердак дома, и кто-то из них спустился в подвал, но нишу не заметили: бабушка не зря натаскала туда камней и мастерски выложила ещё одну каменную стенку перед нишей. В тот раз отца они не нашли, но один из них выследил-таки отца через месяц, когда в субботу бабушка истопила баню и, помывшись сама, поздней ночью отправила мыться своего сына. Поймали на любви русского человека к бане.
Последовал допрос с пытками в печорской комендатуре.
Требовали назвать связи и дорогу к партизанам. А отец тогда даже и не знал слова такого «партизаны», не то чтобы дорогу к ним. Потом была таллинская Батарейная тюрьма, называемая в народе «Батарейка», где продолжались зверские допросы. Отец вспоминал, что из окна их камеры он видел, как каждое утро подъезжали во двор тюрьмы подводы и на телеги грузили окоченевшие трупы тех арестантов, кто не дожил до утра. В тюрьме свирепствовал тиф, и люди «умирали как мухи», но отец выжил и был отправлен в концлагерь Клоога.
Он не любил об этом рассказывать, но иногда, зная, что мы, дети, не слышим, упоминал некоторые эпизоды своих страданий в разговоре с братом и дедушкой. По этим упоминаниям складывалась жуткая картина: семнадцатилетний паренёк из достаточно зажиточной крестьянской семьи проходит все круги настоящего ада: пытки, голод, тиф, побег. Многое из того, что нам удавалось краем уха услышать, было непонятно, и когда мы, дети, просили рассказать его о том, что такое тиф, почему расстрелянных в лагере надо было ещё и сжигать, отец говорил:
– Рано вам об этом знать, дети. А вырастете – не забывайте: фашизм – страшное зло.
Я знаю только, что из лагеря ему удалось бежать. Конечно,не из самого лагеря, а с полевых работ, куда отец попал благодаря хорошему знанию сельхозтехники,  языков и, прежде всего, Божией помощи.
Богатому эстонцу, имевшему какие-то заслуги перед немцами, были выделены для полевых работ несколько заключённых из концлагеря. Отец слышал, как эстонец сказал по-немецки лагерному начальству:
– Мне бы таких, кто знает сельхозтехнику, а то от них больше вреда, чем пользы.
Когда хозяин остановился перед моим отцом и стал оценивающе рассматривать его, отец сказал ему по-эстонски и тут же повторил по-немецки:
– Возьмите меня, я вырос на хуторе, у отца была техника. Я хорошо знаю сельхозработы.
– И языки он знает, но уж больно худой, – усмехнулся эстонец.
– Но я умею хорошо работать, – сказал отец.
– Хорошо, этого я тоже возьму, – сказал эстонец, и судьба отца была решена. Он сделал шаг вперёд, навстречу своему спасению. Те, кто остались стоять в строю, позднее были поголовно расстреляны и сожжены.
Лагерь выделил солдат-охранников. Хозяин всех их забрал из Клоога и отвёз к себе на хутор под Вильянди. У него были и свои батраки, но в страду требовалась дополнительная рабочая сила.
Один из батраков достал немцам-охранникам в деревне самогон и дал знать заключённым, что ночью откроет им дверь. Заключённых было то ли восемь, то ли девять человек. Все они бросились врассыпную. Отец побежал один, так было легче
спрятаться. Он рассказывал, что вышел к речке и долго плыл по течению, потом шёл по болоту, где едва не утонул, дошёл до одинокого лесного хутора. Там жила пожилая эстонская семья – муж и жена. Они-то и спасли его, он скрывался у них
до августа 1944 года, когда советские войска уже сражались за наше Прудище. Он слышал, как приближался фронт, и решил пробраться через линию фронта к себе домой.
Советские его не расстреляли только потому, что он смог предъявить им «документ», выданный немцами, где говорилось по-немецки, что он, Алексей Катаев, русский, 1923 года рождения, проживающий в деревне Прудище, был арестован
такого-то числа, направляется в таллинскую Батарейную тюрьму и сдаёт следующую одежду. Далее шёл перечень одежды. Не зря отец все эти годы распарывал воротник очередной рубахи и, пристегнув булавкой, прятал в нём эту драгоценную квитанцию о приёме одежды, выданную немцами в печорской комендатуре перед отправкой его в Таллин, когда взамен гражданской одежды его облачили в арестантскую робу.
Линию фронта он перешёл в нескольких километрах от дома, где-то под Лухамаа. Советские его допросили, поверили и позволили дойти до Прудища, остаться с матерью на три дня, а потом явиться в военкомат. Ему дали сопровождающего, сказав, что «если в деревне этого парня не узнают, можешь сразу пустить в расход: значит, всё-таки он – подсадная утка».
 Дома уже не было, сгорел, пепелище ещё дышало
жаром. Вместо леса торчали обгорелые пни, некоторые ещё
дымились. Бабушка Нюша и Настя жили в уцелевшей бане.
Отец постучал, и они с солдатиком вошли внутрь.
– А где хозяйка? – спросил отец, впервые увидев Настю.
– Хозяйка вышла, а вам чего надо? – спросила Настя.
– Поесть хочется, я несколько дней не ел, – сказал отец.
– Да тут и без вас сытых нету. Попить дам, а еду всю немец  сожрал, – и она потянулась за кружкой.
– Ой, врёшь ты, женщина, я знаю, что в этом сундучке,бывало, мать хлеб хранила, – сказал отец и открыл стоявший в углу сундучок. – Беги за хозяйкой да скажи, что сын Лёнька вернулся из немецкой тюрьмы, – добавил он, доставая хлеб.
Во время этого разговора сопровождавший отца молодой солдатик то вскидывал винтовку, готовый исполнить приказ, то опускал. Окончательно он понял, что всё в порядке, когда с криком в баньку влетела щупленькая, маленького росточка
женщина в черной вязаной накидке на голове, какие носят во время траура, и, упав в объятия высокого и худого, как смерть, Лёньки, зарыдала, повторяя:
– Живой, слава тебе, Господи! Живой, мой сыночек, вымолила я тебя.
Другие доказательства не потребовались.

Через три дня отец ушёл служить. Проведя в тюрьме и концлагере всю войну, он был измождённым, и воевать его не послали – служил он в медсанбате медбратом, выхаживал в полевом госпитале раненых. Какое-то время он служил медбратом на передовой, и ему удалось вытащить с нейтральной полосы после боя не одного раненого бойца. Он был тяжело контужен, легко ранен и представлен к награде –
медали «За отвагу», когда вытащил на себе из-под огня раненого командира роты.
У отца был очень красивый почерк, и он исполнял при медсанбате обязанности писаря – писал похоронки матерям и жёнам.
– Мать вымолила меня перед Господом, разве бы я иначе выжил, – говорил он всегда, вспоминая войну.
– У каждого в этой мясорубке была своя стезя, своя судьба, – рассуждал он.– Кто бы мог подумать, что в то время, когда все убивали друг друга, мне было дано спасать этих несчастных людей?
– Так ты не убил ни одного фашиста? – разочарованно спрашивали его мы – дети.
– Нет, вымолила мне бабка Нюша такую добрую долю.
Отец закончил войну под Либавой, нынче Лиепая. Когда им объявили о капитуляции Германии, солдаты на «радостях» расстреляли в воздух все патроны, а утром окружённые немцы пошли в наступление, и сколько же там полегло наших солдат!.. Много было писарской работы в те дни у моего отца.

Я всегда удивлялась беззлобию и доброте его души. В те три дня, что он провёл у матери в Прудище, он похоронил нескольких немецких солдат. Советские войска хоронили своих и шли дальше, немцы тоже старались своих похоронить, но были иногда и забытые, таких своих и  немецких солдат хоронило местное население. Был август, жара, трупы вздулись, и, находя их по дороге в Песках и около Буравенского озера, отец копал им могилы.
– Не оставлять же было их на растерзание зверю, ведь тоже были когда-то люди, и их кто-то тоже любил и ждал с войны, – говорил отец и показывал мне, когда я подросла, места этих захоронений.
Он не держал зла даже на тех, кто выследил его, семнадцатилетнего, в бане и сдал на страшные муки.
 
После войны в лесах скрывались те, кто сотрудничал в дни оккупации с немцами. Их называли «лесные братья».
Отступая, немцы их с собой не взяли, а может сами они не поехали с немцами – не позволили себе оставить свои семьи и хутора. Советские давали тем, кто служил у немцев, по двадцать пять лет сибирских лагерей. Они ушли в леса и ждали амнистии, но с амнистией Сталин не спешил. В лесах скрывались только мужчины, и они зверели от «безнадёги», голода и зимней стужи. Это были в основном сетуские мужики – наши полуверцы, привыкшие до войны к сельскому труду, которых
даже война не отучила от деревенской работы. Боясь быть
угнанными со своих хуторов в Германию, они соглашались идти на службу к немцам – лишь бы не отрываться от своих полей и скота, от семей, от своего, таким трудом нажитого хозяйства. Были в наших краях семьи, где старшие сыновья в первые дни войны попали под советскую мобилизацию и служили в Советской армии, а младшие братья служили у немцев – лишь бы не тронули их хозяйства. Были и такие, кто стремился выслужиться перед новой, немецкой властью – такие лизоблюды были и будут во все времена.
Идейно, из ненависти к советской власти, сотрудничали
с немцами те, кого накануне войны, войдя в Эстонию, репрессировала советская власть. Это были представители эстонской власти, эстонская и русская интеллигенция, связанная с политикой, русские из белой эмиграции. Под репрессии советской власти попали также богачи, использовавшие наёмный труд, а также оговорённые по доносу мнимые богачи и мнимые враги народа, которых 14 июня 1941 года Сталин безжалостно в вагонах для скота вывез в Сибирь. Но в наших деревнях ни политиков, ни богатеев не было. Печорский край не был зажиточным, поэтому наши «лесные братья» были в основном того, первого, крестьянского состава – привязанные к своим хуторам люди. Теперь все они кормили вшей и гнили в болотах, отлучённые от самого дорогого, – своих семей и своего
хозяйства. Полуголодная лесная жизнь, охота на них милиции и отсутствие будущего сделали их жестокими и беспощадными.
Наши женщины боялись ходить в лес на Вруду за ягодами:там были большие болота, росла хорошая клюква, но там же в блиндажах скрывались «лесные братья». Уж если и шли в те леса, то только большой компанией да в сопровождении двух-трёх мужиков с обрезами. Старались обходить места, где замечали дымок или натоптанные тропинки, держались рядом, боялись отстать от группы. Бывали случаи изнасилований и убийств, участились грабежи хуторов, грабили проезжих по дороге на Ригу и на Псков.
С «лесными братьями» вела борьбу милиция, но выловить их в этих лесах и болотах было сложно: милиция была набрана из пришлых, чужаков, а «лесные братья» были местные и знали каждый куст. По ночам они иногда приходили в свои дома, целовали спящих детей и видели, как беднеют их семьи без мужского труда, как зарастают бурьяном поля. Их подкармливала родня, но в 1950 году могие такие семьи были вывезены в Сибирь. Это была вторая депортация, после которой ушедшие в леса «братья» остались без всякой поддержки и им пришлось жить грабежами.
Те из них, кто в дни войны не успели замарать руки кровью и не хотели быть замешанными в новых преступлениях, выходили из лесов и шли сдаваться в милицию на милость победителя. За семьями ушедших в леса милиция вела наблюдение, гибли в перестрелках те и другие. Заходить на свои хутора было крайне опасно: там могла быть засада. Их боялись и жалели и свои, и наши. Случалось, что помогали «лесным братьям» одеждой, лекарством и хлебом, разрешали прятаться в сараях во время облав и наши русские.
Однажды рано утром мой отец зашёл в дом Григория Зайцева, а там за столом сидел тот самый полуверец из омакайтсе – Васька, тот, кто, как говорили, выследил и сдал немцам моего отца. Василий сам и его старший сын служили тогда у немцев, теперь все были «лесными», но к тому дню, когда мой отец застал Василия у Зайцевых, его старший сын уже погиб в перестрелке с милиционерами на болоте, жену, дочку и младшего сына вывезли в Сибирь. Идти ему было некуда.
Зайцевы, сердобольные люди, его жалели и потихоньку подкармливали: ведь до войны жили дружно в соседних деревнях, сколько раз выручали друг друга. А теперь этот Васька был старый, загнанный в угол зверь, немытый, голодный, в оборванной одежде, заросший волосами и щетиной, похожий на дьявола. И он, и Зайцевы в ужасе уставились на моего отца.
Если бы отец вызвал милицию и сдал их, получили бы и тот, и другой «на полную катушку»: Васька за сотрудничество с немцами, а Заяц за укрывательство «недобитого фашиста».
Вызвать милицию ничего не стоило, отец был не один, во дворе
его остался ждать старший брат Николай с обрезом на дне
телеги – оружие после войны было в каждом доме, у каждого мужика. Для безопасности. Брат был готов отомстить за мучения младшего, и, войди он первым в дом, он бы застрелил Ваську на месте, как собаку, и его бы никто из местных не осудил и милиции не выдали бы ни полуверцы, ни русские. По нашим понятиям, это было бы справедливо. Брат имел право отомстить, но не он первым зашел в дом, и отец не позвал брата.
– Да, Василий, что-то ты вид потерял, – сказал он. – Война давно закончилась, лучше уж сдаться, отсидеть своё и дальше жить спокойно, чем так по лесам да чердакам шастать, – сказал отец, повернулся и хлопнул дверью.
Он не заявил на него в милицию, хотя имел все основания расквитаться со своим душегубом. Почему он этого не сделал? По местной традиции не обращаться к органам власти или пожалел стариков Зайцевых? Трудно сказать. А я думаю, что, когда человек проходит через такие страшные испытания, он по-другому видит всю эту жизнь – на смену бурлящей ненависти приходит осознание великой ценности, неповторимости жизни, и душа становится чистой и всепрощающей.
Василий через несколько месяцев сам добровольно сдался. Ему дали небольшой срок, поскольку сдался добровольно, никто против него не свидетельствовал – отец не стал с этим связываться принципиально. Вскоре Василий попал под амнистию. После освобождения их семья уехала жить в Тарту.

Все местные, покинувшие наши края, хотя бы раз в год, на Троицу, приезжали на кладбище. Здоровались, беседовали,если были роднёй или хорошими друзьями, то звали друг друга на могилы помянуть сродников. Мой отец и Василий не раз видели друг друга издали, но Василий старался не попадаться отцу на глаза. И вот однажды у входа на кладбище он подошёл к отцу:
– Знаешь, Лёнька, – сказал он, – а ведь я твой должник до гроба. Знай, если нужна будет какая-нибудь помощь – приходи,никогда не откажу, прости меня, если сможешь.
– Да брось, Василий, Бог простит. Война была, все горя хлебнули. Я зла не держу, – сказал ему отец и взял написанный на бумажке тартуский адрес Василия.– А от адреса не откажусь, кто знает, жизнь длинная.
Через несколько лет я поступила в университет, но мне не дали общежития, и я никак не могла найти в городе комнату. Тогда отец приехал в Тарту и привёл меня к старому, совершенно седому человеку, и я узнала в нём того, кто давал
отцу адрес и предлагал помощь. Он принял нас как самых близких людей и решил мои проблемы с жильём – целый год, пока мне не выделили место в общежитии, я жила в Тарту, в доме его полуверской родни, относившейся ко мне с искренним теплом и любовью.
Люди, родившиеся на нашей пограничной земле, стремились понимать друг друга, умели любить и прощать даже в самых невероятных ситуациях.


Рецензии
Сколько же здесь запахов!

Надежда, я так рада, что познакомилась с Вами! Такие рассказы должны обязательно дойти до массового читателя! Славно будет, когда их опубликуют!
Вы настолько богаты — столько впечатлений из детства! Я повторяюсь, но не могу по-другому — таким родителям, какие были у Вас нужно ставить памятники! Ну, почему их ставят только выдающимся личностям? А кто воспитал эти личности? Правильно... Их родители!

Памятник есть — все Ваши воспоминания, которые мне повезло прочитать!

Всего Вам самого наилучшего, Надежда!

С уважением,

Натали Фаст   20.03.2014 01:15     Заявить о нарушении
Натали, большое спасибо за добрые слова. Вы окончательно разгодали мою задумку - поставить памятник простым людям моей деревни и прежде всего - моим родителям, которые были и остаются для меня примером любви к детям, любви к труду и окружающему их миру, примером настоящей толерантности и уважения к людям другой культуры - к нашим сету.
Три года назад, перебирая старые фотографии нашей семьи, я подумала, что почти не осталось никого, кто знает имена людей на этих фотографиях - я обязана поведать об этом. Обязана перед людьми, жизнь которых пролетела незаметно, но составила духовную основу будущих поколений.
На прозе. ру выставлен начальный вариант этих воспоминаний, который был переработан и дополнен. Я и сегодня целый день сидела над корректурой и редактированием текста. Надеюсь к концу марта завершить эту работу.тогда и в интернете появится обновлённый текст.
Отзывы читателей прозы.ру и особенно таких же как я, пишущих читателей, - огромная поддержка в работе. Спасибо Вам, Натали, за эту поддержку.

Надежда Катаева-Валк   23.03.2014 03:13   Заявить о нарушении
Простите, перечитываю, вижу опечатки, но исправить уже не могу...

Надежда Катаева-Валк   23.03.2014 03:15   Заявить о нарушении