Бессмертный Александр и смертный я - 14

                * * *

В последнее лето в горах пришлось пережить и первый свой бой. Мы тогда были с Линкеем у табунщиков. Устроились уже спать, собаки волновались - думали, волки рядом ходят. Не знаю, что за люди на нас напали - верно они рассчитывали без шума перерезать табунщиков и отогнать косячок иллирийцам; не ожидали, что здесь мы с Линкеем и пятеро вооруженных дружинников - разбойники пуще их самих.

Я спал в тени дуба, увитом до вершины хмелем и диким виноградом.  Было ветрено, и я уже не вздрагивал, когда длинные плети винограда вздымались в воздух, как голодные цепкие руки, только все вертелся на плотном ковре хмеля и винограда поверх корней, не спалось, костер чуть мерцал сквозь веки. Слышно было, как шумела вода в овраге, в горах таяли снега, ручьи вздувались, подмывали берега, слышно было как порой падает в воду здоровенный пласт глины.

Сторожей здесь никто не выставлял - собаки разбудят, так что все торопились ухватить час-другой сна, пока табун не тронется дальше.

Я проснулся от дикого крика - табунщик, на которого навалились в темноте, заорал так, что кровь в жилах застыла. Собаки надрывались, тьма безлунной ночи заливала все вокруг густо, как деготь, только у костра было пятно мерцающего света, там метались черные тени, а я был укрыть тенью дуба, как плащом Гадеса. Кто-то наступил в огонь, искры и зола взлетели в воздух, поленья развалились, сразу стало совсем темно. Путаясь в одежде, я схватил свои дротики и побежал туда, где шла молчаливая ожесточенная резня.

Вдруг что-то произошло с моей душой - словно умерла, я не мог вздохнуть, хватал воздух, как рыба на берегу, уши тоже как водой залило, все звуки еле долетали, искаженные, почти неразличимые из-за гулкого биенья моего сердца. Ледяной холод, как талая вода, тек по голове, поднимая волосы. «Что же это? Да я же испугался!»  Мозг заливало страхом, я тонул в нем и отчаянно пытался уцепиться хоть за какой-нибудь лучик трезвой ясности, но долго не получалось.  Я был от природы храбрый парень, и жизнь меня ласкала, так что никогда я не испытывал ничего похожего. Это было настолько ужасно, что лучше было умереть, чем длить это состояние. И накатило бешенство, ненависть к себе и глубочайшее горе - я ведь так мечтал о настоящем сражении, что же это?!   

Страх вдруг весь выгорел, как сухая солома, быстро и чисто. Ярость оказалась сильнее, и я с диким визгом бросился к обмазанным глиной оградам загона для маток и жеребят, где и шел какой-то беспорядочный, бестолковый бой вслепую. Огромная тень бросилась на меня оттуда, белым блеснул тесак, я кинул дротик ему навстречу. Нападающий резко развернулся и убежал назад в темноту. Но каким-то древним чутьем я знал, что попал.

 Недалеко он ушел, пару десятков шагов от плетня в темноту сделал и там свалился с моим дротиком в печени, у ржавого ствола сосны. Меня потряхивало, зубы чуть-чуть стучали, чтобы не упасть, я сел прямо на землю, голова кружилась, и, чтобы окончательно не потерять ориентацию в темноте, я смотрел на светлые стволы двух тополей на опушке леса, они одни были видны в темноте. Вдруг раздался крик разбуженной красной утки, так похожий на детский стон, - и дрожь прошла по всему телу. Меня поздравляли, я улыбался в ответ, губы не слушались. Линкей, который всегда все понимал лучше меня самого, налил мне вина и набросил плащ на плечи: "Согревайся. Ты молодец."

Это был легкий бой. Ранен был один табунщик, мы же убили четверых из нападавших, один из них был мой. Убитых никто не знал, рассматривали, цокая языками, Линкей нашел мой дротик в груди у одного, обрадовался ужасно, позвал всех. Я подошел на ватных ногах, сглатывая блевотину, тупо смотрел, как Линкей в три удара отсек голову моему разбойнику, и все весело галдели, хлопали меня по плечу и спине, поздравляли и облизывались, предчувствуя, что дед устроит праздник по этому поводу - как же, внук убил первого врага, такая радость в семье!

 Тогда все это казалось веселым. Повезло мне, что ничего серьезного не было, я не знал, что все бывает намного страшней. Теперь-то я знаю, что такое засада в тесном ущелье, когда из ступивших на тропу ни один не доходит до конца и ни один не возвращается назад, устроенный врагами камнепад, когда люди и лошади мечутся по узкой тропе, а спрятаться от летящих на голову камней некуда, разве что в пропасть, и знаю теперь ужасы лесного боя, какой кровью приходится платить, чтобы выбить врага из завалов. И ведь тогда я еще не задумывался, что победа могла быть и за ними, что потащили бы меня с веревкой на шее в Иллирию на ближайший рынок рабов, или посадили бы в яму, требуя с деда выкуп, или попросту вспороли бы живот и оставили воронью и волкам на поживу.

Когда мы вернулись домой, дедуле рассказали о том, каким молодцом я себя показал и предъявили голову этого мужика, и он подослал ночью ко мне горячую девку. Он считал, что теперь, убив врага, я стал настоящим мужиком.

Увильнуть было никак нельзя, хотя  поначалу я все норовил сползти с ее слишком мягкого и горячего и пахучего тела, перетянуть на себя побольше одеяла и заснуть, сунув нос в подушку.  Но женщина понимала мой долг лучше меня, спать мне не давала - мягко и настойчиво возвращая к своей груди, как опытная кормилица привередливого младенца. Она знала, что делать, и, в конце концов я увлекся и меня уже было не остановить. И вот тружусь я на ней, обливаясь потом, а из-за занавески смотрит какая-то старая ведьма, да еще советы подает, и покрикивает, подмигивает, подхлопывает, подбадривает. Я был так пьян, что присутствие этой карги меня даже не особенно смущало.

На следующий день в обед - гостей полон дом, я сижу во главе стола, а дед призвал старую ведьму, чтобы она свидетельствовала о моей мужественности. Все глазеют на меня, бабка с красочными жестами и подробно рассказывает, как я набросился на девицу, «точь-в-точь ненасытный горячий бычок», и как высоко торчал мой рог, и как я был напорист и неутомим… Дед надувается от гордости, принимает поздравления от гостей, скромно бормочет: «Да, здорово он ей запупырил, мой внук, настоящий самец!» Гости обещают мне светлое будущее - как мы вместе с ними всех македонских баб по очереди завалим, не одной не пропустим. Бабка, чуя успех представления, изображает то меня, то девку, все лежат впокат, валятся с лавок от смеху, я сохраняю непроницаемое лицо сколько возможно, но помираю от смущения внутри, хоть бы сквозь землю провалиться, и забыть все, как страшный сон.
Жизнь такая, что время от времени положено заваливать какую-нибудь бабенку, а то тебя не будут принимать всерьез. Так что у меня все было, как у всех, я и потом не отказывался, если приятели решали завернуть к девкам. Это только Александр мог из гордости отослать от себя гетеру и гонять из спальни девушек, которых подкладывала под него Олимпиада. Но я думаю, что от моего дедули и он бы не отвертелся.


                * * * * * *

Афиней все последнее лето говорил только о том, что  ему уже четырнадцать лет и осенью его отправят к царю Филиппу на службу, дед обещал отпустить. Больше всего ему хотелось вырваться отсюда и начать жизнь заново, свободным от родовых проклятий, испытать, чего он сам по себе стоит, без груза отцовских неудач за плечами. Аристон сиднем сидел в горах и только раз вместе с сыном приезжал в Пеллу лет десять назад. В памяти Афинея она разве что совсем чуть-чуть уступала божественным чертогам на Олимпе - с дворцами выше гор, статуями богов выше сосен и людьми-великанами, одетыми в пурпур и золото.  Я поглядывал свысока и посмеивался: мне ведь царский дворец был знаком от подвалов до крыши, не меньше родного дома.

Я сам об отъезде и не думал, мне и здесь было хорошо: день шел за днем, веселые воспоминания о прошедшей охоте сменялись сладостным ожиданием следующей, я с нетерпением ждал, какого жеребенка родит Ласточка, тосковал без табунов как моряк без моря, иногда даже дедовы праздники казались слишком длинными, я бросал все и уезжал один к табунщикам, и чем сильнее веяло вольным и медовым ветром пастбищ и лугов, тем быстрее гнал я коня, словно на свиданье опаздывал, сердце бешено билось и замирало, когда я видел первый косяк, пасущийся в лугах, и как жеребец поднимал голову и с враждебным ржаньем бросался мне навстречу.

Вскоре приехал отец. Он несколько дней подряд рассказывал собравшимся соседям последние новости: что Филократов мир развязал царю Филиппу руки и он наконец смог окончательно разобраться с фракийским царем Керсоблептом. Потом по приглашению Совета дельфийских амфиктионов, который поручил Филиппу наказать фокейцев за святотатство, наша армия стремительным маршем прошла через Фермопилы и ворвалась в Фокиду.

Отец так рассказывал об этом, что дух захватывало от восторга. Горцы вскакивали из-за стола, с воинственными криками выхватывали ножи и прыгали на месте, изображая горячую и быструю схватку - так ярко чувствовалась и наша сила и ужас фокейцев перед свалившейся на них неотвратимой карой, словно воплощенный в нашей армии божественный гнев. И следа не было сейчас от неприязни к Аргеадам, к нижней жирной Македонии, к царю, о котором обычно говорили с глухой досадой: «Мы под Филиппом, как перепела под ястребом, головы поднять не смеем». Отец рассказывал о том, как громили Фокиду, а Афины ровно ничего не могли сделать, чтобы им помочь, потому что на радостях, подписав Филократов мир, распустили наемников и разоружили ополчение. Их самих теперь можно было брать тепленькими.  И горцы орали: «На Афины! Какого хрена Филипп с ними чухается, как с несговорчивой бабенкой. Завалить и поиметь, вот что надо!»

Совет Амфиктионов исключил фокейцеви отдал их голоса нашему царю, и Филипп теперь вертел Советом, как хотел. Он заключил союз с Фивами и стал рассылать посольства по городам Пелопонесса, призывая к войне со Спартой и Афинами. Мой отец этим и занимался все два года - ездил в Аркадию, Аргос, Мессену, Сикион, Элиду, набирая сторонников Филиппу: уговаривал, убеждал, подкупал. Аргивяне и мессенцы еле отбивались от спартанцев, и отец, подружившись с местными аристократами,  старался поссорить их с афинянами, доказывая, что они со спартанцами заодно. Там он напрямую столкнулся с Демосфеном, который в свою очередь пытался настроить аргивян и мессенцев против Македонии.  Отец считал его личным врагом, чем-то Демосфен сумел его задеть.

Так что дел у отца было по горло и конца им не видно, и отец не знал толком, что ему делать со мной. Но, как оказалось, от деда он твердо решил меня забрать - «совсем тут одичаешь». Выход был один  - отправить меня на службу вместе с Афинеем.
С первого же дня между ним и дедом начались страшные ссоры. Не только из-за меня. Денежные дела и хозяйство отец совсем запустил, и в этот раз твердо был намерен вытрясти денег у деда. Бои были жаркие. Дед был жаден, и все тащил в дом, а если что схватит, то уж насмерть - он и умирающий, как ястреб, не разожмет когтей. А отец бережливость считал крестьянской добродетелью, щедрость же и беспечное отношение к деньгам - аристократической. Он и мне втолковал с детства, что мы - не чета всякой швали, мы знатны и богаты и можем позволить себе любые прихоти.

Позже я стал догадываться, что не все так просто. На самом деле мы давно болтались на грани разорения - и мой утонченный отец, и мой дикий дед, хотя дед говорил: «Нажива - самое сладкое на свете», а отец: «Деньги - грязь. Ничего не делай за деньги». Разорение их обоих шло разными путями, но в одну сторону. Македония в это время стремительно богатела, и становилось все труднее пускать пыль в глаза и покровительственно держаться с соседями, которые уже давно стали богаче нас и ссужали нам деньги в долг.

Отец приехал поговорить с дедом о продаже строительного леса в Грецию, они с дядей Аристоном долго его уговаривали, я слушал все, и надеялся, что дед заупрямится - жалко было деревья. Сосны шли на корабли, из дубов делали кили триер. Дед не хотел отпускать меня. Он даже готов был заплатить отцу за это и грозил, что не даст ни гроша, если он меня увезет. Отец от этого совсем взбеленился, и теперь даже о том, чтобы оставить меня еще хотя бы на один годик, слышать не хотел. Дед говорил, что я маловат для царских мальчишек и неприятно будет оказаться там, где все старше и сильнее, а отец отвечал: "Ничего, вон какой длинный вымахал, никто и не подумает, что ему двенадцать. Сам же говорил - он стал здесь мужчиной, вот пусть и служит царю, как мужчина."

Постоянные разговоры Афинея об отъезде и споры деда с отцом о моей судьбе и меня растревожили; сперва я волновался, что вот вернется Афиней через пару лет сюда и будет уже на меня, как на деревенщину смотреть. А потом  вдруг вспомнил об Александре - мы не виделись два года и мне не приходило в голову ему писать, всё это было так далеко… Я разволновался, стали сниться сны, где мы вместе гоняли летучих мышей на старой башне и тонули в дырявой лодке. Я просыпался с улыбкой на губах, с непонятной тоской в сердце. Но стоило подумать об отъезде всерьез, и я понимал, что вряд ли мне понравится в городе: там мне никогда такой воли не будет, как в горах. Здесь я не только сам себе хозяин, но и всем остальным тоже, здесь все мне кланяются и слушают, как оракула, а там придется вскакивать перед каждым, кто старше, держать руки под плащом и не сметь слова сказать, пока не спросили, здесь у меня за плечами вся сила и безграничная власть деда на своей земле, а в Пелле - отец, о котором я теперь думал как о слабом, запутавшемся человеке - он и со своей-то жизнью сладить не может, и меня не поддержит.

Я рассказал отцу, как потерял своего учителя. Где-то за месяц до приезда отца Аксионик прогуливался в горах в одиночку и наткнулся на пастухов: то ли он им что-то не то сказал, то ли они были пьяны, то ли просто развлекались по-своему… Они вчетвером схватили его за руки и за ноги, раскачали и бросили в горную реку. Похоже, смерти его они не хотели, даже какое-то время поискали его в реке, ниже по течению, а потом рукой махнули. В горах таял снег, шли дожди, и вода в реке стояла высокая, мутная, с водоворотами.  Сколько раз Аксионик рассуждал о темных словах Гераклита, что царство над миром принадлежит ребенку, играющему в камешки. И этот ребенок смёл Аксионика с игровой доски в нашу неласковую горную речку.

Смешливые дураки, переминаясь и хихикая, пришли сами рассказать, что наделали: «Шуткануть хотели, а он враз мырнул - и нету. Мы пошарили малость в воде, но уж тёмно стало, рази найдешь! Теперь, небось, в Иллирию плывет». Аксионик говорил, что человек это лира с натянутыми струнами, и вот - лиру об камень и в воду, плывет теперь, как голова Орфея, в Иллирию, будет им там о космической гармонии рассказывать. Дед назначил пастухам пеню по козе с рыла, надавал затрещин и отпустил: «Чего с дурней взять?».
Отец, когда услышал, что Аксионик «мырнул», расстроился чуть не до слез, даже губы задрожали: «Бедное дурачье, бедные овцы! Они, как жестокие младенцы, которые не знают о смерти, не понимают чужой боли. И не знаешь, жалеть их за зверство или вздернуть на воротах, чтобы душу не томили и жизнь не паскудили, в ней и без такой дремучей бессмысленной дури зла много. »

                * * * * * * *

Всю обратную дорогу в Пеллу отец рассуждал о деде. Война и смута были для старика некими самоценными категориями, как для философов - благо и справедливость. («Знаешь, как угрей ловят? - говорил дед, хитро подмигивая. - Главное, воду замутить посильней и - хватай не зевай!»)

 Отец, видно, привык переругиваться с Демосфеном и его речистыми друзьями, оттого и сейчас бросал чеканные фразы, словно выступал в суде обвинителем: «Он как злой дух: увидев мир, заводит смуту, увидев радость, вызывает слезы, увидев праздник, превращает его в похороны».  Отца поражало, с какой неистовой страстью дед тратит свою жизнь на кровавую и бессмысленную вражду - а она ведь не приносит ему ничего, кроме ущерба и разорения. Но ради наслаждения стравить племена, ограбить соседа, пролить кровь, он готов жить как в осаде, каждый час ожидая удара в спину от тех, кого обманул, обидел и разорил. Он готов пустить по ветру все свое достояние, которое собирал с такой беспредельной жадностью, лишь бы вести такую жизнь и дальше - даже алчность смиренно склоняет голову и уступает дорогу вражде. Удивительно, - говорил отец, - почему зависимые от деда люди, доведенные его затеями до нищеты, вовлеченные им во вражду со всем миром, с готовностью бросают и то немногое добро, которое у них еще сохранилось, чтобы пойти в яростный набег на соседей по указке деда, зная, что там можно и голову сложить, и что рано или поздно эти же соседи придут убивать и жечь их самих.

Дед любил похвастаться, что когда он родился, собравшиеся у дома люди следом за первым криком младенца услышали, словно в ответ, рев барса с горы, а это значило, что маленький князь будет хищным, а не смирным, будет нападать, а не убегать, станет страхом для своих и ужасом для чужих.  Он говорил, что жить надо так, чтобы целиком в землю, в перегной не уйти: что-то надо наверху по себе оставить: детей и внуков, крепости и храмовые дары, поля и рощи, корабли, табуны, веселые песни и страшные истории, которыми у костра враги будут детишек пугать.

«Сколько бы не пожил - всё мало,» - говорил дед. Он был убит молнией на охоте в возрасте девяноста пяти лет, когда я гонялся в Согдиане за Спитаменом. Место, где это случилось, сразу стало почитаться священным. Деда похоронили в пещере, в полном вооружении, принесли большие жертвы, и оплакали всем народом. «Мы принесли ему такие обильные жертвы - и коней, и буйволов, и двух разбойника - что мне не будет страшно встретиться с ним лицом к лицу после смерти, - писал мне Линкей из Орестиды. - К пещере Деметрия теперь все ходят спрашивать совета в делах, и рядом поселился какой-то залетный провидец, который пытается расслышать в звуках ветра его ответы и растолковать их людям. Иногда он ошибается, и тогда его колотят всем миром. Но если во время какого собрания или праздника вдруг появляется в небе парящий орел, все знают точно, что это дух Деметрия присматривает за своим народом и благословляет и людей, и стада, и табуны».

Я думаю: хорошая жизнь, хорошая смерть.

Отец с неудовольствием находил во мне отголоски дедовского строя мыслей, чего он прежде и представить себе не мог. А я не чувствовал своей связи ни с кем, узы крови были мне легки, почти невесомы, в отличие от Александра, я чувствовал себя больше в родстве с ночью, с костром в степи, с любимым конем и дубом, с некоторыми стихами Еврипида…

- Из-за чего там вышло с Мегаклом? Они ведь друзьями были… - спросил отец.

Я объяснил, что дедуля пригласил Мегакла на праздник - первую пробу молодого вина, а тот мало того, что опоздал на пир, так еще с кривой мордой пожаловался, что после прошлого дедова обеда неделю животом маялся.

- И все? - Отец прожигал меня возмущенным взглядом.

Я пожал плечами: на мой взгляд, этого было вполне достаточно, чтобы проучить наглеца. А ведь еще можно вспомнить, как на охоте Мегакл дерзко расхваливал щенков своей суки, не давая деду и слово вставить про нашего превосходнейшего нового ловчего сокола.

- И что теперь с этим Мегаклом?

- Ничего, он был у Архия на свадьбе дочери, и дед тоже там гулял, так что никто ни о чем не должен догадаться. А наши дружинники в это время налетели и перепортили его племенных быков и запалили амбары. Ну и управляющего повесили, потому что он вроде бы узнал кого-то из наших. А усадьбу не тронули, дед запретил, он уважает Мегаклову жену и не велел ее расстраивать.

Отец кривился, как от боли.

- Я слышал, ты тоже с ними увязался… Как, мальчик мой, понравилось?

Я пожал плечами. Мне нравились приготовления к набегу, разговоры нарочно о стороннем, о петушиных и бараньих боях, намеренно испачканные лица, как все по-доброму помогали друг другу, серьезно и заботливо подмазывали углем щеку, - «вот теперь ты, Титий, красавец, мать родная не узнает». Тщательно замазанное тавро на боку Ласточки, общее радостное волнение, сияющие глаза, детский смех, - «попрыгай, дорогой, ай, гремишь, как коровье стадо» - и заботливо прилаживают друг другу оружие, покрепче затягивают ремни. Дорога, закат, нежно сиявший нам навстречу, (мы сделали большой крюк, чтобы напасть с противоположной стороны), стремительно упавшая темнота, и как я с замирающим от восторга сердцем первый завел волчью песню, и остальные подхватили, и в ответ нам со всех сторон завыли волки, и взбесились разом Мегакловы собаки, не зная, куда бежать, кого рвать, и, брошенные вперед, сорвались кони и полетели к амбарам. Как свистели плетки, как разбегались работники, закрывая голову, а мы всё завывали волками, чтобы нагнать страху, остановиться не могли, сами не понимая, люди ли мы еще или стая...

А вот мучительный рев и хрип племенных быков и буйволов, которым топорами рубили ноги, - это все уже было не так радостно. Столбы дыма со всех сторон, сперва тонкие и слабые, но с каждым глотком воздуха набирающие силу, густой чад занявшихся загонов для скота, как побежало легкое веселое пламя по соломенным крышам, полетели искры в черное небо, и взревело пламя. Мы нарочно, как уговорились прежде, называли друг друга выдуманными именами, коверкали голоса, кто-то в приступе вдохновенной хитрости что-то кричал по-иллирийски, другой нарочно помянул во всеуслышание имя еще одного дедова соседа, который давно не ладил с Мегаклом. Запах бычьей крови, и уже не нужный волчий вой из человечьих глоток - но так трудно было остановиться…

Потом было короткое совещанье, что делать с управляющим, который вроде бы одного из наших узнал. Все понимали, что ничего он не мог разглядеть в такой тьме, ему сразу накинули мешок на голову и связали, и он сидел тихо, но все, пряча бегающие глаза и быстро облизывая губы, убеждали друг друга, что он нас узнал, что Нелей плохо замазал тавро на своем буланом, и теперь управляющий нас непременно опознает… На самом деле всем просто хотелось кого-нибудь непременно убить. Не хватало на этом празднике человеческой жертвы. Потом еще была подлая суета с веревкой, Акмон жадничал, не хотел отдавать свою, а другой в темноте найти не удавалось. Мегаклов управляющий, мелкий кривой мужичок, вдруг забился, стал бешено рваться из рук, с невесть откуда взявшейся кабаньей силой, и его для смеха вздергивали несколько раз, то опуская на землю, то опять натягивая веревку. А потом Скиллу так рассмешило, что у повешенного текло со всех дыр, что он начал икать от хохота и никак не мог остановиться.

Все это заняло совсем немного времени. Управляющего вздернули, скотину изгубили, амбары сожгли, - пора скорей убираться. И опять бешеная скачка в кромешной тьме, хрипящие кони, молчащие люди, не оборачивались, только звериным взглядом оглядывали своих - не отстал ли кто.

Только высоко в горах сдержали лошадей и остановились посмотреть с высоты на полыхающий пожар, на людей, которые сбегались с факелами со всей долины к горящим амбарам. Звуки сюда не долетали, было так тихо, и эта черная долина с движущимися огоньками казалась опрокинутым ночным небом. И я вспоминал, что рассказывал Аксионик: о бесконечной череде мировых пожаров - каждые десять тысяч восемьсот лет мир погибает в огне, а затем рождается из пламени заново. Так это было прекрасно, что я бормотал про себя Софокла, не находя своих слов, чтобы почтить мать-землю:   «Царица гор, ключ жизни вечной, Зевеса матерь самого».

Мы осторожно, молча, двигались конь-в-конь по узкой тропинке над обрывом, дороги и пропасти видно не было, мы словно плыли в океане между двумя звездными безднами. Умные кони шли мягко, ощупывая тропу. Светало - и из тьмы выступали черные горы на севере, синие на юге, белые на востоке и желтые на западе. Мы словно просыпались от того, что было с нами ночью, удивленно оглядывались, не узнавая мир вокруг - кто мы, где мы? И снова я вспоминал Гераклита: от людей скрыто то, что они делают бодрствуя, так же, как они забывают то, что происходит с ними во сне.

Я совсем не жалел о том, что видел это. Я думал, что мне открылась какая-то новая тайна волнующей, хищной и кровожадной жизни, пожары и бычьи стоны с той ночи наполняли мои сны, и я просыпался с захлебывающимся от волнения сердцем, снова переживая ту волшебную ночную дорогу, вспоминал кровавый свет пожара внизу, стекающиеся к нему из темноты искры факелов, блаженную звенящую пустоту во всем теле и во всей вселенной, когда мы на рассвете возвращались домой, и все казалось уже сном, все таяло в утреннем солнце вместе со стекающим с гор туманом.

Существуют две гармонии, учит Гераклит, – скрытая и явная. И скрытая гармония сильнее явной. Высшая гармония не в любви Аксионика к красоте и мудрости, но в сочетании высокого духа с его нелепой смертью, не в одном стройном движении звезд и спокойствии космоса, а в том, что этот сияющий покров расстилается над полями сражений и городами, охваченными смутой, над акрополями с храмами, взывающими к небу, и забытыми костями в ущельях, не в одной красоте цветущей земли и людской доблести, но и в огненной гибели, которая всегда сопутствует и красоте и жизни.


Рецензии
всё хорошо)) только царей ещё не было))) Басилевс - не царь (((

Ирина Кашкадамова   21.09.2013 16:30     Заявить о нарушении
Спасибо. Слово "царь" в русском языке не особенно четко определено, используется в Библии, сказках, фольклоре, - для всех древних властителей, так что вместо "басилевса" вполне допустимо, на мой вкус.

Волчокъ Въ Тумане   23.09.2013 19:32   Заявить о нарушении
Вы имеете ввиду в переводе Библии? Так на западе королём переводят, почему не королём называть? А в детстве Александр прям королевич.

Ирина Кашкадамова   23.09.2013 21:17   Заявить о нарушении
Я на русском языке книжки пишу, так что и перевожу русским словом "царь". "Королями" на русском называют правителей Западной Европы со Средневековья. Басилевс - переводится на русский, как царь. Мои герои эллины, поэтому я стараюсь не употреблять без надобности греческих слов, если есть русский аналог.

Волчокъ Въ Тумане   01.12.2013 00:55   Заявить о нарушении
а с именами как быть, если они эллины, тоже перевод по русски?))) а гоплита как - просто пехотинец с щитом?))хотя эллин тоже слово не русское. Себя они ванами называли. Селевк вон государство так и называл Яван))Да и боги, тоже не русские)) Слово царь вроде истоки от цезаря имеет, тоже не русское. Уж лучше князь использовать, но не царь)

Ирина Кашкадамова   02.12.2013 21:51   Заявить о нарушении
Имена не переводятся, а вот прозвища - да. Пехотинца назову пехотинцем, гоплитом назову только если понадобится отличить его от щитоносцев (гипаспистов и педзэтайров). А почему? А потому что гоплит - это пехотинец, имею право.

Насчет эллинов. Есть хорошее русское слово - греки. Впрочем, слово "эллины" я употребляю, когда надо противопоставить их варварам, тут проявляется дополнительное значение слова, которого в слове "греки" нет. Словоупотребление - вообще непростой вопрос и каждый автор решает его самостоятельно. Я над этим достаточно долго и много думал, слова в тексте употребляю осмысленно, поэтому ваши замечания никак не могу принять.

"Явана" - так называли греков азиты, это не было самоназванием греков. Слова "князь" и "царь" отличаются по значению, посмотрите толковый словарь.

Простите, я не люблю самодеятельную этимологию, предпочитаю использовать в работе античные источники в качественных, высокопрофессиональных переводах Гаспарова, Аверинцева и др. Там Александра и Филиппа называют царями - такая уж традиция сложилась в русском языке, и я не считаю нужным ее менять. Давайте на этом и закончим.

Волчокъ Въ Тумане   03.12.2013 13:50   Заявить о нарушении
А Яван - азиаты называют, то то Селевк в римских документах фигурирует как архонт Явана)) ну да, римляне же азиаты. А понятие греков тоже после римского завоевания появилось)) ну конечно каждый в паве переписывать историю по собственному умозаключению. )))) Вон и II Мировую пересматривают, так чего же с древней историей церемониться) Умерли они, значит и писать можно, что совесть позволит, если таковая имеется))))

Ирина Кашкадамова   03.12.2013 21:41   Заявить о нарушении