Тощий Якоб

«Человек — мал, а дом его -мир»
                Марк Теренций

Я лежу на холодном полу, раскинув руки в стороны, как морская звезда. Толстые влажные каменные квадраты под мной плотно держат мой тонкий позвоночник, словно скрипичную деку. Отражаются болью. Мои пальцы касаются стен, по которым сбегают капли, причудливо  ломая свою совершенную траекторию о шероховатость плит, припудренных малахитово-серым мшистым велюром. Мои ступни упираются в ледяную решётку единственного окна-амбразуры, льющего скупой дневной свет сквозь пелену привычного тумана. Белый день цвета сывортки.

Это единственное положение, в котором я не вижу моря. Иногда его видеть невыносимо.

Мой дом — маяк. Старый маяк, построенный шведами в эпоху побед и триумфов на вечно мёрзлой саамской земле. Высотой в шестьдесят пять футов, каким был при рождении, сегодня осел он в зыбкий прибрежный песок и ледяную воду на добрую осьмушку, разбросал камни фундамента и как-то кряжисто опёрся на сваи, словно приготовился к прыжку. Узкий, худющий, торчащий из воды, как прокопчённая церковная свечка, с крохотным круговым балконом на самом верху, придающим ему издалека вид одинокого визитёра в дорожной шляпе. Морской привратник, наречённый моряками Тощим Якобом.

Когда завывает норд-ост, я хожу вниз и вверх по старой лестнице, жалея, что не могут каменные ступени скрипеть, как дерево. Это придало бы свисту ветра особое изысканное звучание. Когда-то у подножья Тощего Якоба был насыпной мол, и в дряную погоду пела невесть каким образом прижившаяся северная сосна, ласкаясь к балкам, словно кошка. Брала высокие ноты и ни разу не сфальшивила. Но лет пятнадцать назад голодное море поглотило и мол, и сосну, и тихое её чистое пение. Нет больше суши, всё вокруг - вода. Только с востока рисуется тонюсенькой карандашной чёрточкой сизая линия берега. Отступает суша, меняется прибрежный ландшафт. Со времён изобретения географических карт не устареет и не обесценится профессия картографа.

Дом мой, исчезающий в ненасытной Балтике Тощий Якоб! Последнее моё мятежное прибежище! Моя постель и мой каменный склеп. Уместно ли сравнить тебя с душой этого серебристо-цинкового залива, с единственной живой материей на многие мили вокруг? Сколько долгих лет ты давал мне спасительный, но не спасающий приют! Смогу ли я когда-либо отблагодарить тебя за твоё мрачное гостеприимство?

Верещат вездесущие тонконогие чайки и ноют желтоклювые гаги с протяжным оттягиванием гласных. Ведут ленивую перебранку бакланы, кружат над шляпой Тощего Якоба, помечая её  перламутрово-белыми мазками. Плачет птичий народ, и вслушивается в тот плач Тощий Якоб уже почти три века. Ставили его свейские каменщики на заре тревожного времени Северной войны близ ингермандландской прибрежной косы, да не чаяли, что скоро эта зыбкая кромка берега станет русской. За триста суетных лет Тощий Якоб исправно мигал факельным глазом кораблям и со шведским, и с русским флагом, укрывал от бури чухонских и ижорских рыбаков, беглых каторжников, революционных идейных утопистов, снайперов, случайных пришлых людей с колючей серой тайной в глазах. Я среди их числа. Я - тот, кто шагнул на  влажный бастионный камень первой ступеньки маяка всего лишь на час, дабы переждать шторм, но поднялся на все семь витков узкой тёмной лестницы и остался в холодном доме на необозримую вечность.

Иногда я зову свой дом «Тощим Яшкой». По-русски. Он слышит, но делает вид, что не понимает. Но когда я пою русскую песню, я точно знаю: кивает Якоб своей шляпой, покачивает из стороны в сторону, и я чувствую, как вибрируют все перекрытия его больного старого тела со мною внутри. И тогда заброшенный, вычеркнутый из всех чиновничьих ведомостей, забытый маяк кажется мне кораблём, ступающим своей неспешной  ковыляющей походкой через пенные волны.
...Кораблём, высадившим меня когда-то на этот пахнущий мхом и плесенью клочок чужой земли, номинально входящей в границы Великого княжества Финляндского и на бумагах числящейся землёй русской.

О русской земле я думаю, когда под завывания ветров и хруст раскалывающегося стеклянного кружева тонкой ледяной бахромы на перилах балкона-шляпы вдруг по-особому громко начинает стучать что-то внутри. Сердце? Тихо покачивается потемневший серебряный крестик, привязанный бечевой к решётке окна-амбразуры на верхней площадке башни. Полоска света чертит на полу вытянутый прямоугольник. Ночью будет новая луна, ночью свет напишет на холодном камне бледно-лимонную долговязую руну, одинокую, как сам Тощий Якоб.

...И такую же одинокую, как я.
Больно глазам всматриваться в сизоватую даль за узким окном. Там, на юго-востоке, спит русский берег. До него немыслимо далеко, и иногда мне кажется, что его вовсе нет. Но колотится в груди от бесконечных искр, высекаемых солнцем, когда оно лениво встаёт с востока, со своего ночного ало-белого ложа, и до слепоты вглядываюсь я в маленькую светящуюся точку, в далекий от меня восток. И знаю в тот миг — Россия там, под розовым брюшком солнца, умытая и свежая, уже встретила новый день.

Я не могу покинуть маяк. Ни поехать, ни поплыть, ни побежать по льду к манящему родному берегу. Не отпустит меня Тощий Якоб.
Потому что я не человек. Был когда-то человеком, с теплыми ладонями и синей бьющейся жилкой на шее. Имя моё Яков Андреевич Асташков. Я - офицер Российского Морского ведомства, прошедший с Нахимовым до Синопа, испивший вино сладких побед и неоднократно видевший беззубый оскал смерти в славных сражениях. Дважды был тяжело ранен в Крымской войне, получил из рук самого императора крест Святого Георгия четвертой степени и за заслуги перед Отечеством был направлен на «более спокойную» службу: на парусный линейный корабль Балтийского флота «Лефорт». Красавец-парусник, вмещавший до девятисот человек, в сражениях боле не участвовал, ходил по Балтике от Петербурга до Ревеля и был утешением для списанного по ранению боевого морского офицера. Смерть же кралась за мной, дышала в шею, наблюдала. И в сентябре 1856 года явилась за своим трофеем. На переходе в составе эскадры «Лефорт» попал в немилосердный шторм, опрокинулся и затонул в черной морской воде где-то между островами Гогланд и Большой Тютерс, унеся жизни всех, кто находился на борту. Восемьсот двадцать пять человек стали в одночасье рыбьим кормом. Восемьсот двадцать шестым был я.

Смерть с наслаждением играла мной, как мышонком, не забирая сразу, но давая глотнуть немного воздуха наполовину с солоноватой водой, и снова тянула за ноги в ледяную балтийскую глубь. Молитвы, которые я читал, лишь смешили её. Она меняла балахоны с белых на голубые и красные, отбрасывала капюшон и снова закутывалась в тряпьё, пряча костлявые пальцы в широкие рукава. Окаменевшими руками я пытался прогнать видение, и на самом исходе моего полузабытья явилась мне финская рыбачья лодка. Спасённый — нет, лишь оттянувший зловещий миг — я лежал на деревянном дне, смотрел на низкое тяжёлое небо без единой звезды, вслушивался в непонятную мне речь рыбаков, а Смерть баюкала шаткое судёнышко, качала ласково, словно люльку, и пела свою тягучую колыбельную. Я никогда не забуду лицо рыбака, соломенно-жёлтую бороду его, бирюзовые глаза, белый шрам от виска до обветренной губы. Не тебя ли убил я при обороне Севастополя, враг мой? Британец ли ты, француз или белый турок? Бред ли то или явь, померещилось? Такой же шрам видел я в перед собою в баталии, близко-близко, бирюзовые глаза горели яростью, чужая веснушчатая рука в ближнем бою занесла над мной острый клинок. Но Смерть моя отвела ту руку. «Не время ещё».
И вот сейчас, уже совсем у берега, перевернула лодку одним движением сильной ладони, как монах захлопывает молитвослов — мгновенно и с глухим чётким звуком. «Время». Неведома мне судьба спасших меня мужчин, но знаю, не утешительна она. Когда стихло море, выбросило меня к молу, на котором высился Тощий Якоб, уже тогда оставленный смотрителями, списанный, подобно мне, из большой жизни, и показался он волшебной башней, ведущей в небо. Сутки или двое лежал я без сознания у двери в маяк, и только ветер свистел в его глазницах да побрякивал свисавшей у входа жестянкой с полустертым гербом Великого княжества Финляндского.

Смерть отперла все замки к маяку, погромыхала щеколдой, гостеприимно распахнула дверь и поманила. И невероятную силу вдруг ощутил я, поднялся с камней, выпрямился и шагнул в темное нутро Тощего Якоба, уверенно ступая по скользким каменным ступеням. Всё.

Лестница волшебной башни не привела меня к небу, но оторвала от земли навечно. Теперь я, Яков Александрович, и есть Тощий Якоб. Вечный смотритель. Во мне нет плоти, но есть душа — душа маяка. Я всё так же чувствую фантомные боли во всех частях моего исстрадавшегося тела, я могу плакать, и слёзы мои смешиваются с талой водой и сырыми струями, текущими по стенам моего последнего дома. Я, Тощий Якоб, смотрю сквозь серебряный крестик на море вдаль, на юго-восток,  туда, где должен быть по всем мыслимым и немыслимым законам русский берег.
Судьба сыграла со мной ещё одну злую шутку: уже почти что век стоит маяк за пределом российской границы.

...Я лежу на сыром полу и считаю до трехсот тысяч...

Море наступает на берег. Вливается во фьорды, по дюйму, по аршину, по малой пяди заглатывает шхеры. Отступает ингерманладская земля, «подбирается». Значит, с противоположной стороны, с юга-востока, отвоёвывает у Лужской Губы клочки суши русская твердь. Несколько локтей в десятилетие. Через триста тысяч лет, которые я проживу в этих каменных стенах, Тощий Якоб доплывёт до России, спешащей ему навстречу. В небе, на глубине ли будем мы с ним в это время, мы дождёмся этого сладкого мига.
Последний корабль мой, моя истерзанная душа, мой Тощий Яшка! Веди меня сквозь замёрзшие морские гребни на восток, туда, откуда только что выкатился новый день! Один из миллиарда, которые нам с тобой предстоит прожить.


Рецензии
Великолепно написано! Высочайший профессионализм! Огромное спасибо автору!

Вера Эльберт   22.11.2023 04:54     Заявить о нарушении
На это произведение написано 5 рецензий, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.