с осени до весны

     Мы доехали до города Рогачева. Там я с ним* много ходил по городу, и он мне много рассказывал о себе. До войны он был студентом. В нем было много человечного и мало начальственного.
       В Рогачеве меня поместили в пустую каменную школу, и я был там один. Ко мне приходил в гости полковой комиссар и много беседовал, как бы объясняя и оправдывая свою жизнь и деятельность: - Я сам ненавижу, мол, войну и всякое человекоубийство, и вся наша партия также, но беда в том, что нам не дают мирной жизни капиталисты... - говорил он мне, расхаживая по классу, и останавливался против меня, как бы спрашивая ответа.
       - Да, точно так же говорят все: и капиталисты, и монархисты, и прочие социалисты, что им противна война, что их окружают враги, - говорю я ему, - а дикое эгоистическое море бушует из века в век в беспросветных кровавых войнах и захлестывает собою все человечество, и вас в том числе.
       - Э, правда, - сказал он, - что с вами трудно говорить. Пойду отгоню ребят, а то они все накинулись на крестьянские возы с картошкой. - Он выскочил из школы и, выхватив револьвер, закричал на ребят. Все сразу разбежались.
       Утром всех направили на фронт, который был в тридцати километрах. Меня прикрепили к хозяйственной части, я шел за обозом, по морозу босиком. Не доходя до фронта, хозчасть остановилась в большом пустом дворе какого-то богача. Кругом был большой фруктовый сад, к шоссейной дороге от дома шла старая липовая аллея. В доме стоял рояль. Через несколько дней я почувствовал: что-то неладное случилось. Начальство хозчасти забегало. До меня, до моего костра долетали короткие фразы: связь всякая прервана... не знаю, что делать... до обеда подождем, а потом надо отходить... а может быть, уже окружены?.. Кто знает, а вы все-таки будьте наготове. А с обеда хозчасть быстро собралась и двинулась обратно на Рогачев. Отказываясь от езды на лошадях, я шел босой за обозом. С закатом солнца усилился ветер с кристалликами снега, и мои босые ноги совсем отказывались меня нести. Товарищи отвели меня в одну избу в деревне, а сами пошли дальше. Хозяева показали мне греться на печке.
       На печке я хорошо согрелся и крепко уснул. Среди ночи меня и хозяев разбудил сильный стук, так что окна и двери тряслись, и в избу вломилось шесть военных, осветили лампой и сели за стол и стали спрашивать - у кого в деревне есть сало, масло, яйца.
       Старик говорит: "Не знаю", а старуха: "Да я дам вам два кувшина молока да хлеба, вот и поедите".
       - Нет, давай нам старосту, а то плохо будет всей деревне.
       Я лежал на печи и думал, кто же это, красные или белые, с такими угрозами? Привели старосту и стали ему наказ давать - немедленно доставить с каждого двора по килограмму сала, масла и яиц по десятку, без разговоров, а то плохо будет.
       - Да что вы, братцы, ночное дело, все спят, когда кого достучусь, да и нет уже ни у кого ничего, сколько частей проходило, и все голодные, всем надо.
       - А какие у вас части проходили? Белые или красные?
       - А Бог их всех знает, какие они, ведь ни у кого не спросишь, чьи они да какие, - давай и всё. Да вон один из них на печке греется, - сказала старуха.
       - Кто? Где? - ко мне подошли и стали трогать.
       - Эй, человек, человек, как тебя звать?
       - А так и звать, как ты называешь.
       - Э! Стой, стой, это наш браток, не трожь его, оставь его в покое, - и, обращаясь к старосте, уже мягче сказали: - Ну, ладно, того, что я сперва говорил, не надо, а сделайте, что можете, товарищ комиссар.
    Обрадованный староста, произведенный в комиссары, ушел и вскоре вернулся, и затрещало, закипело свиное сало на сковороде, и они, наевшись, легли спать.
       На рассвете стали собираться, и Кузьмич, комиссар полка, сказал полковнику, что надо и меня взять, а то попадет в плен, станут его мучить. Полковник возразил:
       - Я уверен, что братца никто не тронет и он сам потихонечку подойдет к нам в Рогачев.
       Когда солнце хорошо пригрело, хозяева накормили меня хорошо картошкой, и я пошел, не спеша, один по шоссе на Рогачев. Не доходя до города, меня встретили солдатики, закричали: наш браток идет. Завели к себе, так же накормили картошкой, угощали и мясным и не понимали моих вегетарианских "капризов". Увидев мою босоту, они с радостью дали мне лапти и портянки, и как раз - выпал снег. Попрощались они и двинулись к фронту, а я пошел за хозчастью к польской границе. Пришли в деревню, я не знал, куда мне приткнуться, и стою сиротливо среди деревни и присесть боюсь, чтобы не застудиться в своей ветхой одежде. Размещенные по деревне солдаты получили горячую пищу, и все были заняты утолением голода. И вдруг из отдаленного домика показался солдатик и стал всматриваться в мою сторону и обратно ушел в дом. Потом выскочили трое и во все ноги ко мне: - Пойдем, браток, к нам, будешь жить с нами вместе. - Я пошел за ними, но вдруг выскочили двое здоровенных солдат, схватили меня под руки: - Пойдем к нам! - Но тут появились еще двое и закричали: - Бросьте эти штучки, человек не вещь, надо предлагать, а не тащить насильно, - и предложили мне идти с ними.
       Я растерялся и не знал, что мне делать и за кем идти. Тут подошел командир хозчасти, ему всё объяснили, и он сказал мне, указывая на двух последних: - Идите к ним, - и я пошел. Один из них оказался завхозом, а другой каптером хозчасти. Изба была большая, без перегородок, вокруг по стенам были сложены продукты питания, а на лавках спали солдаты. Хозяйка дома, вдова, имела семью: три мальчика и три девочки. Младшие два мальчика и девочка ходили в школу, но бросили, потому что учительница немилосердно била детей. Каждый день комиссар хозчасти заходил и ругал хозяйку, почему не посылает детей в школу. Мне жалко было детей, забивавшихся под печку, прячась от комиссара. Я поговорил с детьми, и они согласились со мной идти в школу.
       Так все вчетвером мы и пришли. Учительница вежливо приняла нас и посадила вместе. Три дня я ходил с ними, а потом они уже одни ходили всю зиму и говорили, что учительница перестала драться. В этой деревне я прожил до весны. Работал среди крестьян, всякую мне давали знакомую работу. Потом я узнал, что полк наш весь разбит и его присоединили к другому полку, и новый полковой комиссар отправил меня в город Витебск в Чека.
       На фронте что-то не ладилось, и меня пугали некоторые, что чекисты сейчас злые, - не сдобровать тебе. Меня допрашивали двое.
       - Итак, вы вполне разделяете взгляды Толстого?
       - Да, - ответил я.
       Тогда он передал меня другому.
       - Михаил Григорьевич, допросите и оформите все, как следует, а я пойду на собрание, и в кино хотелось сегодня сходить.
       - Да я в этих делах не разбираюсь, никогда о них не слыхал и не вел, лучше вы сами.
       - Да я тебе сказал, куда я иду, возьми бланк, анкеты заполни.
       - Да это-то я сделаю, а куда его девать?
       - Отправь его в авиационную роту.
       - А кто там за ним будет?..
    - Никого не нужно, он и так уже почти год безо всяких... не убежит...
       - Я Толстого кое-что читал... да... он мне нравится.
       В авиационной роте я пробыл с месяц. Летчики были ребята добрые, меня звали братиком, но они редко бывали в помещении, и я был почти все время один.
       Как-то пришел молодой человек в шинели и повел меня, а куда - не знаю. Привез меня по железной дороге в большой город. Уже идя по городу, он встретил знакомого.
       - Здорово!
       - Здорово!
       - Куда? Зачем?
       - Да вот, - показывает на меня кивком головы.
       - А это, наверное, туда?
       - Ну да, конечно. Этот тоже сегодня ночью будет готов.
       - Вчера шестнадцать человек... и каждый день. А у вас как?
       - Да тоже почти так же... Мне сказали, чтобы винтовки не брал, но я все же взял, а то туда с голыми руками неудобно...
       - Ну, счастливо...
       Вошли в здание управления. Мой конвоир подошел к сидевшему человеку средних лет, с круглым, пухлым лицом и большой головой, и сдал пакет. Тот прочитал пакет, взглянул на конвоира:
       - А ты все же взял винтовку, как тебе не стыдно! Иди!
       На нас обратили внимание сидевшие за соседним столом мужчина и высокая, средних лет женщина, которая и обратилась к начальнику:
       - Павел Михайлович, разрешите и мне присутствовать на допросе? Я очень много слышала о нем...
       - И нам, и нам, - стали просить его еще три женщины, вошедшие в дверь слева.
       - Нет, нет, что вы! Нельзя!
       - Павел Михайлович, почему нельзя? Ведь это же не политический допрос, а о нравственности, - заговорила первая женщина.
       - Все равно нельзя!
       Те три женщины скрылись за дверью.
       - Почему нельзя? Ведь это же не государственная тайна. Я буду сидеть смирно в своем уголке, а вы меня не замечайте.
       - Нельзя, Марья Михайловна, посторонней женщине присутствовать.
       - Я не посторонняя! А скажите, вы просто привыкли не считать женщину за человека, - рассердилась она. - Вы не понимаете, что женщина - мать, от нее зависит воспитание детей, порядок в семье, в обществе.
- Марья Михайловна, я вполне с вами согласен, но только не сейчас об этом, в другой раз.
- Да, вы все согласны, а делаете свое старое, дикое. Сколько я заявлений писала - прекратить выпускать водку, табак, и все согласны, а муж приходит домой пьяный, я - мать не знаю, куда спрятаться с детьми, а он всё бьёт... и так живёт всё общество. Вот ваше согласие какое, а мне надо узнать нравственную сторону жизни, я уже много слышала о таких людях. Я хочу сама слышать.
- Нельзя! Нельзя! Нельзя!
Марья Михайловна вышла, хлопнув дверью.
- Ну, народ, эти женщины, - и, не допрашивая меня, он вызвал какого-то молодого человека и распорядился:
- Вот, возьми адрес, пакет, но безо всякого оружия, в вольном...

Долго мы ехали по железной дороге, и привезли опять меня в то же место, откуда начинали водить и возить. Опять та же тюрьма, где всё так же везде всё дерево из стен выломано, и из камеры в камеру сияли просветы сквозь толстые каменные стены...
Рядом в камере плакала и истерически билась молодая женщина, дочь заводчика, Люча. Успокоившись, она много рассказывала о себе и о своей жизни, как воспитывалась, что читала, чем интересовалась. Больше она уже не плакала, она делилась со мной, и одиночество уже не угнетало ее. И так прошло несколько недель голодной тюремной жизни, пока не нашлись любители посмотреть на эту основу всех царств и государств, посмотреть и решить, какой надо в этом святая святых государства сделать ремонт и какое вносить прогрессивное совершенствование в них.
Загремели замки, послышался лязг ржавого железа. Дверь открыла свою пасть, и на пороге показались шесть человек в приличных вольных костюмах. Они окинули взором сначала решетки, стены, а потом уж, как на что-то второстепенное, взглянули на пол, на валявшегося на голом полу человека - узника.
       - А! Ты еще здесь, братец! - обратился ко мне один из них, с сияющим добрым выражением лица. Сияло ли это лицо оттого, что он увидел меня, или оттого, что что-то уже было сделано им в пользу меня?
       - Ах! Я и не знал, я не знал! Вас сейчас выпустят!
И правда, к вечеру пришли за мной и повели опять к нему, владыке чиновников. Стали меня подробно расспрашивать и что-то писать, но я молчал, не сказал ни слова. Они стали мне давать какую-то бумажку на руки, но я не взял никаких их бумажек.
       - Вас же могут опять забрать отряды, они еще действуют.
       - Ну что же, вас не миную с тюрьмой.
Он посмотрел на меня, помолчал и сказал: - Ну, идите домой.
И вот я опять живу дома. Прожил до глубокой осени, потом меня вызвали в суд. В суде за одним, столом сидел секретарь с длинным, глупым и злобным лицом и рылся в своих бумажных сокровищах. За особым столом сидел судья с добродушным лицом. Секретарь зачитал все мои злостные, ужасные дела против государства, партии и правительства и какие наказания за это следуют и потом спрашивает меня, признаю ли я свою вину?
Я молчал. Секретаря это бесило, и он всё больше злобился и грозил мне тюрьмой.
       - Ну, скажи же, скажи хоть слово, что ты виноват, что больше так поступать не будешь, и если суд дозволит, то желаешь искупить свою вину трудом.
       Я продолжал молчать и смотреть себе в ноги, но потом взглянул на всех, и председатель кивнул мне головой: говори как можешь.
       - Что есть суды на земле, это совсем не ново. Но за что судят? Всегда судили за злодеяния, за убийство, а сейчас меня судят за жалость, за любовь к людям и требуют, чтобы я эти свойства признал незаконными и раскаялся в этом, но я этого не могу. Эти свойства - жалость и любовь к людям - я считаю законными и необходимыми для человеческой жизни всех людей.
Секретарь немного смягчился, но требовал отправки меня в Москву, чтобы пройти экспертизу в Объединенном совете религиозных общин и групп, и если меня там признают искренним - освободить, а не признают - усилить кару. Тогда поднялся судья:
       - Никуда мы его отправлять не будем. Нам и так понятно: человека протянули по всем трибуналам, и он остался незапятнанным, а мы не будем доверять высшим органам? Нам его прислали не ковыряться в нем, а для оформления освобождения. Если бы на нем была тень какая, его бы до нас никогда не допустили. А вы, Янов, идите спокойно домой и занимайтесь чем вам угодно. Мы знаем вашу жизнь с детства, и все остальные сведения только дополняют нам самое хорошее мнение о вас. В верхах, по трибуналам, зорче нас на этот счет, и те вас не осудили... Идите, идите домой, никто вас больше не тронет.
* воспитателем (см. предыдущий отрывок воспоминаний)   


Рецензии