Ликбез по искусству и опрокинутый чайник

А тем временем Вале надо было исполнять обещание и идти в гости к Долгановым. Он пригласил её с подругой в свой приличный семейный дом.
Идти с пустыми руками было неловко, а что нести с собой, было непонятно. Валя умоляюще посмотрела на подружку и спросила, что она думает.
— Ну, ты человек более искушенный, может быть, ты чего подскажешь, как там правила гласят? Поскольку мы идём в гости не вечером, а днём, к этому случаю надо крепкие напитки нести или некрепкие?
Нонна посмотрела на неё, выпучив глаза, она находилась в процессе покраски ресниц и с обеих сторон обмахивалась шарфиком и тетрадкой:
— Шо за чушь ты несёшь? Какая разница и какое время суток? Если они не захотят пить наши напитки, пусть поставят в холодильник. Купим торт и коньяк. Коньяк можно капать в чай, если не хотят пить его рюмками.
Валя подумала, подумала, вытащила из кошелька смятые бумажки, разложила их в виде пасьянса.
— Что-то маловато тут у меня, на коньяк не хватит. А что ещё можно?
— Можно просто торт, — Нонна с вытаращенными глазами забегала по комнатке. — У меня ещё остаётся маникюр, а ты смотайся в магазинчик одна.
Валя вздохнула:
— В выходной там очередь в кондитерской. Ну ладно, я схожу, мне маникюр и глаза красить необязательно.
И она убежала. Отстояв очередь в кондитерской, она всё-таки взяла на свой страх и риск маленькую бутылочку вишни на коньяке, потом стояла на углу минут тридцать — Нонка не шла. Запсиховав от жуткой пропажи времени, Валя рванула обратно в общежитие. В конце концов, Нонка не обязана с ней мотаться, это же её дело, её тема, ей и расплачиваться. Нонна вообще могла отказаться. А если бы она отказалась, никакой торт и никакая вишня уже не имели бы смысла. И вообще всё это не имеет смысла, это какой-то ужас, это же нарушение границ официальности и посягание на недопустимые абсолютно уровни общения. Вот они на работе нормально говорят, шутят в коридоре, болтают в столовой, сталкиваются в приёмной директора… И ведь не надо думать, как встать, как слово сказать. А тут совсем другое. Одно дело день рождения или там общий советский праздник. По крайней мере, можно какой-то тост сказать, а тут что. А тут я иду порыться в вашей библиотеке, сударь, сделать вид, что мне до смерти нужны редкие книги и вообще я такая умная, прямо умнее всех. Да и подруга у меня вся из ума сложена, и я сейчас задеревенею и увижу, как его жена причёсывает дочку Лору, косу ей плетёт. И как эта жена, которая тебя в десять раз лучше, бросит на тебя усталый взор, и в этом взоре ты прочитаешь всю беспощадную правду о себе. И говори ты что угодно, фитюлька несчастная, всё будет написано на твоём бестолковом лбу. А он будет смотреть и тоже жалеть о вылетевшем невзначай слове.
В общежитии её встретила абсолютно ненакрашенная Нонка, которая пожала плечиками, придвинув к одному свою щёку. Оказалось, что она пошла выключать чайник и по дороге задела подолом за дверь, врезалась в косяк, глаза потекли, и в результате пришлось всё смывать.
— Подожди меня немножко, я сейчас снова накрашусь…
— Я тебе сейчас накрашусь! — Валя закричала, как сумасшедшая. — Я и так не в себе, а ты ещё тут… Ты что, по комнате пройти не можешь, чтобы не покалечиться? Чей чайник был?
— Та не знаю…
У Долгановых окна в квартире выходили не на солнечную сторону, и гости, войдя с ослепительно солнечной улицы, ничего не увидели. Долганов в своём обычном бело-полотняном одеянии, выглаженный и бледный, пригласил их пройти. Валя протянула ему дрожащими руками торт и вишню на коньяке. В комнате царил тот же самый мрак, что и в прихожей. В этом мраке очень тепло и радостно сиял большой аквариум с подсветкой. Жёлтое искристое сияние, в котором постреливали красные и белые крохотные рыбки, бросало блики на маленький журнальный стол с чашками и большим заварным чайником в розах. Столик был на колёсах, а чашки были чёрные, а Валя была без памяти. Он это всё понял, конечно, так как все явления психического порядка он понимал простым созерцанием. Он сказал, что чайник готов, он только позовёт жену.
— Надежда, — негромко сказал он в раскрытую дверь другой комнаты.
Надежда, невысокая, полная, в штапельном горошистом балахоне, и тоже очень бледная почему-то, вышла к ним с готовой улыбкой.
— Рада, — сказала она. — Гости бывают у нас редко. Я сделала пирожки, попробуйте.
Она принесла пирожки, маленькие, круглые, с жёлтым творогом посередине. Оказывается, в маленькую дырочку после выпекания опускали кусочек масла или сметаны, отсюда и название — сметаннички. Официальная часть в гостиной близ аквариума открылась визгом Нонки, опрокинувшей заварник. Это было такое счастье: суматоха, крики, прижимание полотенечка к коленям! И все перестали бояться друг друга, и заговорили одновременно, и заахали, и стали смотреть на Нонку, как на великое недоразумение природы. И Валя была ей благодарна до такой степени, что подумала: «А не нарочно ли это она?»
Надежда ушла заваривать новый чай. Андриан Ильич стал показывать библиотеку.
Книжки были великолепные, атласные, тяжёлые, хрустящие пергаментными листочками, отсвечивающие мелованной бумагой и ещё чем-то неземным. Альбомы Дали, «Старые итальянские матера», «Галерея Дрездена»… Дали Валя видела впервые. Зачаток человеческого торса, а может, просто торс без головы и рук, объятый розовой пылью, парил в сиреневом небе, на нежно-зелёном лугу крохотные фигурки пестрели так же, как рыбки в аквариуме, а потом и человек, его фрагменты, взлетал в то же небо и рассыпался на мелкие детали. Все его вещи делились на два пространства: на землю и небо. А вот фигура, состоящая из выдвижных ящиков неба и сине-зелёный горящий жираф вдали, а на первом плане гигантский муляж и выдвинутые ящички. Это то, о чём так любит писать Лана. Что есть человек, а что у него внутри. Нет, нет, об этом не будем, это слишком страшно, лучше заглянем в картинную галерею. Естественно, на полках стояло много книг как художественного, так и философского направления — Гегель, Ницше, Платон, собрания русских классиков… Но их показать непросто, разве что книги по искусству…
Какое странное представление древних художников было о Мадонне Марии и Младенце… Например, абсолютно живая, робкая, как девочка, Мадонна и, напротив, на подушках маленький, белый, абсолютно мёртвый Младенец.
— Нет, не сюда смотришь, — сказал Андриан Ильич. — Посмотри, аллегорические фигуры: Италия и Германия. Так, правда, они слишком материальны… Если уж изображать страны в виде женщины, то не стоило бы их показывать такими телесными. У «Германии» на белоснежную рубашку надет красный хитон, а сверху — тёмно-синяя накидка, а у «Италии» одежды зелёные, отделанные мехом, оторочены золотом. Кто у нас золото любит? (Валя краснела). Это в старину золото было исключительным эквивалентом... Безупречные головы женщин украшены тёмной зеленью...
Валя бросала быстрые взгляды на Нонну, а куда ей было ещё бросать взгляды. Нонна была на себя не похожей, она ничего не роняла больше, тихо листала книги, молчала, кусала губы, выглядела пристыжённой, как будто это была вообще не она. Видимо, она ощущала себя голой, являясь ненакрашенной. Полосатая майка с вязаными вишенками на плечах да юбка-брюки красного цвета... В этой броской одежке растворилась Нонка как человек.
Тем временем жена Долганова Надежда внесла новый чайник, новую заварку. Она посмотрела на обстановку, повторила ещё раз приглашение испить чая, но, увидев, что разговор перешёл в иную плоскость, незаметно ушла. Она таких гостей не понимала. Наверняка на мужа нашло педагогическое безумие. Или он хочет организовать кружок для просвещения простого народа? Надо было ему идти не на завод, а в школу.
— А помнишь, мы с тобой говорили про обнажённую натуру? Первым делом мы её видим где? Ну, конечно же, в мифологии. Вот, вот и вот: Франческо Албани, Тинторетто и Рубенс. Да в любых сюжетах человеческое тело — в данном случае это боги и богини, но писали-то их с живых тёплых людей — тело всегда приковывает внимание в первую очередь. Нонна, пойди-ка сюда, оставь в покое эти дурацкие журналы, если хочешь, я тебе дам их домой, и ты посмотришь не спеша. Ты пока сюда вот посмотри, — и он подал ей дрезденский альбом. — Что так смотришь?
— Как-то неудобно, Андриан Ильич.
— Что тебе неудобно, дорогая?
— Ну, голые эти…
— Валя, тебе тоже неудобно?
— Ну, да, как-то, знаете…
— Бесценные мои, у меня такое впечатление, что вы никогда не были в картинной галерее. В самом деле?
— Андриан Ильич, — Валя слегка прокашлялась. — Вы нарочно заводите разговор на эту тему. Надо как-то обойти, наверное. Мы только опомнились и пришли в себя. А вот, кстати, и чайник…
Нонна слишком поспешно отложила Рубенса и Дрезден и оживлённо стала разливать.
— А как же Надежда?
— А Надежда всё прекрасно понимает, и, если она ушла, значит, у неё есть своё занятие, — Долганов почему-то улыбнулся. — Она эти альбомы наизусть знает, а вы, мои милые, должны когда-то начинать. Кстати, где же торт?
Он принёс торт из кухни, быстро порезал и усиленно стал им угощать. Понемногу девчонки перестали давиться и даже несмело стали шутить.
— Андриан Ильич, а откуда у вас все эти книжки и всё это… папки, картинки? — Нонка повела рукою с чашкой на шкафы и стены. — Это не продаётся в магазинах.
Она была спец по магазинам.
— Бесценная Нонна, я думаю, ты понимаешь: если человек что-то любит, он будет это разыскивать. Помимо государственных «кагизов», существуют и антикварные магазины. Но не здесь, конечно, а в столицах.
Он выпил чай без торта и вздохнул:
— Быть голым — это значит быть без одежды, и это неловко, стыдно. Ну представьте, мы сейчас сидим пьём чай безо всего.
Гости засмеялись, но тут же переглянулись и замолчали.
— Смутный образ, возникающий при слове «голый», — это образ съёженного и беззащитного тела, но слово «нагой» не содержит никакого неудобства. «Нагой» — значит изображённый без лишних деталей, значит, настолько цветущий и уверенный, что не нуждается в покрывалах. Я скажу вам больше, начиная с восемнадцатого века, нагое тело стало главным предметом искусства. Вот Веласкес, живший при затянутом в корсеты дворе Филиппа IV. Ведь это же Средневековье, это контроль церкви, а он пишет «Венеру с зеркалом», а Рейнолдс вовсе не умел рисовать тело, он славился парадными портретами и, тем не менее, осмелился изображать нагих богинь. Тот же Рубенс изображал женское тело с нашей точки зрения небезупречное: его богини толстоваты, расплывчаты и не очень интеллектуальны. И всё же эти богини были. Одежды, дорогие мои, носят жёсткий отпечаток времени. Глядя на одежду, мы можем только сожалеть, что эта женщина жила за триста лет до нас. Но женщина нагая взлетает над временем…
— Андриан Ильич, вы же технарь, — пролепетала Валентина, заикаясь. — Откуда у вас эта страсть к искусству? Может, вы мечтали быть искусствоведом, но не вышло?
— А вы что заканчивали, не Львовский полиграфический? — подала голос непривычно онемевшая Нонка. — Или вы в Москве учились?
— Да, я учился и во Львове, и в Москве. Но не суть в этом. Человек может учиться на бухгалтера, а грезить картинами Рубенса. Я реалист, знаете ли, я ведь понимал, что после учёбы я вернусь домой, а в нашем городке, как вы знаете, два ресторана и два кинотеатра. И Дрезденской галереи нет и никакой нет. Я вообще-то сначала в библиотечном институте учился, а потом ушёл. Вы представляете меня библиотекарем?
— Представляем, — хором ответили Валя и Нонна, не сговариваясь.
— Непростительное единодушие. Тогда бы я не имел права заводить семью, дорогие мои глупышки. Если бы вы знали, какой это волшебный мост друг к другу — искусство. Кем бы ты ни был по профессии, ты можешь одинаково сильно любить живопись так же, как и те, кто её создал. А знаете, почему в слове «нагой» нет никакой неловкости? Часто, глядя на растительный или животный мир, мы отождествляем себя с изображением, особенно если какие-то стороны нас привлекли в первый же миг. Это можно назвать эмпатией, это приятие созданного художником пространства. И обнажённость, нагие фигуры могут точно так же привести в состояние эмпатии, но могут и заразить печалью, но если мы, допустим, видим что-то идеальное, мы как раз не идеальны. Когда нас и картину не разделяют время, одежда, условности, мы сами начинаем светиться в этой картине… Вы можете меня спросить, а зачем так убиваться? Ну, попалась чудесная модель — возьми да сфотографируй, но тут между фотографом и моделью всегда стоит машина. Он может только обмануть эту машину, то есть фотоаппарат, но это удаётся далеко не всем. Вот был такой художник Гоген, он рисовал с натуры таитянских женщин. Когда эти вещи увидела Европа, она ужаснулась, так как европейские преставления о красоте не совпадали с представлениями о красоте на острове Таити. Узкоглазые, большеротые, с крупными ступнями и широкими плечами, эти женщины в набедренных повязках были скорее похожи на мужчин…
— Фу, — громко сказала Нонна. — Покажите.
Долганов взял альбом репродукций Гогена и подал ей.
— Очень красноречиво, — сказал он, невозможно улыбаясь, — «Фу», но «покажите». Значит, есть и интерес. Валя, как тебе таитянские женщины?
— Ну… грубые существа, даже не скажу «заводские тётки», скажу дикарки. Ту-зем-ки.
— Тут есть хитрость, — перебил её Долганов. — Вы забываете про атмосферу! Гоген приехал из Европы и в своём сознании привёз все свои проблемы… Об этом потом письма Гогена почитайте, всё поймёте. А на Таити все эти проблемы куда-то исчезли. На острове был шум ветра, солнце, был невероятный покой, который позволил измученному художнику почувствовать гармонию мира… И душа его запела потихоньку, и она запела через эти коричневые фигуры, которые лежат и сидят на берегу, впитывая лишь солнечные ветры и звук прибоя.
— Мама родная, — прошептала Валя. — Так для этого не обязательно ехать на Таити, если человека охватит такой покой, так ему даже Лиманск покажется раем. Не так, что ли?
— Шо такое Лиманск? Цэ пыльная дыра, — вкрадчиво произнесла Нонна. — И никто, ниякий чоловик никогда не сможэ жить здесь, як в раю.
— Не уверен! Скорее, Валя права, — Долганов вздохнул. — Среда — это ничто, а человеческая душа — это всё, она наполнит собою любой сосуд… И рай может оказаться где угодно… Ну что, замучил я вас? Вы, наверное, думаете, что я ненормальный? Пригласил вас для того, чтобы полностью затуманить вам головы…
— Андриан Ильич, вы самый нормальный. Потому что вы внутренний человек, у вас внутри помещается больше, чем может поместиться в человеке.
— Стой, Валь. А тогда как понять этих… ну, нагих у Дали? — Нонночка, цыпа-лапа, близоруко щурила ненакрашенные глаза. — Они, может, и нагие, да только от них тошнит. То груди кусок, то ноги кусок. Муляжи какие-то, трупные.
— Нон, закрой рот.
— Нет, не закрой, Валя, зачем ты так? У девушки пошёл процесс познания. Он у каждого свой. Тело для Дали только материал, он лепит образы подчас из совершенно неожиданных фрагментов, как конструктор из кубиков. Вы сюда посмотрите. А?
Они теперь рассматривали репродукцию с забытым ощущением, точно мурашками по коже. Изумительная женщина почти лежала, нет, она не лежала, а парила лёжа над серым камнем, а на неё из синего неба прыгали оскаленные тигры. То есть был гранат поодаль, из него выворачивалась чудовищная рыба. Из рыбы тигр, а и него ещё тигр, они, друг друга породив, друг друга обгоняли, в миге полета от таинственной нагой. Нагая спала за секунду до смерти.
Они долго молчали, а он им не мешал.
— Полёт пчелы, который она увидела во сне и проснулась перед укусом. Гала рассказала свой сон Дали, и он написал… Острота, трагичность.
— Не острота, — пробормотала Нонна. — Она какая-то неживая, целлулоидная.
Но не отрывала глаз.
— А название?
— Название, я же и говорю: «Сон, вызванный полётом пчелы вокруг граната». Тут можно долго расшифровывать, особенно учитывая Фрейда. Но идентифицировать? Вряд ли…
А Валя снова и снова смотрела на таитянок и представляла себе, как хорошо не ходить на работу, сидеть под пальмами, слушать шум ветра, а напротив сидит бледнолицый человек в белом и рисует тебя красками.
— Вы хоть представляете, что я сейчас чувствую? Что со мной вообще происходит?
— Да, представляю. Это и есть эмпатия.
А она думала, что это паника. Такая паника, ужас.
Проводив девчонок до калитки, Долганов пошёл в комнаты, чтобы прибраться с посудой. Надя была примерной хозяйкой, но общаться с такими гостями, которых он ей подсунул, она не захотела. После второй заварки чая она наскоро полила цветы в саду и исчезла, скорее всего, к соседке. У них не принято было принимать гостей таким образом, но ей, действительно, стало скучно. Несмотря на свою интересную чеховскую внешность, Долганов никогда не был падок на женщин, и уж если он пригласил такую зелёную молодёжь, значит, в очередной раз заболел просветительской миссией… либо захотелось похвастать новыми книгами. Только они же всё равно ничего смыслят… Надя происходила из спокойной доброй семьи, в которой принято было вести дом по-старинному, с чаянием и верою. Она честно обихаживала детей, которые на сей момент были отведены к бабушке. А книги успевала читать в свободные минуты. Они не казались ей событием, а были чем-то привычным, вроде молитвослова или евангелия. Если она чему-то удивлялась, не понимала, она так прямо и спрашивала о непонятном. Две девушки из заводоуправления, ясно-понятно, знакомые по работе. Ничего страшного, что они пошуршали здесь, попроливали чайники. Окажись тут секретарша директора Сулико или, не дай бог, белобрысая экономистка Зина, тогда Надя встревожилась бы. А эти легкомысленные существа — с ними даже неинтересно.
Надя, как всегда, всё упрощала, на деле Андриан Ильич никогда не посмотрел бы ни на робкую Зину, ни на таинственную Сулико. Это были женщины не его круга. У него, если честно, не могло быть никакого круга в этом городе. Предлагал же приятель из Ростова потихоньку переехать туда, но это означало бы много лет жить на квартире, а этого скромный инженер-конструктор позволить себе не мог. Тут-то он получил квартиру от завода. Не обзаведись он так рано семьёй, наверное, уехал бы. А тут сразу после политехнического института приехал на завод, где проходил практику. Поскольку Долганов был из детдомовских, он ухватился за семью, как за единственный панцирь, спасающий его от социума. Детдомовские вообще обострённо реагируют на все контакты с обществом, хороши они или плохи. Контакты Андриана сводились к нулю. Заполнение жизни Надюшей его как-то сразу укрепило на ногах, и он перестал мучиться ненужными депрессиями. Да и сама Надя была чем-то безусловным, само собой разумеющимся, её любовь и преданность он ценил и на других не озирался.
Он не боялся одиночества. На работе он выжимал себя до отказа, потому что привычно было отрабатывать взятое в долг у государства высшее образование. Хотя большинство людей думает о вузе, как о чём-то естественном, свалившемся с неба, а вот он отрабатывал. Дома, как правило, сам занимался стиркой, уборкой, готовкой еды. На Надину книжку они собирали деньги на одежду, на его книжку — на еду и мелкие расходы. Вот и получалось, что у Нади всегда был карман про запас, а у него никогда не было, есть надо каждый день. Надя после работы занималась уроками Лоры и читала книжки младшей Тасе. В сложных случаях вызывали из кухни папу. Иногда менялись: она на кухне, он с уроками. Может показаться, что это глупости неравенства, но мужчине казалось, что он таким образом и женщине даёт шанс развиваться. Для Нади было секретом истинное отношение к ней Андриана. Он был тихий человек, голоса никогда не повышал и в сложных случаях всегда решал сам. А Надя радостно вздыхала, что избежала ответственности. Она, правда, немного поревела, когда после роддома муж стал купать малютку Лору под пластинку с классической музыкой. Ей это казалось извращением: светлое переживание связывать с физиологией. Дико ей было и тогда, когда не спящего по ночам младенца Андриан таскал на руках и бормотал что-то, тыча пальцем в небо. Он мог два часа так ходить. Но самое главное — он не давал дочке долго кричать и заходиться в плаче. Да и потом, как-то получалось, что Андриан и Лора быстро и молча находили общий язык. Но о чём ей было тревожиться? Не о чем. А она тревожилась.

Продолжить  http://www.proza.ru/2013/04/30/1383


Рецензии
Какая потрясающе интересная глава, Галя))) Потом еще раз перечитаю.

Вера Маленькая   04.02.2014 12:52     Заявить о нарушении