Никто. Никогда... Гл. 19 Страшный человек

Генаша Петров с удивлением обнаружил, что умеет раздваиваться. Это состояние сначала позабавило, потом ввело в раздумья: бывает ли так, что один и тот же человек вдруг оказывается одновременно не только в разных местах, но и в разных периодах собственной жизни?.. Генаша не увлекался ни фантастической, ни любой другой литературой; с психиатрией знаком не был; ни в параллельные миры, ни в трансформацию не верил, поскольку не имел представления ни только о таких понятия, но даже о таких словах.

Пребывающая в многолетней пьяной заторможенности первая половинка Генаши сидела, привалившись к стенке неподалеку от кассы станции метро «Исторический музей». Это место уже несколько лет числилось исключительно за Генашей. Оно было утверждено самим Хозяином, а потому – незыблемо и несокрушимо. Именно он, Хозяин, встретил тогда Генашу, оборванного, покалеченного на зоне, спившегося после отсидки да помыкавшегося в поисках копейки, и с трудом узнал в нем своего бывшего одноклассника. Олежка Хазин, к тому времени уже державший твердый бизнес, не побрезговал, не сделал вид, что не признал старого товарища, не отвернулся. И взял к себе в дело.

-- Будешь работать не НА меня, а У меня, -- пояснил он. – Это не обсуждается. Иначе пропадешь. Мне один раз помогли, -- куда-то в сторону сказал Олег.  – Помогли по жизни… Теперь я тебе помогу. А твой вид меня вполне устраивает.

-- Да ну?

-- Гну. Твой вид – это твой товар.

-- А что за работа? – спросил Генаша.

-- Работа важная и ответственная. Работа с людьми.

Генаша удивился: беспалый, одноглазый, с изуродованным лицом… _-- и в бизнес? Работать с людьми? Где это видано?.. Однако скоро понял, что дело Хозяина имеет особую специфику. И Геннадий Петров идеально в него вписывался…

С того дня прошли годы и годы. Рабочее место Генаши было твердым, как танк, и убедительным, как его промасленная, изодранная и прожженная в боях полевая форма прапорщика танковых войск, в которую Хозяин облачил своего нового работника. Доверие вызывали также ополовиненная бутылка «Русской» и развернутый танкистский шлем. В шлеме блестели медяки и серебро, бумажные деньги Генаша сразу же прятал в карман гимнастерки, чтобы не сперли на бегу и не хапнули на гоп-стоп. Но такое случилось лишь однажды, когда бессовестный шкет годков двенадцати сунул Генаше в рот недокуренную сигаретку, подхватил все купюры и сбежал, хихикая.

А вообще-то русский люд издавна жалеет пьяных, калек да умалишенных. И сыплет денежку. И уходит, воспаренный от собственного благородства, гордясь собственной добротой и проникаясь ощущением собственной значимости. Вот, мол, государство не способно прокормить воина-инвалида, отдавшего силы и здоровье на благо этого же государства, а вот я – дело другое: я сильнее, умнее и добрее, я вот могу положить свой трудовой пятак в простреленный шлем, а государство – не может. Так что, кому тут позор, а кому слава?..

Генаша имел не столько жалкий, сколько отчужденно-укоризненный вид – с клочком ваты вместо правого глаза, с глубоким шрамом на щеке, без зубов и с изувеченной ладонью. Он суровым ожиданием встречал каждого, кто попадал в поле зрения. Подали монетку – кивнул сдержанно, прошли мимо – покачал головой: не понимают люди, не способны оценить подвига моего жертвенного…

-- Да как же тебя так, сынок? – ахали старушки, останавливаясь около героя-инвалида. – Такой молоденький…

Вздохнув, всхлипнув и коротко отхлебнув из горла, отвечал Генаша:

-- Память о Чечне, будь она проклята. И нет никакой мне пенсии – ни военной, ни инвалидной, потому что и меня самого как бы и нет на всем на белом свете…

-- Как так, нет? Да вот же он, ты!

-- А так вот, нет меня, нет как нет -- воодушевлялся Генаша, наблюдая единственным оком, как растет кучка любопытных. – Вот оно, как дело-то было…

И поведывал солдат израненный историю грустную и обидную, которой научил его Хозяин.

…Прапорщик танковых войск Геннадий Петров при освобождении заложников от подлых моджахедов-террористов получил многочисленные ранения при взрыве осколочной гранаты. Прооперировали его наскоро, зашили-заштопали, как смогли, да к эвакуации приготовили. Вот собрали их, раненых, отнесли к двум вертолетам с документами вперемежку, и полетели они от войны подальше на мирную землю. Так прапорщик танковых войск Геннадий Петров оказался в одном вертолете, а документы его – в другом.  Бардак потом что вышел, как всегда, что на войне, что в мирной жизни. А другую-то «вертушку» чечены завалили «стингером», все, кто был в ней, погорели, что не узнать никого, и бумаги погорели к едрене фене. Вот и подумало начальство, что танкист наш тоже в чурку сгорел, так и отписали в военкомат харьковский, что нету больше воина и гражданина такого – Петрова Геннадия Ивановича. Вечная память… Матушке сообщили про такое – и померла она с горя, а бати у него никогда и не было. И квартирку двухкомнатную, пустую, стало быть, государство забрало, вот как ведь вышло.

-- По документам, стало быть, выходит, что я мертвый, а в натуре я – вона, живой, -- качал головой Генаша. – И никто не верит, что я – это я. Ни военкомат, ни паспортный стол, ни другие-разные органы власти. Пошел вон, говорят, самозванец, много вас тут, и всяк обмануть-выгадать норовит, да. И в квартире моей, что на первом этаже, контору сделали по приему векселей да акций. Вот и бедствую, пока смертушка придет не от гранаты басурманской, а от державы родимой…

И сыплются щедро монеты в мятый танкистский шлем. И бумажные деньги аккуратно кладутся. Пусть хоть выпьет солдатик за судьбу свою несчастную.

Крестясь, уходят сердобольные тетки, дивясь тому, как несправедлив этот мир. Такие, вишь, грозные и сильные танки стоят перед Историческим музеем, танки, побеждавшие во всех войнах со всеми  врагами, а вот сидит бывший танкист, покалеченный, и милостыню просит. Как понять? Как объяснить?.. Да никак.

Но все это было лишь первое измерение Генаши. И в этом времени он проживал лишь нынешний день.

А второе уводило назад, в маленький, короткий эпизод его жизни. Он длился всего лишь несколько волшебных минут, но даже сейчас заставлял сердце биться неистово, а давно увядшую от беспробудной пьянки мужскую плоть – подрагивать да испускать слизь, иногда из-за этого между штанинами у Генаши образовывалось темное мокрое пятно.

Причиной тому была лишь одна женщина.

Одна из миллиона.

Генаша предчувствовал ее появление за несколько минут до того, как она возникнет перед его взором. Он замирал и стонал от наслаждения, но она ни разу не посмотрела в сторону Генаши. Для этой женщины он был пустым местом, не достойным не то, что внимания, но даже скользящего взгляда.

Она не видела его. Она забыла о нем.



*   *   *


…С первых же дней на зоне Генашу сделали «петухом» -- опустили и назвали Иркой, предварительно освободив его от передних зубов – двух верхних и двух нижних. Таким болезненным образом его рот стал идеальной «влагалиной» для зэков, на много лет лишенных женской ласки. Все, кому не лень, пользовались также его задним проходом, причиняя невыносимую боль. Особенно страдал Генаша от нескольких сотоварищей, у которых в половой член были вшиты пластмассовые шарики. Они-то и расширили, и разорвали Генаше анус, да так, что прямая кишка в первое время почти не держала каловых масс, и они часто вываливались через штанины на землю. Пойти в санчасть несчастный не мог – там пришлось бы пояснять причину травмы, а это было бы равносильно самоубийству. Своими глазами видел Генаша, как вешали в бараке Пашку Охлопкова, предварительно вынудив его написать предсмертную записку: «Никого не винить, кончаю жизнь саморучно…» И начальство, конечно же, не стало глубоко разбираться – мало ли заключенных вешаются, режут себе вены или другими способами сводят с собой счеты, не в силах вытерпеть порядков, царящих на зоне. А еще знал Генаша, что даже если зашьют ему кишку, то в первую же ночь она снова будет раздолбана…

Плохо быть Иркой, но куда хуже быть падлой-стукачом: Ирка-то еще может выйти на волю, если не затрахают до смерти, а стукач до воли, как правило, не доживает. Так и надо: не будь «кумовским», не стучи сам, тогда и тебе по темечку не настучат. Не обижай других, и сам обижен не будешь… А что глаз утерял, зубы обронил да со щекой не поостерегся, так это ж, понимаете, с лестницы упал неудачно, вот как оно дело-то было… Претензий к режиму никак не имею.

А когда откинулся Генаша с кичмана, да вернулся домой, так и получил от ворот поворот, тут уж не всё обман в его грустной истории. Мать-то действительно умерла, а вот отчим взял да и продал двухкомнатную квартиру, не указав, что в ней прописан также и его пасынок, ныне отбывающий наказание. То ли фортель провернул, то ли на лапу кому-то сунул, но, как бы то ни было, а от жилплощади избавился, получил бабки да и слинял неведомо куда. И вселились в эту хату чужие люди на вполне законных основаниях, имеющие и купчую, и официальную прописку по данному адресу. Конечно, будь Генаша чуть поумнее, то поднял бы вселенский хай, дошел бы если не до самого Президента, то хотя бы до Верховного суда, доказал бы, что квартира продана незаконным образом, что он, Геннадий Петров, имеет полное право на владение этим жильем. Но не случилось так. Лишь узрев на пороге нежданного визитера (а перед этим успел Генаша врезать три стопарика в вокзальном буфете, от счастья обретенной свободы), новые хозяева распили с Генашей бутылку коньячка и скромно попросили расписаться под какой-то бумагой, где уже стояли разные подписи да штампы с печатями.

И проснулся Генаша в скверике около здания Госпрома, почему-то без денег и старых часов «Ракета», которые он получил на возврат перед выходом из колонии. Даже справку об освобождении умыкнули, сволочи, хотя на кой она кому нужна…

Подмышкой у него пригрелась и дремала серенькая собачка, почти щенок. На ошейнике болталось пустое кольцо – видно, поводок отстегнулся, однако остался жетон с кличкой собаки и адресом владельца. Стало быть, зверушка или породистая и дорогая, или же хозяева очень любят ее, если не поленились пришпилить железку с улицей-домом-квартирой… «Это хорошо», -- подумал Генаша и, сунув щенка подмышку, направился по указанному адресу, справедливо рассчитывая на вознаграждение, которое сейчас было бы очень кстати. В висках стучало после вчерашних возлияний, перед глазами, словно в калейдоскопе, крутились разноцветные узоры, а распухший язык так и стремился вывалиться вперед, сквозь пустые десна…

Дверь открыл не совсем трезвый мужик в сатиновых трусах, лишь увидев которого, собачка заскребла всеми четырьмя лапами, пытаясь освободиться от объятий Генаши, она громко заскулила, вскинув голову, и тут же с радостей обмочилась Генаше на грудь…

-- Дэзинька! Собачурочка моя родненькая!.. – запричитал хозяин, выхватывая любимицу из рук спасителя. – Счастьечко ты мое, я с тобой!.. Заходи, -- это он сказал уже Генаше, отступая на шаг. – А я-то уж поминки справлял… Пропала девочка моя, а она уже в таможенной декларации записана, все справки-прививки собраны! А спросят: где собака? – и что я скажу?.. А? Что я скажу?..

Из глаз мужика ползли пьяные слезы, собираясь на подбородке и капая на собачку, которую он не выпускал из рук.

-- Мне бы это… вознаграждение, -- вяло проговорил Генаша, чувствуя, что еще несколько минут – и он просто умрет без опохмелки. Эта мысль бросила в дрожь: вспомнил он случай, когда вусмерть перепившего соседа пытались откачать врачи «скорой помощи», а он, бедняга, молил слезно: «Дайте стопарик, и все будет в порядке, стопарик дайте, я ж знаю, есть у вас…» Но не дали ему ни капельки спирта, так  и помер он на глазах у всех, и пена изо рта пошла… А вот дали бы ему грамм пятьдесят, глядишь – и выжил бы человек, кто знает, хуже бы все равно не было.

-- А, да… Сколько? – поинтересовался хозяин.

-- Полтинник, -- подумав, ответил Генаша, определяя количество благодатного напитка, которое он приобретет на эту сумму. Получилось около десяти бутылок, и это радовало.

-- Ка-ак?! – мужик в трусах отшатнулся, собачка поджала уши и зажмурилась. – Окстись!..

-- Ну, четвертак, -- робко пробормотал Генаша. – И выпить дай.

-- Ты проходи, проходи, -- задумчиво улыбнулся хозяин. – Для хорошего человека завсегда найдется. Звать-то тебя как?

-- Гена.

-- А я – Толик. Через неделю Натаном буду в чужой стране, такие вот, значит, дела наши скорбные. Да, Дэзинька? – и он поцеловал собачку в нос. – Последние денечки тут доживаем…

Квартира Толика поражала пустотой. Кроме старого письменного стола и двух складных пляжных стульев здесь не было ничего. Лишь в углу, рядом с порванной раскладушкой, громоздилась целая батарея пустых водочных шкаликов-четвертушек. С потолка свисал провод, он заканчивался голой лампочкой. На выцветших обоях остались яркие прямоугольные пятна – следы былой мебели, на подоконнике стояла допотопная электроплитка… «Обнесли вчистую, -- подумал Генаша, озираясь и плохо понимая, о чем толкует хозяин. – И терпила квасит с горя, что ему остается. А тут еще любимая сучка пропала…»

По-своему расценив интерес Генаши, Толик пояснил:

-- Пораздавал все, пораздарил. Холодильник, телик, стиралку, книги… На что мне там это старье? Новое куплю. Там, в Тель-Авиве, всем эмигрантам государство помогает. Чтоб ехало нас, значит, побольше…

-- А вы… это… еврей, что ли?.. -- наконец сообразил Генаша и почему-то добавил: -- Извините...

-- Ну. И нечего извиняться. Такова суровая реальность бытия. Ну, давай уже квакнем по пунфырику. За Дэзиньку…

На столе появились две четвертушки «Столичной» и два кусочка белого батона.

-- Гостей не ждал, -- пояснил Толик, -- и тары потому нету.

Он в два глотка влил в себя содержимое бутылочки. Кашляя и захлебываясь, Генаша оприходовал свою долю и блаженно откинул голову назад, ощущая, как по жилам растекается волшебная легкость, обостряется зрение и проясняется в голове. Он уже готов был совсем освободить хозяина от вознаграждения за найденную собачку, лишь бы тот выставил еще хоть один шкалик, а лучше – два…

-- Вот так, братка ты мой Гена, -- вздохнув, протянул Толик, подперев щеку ладонью и обращая тоскливый взор в окно. – Такова она, жисть-жестянка поломатая. У всех и у каждого. Вот и ты, вижу, науки хлебнул: окривел да зубы просвистал. Не буду расспрашивать, сам захочешь – сам расскажешь. Тебе твое, мне мое... И почему я должен ехать в чужие края от родной родимой родины на землю Израилеву, когда родился здесь, выучился, вырос…

-- Почему? – без интереса спросил Генаша, разглядывая этикетку на пустой чекушке. – Хата есть, выпить есть… Чего еще?

-- А ненужный я тут оказался. Ни на хрен не нужный, вот что обидно. Не хочут меня тут во веки веков и по гроб жизни, понял?

-- Это как – не хочут?

-- Молча.

Толик поднялся, подтянул трусы, по-женски крутя ягодицами, отправился в кухню и вернулся с двумя новыми четвертушками.


-- Давай еще по пунфырику. За нас с вами и за хрен с ними.

Генаша соскреб боковыми зубами алюминиевую крышечку, выдул половину емкости и потянулся за кусочком батона. Толик поднял к себе на колени собачку и начал поглаживать ее по спинке. Та прищурила глаза и млела.

-- Все вот с женами едут, с дитями, с папами-мамами… А я – с Дэзинькой, стало быть. Единственная, кто не предаст – это собака, помни мое слово. Потому как нету более верного существа на белом свете по гроб жизни и во веки веков. Ты можешь побить ее, выгнать, отречься – а она обратно к тебе прибежит, простит и все забудет… -- Толик скривился и всхлипнул. – Не зря сказал великий Герострат… или этот, Геродот, что ли… «Верь собаке до последнего дыхания, а человеку – до первого поворота». Знал, что говорил, зна-ал… И у меня давно уже нету веры людям. Нету!

-- Ну да? – отозвался Генаша, чтобы поддержать разговор, в надежде на новый «пунфырик».

-- Да, да. И тыщу раз – да. Миллион раз… Как выставили меня из театра, как стал я лабухом на свадьбах да похоронах, так и ушла от меня моя Регина. Я, г-рит, думала, что ты гений-талант, скрипачом великим, лауреатом будешь. Ты ж, г-рит, еврей, как Шостакович с Римским-Корсаковым, как Ойстрах с Мусоргским. Я, дескать, все надежды возлагала… А музыкант бродячий мне, г-рит, совсем без надобности.  Во веки веков…

И рассказал Толик историю свою невеселую. Слушал Генаша да поглядывал на свою ополовиненную чекушку. Теперь, когда полностью прошли муки похмелья, его уже интересовало все на свете.

-- Двадцать лет, слышь, братка ты мой Гена, прослужил я в нашем оперном. С семьдесят первого года – еще в старом, на Рымарской, потом, когда новый отстроили – на Сумской. Скрипачом, да. Гастроли, шмастроли, мир повидал… Получал хорошо, жил неплохо. И Регинка рада была -- думала, выбьюсь я в музыканты великие, а то и в композиторы. А вот как ударил технический прогресс, как заменили нас на фонограммное сопровождение, так и сказали: «Извините, хорошие вы наши, не нужны вы тут боле, за вас электроника стараться будет, а она зарплаты не просит. Спасибо за службу…» Вот так, да, нежданно-негаданно, жил не тужил – а теперь слобоняй пространствие. Весь оркестр – на улицу, к хренам. И кинулись мы все в городской ОВИР, не сговариваясь. Потому как все иудеи, ясное дело. А хули нам тут, сам прикинь… А Регинка подумала-подумала, да и бряк: не хочу, г-рит, ни ехать никуда, ни с тобой жить. Лабай себе по кабакам да жди себе визу…

С этими словами Толик опростал свою четвертушку и шмыгнул носом, обернувшись к плакату-календарю.   

-- Вот, семь денечков и осталось мне тут, -- продолжал он. -- Сегодня двадцать пятое, стало быть. Ну да, неделька. И боюсь ехать, ох, боюсь. В чужую страну, в чужой язык, в чужие порядки… Никого родни там, а так, друзья-знакомые, седьмая вода. Сегодня он друг любезный, а завтра – извини-подвинься. И музыкантов там хренова гибель, каждый второй – если не музыкант, то художник или поэт. Интеллигенция, гля, как один, футе-нате… А кто ж тогда дома им строит, дороги мостит, канализацию с электрикой ставит? Кто улицы метет, в конце концов, если все такие умные и образованные? Вот, чего понять не могу никак… А ехать надо, потому как мне тут -- одинаково голый вася, а там – кто его бога душу знает, вдруг да и посчастливит… Ехать!

-- Ехать, -- эхом повторил Генаша, клюя носом. Его уже утомил рассказ Толика. Повело от водки на пустой желудок, да еще, почитай, и без закуси. И спать захотелось немилосердно, а где тут прилечь, разве что на полу… – Еще по сто – и вперед… братка ты мой Толик… поехали…

…И опять проснулся Генаша в траве, под кустом, словно вчера. С той лишь разницей, что никакой собачки сегодня подмышкой не было, зато в кармане обнаружилась запечатанная чекушка «Столичной». Хоть убей, не помнил Генаша, ни как ушел от Толика, ни где этот Толик живет. Адрес Толика напрочь вылетел из головы… Стоял яркий полдень, гремела музыка, вокруг раздавались голоса и смех. С трудом поднявшись на ноги, определил Генаша, что находится неподалеку от главной аллеи ЦПКиО имени Горького.

Но как его сюда занесло?! И как менты не повязали по дороге?!. Вот уж действительно – счастье…

Двое ребятишек, по пять-шесть лет, наткнулись на Генашу, когда он сковыривал зубами крышечку с бутылочки.

-- Какой страшный дя-ядька… -- протянул один, пятясь назад и прикрывая рот рукой.

-- Он не страшный, он пират, -- уверенно пояснил второй. – Кто одноглазые – те все пиратами работают. Я в кино видел, я знаю…

Генаша улыбнулся щербатым ртом и поманил их к себе беспалой ладонью. Он хотел попросить мальчишек, чтобы те привели взрослых, а уж у взрослых Генаша попросил бы немного денежек. Должны ведь люди войти в положение, не дать живой душе сгинуть... Но ребята, почему-то испугавшись, кинулись наутек.

Он незлобно выругался и забулькал водкой, глядя в небо сквозь листву деревьев. Опустевшая чекушка полетела в сторону, а Генаша, рыгнув, подался к выходу из парка. Куда шел – неведомо, искал лишь тихое и прохладное местечко, чтобы покемарить до вечера, пока спадет июльская жара. Что он будет делать потом – оставалось неясным.

Выйдя на Сумскую, оказался перед памятником Антону Семеновичу Макаренко. Постояв в раздумьях, повернул к кафе «Рассвет», памятуя, как в школьные годы чудесные сиживал он тут с другом Олежкой Хазиным за портвешком да горячими сосисками. Но сейчас в кафе гуляла свадьба, и по этой причине дверь оказалась запертой. Хотя, будь кафе открытым, на хороший хавчик нечего рассчитывать – в карманах ни копейки. Разве что схватить со столика то, что не допил и не доел ушедший посетитель, да не успели прибрать официанты…

Зло взяло Генашу. Где же она, эта справедливость на свете – одни жрут-пьют, танцуют, празднуют, а ему, стало быть, фиг моржовый? И чем он хуже: такой же человек, как и все, а по жизни выходит, что всем – всё, а ему – дуля с маслом? Нагнулся было Генаша за куском кирпича, чтобы запулить его прямо в витрину, да оглянулся и передумал. Вон, сколь народу по Сумской шастает, заметут еще. В ментарню сдадут, и все по новой… Нет, ну его. Пусть веселятся, падлы.

Генаша зашел во двор, хотел найти бак или контейнер для отходов, куда выбрасываются остатки пищи из кафе «Рассвет». Но ни бака, ни контейнера, ни даже простого мусоросборника не обнаружил. Удивительно и непонятно. Куда же они, мать их, объедки девают?! Хоть стучи в тыльные двери да проси какую-нибудь кухарку или уборщицу, чтобы принесла кусочек хлеба, а лучше – с колбаской или сыром: пропадает ведь живой мальчишечка, столько лет на зоне отмучившись, гнусь-соляру жмакая. Нашлась бы добрая душа, не прогнала бы, а дала бы пожевать хоть чего-нибудь, а может, и недопитый стаканчик пожаловала бы…

Но и эта дверь оказалась на замке.

В тоске пересек Генаша двор и зашел в первый попавшийся подъезд, чтобы помочиться. Широкая лестница вела вверх, на этажи, а узкая и кривая – вниз, в подвал. Спустившись по узкой, он облегчил мочевой пузырь и уже застегивал штаны, как вдруг услышал шаги. Кто-то приближался к двери подъезда, явно намереваясь войти. Генаша насторожился. Он понял: здесь, в темноте подвала, он никак не виден тому, кто сейчас окажется на площадке. А это – шанс: налететь, оглушить, выхватить портфель, сумку или барсетку (если таковые окажутся), повалить и быстро обшарить карманы на предмет кошелька или бумажника… И – рвать когти, улепетывать, делать ноги, покуда фраер не очухался и не поднял крику…

Генаша затаил дыхание. Сердце замедлило ритм, губы сжались, правая нога прочно утвердилась на нижней ступеньке, готовая в нужный момент оттолкнуться для стремительного броска. Единственный глаз определил расстояние до площадки этажа – получилось четыре прыжка… но, если постараться, то и три… Генаша давно не бегал, тем более, по лестнице вверх, он не знал, сколько это займет времени и сил, но образ толстого фраера с толстым – а каким же еще?! – портфелем, набитым деньгами, уже активно маячил в воображении, то приближаясь и обретая четкие очертания, то отдаляясь и растворяясь в полумраке. Врешь, не уйдешь, а догнать не догонишь… Ну, заходи уже, чего медлишь, я здесь, я жду тебя…

Дверь приоткрылась. Приоткрылась лишь наполовину, словно вошедший раздумывал: сделать шаг вперед, или нет. Эти секунды показались Генаше слишком долгими, он едва сдерживался, чтобы не застонать от нетерпения.

Но то, что он увидел, заставило его тут же забыть и о фраере, и о портфеле, и о деньгах.

В дверном проеме возник силуэт девушки. На мгновенье показалось, что она полностью обнажена – так прозрачно было ее платье на фоне яркого света со двора, но и этого мгновенья хватило, чтобы Генашей овладело непреодолимое желание, а едва уловимый запах духов и вовсе лишил его рассудка. Он не помнил, как оказался рядом. Крутанув девушку вокруг себя и дав легкую подсечку, схватил ее в охапку и волоком затащил в подвал.

-- Что вы де…

Договорить она не успела – Генаша с размаху ударил ее по лицу и затиснул ей рот ладонью. Девушка замычала, из носа потекла кровь. Она старалась вырваться, упираясь кулачками Генаше в грудь, но это отчаянное сопротивление лишь заводило его еще больше. В перекошенном от испуга девичьем рту он на секунду увидел чуть испачканные помадой зубы, и взвыл от внезапно накатившей нежности – ведь телка, оказывается, даже губы не умеет мазать как следует! Вот повезло мальчишечке – небось, целочка еще, вот повезло за все годы страданий!.. Он уже чувствовал, как напряженный до предела член уперся в ширинку и начал дергаться, готовый излиться сию же секунду.

-- Заткнулась, ****ь, удушу, поняла?! Удушу, поняла?!. – прорычал Генаша, задирая легкую ткань платья и разворачивая девушку к себе спиной. – Вякнешь – удушу, поняла?!. – он с силой наклонил ее вперед и рванул вниз резинку трусиков. – Удушу…

Сердце колотилось и гремело так, что его, казалось, было слышно на весь подъезд, до последнего этажа, и это был единственный звук, который слышал Генаша. 

Он стоял спиной к лестнице, и девушка не могла убежать, даже если бы удалось вырваться из его рук. От испуга она не могла ни кричать, ни плакать, и, как видно, уже совершенно не понимала, что с ней происходит. Лишь ахнула, когда Генаша вошел в нее, вошел грубо и коротко… Зато плакал Генаша. Его сотрясали рыдания, он вспоминал, как насиловали его в камере, по пять-десять человек за ночь; как по губам и подбородку текла сперма, а его заставляли глотать, а не выплевывать; как скулил он под одеялом от злости и беспомощности…

Теперь же он отыграется за все свои унижения и обиды. Он снова станет мужчиной. Теперь не его, а он будет насиловать. Он! Он!.. Он, «Ирка», будет вбивать и кончать -- раз, другой, третий, до полного отпада; он, «Ирка», будет мять и рвать чужие ягодицы, а не кто-то будет мять и рвать его; он, о-о-он будет властвовать над чужим телом, а не кто-то над его…

Дверь подъезда скрипела и хлопала, люди входили и выходили, но здесь, в угловой нише подвала, Генаша с девчонкой были скрыты от взглядов входящих и выходящих, тем более, Генаша крепко держал свою жертву за горло, чтобы, не дай Бог, не пискнула и не обломала кайфа…

…В сумочке оказались зеркало, помада, проездной билет на июль, зачетная книжка и целых тринадцать рублей с копейками. Денежки Генаша сунул к себе в карман, все остальное бросил рядом с лежащей ничком полуобнаженной девушкой. Мелькнула еще мысль – а может, действительно придушить или хоть глаза выдавить для надежности, чтобы не смогла опознать в случае чего… Нет, решил не брать греха на душу. Пусть век помнит его доброту. И, кроме всего, она же не виновата, что именно ей выпала судьба так здорово помочь мальчишечке, помочь во всех отношениях, от плотских до материальных. Пусть живет и радуется.

На изъятые деньги Генаша купил две пузыря «Пшеничной», плавленый «Детский», половинку «Бородинского» и пачку «Шахтерских».

…Проснулся в медвытрезвителе. Менты долго ломали голову, что делать с пришедшим в себя калечным бродягой, не имеющим ни документов, ни прописки, ни даже денег. Куда-то звонили, с кем-то советовались, переругивались между собой, в конце концов посадили Генашу в свой желто-синий «уазик» да отвезли в самый конец Павлова Поля, на улицу Деревянко, к лесу. «Топай, куда хочешь, -- сказали напоследок. – А то прикопаем под стройной березкой, и искать никто не будет, на хер ты кому нужен…» И потопал никому на хер не нужный Генаша через проспект Ленина на спуск Пассионария, оттуда – на Клочковскую, а потом -- на Благовещенский базар, или, как его теперь называют – Центральный рынок. 

Там он сдружился с Петькой-Самоваром, потерявшим в бою под Пулковом все свои конечности, который ставил перед собой свечку да Библию, имея при этом на груди заслуженную медаль «За оборону Ленинграда». Поговаривали, что все остальные свои награды (а было их с две дюжины) герой давно пропил, но эту – оставил, сберег. Поначалу Петька-Самовар крысился и куксился на одноглазого, беззубого и беспалого конкурента, потом просипел: «Хошь рядом со мной сидеть – то гони каждодневно по бутыльцу казенки за здравие. А куш твойный -- четвертина».

И приспособился Генаша. Два с половиной года сидел он с Петькой-Самоваром, шарахаясь от его убийственной вонищи и неизбывных фронтовых матюгов, которых даже на зоне не слыхивал, выставлял бутыльцы и обретал свою долю.

Со временем финансовые возможности Генаши позволили ему вкрутиться в компанию мамы Кати – древней цыганки по имени Катерина Червоня, которая уже более полувека держала ночлежку в подвале около другого рынка – Сумского. Здесь ночевали блатари без имени и ксивы, без роду и понятий. Без принципов и совести. Да, они исправно тащили в общий котел все, что смогли добыть за день, но при этом воровали друг у друга все, что могли – от коробки спичек до сношенных галош и рваных фуфаек. При случае могли и прибить-подрезать друг друга, а потом втихаря вытащить трупы да разбросать по мусоркам, стройкам да скверикам, а то и просто утопить в Лопани – мало ли бомжей гибнет ни за здрасте, кто с ними возиться будет… Участковый капитан Фомич был у Катерины на зарплате и никаких происшествий и нарушений закона не замечал. 

А постояльцы-питомцы уже давно подмяли под себя маму Катю. Не могла она им перечить – потому как приставят ей ножичек на живот, родивший семнадцать душ, из которых выжили всего-то двое, и рада она была, что не гонят ее отсюда и не дают сдохнуть с голоду.

Сильно сдала мама Катя за годы горбачевской перестройки. Сильно нервничала старушка. Сильно переживала, что вот-вот отберут ее подвал-приют, разрушат давний уклад, разгонят братушек-кормильцев, а саму ее выбросят на асфальт… И откроют здесь кооператив какой-нибудь, то ли ремонтно-мастеровой, то ли модно-пошивочный, то ли торгово-спекулянтский, как при НЭПе. Еще помнила она те времена, видела своими глазами, как разворачивались и обогащались фирмы и фирмочки, перерастая со временем в фабрики и заводы. Как маленькая коммуна, организованная Антоном Семеновичем Макаренко, превратились в два огромных производственных объединения – «Коммунар» и «ФЭД». Ах, как хотелось Катерине вернуться в свою молодость, да знать бы, что будет на потом… Может, бросила бы своих воспитанников еще много лет назад, да занялась бы чисто цыганским промыслом – гаданием на картах и ломкой денег, пока эти умения еще не были забыты, а способности – не растеряны.

Но в один из осенних дней так все и случилось. Понаехали на иномарках бритоголовые братки, увешанные золотыми цепями, повышвыривали из ночлежки всех ее обитателей, а через две недели открылся здесь роскошный ресторан со странным названием «Лабиринт», с казино, комнатами свиданий и строгим швейцаром на входе…

Грустно стало Генаше. Сунулся было назад, к Петьке-Самовару, да откровенный отлуп получил: «Не надобно мне предателей, -- выругавшись, объяснил бывший компаньон, -- Потому как, предавший раз – предаст неоднократно. Иди, откель пришел!»

Вот тут-то и появился Олег Хазин, Олежка Хозяин. Дружбан, корешок. Он тоже отсидел, как позже выяснилось, но смог подняться. Купил хату и тачку, носит от Юдашкина, жирует по кабакам, все как у людей, и бабки колотит будь здоров, сам живет и другим жить дает. 

-- Будешь работать не НА меня, а У меня, -- сказал он, выслушав одиссею Генаши. И добавил твердо: -- Это не обсуждается. Иначе пропадешь. Мне один раз помогли, -- сказал он тихо, словно самому себе. – Помогли по жизни. Теперь я тебе помогу…



*   *   *


…Снова и снова Генаша физически чувствовал приближение этой женщины. Вытянув шею, следил за стеклянной дверью с оборотной надписью «ДОХВ» и замирал в ожидании, словно охотник в засаде. Лишь увидев вожделенный силуэт, до скрипа стискивал оставшиеся зубы, до судорог зажмуривал единственный глаз и, словно по команде, обильно извергал семя. А потом, отдышавшись, долго глядел в сторону эскалатора, который увез причину его страданий, и не мог удержать слез. Но она появится снова, и все повторится. Лишь ради этого уже стоило жить. Сколько ей было тогда, в середине девяностых, если она была студенткой, судя по зачетной книжке, найденной в ее сумочке? Восемнадцать, двадцать? А сколько теперь – тридцать пять, сорок? Сейчас, наверное, ее детям почти столько же, сколько было ей самой в тот памятный для Генаши день… А может, она вовсе не замужем, или разведена, или вдовствует? Хотя какая уже разница…

К совершеннолетию, еще до заключения, Генаша имел достаточный сексуальный опыт. Но с кем – на вечеринках с одноклассницами, ни одна из которых уже не была «девочкой»; с трехрублевыми шлюхами из кафе «Рассвет»; даже с собственной мамашей, когда они вдвоем перепились, обмывая Генашин аттестат о среднем образовании… Однако все это всегда происходило как-то спокойно и без лишних усилий, ровно, неспешно и по взаимному желанию.

А вот эта женщина… Сейчас, когда Генаша давно потерял мужскую силу из-за хронического алкоголизма, эта женщина вызывала в его душе смешанное чувство – и непреодолимую жалость, и стремление снова возобладать ею, но теперь лишь чисто, ласково и свободно. Словно во сне видел Генаша, как взлетают ее руки, плавно ложась на его плечи, как медленно и страстно поворачивается ее лицо с прикрытыми в неге глазами, как она ищет раскрытыми губами его губы… на ее зубах – трогательные пятнышки от помады… Как легко шуршит ткань платья, высвобождая горящее от желания тело… Далекому от сентиментальности бывшему зэку, а ныне – презренному попрошайке казалось, что искренняя любовь этой женщины -- женщины, которую он когда-то смял и обесчестил, поможет ему избавиться и от проклятых воспоминаний, и от нынешнего проклятого существования. Надо лишь очень ее об этом попросить. Так попросить, чтобы он поняла его и поверила. И тогда он снова станет человеком. Мужчиной. Он станет Геннадием Ивановичем Петровым. Он будет жить с этой женщиной, будет работать, засыплет ее подарками, она родит ему сына, а лучше – двух сыновей и дочь, которую сыновья будут любить, беречь и защищать… Лишь бы не было войны, -- думал Генаша, косясь на свой танкистский шлем, которого он так ни разу и не надевал на голову.



*   *   *


Она спешила к эскалатору, когда кто-то сзади случайно наступил ей на пятку. Босоножек расстегнулся и отлетел в сторону, она запрыгала на одной ноге, стараясь удержать равновесие и не упасть, схватилась за поручень и облегченно перевела дыхание, отыскав взглядом свою потерю. Дежурный сержант проявил прыть, он выхватил обувку буквально из-под чьих-то ног, не дав ей скатиться вниз по упругой ленте, и торжественно вручил хозяйке.

-- Ой, спасибо, извините, -- пробормотала она.

-- Поосторожнее бы надо, -- строго заметил страж порядка, непонятно кого имея в виду – то ли саму женщину, то того, кто нечаянно стянул с нее босоножек. – Здесь шутки плохи – враз затянет…

-- Извините, -- смущенно повторила женщина, улыбнувшись.

-- Вот недавно случай был, век не забуду, -- живо заговорил сержант. – Девушка в длинном платье замешкалась, кто-то наступил, так же, как вам вот сейчас на туфлю, а платье попало между стойкой и лестницей, сорвалось и – привет жене и детям… Хорошо, если б хоть лифчик на ней был, а то – одни трусики, и то спасибо, ой, хохма, да вам не понять. Как визжала, бедненькая… -- И паренек в суровой форме отвернул взгляд, словно восстанавливая в памяти эту картину.

Женщина сначала нагнулась, чтобы надеть босоножек, потом присела на корточки, застегивая ремешок. И слишком поздно вспомнила, что юбка у нее короткая…

С ревом бросился на нее бродяга-нищий, солдат-инвалид, который всегда тихо сидел около касс. Оттолкнув обалдевшего сержанта, да так, что тот въехал спиной в поручень, нищий схватил женщину за воротник сорочки:

-- Это – я! Я!!! Вспомни, вспомни!..

Перед ней оказалось одноглазое лицо без зубов и с уродливым шрамом на щеке. Дрожащий огрызок ладони потянулся к ее лицу. Она страшно закричала и бросилась вниз по эскалатору, чудовище затопало следом, а за ними, уже придя в себя и расстегивая кобуру, рванулся сержант.

Генаша не видел ничего перед собой, кроме желанной женщины. Ее выгнутая спина, ее волосы, стянутые в старомодный «конский хвост», ритмично подрагивали на бегу, возбуждали и влекли путеводной нитью. На эскалаторе было мало людей, а те, кто на нем находились, старались посильнее вжаться в правый край, давая дорогу сумасшедшей тройке – непонятной дамочке, летящей вниз; жуткому увальню-уроду, который несся вслед, и милиционеру, орущему «Стой, стрелять буду!»… И невдомек было им, что творилось на душе у первых двух.

Женщина узнала того, кто много лет назад разрушил ее наивный и трепетный мир. Нищий калека стремился сейчас же возобладать этой женщиной по обоюдному согласию, по любви, которая, казалось ему, согреет их сердца и поведет в новую, теперь уже счастливую жизнь…

На перроне беглянка приостановилась и попыталась спрятаться за одной из колонн. Однако чудовище тянуло руки и сверкало единственным глазом – оно занимало и затмевало собой все пространство, от ярких светильников до яркого мозаичного пола…

-- Ты! – прошипела она ему в лицо. – Ты, ты!..

И изо всех сил оттолкнула от себя.

Выдувая из туннеля тугой воздух и грохоча колесами на стыках, к перрону выкатывался поезд, о своем прибытии он возвестил коротким гудком. Однако через секунду машинист обесточил реостат и включил экстренное торможение – прямо перед лобовым стеклом, размахивая руками, вниз падал человек. 

Заблокированные колесные пары оглушительно скрежетали по рельсам, высекая снопы искр: состав не мог остановиться мгновенно из-за все еще немалой скорости – он, грузно припав на передние оси, скользил вперед…

…Его проволокло с десяток метров, размазывая по стальной колее, пока окончательно не разделило пополам. Верхняя половина Генаши хватала воздух ртом, а нижняя извивалась в бешеном оргазме – это было последнее, что он ощутил в этой жизни.

Блевал, громко хрипя и кашляя, дежурный сержант, одной рукой сжимая пистолет, а другой словно отмахиваясь от жуткого видения. «Не, ну я – что… он сам… мне же ничего не будет, а?..», -- лепетал побелевший от шока машинист. Со всех сторон бежали люди…

И никто не обращал внимания на стоящую поодаль женщину.

-- Я убила его, -- шептали ее губы. – Убила его, убила…

Она молча поднялась по эскалатору и вышла на площадь.


Рецензии