Никто. Никогда... Гл. 2 В скорбной обители

-- Ваш ответ звучит примерно так, -- с сожалением и укоризной, поглядывая на часы, проговаривал профессор, -- как если бы я спросил: «Что такое Харьковская область?», и вы бы ответили: «Харьковская область – это деревня Верхние Хренюки Богодуховского района, сквер с памятником Пушкину на площади Поэзии и дом номер два по Бурсацкому спуску». Понимаете? Ответ, в принципе, верен, но неприемлем по причине своей обтекаемости. За него следует ставить даже меньше, чем «неуд». Вот в юные годы я обожал книгу Льва Кассиля «Кондуит и Швамбрания», так там один гимназист получил оценку «очень плохо с двумя минусами», и думал: что же это такое? Хорошо, если «ноль», а вдруг еще меньше?.. Так вот, уважаемая, ваш ответ я могу оценить как «еще меньше». То, что вы сейчас наговорили, никакого отношения к моему предмету не имеет. Перепутать полесский и подольский диалекты  -- все равно, что отличника мальчика Петю назвать двоечницей девочкой Таней. Есть разница? Несомненно. Теперь вы понимаете, уважаемая, свои глобальные заблуждения. А ведь мой предмет – это основа основ, и, не освоив его, вы никак не сможете учиться далее. Пусть вы, допускаю, великолепно знаете языки, в том числе романо-германские, скандинавские, хинди, фарси и эсперанто; литературу, историю, логику, основы педагогики «и все такое прочее», как говорил Роберт Бернс в переводе Самуила Маршака. Но пока вы не сдадите мне зачета по диалектологии, третьего курса вам не видать. Почему? Отвечу. Потому, что неуважение к своему предмету я воспринимаю как неуважение не только к славянским языкам, но и лично к себе – как к педагогу и как, гм… к мужчине. Вы меня понимаете?

-- Но я учила!..

-- Охотно верю. Браво! Учили, да не выучили. А засим – до свидания, встретимся осенью. Будете загорать на пляже – откройте учебник. После горячего и перед десертом в ресторане – пролистайте конспект. Да и дома, между мытьем полов и стиркой – присядьте отдохнуть и повторите вопросы по билетам, очень помогает… За летние каникулы можно выучить не только курс диалектологии, но и «камасутру», а этот предмет на порядок сложнее, уж поверьте. Однако же все его проходят, даже те, кому не зачитывается мой предмет с первого раза…

Словно опытный рыболов, подразнивая червячком, водит удилище туда-сюда, вынуждая рыбку присматриваться, принюхиваться, а потому терять бдительность, он водил красным карандашом по листочку с ответом, словно выжидая, отмеряя до секунды короткую подсечку, чтобы рыбка и не испугалась рывка, и не успела содрать с крючка наживку. Рыбка-то ведь тоже не дура – понимает, что такой вкусный червячок за просто так не появится там, где он отродясь не водился. Значит, нужно быть умнее и разгадать подвох. А быть умнее – значит, думать.

-- Ну, так что будем делать, -- вздыхал профессор, устало подпирая кулаком подбородок и медленно листая зачетную книжку. – Вот мы сидим уже с двадцать минут, а ничего интересного вы мне так и не рассказали. Жаль. Хотя… -- тут он снимал очки и задумчиво покусывал дужку. – А, нет. Нет, нет… Или…

-- Что?! – в глазах студентки вспыхивал огонек надежды.

--  Н-да. По иным дисциплинам у вас, вижу, зачтено… экзамены сданы успешно… Даже Анна Свашенко поставила вам «хор», а ведь у нее по старославянскому языку выше «уд» мало кто получает, хоть поверьте, хоть проверьте, -- он кивал и цокал языком. – Просто удивительно, что именно диалектологию вы так глубоко игнорируете. Чем вы это объясните? Я что, плохо преподаю? Или вызываю у вас неприятие? Почему вы настолько не подготовлены?

-- Я учила…

-- Кто спорит? Конечно, учили, я слышал. Это вы уже сказали, повторять не надо. И лекций, вижу, не пропускали. В третьем ряду с левого края сидели, второе место от прохода, я не ошибаюсь? Помню, помню. Ну, хорошо, -- он легко откидывался на спинку стула и с видимым сожалением глядел на девушку, готовую разрыдаться. – Я попробую дать вам шанс. С тем же билетом, с теми же вопросами. Завтра, часам… скажем, к десяти, подойдите ко мне домой, если вас не затруднит. Вот адрес. Я буду один и попробую принять у вас зачет, если, конечно, хорошо подготовитесь. Только имейте в виду: никому ни слова. Потому что я иду на нарушение закона и всех правил педагогики лишь потому, что лично вы мне глубоко симпатичны. И я не хочу, чтобы вас отчислили после второго курса лишь за неуспеваемость по моему предмету. Вы все поняли?

-- Все… -- лишь оставалось ответить студентке.

-- Вот и отлично. А я за то, чтобы все было аккуратно… И вы можете это пообещать?

Последняя фраза произносилась врастяжку и полушепотом, но так, что не обратить на нее внимания было просто невозможно, и именно эти слова становились ключевыми и для того, кто их произносит, и для той, кто их слышит. И, лишь отметив, что эти слова восприняты и правильно поняты, профессор уже более твердо уточнял:

-- У вас все должно быть чистенько.

Вроде бы, ни намеков, ни экивоков. Однако понять можно и так, что студентке следует твердо подготовиться к сдаче зачета, и так, что студентка должна отнестись к данному процессу с полной ответственностью, а именно – привести в порядок и свое тело, и свою одежду. Были, и неоднократно, в практике профессора досадные срывы, когда все заканчивалось, так и не начавшись. И лишь потому, что он слишком уж расплывчато обрисовывал порядок встречи с задолжницей на своей территории -- многие наивно полагали, что их визит ограничится лишь беседой по вопросам экзаменационного билета. Небось, не мылись и не меняли трусиков по три-четыре дня, а то и более – с изнанки сзади красовались коричневые полосы и пятна, вид которых вызывал у педагога спазмы в горле. Желание и вдохновение испарялись одновременно, выпадали в осадок, складывали лебединые крылья и рушились вниз вместе с набравшей было силу мужской плотью. Тогда профессор делал вид, что захотелось ему лишь полюбоваться девичьим телом… и ничего более. Ставил он им «зач» и выпроваживал с удовольствием, зная, что девчонки эти будут крепко держать язык за зубами, по крайней мере, в ближайшее время. Сейчас им «зач» дороже всего на свете, а в конце семестра предстоит экзамен, так что лишние разговоры могут только навредить. Ведь кто знает, может быть, старый импотент довольствуется исключительно созерцанием, и ему этого вполне достаточно…

Некоторые полагали, что под словом «чистенько» подразумевается понятие «секретно», ведь нарушение правил приема зачетов и было самым настоящим нарушением законов педагогики. А за это, вполне вероятно, преподавателя могут освободить от занимаемой должности. И кто будет принимать экзамен по диалектологии? – совсем другие люди, новые, незнакомые. Кому это нужно?.. Правильно, никому. Однако многие справедливо допускали, что с этим педагогом нужно просто переспать. И не будет никаких проблем с успеваемостью по этому предмету, а в будущем – и по другим дисциплинам доминирующей кафедры, к которым имеет хотя бы косвенное отношение данный профессор. А с другой стороны –


                И дать – посмеются,
                И не дать – посмеются,
                Лучше дать, чем не дать –
                Все равно ж посмеются…


Лишь однажды произошел неожиданный и нелепый казус. Девочка, как говорят, сначала хотела, а потом вдруг расхотела. Пришлось применить некоторые усилия, но не обошлось без шума и алого пятна на обивке пусть и старого, но еще добротного дивана. Такого исхода удивленный и ошарашенный педагог не ожидал – он был уверен, что все дамы-филологини великолепно знают, на что идут, а вот эта оказалась сверхнаивной... Лишь одернув юбку, она выбежала вон, рыдая и потрясая кулачками. Подумаешь, фу-ты ну-ты... Все бабы через это проходят, и никто не умирает. Не он, так кто-нибудь другой вскроет, так почему бы не именно он? – уговаривал себя профессор, вычищая хозяйственным мылом место происшествия, отирая его мокрой тряпкой и высушивая горячим утюгом, стараясь успеть, пока не вернулась с работы законная супруга.

Когда диван обрел былой вид, профессором овладели новые страхи – а ну, как эта девица, -- бывшая, правда, девица, -- прямо сейчас побежит в милицию с заявлением? Вот, мол, не думала, что так закончится сдача зачета... И любая экспертиза твердо определит наличие крови на диванной обивке и попытку ее, эту кровь, замыть... Жена, может быть, и не углядит следов, а вот милиция, с ее химико-биологическими и прочими специальными методами – запросто; да плюс заявление; да еще потрясут всех бывших задолжниц, у которых зачеты принимались на дому, не отходя от дивана... Да, не все коту масленица. Любишь кататься – люби и саночки возить.

Через три дня он отправился с женой  и дочерью в Алушту. Но ни фешенебельный пансионат «Слава», ни морские купания, ни автобусные экскурсии по экзотическим местам, ни прочие прелести отпускной жизни впервые не принесли ему ни удовольствия, ни отдохновения. Перед глазами стояло красное пятно, а невдалеке маячили стальные прутья на окнах...

Однако, вернувшись домой, он вздохнул с облегчением. Ни засады в квартире, ни строгого милиционера перед своей дверью он не обнаружил. Не было даже повестки среди газет, журналов и писем, которые аккуратная соседка ежедневно извлекала из почтового ящика с его фамилией. Торпеда прошла мимо, как говорится в бородатом анекдоте. Правда, в следующем семестре профессор не обнаружил этой студентки среди слушателей своего курса. Причин для беспокойства уже не было.

Жизнь и работа снова пошли по давно накатанным рельсам: многие студентки, особенно незамужние, с удовольствием отправляли  сексуальные потребности и получали вожделенный «зач» в своих корочках, а также обретали защитника на грядущих экзаменах, кои уже вот-вот, не за горами... Студенток, которые не могли отличить подольского диалекта от полесского, а надднепровского от надднестровского, хватало с избытком. Как и десять, и двадцать лет назад, независимо от времени года, экономических взлетов-падений, политических распрей и смен правительства.



***


Психоневрологическая лечебница №15 (бывшая «тридцать шестая»), она же – клингородок, издавна именуемый Сабуровой дачей, располагалась недалеко от центра города в окружении серых квадратно-блочных «хрущевок». Когда-то здесь была окраина Харькова, где бывший генерал-губернатор Сабуров выстроил себе дачное поместье для отдохновения от трудов праведных. Кроме роскошной усадьбы, имелись тут и большой флигель для прислуги, и конюшня, и псарня, и пруд с зеркальными карпами, коих привозили хозяину с верховья Северского Донца, и трапезная, и молельный дом, по размерам почти не уступающий собору Усекновения главы Иоанна…

Услаждался тут генерал-губернатор чинно и благородно, не пьянствовал, шумных балов не затевал, срамных девок не водил, лишь потреблял тут временную тишину да покой, закатами да восходами любуясь.
А как преставился он от грудной жабы, то продала его дочь это поместье немцу-колонисту по имени Барнт фон Лодер, известному доктору-психиатру, который тут же перестроил Сабурову дачу под лечебный пансионат. И пациентами (вернее, пациентками) доктора стали богатые женщины с неустойчивыми нервами, пожелавшие по примеру генерал-губернатора обрести тут временную тишину да покой, отторгнуться от надоевших мирских сует и отринуться от надоевших мирских забав, и тоже закатами да восходами любуясь.

Тишь да благодать царили в пансионате у фон Лодера. «Нервенные» дамочки тихо передвигались то парами, то поодиночке, то компаниями по специально выложенным аллейкам-терренкурам – лечебным маршрутам, и каждая держала над головой легкий зонтик, чтобы солнце не попортило нежную кожу лица, чтобы это нежное лицо не выглядело излишне покрасневшим, сморщенным или по другим признакам непривлекательным да отворотным…

А местные жители с интересом наблюдали сквозь прутья решетки, как по Сабурке прогуливаются «самашечие барыни» в дорогих платьях, костюмах и прочих нарядах.      

-- Чё делают-то, а?

-- Дык ничё не делают.

-- А болтаются чё?

-- Лодыря, вишь, гоняют, чё…

И вышло отсюда известное выражение, что «гонять лодыря» -- бездельничать, гулять, время губить, ничем не заниматься… Не подозревал почтенный доктор, что  его благородная немецкая фамилия породит пренебрежительное русское понятие – синоним слова «лентяй».

 Но это было в сравнительно далеком прошлом. А в середине тридцатых годов ушедшего века на месте бывшей Сабуровой дачи открылась одна из крупнейших в Стране Советов психоневрологическая больница, оснащенная передовой, по тем временам, медицинской техникой и укомплектованная лучшими медицинскими кадрами, из которых более чем три четверти носили вовсе не славянские фамилии. И направлялись сюда не только граждане страны, но и представители иностранных держав, прибывшие по линии Коминтерна для излечения или на обследование.

Восстановленный после фашистской оккупации клингородок получил трофейное оборудование, инструменты и приборы, многие из которых успешно используются по сей день…



***


-- И как мы себя чувствуем? – первый вопрос лечащего врача на обходе задавался без надежды на реакцию, исключительно вместо «здравствуйте» или «доброе утро», так как пациентка ответить на него не могла.

Закованная в гипс, лежащая под капельницей девушка напряглась, в ее глазах застыл испуг. Она выдернула свободную ладонь из руки отца и натянула одеяло до подбородка. В каждом незнакомом мужчине она видела только врага, от которого исходила опасность, вызывающая панику и судорожное сжимание коленей – до боли и дрожи. Однако сейчас рядом отец – он не даст ее в обиду. Отец – не мужчина. Он – папа, папочка, близкий и родной… он ее любит… и не сделает ничего плохого, наоборот -- защитит. Сейчас он здесь. Но скоро опять уйдет, она останется одна и любой чужой мужчина может сюда зайти, и тогда…

Ее ужас вылился в крик, прерванный кашлем и внезапной рвотой. Игла выдернулась и закачалась на прозрачной трубке, словно маятник, роняя капли физраствора на больничный пододеяльник. Медсестра, сопровождавшая врача, достала из-за спины заранее приготовленный шприц и привычно ввела содержимое под локоть пациентки. Вена была широкая, чистая, и инъекция подействовала через несколько секунд – девушка откинулась на подушку, прикрыла веки и замерла.

-- Вот уже и спим, -- сказал врач, аккуратно возвращая иглу от капельницы на место – между большим и указательным пальцами девичьей ладошки, и закрепив пластырем. – Вот уже и славненько. Сон для нас – лучшее лекарство…

Посетитель, теребя тесемки белого халата, приподнялся со стула:

-- Сколько это может продлиться?

-- Неведомо, -- развел руками врач. – Может, месяц, а может, и два-три… Случай не уникален, но многое зависит от разных факторов. От стиля воспитания, от характера, от личностных особенностей… даже от фантазий и воспоминаний. То, что с ней произошло…

-- Это мне известно, -- поморщился в нетерпении собеседник.

-- Извините. Так вот, для кого-то подобный случай – лишь эпизод поры взросления, неизбежность… ну, не вполне, может быть, желаемая в данный момент. Многие через это проходят безболезненно или почти безболезненно: ну, случилось и случилось, отряхнулась и пошла. А для кого-то – глубокая душевная травма, психический шок. Для нее – да. По всему, именно это и послужило…

Чему это послужило, отец тоже знал. Падение с пятнадцатиметровой высоты предполагало мгновенную смерть, но бельевые веревки, натянутые на крепких кронштейнах под окнами второго этажа и не видимые из чердачного окна, значительно ослабили, смягчили удар. Лишь благодаря этим веревкам потерпевшая была доставлена в отделение спецтравмы 2-й горбольницы, а не в морг. Над самоубийцей-неудачницей сначала вплотную потрудились хирурги, лишь потом она была предоставлена невропатологам и психиатрам.

-- И как бы найти этого гада? – ни к кому не обращаясь, проговорил отец, однако врач принял вопрос в свой адрес и снова развел руками, но теперь уже не бессильно, а удивленно:

-- Вы это спрашиваете у меня? Здесь были люди из милиции и прокуратуры, все задавали ей именно этот вопрос. Был психотерапевт, владеющий гипнозом, были другие специалисты… Она не помнит. НЕ ПОМНИТ! И ничего с этим пока сделать нельзя. Может быть, со временем память восстановится, а может…

«А может, и нет», -- мысленно завершил посетитель оборванную фразу и поднял на врача недоверчивый взгляд:

-- Но как, как это может быть? Да она должна запомнить его на всю жизнь! И всю жизнь проклинать…

-- Успокойтесь. Все не так просто. Человеческая психика устроена так, что в определенных случаях способна заблокировать страшные или очень неприятные воспоминания… на уровне инстинкта самосохранения, если вам это о чем-то говорит. Память как бы закрывает то, чего не хочет воспроизводить. Вот, допустим, если вы стыдитесь какого-то своего некрасивого поступка, или в вашей жизни когда-то произошел некий ужасный случай, то вы стараетесь об этом не думать, не восстанавливать в памяти свои ощущения, так? Безусловно, и не возражайте. А здесь, -- он кивнул на больную, -- мы имеем то же самое, лишь в намного большей мере, в критической форме. В медицине это называется когнитивным диссонансом. Амнезия от стресса, перенесенного шока, и в ее случае это не только допустимо, но и в какой-то степени нормально, оправданно с нашей точки зрения…

«Непостижимо, -- устало подумал отец. – Как можно не помнить мерзавца, который сделал тебе гадость, и как можно не помнить того, что случилось с тобой не годы, не десятилетия, а лишь две недели назад? Двадцать четвертое июня, двадцать четвертое… Что же произошло в тот день, девочка моя?..»

-- А вы не могли бы дать ей… ну, какой-нибудь мощный препарат, чтобы она хоть на пару минут… вспомнила? – проговорил он и тут же устыдился своего вопроса. Конечно, если могли бы – дали бы, не дураки же они…

-- Увы, -- ответил врач. – Было бы это в наших силах, то половину отделения выписали бы с огромным удовольствием и за полчаса. Но нет такого препарата. Лучший препарат – время. Но сколько его потребуется – кто знает…

Посетитель выудил сигарету, привычно размял ее пальцами, однако, встретив предупредительный взгляд врача, сунул ее в карман халата.

-- Проспит долго, пять-шесть часов, -- заметил врач, поднимаясь со стула и давая понять, то встреча закончена. – Вы можете идти, зачем смотреть, лишь себя изводить…

Он вздохнул, чувственно положил ладонь на плечо посетителя, и вышел из палаты, вежливо пропуская перед собой медсестру. Но тот покачал головой и остался сидеть. Перед глазами снова возникли строки предварительного заключения судебно-медицинской экспертизы, ксерокопию которого он добыл правдами и неправдами, подняв старые связи и заведя новые знакомства. Слова цеплялись друг за друга, соединяясь в зримые и почти грамотные фразы: «Свежие разрывы девственной плевы… Гематомы на внутренних сторонах бедер от сдавления пальцами… Следы сдавления пальцами в области предплечий, ключиц и груди… нанесены предположительно за время от одного часа до полутора часов до момента осмотра…» Где же искать тебя, подлая тварь? Неужели останешься ненаказанным, чистеньким, законопослушным гражданином, пока не попадешься по какому-нибудь другому делу и не признаешься также и в этом преступлении? А уж если судмедэкспертиза подтвердит, что микрочастицы именно твоего эпидермиса остались под ногтями именно этой потерпевшей, то уж полные тебе кранты. Сколько бы не дал суд, дождусь твоего освобождения и порву голыми руками. Зубами загрызу. Но где же ты, гаденыш, где?!

Господи, как больно…

Он вышел из корпуса, держа между пальцами незажженную сигарету. Где эта чертова зажигалка? Похлопал себя по карманам – нет, оставил в халате, а халат вернул санитарке. Снова подниматься в отделение сил уже не было. Он обратился к парню, сидящему на лавке у входа в корпус:

-- Огоньку не будет?

-- Не курю, -- буркнул тот, поднимая равнодушный взгляд, надменно-пренебрежительный, словно вопрошающий: а ты-то сам зачем куришь? И этот взгляд показался знакомым.

-- Счастливый… Скажите, мы не могли с вами где-то встречаться?

Собеседник, приглядевшись, качнул головой:

-- Вряд ли. Разве что здесь.

-- Да, видимо, так, -- проговорил он и направился к выходу из больницы.



***


-- …а тут на меня «мессер» из дивизии «Рихтгофен», это отборные ассы люфтваффе, слышь-ка? Наши как увидят их эмблему на фюзеляже, так – в разворот, на форсаж и тикать! А я не с таковских. Бензин на исходе, патронов почти ноль, а тикать не обучен. Он, паразит, мне в хвост лезет, а я увертываю, и за ним! А он мой маневр повторяет, и так вот мы крутимся каруселью, круги нарезаем, кто кого, слышь-ка, объе… обдурит, значит. А я выше взял, поймал секундочку, когда лоб его против солнца встанет, да и чухнул вниз, к земле, и – опять на разворот! Он меня из виду выпустил, рыщет туда-сюда – где же этот гребаный Иван, куда задевался? – а я захожу ему снизу-слева-сзади, и как рубану последними патронами -- а их у меня, слышь-ка, всего четыре оставалось – ды-ды-ды-ды!.. Не знаю, куда попал -- в бензобак, наверное, только взорвался он прямо в воздухе, фуй-йя-ак!.. Обломки во все стороны! Жму, значит,  на базу, педаль вдавил по самое некуда… А тут – йось твою! – из облака два «фокера» вываливаются, один за одним!.. Что делать? В бой вступать – так пулеметы ж пустые, а тикать, говорю, не обучен. А они, слышь-ка, гонят меня один на другого, как две кошки с мышкой играют. И все отводят меня, отворачивают к свому аэродрому, посадить меня, в плен, значит, взять. А я ж не с таковских! Я как вдарил резко вверх! И они за мной! Я – вниз! Они за мной! А я опять вверх!.. А для чего, слышь-ка? О-о! Надо знать технику врага, это помогает в бою. Я ж то и знаю: мотор у «фокера» хорош на прямой да на виражах, а если вверх-вниз, то он перегревается, теряет мощность и плохо тянет. Смотри за рукой: вот так они выходят на меня: и-и-йе-а-а-ау-у… А я – шасси выпустил, «полубочку» крутанул, и – вверх колесами на них, чтоб, значит, с толку сбить психически, будто все наоборот -- земля вверху, а небо внизу! И оба они – и-йеа-а-ау! да об землю – фуй-як! фуй-я-ак!.. Два трупа! Капут фрицам! Я еще круг над ними облетел, поиздеваться, слышь-ка. А внизу пехотинцы наши радуются, каски вверх подбрасывают, прыгают: «Ура Покрышкину! Трижды Герою Советского Союза Александру Покрышкину – слава!..» Такие дела, слышь-ка. Было дело такое…

Рассказчик всхлипнул, глядя в потолок. Может быть, видел он там грозное
небо войны в росчерках трассирующих пуль и вспышках зенитных снарядов… На спинке его кровати висела картонная бирка: «Сальников И.С. (Покрышкин) 1931 г.р. Параноидальная шизофрения. НБ».

«НБ» -- не буен.

-- Он мне надоел, -- покивал головой Василий Митрофанович, глядя на внука. – Я от него уже все немецкие самолеты выучил – и «мессершмитты», и «фокке-вульфы», и «хейнкели» с «юнкерсами»… хотя, -- задумался он, -- есть у меня песни и о летчиках, и о пехотинцах, и о подводниках… Обо всех есть. Помнишь?

-- Помню, -- Олег поправил сбившееся одеяло и погладил деда по холодному влажному лбу.  – Я все помню.

Полутемная шестиместная палата мало кого располагала к долгим и содержательным разговорам. С первых же минут посетителя угнетали не столько решетка на окне и тусклый свет сорокаваттной лампы, забранной в металлическую сетку, сколько сам дух вынужденного уединения, отторжения от окружающего мира, в котором не нашлось места мятущейся душе. Тысячи, если не десятки тысяч, «непризнанных гениев» грызли в себе свою обиду, усиливая и доводя до кризиса собственные комплексы, пока не оказывались в клиниках для душевнобольных, где наконец-то сбывались все мечты. Спившийся пилот сельхозавиации становился летчиком-истребителем Александром Покрышкиным, недоучившийся студент консерватории – композитором Давидом Ойстрахом, школьный учитель физики – Альбертом Эйнштейном...

А с дедом -- другое. Не курил, не пил, не кололся – вот и не стал Владимиром Высоцким.

Да, Василий Митрофанович Хазин ничем не травил своего организма, блатную «феню» не уважал и таковой не изъяснялся, однако это не помешало ему сохранить достоинство в местах лишения свободы, где он провел в общей сложности почти четверть века. Менялись времена, менялись власти и режимы, но статья уголовного кодекса, предусматривающая ответственность за «хищение личной или государственной собственности», оставалась практически неизменной.


                Мы вместе грабили одну и ту же хату,
                В одну и ту же мы проникли щель… --


напевал он, коротая время между уколами и глядя в потолок, а точнее – на тусклую лампочку. Песни Владимира Высоцкого он обожал, с благоговением относился к магнитофонным бобинам, взлохмаченным, склеенным, несметное число раз переписанным и истертым на отечественных магнитофонах «Нота», «Яуза» и им подобных. Фотографии кумира, блеклые, нечеткие, несметное число раз переснятые, покупались, продавались, ими обменивались или расплачивались за возможность получить новые снимки или записи. Высоцкий с гитарой, Высоцкий с Мариной Влади на теплоходе «Грузия», Высоцкий в кепке, Высоцкий хмурится, Высоцкий улыбается…

Старик не любил рассказывать ни о детстве, ни о юности, ни о зрелых своих годах. Лишь из обрывочных высказываний проведал Олег, что родители дедовы были раскулачены и сосланы как враги народа, а мальчик подался в Харьков, где и попал на глаза еще не старой, но уже умудренной цыганке Катерине. Отмыла она его, накормила, приодела да обучила тонкому делу воровскому. Таких, как Васька, в ее притоне было с три десятка, и все величали ее «мамой Катей». Тащили к ней всё, что удавалось добыть за день, передавали прямо в руки без обмана. Ведь жили одной семьей, которую мама Катя называла красиво и непонятно – «коммуна». Это слово Васька понимал по-своему: «Кому?.. На!» то есть отдай без остатка и без сожаления. Все мы тут товарищи и братья, а какие счеты могут быть между братьями? Все чинно-благородно, баш на баш. Никто не обижен. Ленин сказал – делиться…

Со временем Васька окреп и возмужал, однако набирала силу и крестьянская наследственность. Ушел он от мамы Кати, решив, что вполне созрел для самостоятельной, единоличной жизни, где лучше быть хозяином самому себе, а не  работать «на колхоз». Что ты сам добыл – то твое, так говорили и отец, и дед, зажиточные и уважаемые люди села Александровка. Отец держал пекарню, дед – мельницу. Мать возила в Харьков буханки теплого хлеба, сдобные булочки, сладкие коржи и калачи. А остатки просто раздавали соседям, по-братски, бесплатно. Знали все: Хазины не откажут. Крепкие они, хлебники Хазины. Не мироеды, не скупердяи. И сами едят, и соседей кормят, так издавна тут повелось – помогать друг другу. Вот и выжили семь деревень вокруг в двадцать седьмом, во время голодомора, который обрушился на сельских тружеников в этом страшном году.

Когда пришли комиссары отнимать пекарню и мукомольню, то встали стеной александровцы, с топорами и вилами в руках, да разбежались после первого же винтовочного залпа, оставив на земле троих своих товарищей…

-- Беги, Васька! – крикнул отец, 

И сын побежал. Бежал, летел, несся огородом, лесом, не разбирая дороги. Кусты рвали рубаху и хлестали по лицу, пули свистели и щелкали, сбивая с деревьев сучья да ветки…

…Прознав, что Васька намерен покинуть «коммуну», мама Катя лишь тихо вздохнула:

-- Вольному воля. Найдешь свою судьбу – порадуемся за тебя. Но помни: буде станется тебе плохо ли, голодно ли, холодно – вертайся к нам. Не сгоним, пропасть не дадим.

Но не вернулся он к маме Кате. Сошелся с Валькой Козолуп, ладной да статной жинкой на семь лет старшей, из столовки «Нарпита» судомойкой. Не спрашивала она, на какую такую службу ходит муж каждый день – довольно, что и жалование приносит, и харчи, и одежу какую-никакую, красив да ласков – что еще надо? Соседи по коммунальной квартире нарадоваться не могли: золотой парень – не курит, не пьет, не скандалит, чистоту да порядок уважает. Кто чего попросит, все с дорогой душей сделает – починит, поможет, совет даст добрый. И служит, видать, по-секретному, не рассказывает про себя ничего, хоть и до философствований охоч про жизнь да социальную справедливость, Лениным и Сталиным дарованную.

А как взяли его «на кармане», и дали щадящий по тем временам срок – десятку, Валька была на восьмом месяце. Так и разродилась она, соломенной вдовой ставшая…

Вышел Василий на волю после войны, да всего ничего лишь провел с женой и сыном Сашкой – снова за старое взялся, до снова не свезло, загремел теперь на восемнадцать лет, как рецидивист по-вторянке. Освобожден был из-за увечности – на лесоповале обеих ног лишился. К тому времени померла уже Валька, не дождалась, а внуку Олежке три с половиной годика было…

Поначалу-то Сашка не пожелал принимать батю, арестанта бывшего, да и калечного к тому же, всех документов у которого – одна справка об освобождении. На работу его никто не возьмет, пенсии никакой он не наслужил. Да и сын-то родной его почитай и не помнит, а уж внук – и подавно. Шел бы ты, батя, откуда пришел, а у нас тут семья порядочная, по тюрьмам-острогам не сидевшая. Вот был бы прок с тебя какой, а так – прости, не серчай и двигай отсюда с Богом…

Задумался дед крепко, и мысль добрая на ум пришла. Отыскал он на помойке гимнастерку выцветшую с потускневшими пуговицами, навертел дырок на груди – вроде как ордена с медалями тут место имели, да и покатил на своей повозке громыхающей к станции «Харьков-Балашовская», постукивая «толкачами» по тротуарам. Ну, какой кондуктор не пустит в вагон солдата-калеку, ноги на войне оставившего? И трезвый он, и награды имеет в наличии, да вот поснимал от скромности. И говорит по-воспитанному: «будьте так любезны», «премного благодарен», «не извольте беспокоиться»…

И вернулся он в тот же вечер к Сашке, да и вывалил на стол такую кучу денег, что сын ахнул: за эту сумму ему неделю на заводе пыхтеть-корячиться, не разгибаясь!..

Тогда, в начале шестидесятых, много фронтовиков-инвалидов по поездам толкалось, звеня боевыми наградами, дыша перегаром да кроя по матушке всех и каждого: «Я за вас кровь-сукровицу лил, мля, а вы где были?!. А ну, скиньтесь, мля, по копеечке! Ты, очкастый, чего рыло-то воротишь, у-у?.. А ты, лярва толстожопая, в глаза мои поглянь!..» На их фоне тихий и застенчивый Василий Митрофанович выглядел едва не херувимом. Особенно подкупали слова его: «Прошу прощения, товарищи, мне вот военную пенсию задерживают, опечатка у них вышла… Спасибо, брат… Благодарствую, дочка…» И слезы катались по его небритым щекам. Стыдно герою, да вот жизнь приперла, куда денешься…

На второй вечер – то же самое, и на третий…

И взял Сашка отца к себе жить, ночлег и харчи предоставил, но с уговором: мирно блюсти себя и деньги носить.

А через полгода семья и мебелишку прикупила новую, и телевизор, да не простой «КВН» с экраном чуть больше блюдечка, а комбайн «Харьков»: тут тебе и кино как надо, и радио со всех стран, и крутилка для пластинок. Сашка с бабой своей да с пацаненком на юга стали ездочиться каждое лето, по Сочам с Гаграми; да и на машину стали копить -- новый «Москвич-408» тогда модный был, с четырьмя фарами. И все это – на милостыню дедову, на подаяния по поездам: сперва паровозным, потом – на электрическом ходу. Электрички старику больше нравились: ползут еле-еле, за одну ездку четыре раза туда-сюда обернуться возможно. Одни слезут, другие сядут, вот и новые тебе пассажиры, вот и новые тебе монеты. Извините великодушно, пенсию не дали, ошибка у них в списке-ведомости, такая вот незадача образовалась… Спасибо, сынок. А я спою тебе: «На позицию девушка провожала бойца, темной ночью простилися…» Эх, не свиделся я с любимой, сгинула в разлуке, бобылем безногим живу… Спасибо, сестрица, дай тебе мужа хорошего…



***



-- Никогда не украдай, не хить чужого, -- поучал он внука Олежку, глядя в больничный потолок – Просить надо. Просить! Люд наш жалостливый. Я вот просил – и прожил. Сын мой Сашка, батька твой то бишь, просить не умел, горбом ишачил, и помер – надорвался за благо социализма.  И мамка твоя – как звать не помню, земля ей пухом, також вкалывала… И где они, а? В земле сырой. Если б не денежки мои – они б еще раньше в домовину сошли. А тебе чего оставили? Да ни рожна! Комнатку разве что… И ты, внучек, не слушал меня, водку пил, воровать пошел, смертоубийство сделал… А говорил я тебе: не крадь – посадят!.. Просить надо, у тебя получится. Умение-то ведь не детям передается, а только внукам, это еще академик один говорил. А коль стихи пишешь – так пиши, пиши. Они душу очищают. Вот как Высоцкому…

…Еще в начале семидесятых услышал дед записи Владимира Высоцкого, которые сын Сашка откуда-то приволок и поставил на новый магнитофон «Москва», приобретенный, кстати, не без дедовой помощи. Услышал – и пропал. Имея великолепную память, не отравленную ни алкоголем, ни табаком, ни прочей дрянью, старый инвалид едва ли не с первого раза выучивал и запоминал слова этого хрипатого поэта-гитариста, и запел его песни в пригородных электричках. Сыпались деньги в помятый картуз, подхватывали пассажиры известные слова и мотивы. Подначивала молодежь:

-- Во, дедок хиппует! А заделай-ка эту:

          
                Вдоль обр-рыва… Понад пр-ропастью…


И Василий Митрофанович тут же подхватывал:


                …по самому по кр-раю
                Я коней своих н-нагайкою с-стегаю…


Отроки брежневских времен, обожавшие песни Высоцкого, подавали уже не только медяки, а и рублевки с трешками да пятерками. Иногда и червонцы падали. А ну, дедуля, сбацай «Татуировку»! И еще вот эту, что «…она жила со всей Ордынкою»! И про мусоров на закуску…

Пел дед. И про зэков, и про шлюх, и про мусоров. И любовные песни пел, и о космонавтах, и о спортсменах. И понимал, что время-то теперь другое. Не про трудовые и боевые подвиги песни слагать нужно, а про то, что интересно нынешней молодежи. А молодежь-то и отблагодарит…

Сашка и жена его, пока живы были, почти не разговаривали с Василием Митрофановичем, да и тот не стремился к общению с домочадцами. Не гонят – и спасибо. Свои стол и койку он сполна отрабатывал и тихо сидел в углу. Даже когда сын с невесткой ссорились и кричали друг на друга – кривился, но не вмешивался. Муж и жена – одна сатана, сами посерчают – сами и размирятся. Двое -- в драку, третий -- в сторону. Довольна была родня и тем, что старик почти полностью взял на себя заботы с внуком Олежкой, нянчил его, тетешкал и развлекал. Чета Хазиных могла себе позволить походы по гостям, в театры да рестораны. Побывали на выставке Николая и Святослава Рерихов, в исторический музей выбрались, модную оперу «Орфей и Эвридика» посмотрели. А тут и профсоюзная путевка в Ленинград подоспела…

И не было у них ни времени, ни желания прислушаться, о чем же дед говорит с внуком. А дед рассказывал выдуманные на ходу байки, в которых была единственная мораль: работать – не нужно, воровать – нельзя, а вот просить – самое то… Все видели, что у старика давно нелады с мозгами, да не обращали на это никакого внимания. Тихий, мирный, денежку приносит – и пусть, а придурь всякая у каждого имеется… Да не послушал внук, решив, что блаженный дед ничего умного не скажет, так как нынешней жизни не разумеет. Вот и грохнул витрину «Продтоваров» на Сумской, да на беду свою проснулся сторож, пришлось его «фомкой» урезонить, пока он берданку свою не нащупал. И повязали мальчишечку на шесть долгих лет…

Когда вернулся Олежка из колонии, то дед совсем уже был плох. И той же ночью, с криком «Ты меня сдал, таракан вонючий!», пытался задушить внука, но сын Сашка отволок старика на лестничную площадку и вызвал «скорую».

С тех пор прошли годы и годы. Но Олега все тянуло к деду, и он сам не мог разобраться в природе этого желания. Раз в два-три месяца проведывал он Василия Митрофановича. Усаживался на краешке скрипучей казенной кровати в шестиместной палате с сорокаваттной лампочкой и стальными прутьями на единственном окне. Резкие пары хлорки вызывали кашель, а запах испражнений мутил рассудок. Сосед справа описывал подробности воздушных боев; сосед слева бурно возмущался, что до сих пор не получил Нобелевскую премию за открытие теории относительности; сосед у окна при помощи губ и пальцев довольно похоже изображал «Лунную сонату» Людвига Ван Бетховена. Остальные двое лишь поскуливали и подрагивали… «Растения, -- глядя на них, пояснял дед. – Дрочат с утра и до утра, а так – чистые тебе овощи. Без сознания и понятия. Жаль их, жаль мне, Олежка. Вот про них я тоже песню сложил, про сумасшедших, как плохо им тут среди нас, людей здоровых…»



***



Давно еще, по мере развития старческого маразма дед почему-то находил в себе все больше и больше черт, присущих своему идолу, пока не стал заверять всех, что именно он, Василий Хазин, и есть Владимир Высоцкий. Умер другой, однофамилец, а меня вот врачи спасли. Скоро я возьму в руки любимую гитару и порадую всех новыми песнями…

Олег никогда не разделял дедова увлечения. Он был далек и от песни, и от музыки, считая последнюю могильщиком поэзии. Настоящих стихов, полагал Олег, петь нельзя. Невозможно. Стихи нужно читать, проговаривая каждое слово, улавливая и осмысливая каждый образ, проникая в душевное состояние автора и находя все новые и новые мысли. Лишь тогда откроется перед тобой волшебный мир Слова.

А песня? Под нее удобно маршировать, танцевать или опорожнять стаканчик. Она, песня, была и есть смешением стихов и музыки, в результате чего принижается слово и возвышается звук. Недаром ведь говорят: «Песня Иванова на стихи Петрова». Стало быть, Иванов – молодец, песню нам подарил, а Петров – так себе, наметку ему дал, поклонился и отвалил в сторонку…

-- Твой талант – от меня, -- дед причмокнул губами. – Природа, Олежка, она лишь на детях отдыхает, а внукам покою не дает, поверь. И зря ты своих стихов не бережешь, разбрасываешь, теряешь… Я бы твои стихи собирал, хранил бы в папочке, а то бы отнес куда надо, книжку бы  тебе сделал…

Внук покачал головой с улыбкой:

-- Да не нужно, деда. На кой она мне…

-- Не, ты послушай, -- не успокаивался дед. – Ты должен встретить человека, который увидит и оценит твой талант. Который поможет тебе пробиться, растолкать локтями всех рождественских и вознесенских с евтушенками, дай им Бог вечную память. Хотя, Евтушенко еще жив… Вот найди его, Евтушенку этого, пусть он тебе поможет!

-- Мне уже помогли, деда. Помогли, когда надо было.

-- Кто? – Василий Митрофанович глянул на внука с интересом и неприкрытой ревностью в глазах.

-- Семенов такой, -- ответил Олег скорее себе, чем деду.

-- Как говоришь?.. Сам Юлиан Семенов? Так он же помер когда еще!..

-- Глеб его звали. Глеб Семенов. Да он забыл меня давно, на кой я ему…

-- Не знаю такого, -- вздохнул дед. – Из новых, видать. Так новых я, почитай, и не знаю вовсе. Вон, сколько их развелось, не уследишь… И как он, Глеб этот, Семенов? Крепкий он?

-- Да уж куда крепче. Главное – что слово свое сдержал крепко…

Олег никому не рассказывал о том, как много лет назад молодой журналист Глеб Семенов, сам того не подозревая, несказанно поддержал Олега. Может, для Глеба это было мелким жестом, но для воспитанника Куряжской ВТК Олега Хазина этот жест оказался едва ли не поворотным в судьбе. Глеб Семенов не подвел, Глеб Семенов настоящий парень: сказал – и сделал. Сколько заверений и обещаний слышали куряжане от гостей с вольняшки, и ждали, верили, уповали, да вот вышли эти гости за ворота колонии – и все, исчезли, растворились… А Глеб свое слово сдержал – и напечатал стихотворение Олега в своей газете, и прислал тяжелую связку книг – «Мир глазами поэта», «Как делать стихи», «О поэтическом мастерстве», да еще с два десятка стихотворных сборников, научных брошюр по литературе, учебников, многие из которых Олег просто не смог осилить…

Сам факт, само осознание того, что о нем не забыли, что вздорная, высказанная для хохмы просьба юного правонарушителя оказалась выполненной, немало озадачили Олега и поставили перед вопросом: а так ли уж несправедлив этот мир?.. Снова и снова он перечитывал свое стихотворение о том, как его ровесник вернулся из тюрьмы домой, как встречала его родня, как собрались односельчане (даже участковый пришел поздравить!), как все потом пили, веселились и плясали, а именинник смотрел на постаревшую мать и плакал… Снова и снова Олег перебирал книги, вдыхая запах свободы; повторял фразу, наугад выхваченную из какой-то страницы – «Поэзия – езда в незнаемое»; пытался понять смысл слов «Я – поэт. И этим интересен»…

Читая один из стихотворных сборников, присланных Глебом Семеновым, Олег наткнулся на красивый, но непонятный образ: «И лежал я, босой, на пустом, как тоска, берегу…» Как же так, думал он, разве можно сравнивать зримое с незримым? Конкретное с абстрактным? Наоборот, чтобы создать интересную картину, следует сравнивать что-то неосязаемое с чем-то осязаемым. Можно сказать: «время летит, как стрела». Значить, время летит быстро. Но уж никак: «стрела летит, как время» – потому, что время может не только лететь, время может и ползти, и тянуться, чего нельзя сказать о стреле… Вот если бы этот автор сказал: «тоска пустая, как берег» -- совсем другое дело. Тут же увидишь гладкий песок, ни камешка, ни ракушки, ни веточки -- взгляду уцепиться не за что… и поймешь: да, тоска действительно безысходная и пустая. Возможно, этот автор ошибся, он хотел сказать что-то другое, но у него это не получилось, а редактор прочитал невнимательно, пропустил, и стихотворение так и напечаталось в сборнике… Кто знает, а может быть, сам Олег чего-то не понял…

…После планового укола дед затих, похрапывая и вздрагивая во сне.

Олег вышел в коридор. Пожилая нянечка зло надраивала пол, она кряхтела и материлась. Полы халата расходились при каждом движении, обнажая толстые ноги в синих прожилках и коричневых пятнах. Увидев Олега, она швырнула перед ним тряпку: «Копыта вытирай, твою мать! Ходят и ходят, а на хера? Все одно сегодня-завтра в трупарню… Дома бы лучше сидели, кутью варили до похорон!» Олег лишь усмехнулся невесело. Да, не позавидуешь персоналу этого заведения. Сам тут умом тронешься… У ординаторской даже не остановился: что он услышит нового? С головой у деда кранты, надежды нет, это уже давно ясно. Но сердце и легкие – в полном порядке, здоровые, как у студента, вот и дотянул до девяноста. И еще протянет. Спасибо тебе, цыганка мама Катя, добрая и умная Катерина Червоня, за то, что не позволяла своим питомцам баловаться водкой и папиросами. Но это – с одной стороны, а с другой – не дай Бог никому дожить до такого состояния…

И сегодня, как всегда, Олег присел на лавке у входа в корпус. После общения с дедом он долго не мог заставить себя выйти на улицу, где течет размеренная, привычная жизнь: звенят трамваи, шуршат шины и шаркают ноги. Что-то удерживало его здесь, на территории Сабурки, и проходило иногда не менее получаса, прежде чем Олег оказывался за ее воротами. Мысли медленно плыли, накатываясь волнами одна на другую, тяжелые, неуклюжие. Память отображала картины пережитого – дом, семья, школа, колония и нынешняя «работа». Дед… Дед оказался единственным связующим звеном между прошлым и нынешним. Именно он, сумасшедший старик, сам того не ведая, и подсказал внуку его дальнейшую судьбу. Нет, Олег не побирался и не просил, как того советовал дед. Олег вышел на куда более высокий уровень, он сумел поставить свое дело так, что вместо него старались другие. У него была твердая разветвленная сеть работников, оплачиваемые контакты с милицией и бандитами, надежный ежедневный доход и свой собственный взгляд на будущее.

Он вдыхал свежий, не отравленный запахами палаты воздух и лениво поглядывал по сторонам. Обитатели психоневрологической лечебницы стучали костяшками домино в беседках, гуляли поодиночке или компаниями по аллейкам, ссорились, мирились, грустили и смеялись. Кто-то из них выйдет отсюда через день, кто-то – через неделю, месяц, год… А кто-то не выйдет вообще никогда. Овощи, -- называл их дед, не ведая, что сам с годами становится таким же.

-- Огоньку не будет?

Олег вздрогнул – он и не заметил, как у его скамьи оказался седоватый гражданин в твидовых брюках и аккуратной свежей сорочке. Явно ведь не из пациентов и не из медперсонала. Тоже, небось, посетитель -- к родственнику или другу пришел, а курить в корпусе запрещено, вот и спешит он затянуться своим дурацким дымом, незажженную сигаретку в пальцах крутит, помял уже всю… 

-- Не курю, -- ответил Олег.

-- Счастливый, -- мужичок вздохнул и вдруг спросил: -- Скажите, мы не могли с вами где-то встречаться?

-- Вряд ли, -- бросив на него короткий взгляд, усмехнулся Олег. – Разве что здесь.

 -- Да, видимо, так…

И незнакомец направился вперед по аллейке, оглядываясь вокруг и ища, у кого бы прикурить.

А ведь я его откуда-то знаю, -- подумал Олег. – Может быть, еще из прошлой жизни?..


Рецензии
На это произведение написаны 3 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.