Воспоминания об э. иодковском

              Чего я откопал! В ворохе памятных вещей вдруг глянул не меня пожелтевший от времени двойной листок пригласительного билета во Дворец культуры Метростроя от 14 декабря 1963 года с приглашением на "Вечер поэзии молодых". Ведёт его Эдмунд Иодковский. а участвуют и старики "серебрянного" века Городецкий и Ивнев, и помоложе – Балин, Кузовлева, и совсем сопливые вроде моего дружка Коли Потапенкова, Вегина, Шленского... А ведь я был на этом вечере, но еще, кроме стариков, никого не знал. К тому же, помнится, был страшно поддатый. Но ух звонкоголосого, как струна на разрыве, Эдмунда, Эдика, кем он потом для меня стал, запомнил остро.
            Кстати, вот вам и "хрущевки", и оплёвываемый нынче Никита Сергеич - при нём, именно при нём, дорогом, начались манежи, капризы неизвестных гениев, тарусские страницы и - вот этот буйный вечерок, где от души читали всё, за что недавно ещё можно было сесть...
            1964 год. Ранняя весна. Тихий, тёплый вечер. Тащусь со своей Андроньевки по Костомаровскому мосту, а он розовый от заходящего за Курским вокзалом солнца, зато набережные утонули в чернильной тьме, иду в ДК Метростроя на заседание литобъединения "Орбита". Сталинской стройки домище лежит в самом низу Сыромятников, красивый дом, а библиотека там будь здоров, немало я потаскал из неё кой-чего, почём был тогда духовный голод: Белый, Клычков, Л.Андреев... Нехорошо, конечно. Двое последних, как и Есенин, у меня до сих пор сидят в печенках, а Белый и весь этот будто бы "серебрянный век" напрочь забыты.
           Эдик Иодковский  (я долго не мог выговаривать "Эдмунд Феликсович", да ещё с лёгкой руки Волоха всё вырывалось "Феликс Эдмундович, но он на это не обижался, с юмором у него было всё в порядке),  так вот Эдик командовал этим сборищем литературных гениев  (а что? - тогда все были гении) твердой, но доброй рукой. Я даже сперва малость перепугался: Господи, комсомолец, вожак! я и так столько гадостей натерпелся от школьно-институтского комсомола, а тут опять… Я человек недисциплинированный, нервный, я не люблю этих " теперь выскажется такой-то...  теперь такой-то..." В институтском ЛИТО наслушался. Однако тут было что-то не то. Импозантный, даже внешне интересный, всего лишь тридцатидвухлетний литературный руководитель в роговых очках, беспрерывно дымящий сигаретой в мундштуке (только у него, кстати, и курили), чуть заикающийся, но со вкусом, словно печатая, выговаривающий чеканные фразы, был, оказывается, ушл в словесных тонкостях, доброжелателен, демократичен и не боялся не только чего-нибудь грубого, мужицкого, но и антигосударственного. А уж у меня этого было в достатке. Я чуял, что этот мужик не сволочь, что он знает литературу всякую и своими вкусами не угробит начинающего автора, если тот просто другой.
             О фразе. Он вообще любил фразу, громкую, как лозунг, ка¬кую-то приподнятость, всё на цыпочках, словцо обязательно круглое, хлёсткое, хотя и не всегда тут присутствовал хоро-ший вкус. "Ради красного словца..." Позже он говорил моему заикающемуся сыну Косте: "Старичок, ты должен чаще говорить громко, выступать на собраниях, не бояться длинной фразы, ты её в уме готовь заранее и выпаливай одним выдохом. Тогда не будешь заикаться. Я вот так в комсомоле и вылечил себя. Но главное против заикания - читай стихи, люби стихи".
Я передал этот совет очень точно. Именно так Эдик говорил. О, стихи! - это было у него, как родовое заболевание. Если уж горб, так на всю жизнь. Ни дня без стихотворной строчки. Что угодно, но – в рифму, в рифму. И словца поярче, погромче. Себя он считал с гордостью "рафинированным интеллигентом", но тут я внутренне посмеивался: у нас интеллигенция была до семнадцатого года. Мы уже дети хамов.
                Слегка шепелявя, но оттого его речь была приятно индивидуальна, выслушав сперва суждения о моих рассказах "опытных" литерариев Ковды, Ляндо, Зугмана (похвальные,  впрочем), он дал и свою оценку: "Старичок (это было очень дружески и пошло на всю жизнь), ты пишешь хорошо, ты для нас открытие (я зарделся), но..." Что он точно говорил, не помню, но смысл тот, что не следует уж так явно подражать Зощенке, Ильфу и Олеше: «У тебя своя походка, свои мысли, своя температура, поэтому держи свой стиль - вот тут у тебя своё,.. тут своё..,» и т.д. Надо же! Свой стиль, открытие... Я это крепко запомнил. И разве это не окрыляет, если тебе с 70-х годов, со времени писания моих уж точно литературных фантасмагорий (и очень часто дурацких) он на читках по поводу и без повода приговаривал: "Старичок, ты гений!" Смешно и странно, но сладко было слушать: "Теперь послушаем гениального прозаика нашего времени..." Я опускал очи, после с ним страшно ругался, а все ж млел. Ведь подымало! Не будь его, что было бы со мной, где были бы силы, тем более, что читатель и слушатель у меня был только там, в его полезных сборищах? Кто-то, помни, сказал: "Эдик тоже первопечатник, Гутенберг, первая вещь - у него." И, как у меня было до 92-го года, только у него, сраные редакторы, вплоть до Паустовского, брали всё либо по протекций, наводке своих, либо дело случая. Вон Гуськов галоши одевал Суркову - и пошёл в песню.

*   *   *
          Так с того вечера и пошло. Поплёлся я за ним по всем его "Зелёным огонькам", "Советским профсоюзам", "Глаголам" и "Сокольникам". Эдику важна была литература, а где и у кого, в каком подвале или грязном углу – неважно. В Тушине даже, на моей ссыльной земле. Меня ж сюда выслали или  сослали из центра, с Таганки, а там на месте моей избы живут внуки старых революционеров в доме-башне улучшенной планировки. Кто-то на на-ших жил в старом доме под снос, жуткие стены, рукомойник "береги руки"», вдоль батареи отопления ряды банок с пыхтящей брагой. Читаем, Эдик ведёт. Добросовестно, увлеченно. Он счастлив, как ребёнок, услыхав вкусное выражение, неожиданную мысль. Разбор вдет по воем канонам: общее впечатление, оно же я главное (он никогда не мелочился, не лез в букашки запятых), грубые огрехи (на одной странице старухе 70 лет, а через две -80!), находки» Конечно, всё бывало всегда по-разному, всё нестандартно. Так к нему поэтому и шли, как ни к кому. Я бывал на других ЛИТО (о Левине я ещё скажу), так - небо и земля. Какая-то мямля, каша манная, казарма, первым класс с букварём.   Нет, он предполагал, что автор грамотен, ответственен, пришёл сюда не оглобли гнуть или там просто выпить…
           Начитанный он был - ужас! Я только хочу его чем-нибудь грохнуть ("А я, Эдик, Борхерта прочел... И этого... И еще этого..) Нет, знает. Поэзию уж, конечно, до чёрта лысого знал, прозу то-же. Единственно, антисоветскую публицистику, но тут я его снабжал. Шёл у нас тогда оплети обмен между собой: я ему, к примеру, Авторханова, в он мне мемуары художника-эмигранта Анненкова. Он мне, кстати, открыл крепчайшего поэта Мандельштама. В 1966 г. на ЛИТО он откуда-то принёс ворох его стихов на машинке, ужасные копии с копий (кажется, от Надежды Мандельштам), зачитывал их во весь свой дикторский голос, мы ахали - какое открытие после официальной жвачки, и я все листы унес к себе в избу, взял машинку на прокат (толком не умея печатать) и шлепал две ночи на каких-то бланках. Бумаги, вишь, не было. Они живы у меня. Хотя  Мандельшам моим поэтом так и не стал. Но всё ж у него есть такое, перед чем можно только склониться.
             Белого мне открыл, а знал я его так. поверхностно, подарил на моё тридцатилетие томик с надписью "Володе Галкину - Андрюшу Белого / Будь белой галкою, будь галкой   смелою.   Так я узнал сумасшедшую прозу Андрея Белого. Он тоже не стад моим поэтом, но от прозы я кое-что взял: слововерчение, звукопись, некоторое беснование.
              Подиссиденствовали (хотя тогда такого термине не употреблялось, также как и андерграунд, говорили "подземный", это точнее, ближе по-русски) мы тогда, в 60-ых? Я и к судам ходил - на закрытые процессы, и листовки-письма читал, и даже подписывал протестные обращения и вождям, за что был слегка бит. ГБ, видимо, очень серьёзно ко мне не относилось никогда, беседовали по вызову, как отец родной с сыном.  И все эти "хроники текущих событий" - всё шло из гнезда Эдмундова. Да ещё Коля Боков, бес-революционэр, подкидывал зудящие тексты, я их щелкал фотоаппаратом (тогда и насобачился искусству репродукции, и  много лет спустя переснимал Найденовские альбомы старой милой Москвы - видите, одно учит другому!), а после печатал, сушил на чердаке, клеил на ватман и переплетал, "Книги" шли в массы. Опять тот же Гутенберг. А головы бы не снести, наткнись Комитет на мою "типографию". Как-то проносило. Но раз все-таки попался, о чём ниже.
              До сих пар на даче хранятся три сумки с пленками (8 кило!), а также стопы нелегальных "фото-книг". И всё это безобразие я проделывал до самого качала горбачёвщины, но уж тогда всё поплыло... А ведь в этом, под страхом смерти, роде самодеятельности, почти уж и "профессии", какая сладость была! Этого сорокалетним нынче не понять. Познание ценой головы...
             Был случай. 17 марта 1983 г. накушался я после работы с приятелем (предателем) и, в поисках общественного туалета в метро, попал в ментовку на площади Ногина. В портфеле, конечно же, был кусок фото-Конквеста  ("Большой террор"). Что было! Слетелись все менты и вчитывались в мелкий шрифт. Не привыкли. А я на этом глаза сломал. В общем, ночевал я в КПЗ метро "Таганская-кольцевая". Этом дом набит камерами и следовательскими кабинетами. Теперь там, возможно, фирмы сидят. На утро прискакал опер из ГБ. Опрос-допрос. А тут и записная книжка с таинственными пометами - кому что дано. Но - шифрованно. Вертелся я, как глист в заднице. Голова у меня слабая, память тоже, и Конквеста, мол, нашёл. На том и стоял. А трясся! Думал: ну вот и конец, и 70-ая статья, 7 лет. Сейчас в чёрную "Волгу" сядем и - ко мне домой, там много чего, а потом и не дачу, а уж там... Ничего, отпустили, хотя, сволочи, штраф за пьянку содрали. Но это менты, И то слева Богу. Через день-два я полетел на дачу с сыном, там кое-что жгли, а в основном закапывали под яблоню антоновку. Через полгода откопал, но не всё, а жаль. Архив времени.
                И вот звоню Эдику: так, мол, и так. Иносказательно, разумеется. Что он ответил, не помню, но через неделе вдруг его звонок, нервным срывающимся голосом он выкрикивает, как на публику, как стихи читает: "Старик! У меня сейчас был обыск! Все вверх дном, забрали рукописи, весь архив, машинку..." - "А чего, Эдик? - спрашиваю. - Что за дело, за что?" Про какого-то поляка-диссидента говорит. А я как раз и закапывал рукопись этого поляка "Как себя вести в КГБ на допросе". Эдик дальше:
              "Негодяи! Но пусть, пусть! Я хочу сесть в тюрьму, как Женя Козловский!" - "Стой, дед? - кричу. - Тебя ж записывают!". Ноль.
И что-то еще плачущим голосом, а в конце: "Учти, следующая очередь твоя!" Вот это пукнул. Заложил, бедняга, с расстройства чувств. Между прочим, этот ебучий Женя - та ещё тварь. Меня впихивал в "Метрополь", потом в какой-то таинственный "Каталог". Его взяли (вместе с моим "Чапаем"), посадили в Лефортово, там он наложил в штаны и всех заложил (была статья в Московской правде".   1982 г.). Словом шлейф вони тянулся за этим Женей. Кроме того, роман какой-то гнусный написал про Иодковского, а Эдик потом отмывался от грязи "пана Зловоньского". Между прочим, лучшего друга В. Аксёнова.
              Интересно. Детская наивность уживалась в нем с откровенной дурью, а то я опасным хождением по краю пропасти. Впрочем, мне это тоже свойственно. Наверняка его вечно терзало ГБ и заставляло терпеть на наших "радениях" своих "слухачей". Заходили запросто, как на огонёк. Да я просто шибко красные имелись. Старички квохтали, возмущались тем, что мы читали: "Фашисты! Антисоветчики!" Я, например, никогда "красным" не был, хорошее воспитание получил, два дедушки в лагерях сгинули, и потом я – очень русский человек, очень старых взглядов, да к    комсомола накушался... А в Эдике всё-таки этот комсомол сидел, как закрытый туберкулёз, хотя он и махал руками. Впрочем, был и честный комсомол, я таких знал. Словом, Эдик был как бы заложником системы за "свободную" литературу. А куда от них денешься, а писанное слово было для него фетиш. А уж напечатанное... Раздраженно я обзывал его "провокатором", но - он не обижался, "Старичок, пойми, на них я не "работаю", но у меня свободный доступ, мне дорого любое творчество, приходится терпеть". Да, Эдик был открыт (на свою беду), слишком отзывчив, в нём не было подлого лукавства всех этих евтушенок, этих соблазнителей и совратителей душ, которые молились и Богу, и чорту, не вылезали с Куб и из Америк, жили уже давно господами, но которым продолжал поклоняться Эдик, пия кофе из пивной кружки.
                В нашем ЛИТО мог высказываться каждый. И каждый зачитывал свои опусы - хоть нищий с улицы. Помню   одного психованного героя гражданской войны, чапаевского пулемётчика. Дед неплохой, но "стихи" - как говорится, ни в склад, ни в лад, по смыслу - пересказ каких-то снов. Однако, щурясь и непрерывно дымя своей сигаретой, наш шеф всё выслушал, дал не обидные рекомендация и обратился к следующему. Дед всё-таки обиделся и все скрежетал: «Говнюки! У меня как у Пушкина, а у вас, как у Гитлера!» 
                Тем не менее, по окончании заседания Эдик, я и этот дедун вышли вместе и мило беседовали по дороге. Но как он к нам залетел, сердечный?
Университеты. Многих корифанов приглашал к нам Эдик. Суровый и умный Владимир Максимов. Надо же - я как раз прочёл фривольный рассказик про дедушку, который одевался в женское платье, сам с собой разговаривал по-французски и при этом самоудовлетворялся. Максимов вскипел: "Знаете, Эдмунд Феликсович, плакать хочется, на какую чепуху тратят силы ваши воспитанники!" Эдик что-то промямлил насчёт "внутренней жизни", но я - я бла-годарен Максимову за этот жесткий упрек, он прав был, и с тех пор первым для меня было "что", а потом "как".
В МГУ (кажется, это "Глагол"?) прекрасный Глазунов показывал цветные слайды своих картин через проектор на экран: русские глаза, ночь и бессонница, ещё ночь: черная земля, светлый горизонт, на нем вырисовывается силуэт церковки, во тьме белеет рубаха мужика на лавочке, крупная бутыль водки и стакан -"Русь" ; затем царевич мертвый на ковре и ножик рядом, ещё что-то... Прекрасно. Кстати, такой же силой и цветописью обладал ещё только незабвенный Вася Ситников. Писал сапожной щеткой и к нему  мы тоже ходили с Эдиком. Пожалуй, стоит вспомнит и о приятеле Эдика -художнике Володе Кавинацком. Этот был совсем в другом роде, но мне открыл "фантастический  реализм" (как и Синявский): чертовщина в нашем тусклом, больном мире, ужасная "Дорога в никуда", шизофренические видения...  Я - здоровый человек, но в 60-тых, будучи не искушен во всяких художнических трюках,    увлекался шизопрозой, "потоком сознания", пляской мертвецов - это было модно, это говорило о тем, что и я - богема, и я не лыком шит, и я тоже.. и я... Боже, сколько смешного вспоминается.
               Был у нас и хитрый сумасшедший Тарсис с его "Палатой № 7". Несмотря на оглушительную антисоветчину, "смелость", во мне он вызвал отвращение.
К слову. Мы очень нарабатывали в себе ненависть к власти к презрение к народу, своему народу, который ни в чём  н и к о г д а  не виноват, потешались (вроде Пригова; уверен, что это всевдоним) над его "бедными людьми", "бедными словами", "бедными песнями". А что, из песни слова не выкинешь. Всё-то у нас дуля торчала из кармана, всё-то конспирировали, хихикали. У меня, например, была куча псевдонимов, игра такая: новый рассказ - новый псевдоним: Дешура, Бездыханных, Иван Хулиганов, Евгений Брачный, в конце - уже более честно - Владимир Рогожский. Эдик всегда, как возьмет в руки мой рассказ, так первым делом смотрит в зад: что там за очередная кликуха. Очень смеялся, я был польщен.
               Появилась как-то в "Зеленом огоньке" милая, тихая старушка интеллигентного вида - Анна Сафонова. Кто такая? Её каторжные стихи  заставили прислушаться. Ведь это было вскоре после Мандештама. Казахстанская степь. Цветут кровавые маки. Небо такое, что можно ослепнуть. Женщина-чабан, ссыльно-поселенка, пасёт отары овец... Стихи классически размеренные, с высокой лексикой, чистого звука и краски - и это писала зэчка! Жаль, что не помню слов Эдика об этом истинно роднике поэзии. Он такое понимал! А после пришлось мне читать свои рассказы о Москве: как курочат мот милую Таганку-Землянку, как стоят пьяницы на коленях возле руин старинного "Пивного зала № 2» что на Серпуховке, стоят и плачут: ведь словно Колизей сломали. Творилась (и творится до сих пор)  "новая Москва". Когда стали расходиться, старушка подошла ко мне и призналась, что из всего здесь читанного ей по душе мой рассказ, что как я жалею безвозвратную, благородную даже в ветхости старину, что это вроде того, как бить старуху-мать. Да, именно так она сказала. И подарила мне свои лагерные стихи, они целы у меня. А Эдик шепнул мне: "Ведь это жена Колчака, Тимирёва". Эх, кабы мне тогда оценить такого свидетеля, да познакомиться ближе, да расспросить... Что ты! Главное, что я понравился.
              Ещё Эдик привёл критика-литературоведа Ксаверия Великовского, этот нам рассказывал о творчестве почти неизвестным нам - разве что по имени - Сартра и Камю. Экзистенциализм и прочее. "Чума". В библиотеках их, конечно, не было, но приятели достали, я почитал. Сартра, как несъедобное, я не воспринял, а вот Камю и сейчас перечитываю.
             Два раза мы с Эдиком ходила на "Никитинские субботники" (кажется, так) где-то у Спиридоньевки, там он представил нас, сироток, литературным львам: Каверину, Арго, Сельвинский, Ивневу, Кручёных. Имена. А у Ивнева Рюрика, друга моего любимого Есенина, было даже застолье. Я напился капитально, а Рюрик гладил меня по головке и приговаривал: "Ну до чего ж ты, детка, похож на Серёженьку, волосики такие же пшеничные."
             О, у нас были бурные посиделки! То есть после чтения-обсуждения шли мы к кому-то домой (я тогда Москву плохо знал, помню лишь, что всё в центре да в центре, ещё Арбатские переулки все были целы, Кречетниковский, Собачья площадка), в какие-нибудь мрачные коммуналки, к какой-нибудь старой нищей княгине Дузе, накупали портвешков и - орали, ругались, спорили, каждый нёс любую чепуху, но слово - всем. Крылья вырастали. Эх, если б мне тогда вести дневник, сколько б точек и историй я вспомнил!
               Писал я тогда и стихи (теперь почти не пишу, считаю, что поэзия слишком трудная штука, а рифмовать мысли может каждый; но поэзия - особенно в шестидесятые - словно витала в воздухе, ею как бы кормились, словно птицы небесные; нынче этого нет, время поисков пищи земной...). Эдик их не жаловал, считал сентиментальными и "есенинскими". Что ж, я и замер. И до сих пор.
Насчёт наших чтений. Кто-то позвал меня к Левину в "Магистраль". Сказал я руководителю, что у меня папа - железнодорожник, поэтому, мол, к вам хочу попробовать, что у меня маленькие рассказы. Разрешили посидеть. Ну, там, в ЦДКЖ, всё законно, комфортно, культурно. Актовый зал. Никто не курит. Пьяных нет. В первых рядах сидят старички-генералы с мемуариями и литературные старушки с уже переплетенными романами собственного изготовления. По 600 страниц некоторые. Левин объявляет: "Се¬годня первой зачитывает нам Екатерина Семёновна вторую часть романе "Белый снег" (?? - это я точно запомнил)... Пока без  обсуждения. Затем обсуждаем дилогию Степана Никифоровича "Песни над Бугом", зачитанную нам в прошлый раз..." И я сбежал.
              Был еще смешной случай. Эдик говорит мне: "Не хочешь ли ради интереса сходить к Карлику, в Измайлово? Это мой хороший друг, у него бывают приличные авторы." Рассказал, как найти улицу и какую-то там резонную библиотеку, где собиралось ЛИТО. Я приехал. Летний вечер. Дверь зеперта. Погулял, Сторожу у двери. Может, час спутал? Вдруг откуда-то катится крошечный человечек, и - к этой двери. Спрашиваю: "Вы на литобъединение?" - "Да" - важно так отвечает и отпирает дверь. Думаю - не ошибся ли я. "Меня Иодковский прислал. А кто здесь Карлик?" (ведь я совершенно искренне принял его, так сказать, физику за фамилию или польское имя) - "Это я" - отвечает. Я чуть не упал. Ничего, Симон Бернштейн был с огромным запасом юмора и мы потом дружили до самой его смерти. Я его даже на мотоцикл сажал сзади (я тогда увлекался этим делом, второй раз к нему и приехал не своей "макаке") и вез к себе в Тушино. Привёз однажды, сам прошел вперед, дверь оставил открытой, за мной проскочил Симон, а мой папаня, решив, что это кто-то из друзей моих сыновей-мальчишек, кинулся к Симону хватать его в охапку: "Эй, мальчик, ты куда!" Было большое смуще¬ние, но Симон не обиделся. Зато папаня всё таращил на него глаза за столом: он решил, что я окончательно рехнулся».
               Но ЛИТО у Симона было всё же не то, чего-то не хватало, или это уже привычка к Эдмунду?
               Поскольку к Эдику ходили валом, то старались нести вещи короткие, страниц по десять, чтоб всем успеть прочесть, каждого обсудить, погладить. Всё-таки Эдик старался дать шанс самому бездарному или тупому. Пишущему что надо? Внимание, немножко поощрения и он, гладишь, запел, завыл. Эдик никогда не опускался до того, чтоб елейно-ядовито предложить неофиту: "Вы, батенька, Пушкина почитайте, Гоголя, Кафку. Может быть, даже Чуковского, для слога." Я такие вещи слышал от других "мэтров". Нет, он прямо и честно говорил про слабости письма, но тут же находил и удачи. Для удач-то он и жил.
                Правда, не только короткие вещи читалась. По необходимости – ну что делать, если человек - романист? - заслушивались романы и повести, хотя бы в два-три приёма. Были а нудяги, два часа мучает. Эдик молчит - культура! Мы начинаем тихо трепаться меж собой. Эдик рявкает (он умел и рявкнуть): "Что это такое! Как можно не уважать автора?"
                Был случай, когда мы с Олегом Богдановым (оба большие питухи)  приехали к Эдику в Медведково, это в конце 70-ых, по дороге хорошо угостились и хотелось еще. Гадство, конечно. И у нас ни копья. А у него сидел и читал некий Левятов. Поэма или повесть, не помню, нам было не до того. Эдик какие-то копейки собрал, сам же сбегал в магазин, мы с ним выпили, нам стало хорошо, тем не менее, он ушёл в другую комнату дослушивать Левятова. Это ж как надо любить литературу и уважать чужое перо!
                И, однако, ни мы, ни он не печаталась в солидных изданиях. Ну, Эдик-то еще, может, где-то мелькал по газеткам, а уж я только в стол писал, только в стол.  Так и привык. Фактически и сейчас так пишу.  В толстые журналы было не прорваться, там царило кумовство, вкусовщина, блат. И сейчас так. Кто к  Эдику ходил и никуда больше, тот считался зачумлённым. Был краткий период, когда Ефим Друц, приятель Иодковского, порекомендовал меня в новое ЛИТО при ЦДЛ (или при СП писателей?). Приняли. Походил два раза к Письменному, к Балтеру... Тошнота. Про печатание - молчок, Ну, думаю вас в задницу, в альма-матери хоть живёшь, дышишь, хоть выпьешь от раздражения, а тут всё опять, как у Левина.
                Эпизод, характеризующий вольнодумство нашего ЛИТО. Начало февраля 66-го года» В "Зелёный огонёк", что на Новорязанке, врывается бурный бородач, вроде битника 50-ых, даже скорей похожий не асера-экстремиста, и с порога орёт: "Ребята, Синявского и Даниэля арестовали, 11 февраля будет суд! Все к Мособлсуду, не дайте убить писателей!" И шли. Я по всем судам шатался, хотя и на улице. Все было закрытое. Ругался с дружинниками. Особенно в октябре 1968 г., когда на Серебрянической набережной в райсуде слушалось дело Богораз-Литвинова. Там, кстати, и с генералом Григоренко познакомился, и - на свою  шею - подписывал у него дома петиции в защиту крымских татар. А что мне татары? Вот теперь нас все ненавидят, и те же татары. А через три месяца ведомство "Григория Борисовича" поставило мне на работе хорошую клизму. И все ж с работы не выгнали, только пугали и звали "постучать". Но - я и "стукач" - все две несовместные.

                До всех нынешних войн и оккупация милей мне блаженное времечко конца шестидесятых годов. Как уже говорил, жил я с женушкой  и малыми детишками на Малой Андроньевке, что в Рогожье, в деревянной избе, занимал три комнаты - отдельная квартира, прелестный дворик, тихие переулки, липки густились по краям тротуаров. Зимой (а помнятся всё почему-то слабые снежные зимы - сладкая радость с грустью попалам) наши дворники-татары сгребали снег в аккуратные сугробы, техники не било, уютно так, как в комнате... Много в округе пивных, вино-автоматушек с дешевыми портвейнами, так называемые "точки". Магазинов, конечно, тьма-тьмущая, столовые, кулинария, аптеки, ателье - словом, всё, что горожанину нужно. Жили вроде бедно, но как-то не всё хватало и на выпивку. Но пили аккуратно, не до смерти, как сейчас. А недалеко от меня на улице Хива (угол с Трудовой),  рядом со знаменитыми татарский банями, тоже в небольшом домушке поселился на два или три года Эдик. У матери своей он, что ли, жил. У него, вроде, не было московского жилья, да даже прописки. И жил он там уже со своей Наталинкой. Невеста была еще эта Наташа. Ничего бабец, я её даже пытался за ляжку ущипнуть. Она была у Эдика как бы героиня его романа – Аэлита. Я этих небесных штук не понимаю, но он любил космос, как многие тогда. Интеллигенция. Все стихи его тогда были только про неземную   Натали: "Утоли мои печали, Натали..." Мы её и звали так: "Утолинка". Что ж, утоляла.
               Как и у меня, у них была печь-голландка на две комнаты, я его научил заготовлять дрова, как и меня научили наши мужички: в округе потихоньку ломали очень ветхие домики, и мы таскали  доски, пилили у меня во дворике, часть оставляли у нас, а часть везли на саночках в квартиру Эдика. Затопим, бывало, печуру, сядем возле, распечатаем зеленоватую бутылку "Особой" и беседуем-читаем. Ну, я-то читал на ЛИТО, а вот он тут-то мне и открыл свои ранние, политические и любовные, стихи, а также начало романа "'Марсианка идёт по Арбату", Потом он менял текст, и я не знаю, каков он, но тот был восторженно-глупый. Зато сатиры у него мощные: "День дурака" (острый, но безжалостный и подловатый наскок на веселящийся народ в Измайлове), "Про бананы", "Софье Васильевне сорок девять..." (о грядущем пятидесятилетии советской власти), да много чего еще в том же роде. Я и сам был в какой-то мере сатириком, ибо нас очень уж допекал настойчивый маразм власти. Всё ж партия надо было быть малость потише, поумнее - и был бы взаимный оргазм.
Но всё же больше мы были романтиками, большими детьми, чего теперь уже не встретишь. Тут я впервые узнал, что это его песни – про целинников и про Ангару. Что ж, это немалое дело, что их пел народ. Именно эти песни я слышал во время разных застолий родных моих обывателей. А что? Я же студентом в 57-м году с восторгом поехал на целинный Алтай. Правда, оттуда поскорее вернулся: голодно (точнее - неорганизовано дело) и товарищ по дороге с ума сошёл.
                А еще... Только что появились сравнительно дешёвые магнитофоны "Гинтарас", и опять же по дешёвке я покупал некондиционные плёнки с радио, записывал чья-то копии с копий Высоцкого (тогда он пел просто, по-дворовому, без лишней "артистичности"), Галича,  Окуджаву, Визбора, жаль вот, что не записал, как сам Эдик поёт.  И под портвейн № 13 или 15 всё так ложилось на душу!
                На что он жил тогда, вроде бы мать ему помогала, что-то Натали зарабатывала» Я инженерил, двое детей, жена - медсестра, не голодали, даже Эдик, бывало, мне: "Старичок, дай в долг полтинничОк". И давал. Полтинник тогда, как при царе, было о-очень  много, цельный обед в средней кулинарии-столовой.
И, однако – ж, свадьба у него была с Наталинкой. Жили рядом, а вдруг получаю депешу: приглашение на свадьбу, причем там было стихотворное пожелание: "Наталинка, эвездная пылинка... Вход закрыт без «четвертинки».." Все мы к нему на Хиву пришли, у каждого по поллитре, по две  в карманах пельто - а как же? Но и от себя у них стол был.  Эдик, хоть и в дым пьяный, а - стихи, стихи... Ночью выходили гулять по тихим заснеженным Рогожским переулкам... Боже, неужели это всё было!
                Про женщин его говорить долго и сложно, кто-нибудь ещё расскажет, но одно: бабы его любили. А уж он их? Легендой он у нас был, царь Соломон. Чуть рябоватенький,  но такой, я бы сказал, представительный, напористый, звонкий говорун-оратор, как сирена, заговаривал-зачитывал слабый пол. Да ведь и барственный, сидел в нем аристократ, польский пан гоноровый. И мне это ужасно нравилось. И им, конечно. В то же время ребячество, капризность, вплоть до эгоизма. Но нет, не злой был, невредный.
               Вот еще. Кого он давно знал и ценил, тому устраивал на своих "радениях" призы и даже грамоты-дипломы. Неофициальные, конечно, на машинке печатанные, а всё ж - как приятно! Цена тебе, значит, есть. Деньги - так это он предлагал всем, кто собрался (а там бывали и люди богатенькие),  скинуться "по рублику" для такого-то. Смотришь, четвертак есть, а это и домой малость принести, и пару бутылок с ним же, Эдиком, вылить. В 85-ом году в Серебрянниках мы собрались у какого-то внука Вахтангова. Одноэтажная халупка, но полно комнат (выселили старых жильцов), ходи по всему дому из конца в конец. Внучок-то был художник, правда, жутковатый - абстракционист, везде развесил свои полотна и впечатление, будто в аду находишься. Стали усаживаться, через минут пять Эдик мне сует: "На, старичок, тебе собрали, твой сегодня забой." Двадцать пять рубликов! Я попросил одну нежную поэтессу пока начать читку, а сам скорей на угол Солянки, там взял две водчонки и портвешок и всё это примостил в далёкой кладовке, позвал, кого следует (и Эдика, разумеется), мы быстро тяпнули и - ох, как я пел! как заливался соловьем, читая своя поэму в прозе (как Гоголь) "Наталья Белые Зубки", Поэма неприличная, остро-сексуальная, но без выражений. Я её и до сих пор больше всех своих вещей люблю, но напечатать в "свободном обществе" так и не удалось. И - мало этого Эдик заранее припас и "грамоту" за "верное служение искусству" Кстати, во времена работы его в "Литературных новостях" Эдик раз оказал мне честь, вручив в ЦДЛ диплом и 50 тысяч рублей за повесть-хронику "Город Благороден", который перед тем напечатал. Причём диплом был II степени (и Климонтовичу). А I степень дали какому-то господину за роман "Сперматозоид". И такое бывало.
              Он вообще не жил, а кружился. Дикие девяностые годы. Конечно, кому дикие, а кому благодать. Я в дни ельцинского путча потерял старшего сына. Эдик же — обрёл мечтаемую давно газету. Но тут же и язва, и старость, и эта трудная жена. С газетой, по-моему, а 94-ом стало сложно, не было денег, кто-то лез в неё...
И Эдик закружился. Его не враг-человек сбил машиной, а сам порядок переехал: надо быть бурбулисом , чтоб уцелеть в этом тумане, а не Эдмундом Феликсовичем.
И под занавес горькая мысль:  Чего с человеком не сделало всесильное, казалось бы, ГБ, то сделал пустяк – автомобиль, новый Идол эпохи, жестянка паршивая. А личность ушла...

23февр.1996 г.
В. Галкин


Рецензии
Владимир! у Евгения Красавцева есть стихотворение, посвященное Э Иодковскому... Наверное, вы еще его не читали... Посылаю Вам в моей редакции.
Е М Красавцев
* * *
Эдмунду Иодковскому посвящается

Тридцать семь – в восьми метровой комнате.
Тридцать семь – и пачка сигарет…
Среди лысых стен, что в жирной копоти,
Вниз лицом, не зажигая свет…

Не спасти и не исправить промахов -
В тридцать семь спасает револьвер.
Желтый цвет Ван Гоговских подсолнухов
Ближе нам завлитовских карьер.

Есть у нас поэзии отдушина –
Голыми руками нас не взять.
Нам ещё за камер-юнкер Пушкина
Надо долюбить и дописать…

Опубликовано впервые в сборнике (единственном и полном) ВОЗВРАЩЕНИЕ.

Николай Котомин   01.07.2013 20:48     Заявить о нарушении
Здорово, Николай! Спасибо. Передам информацию "куда надо".
Пройдет время, но ПОЭЗИЯ - она остается, она расцвечивает прошедшее время не слабее Подсолнухов Ван Гога.

Галкин Рогожский Владимир   02.07.2013 10:25   Заявить о нарушении