В гостях у Броньки часть 2

         Глядя на кровавые часы, я понял: прошел час, как я у них в тамбурочке перед входной дверью, лежал. Тьма кромешная и за все, чего ни коснусь задеревянело от засохшей крови. Нос — лучше не трогать, он просто болтается. Перебил хрящи Егорыч. Голова-то цела ли? Да, череп цел. Пол деревянный, а то б, как арбуз, раскололи. Левой рукой не шевельну. Как паралич. Грудью не вздохнуть: ребро, кажись, того... И все же встал я. Сперва колени. Потом долго стоял стоймя, упираясь правой рукой в стену. Тут и дверь нижних жильцов. Открыли мне.
     — О-ой! Что у Броньки делат-то! Ведь почти убили парня...
Умылся я у них кое-как. Отсиделся на табурете.
Господи, Господи, боль-то какая!
       Тихо-тихо вышел на улицу, в теплую майскую ночь Победы. Рука висит, а мозг работает: только б не милиционер, только б не милиционер. А совсем добьют. Ой, ведь вот и задницу, оказывается, свело. Как же я двигаться-то буду? В правый глаз стреляет — только не мигать.
      Вроде вижу двумя, но, может, обман: вижу все же одним. Прикрыл левый. Слава те, Господи, вижу и этим. И ведь, правда, как не убили совсем.
Витек — он же быков убивает, Ну хоть сперва и током, но потом-то добивает дрожащих. А мне — много ли надо?
      Ах вы, гады, гады... За Ленина, за бородавки его проклятые так человка курочить...
     Как-то протрюхал я вверх по Ульяновской улице, по Николо-Ямской своей. На Андроньевской площади застыл. Куда теперь? Как мне, такому, перебраться через освещенную площадь? Вон — гаишник стоит.
      Боком, боком, мимо Сергия Радонежского я добрался до Волочаевской, это бывшая Золоторожская улица. Ну, теперь только на железную дорогу, по насыпи, по насыпи. Ой, как земля сыпется. Ой, еще травкой бедная, не обросла. Как бы я цеплялся...
      Спасибо, кровь из сломанного носа улеглася, а платок — сплошной кровяной ком, и не сморкнуться, куда ты! Даже в гортани – кровь и кровь. Перепугался я тогда сильно. Только тронул нос — полились кровавые сопли. Закинусь к ночному майскому небу -  остановились, подсыхают. Разве-таки рискнул, сморканулся, — и чуть не упал. Какая боль! Но хоть дышать стал маненько носом. Носом — это важно, а если ртом, так пить захочется, а где воду взять? Стал даже нюхать. И странное дело – изумительное обоняние обрел. Даже особый металлический запах рельсов почуял, мазут и земля щедро полилися в ноздри. Ветер нес ко мне с насыпи славный запах мать-и-мачехи, первого цветочного растения, я его очень люблю. Тополевые листья я ужасно чувствовал. Они только начинались, а я бы уже хотел растереть в руке листочки нюхать, нюхать… Земля таки пахла родным, детским, что сел я на железный короб стрелочной лебедки и заплакал:
      Господи, кто меня... пожалеет!

      Потом еще плакал, и еще. И все мне почему-то бородавки Ленина вспоминались. Надо же — гак погореть из-за них!
      Сиротливо горели малые светофоры-гномы об два или один огонек — зеленые, красные, сине-фиолетовые. Как они называются, эти славные карлики? Сбиваются кучками, как букеты цветов, и бегут за блещущими рельсами-стрелками к недалёкому, желтеющими огнями стекляшек Курского вокзала. Вот эти два пути на Петушки, на Владимир, а те два — Южные рельсы.
      Молча надвинулся горящими окнами состав Москва-Баку. Они ночью тут не гудят, паразиты. Могут запросто раздавить. Ну это уж я сам виноват, глядеть надо. Меня так в Перми один вагон, спущенный с горки, чуть не разрезал. Тихо подкрадывался...
И вот из того Бакинского поезда кто-то через дверь обсикал меня.
Ну за что же, Господи, еще и это?! А потом презерватив упал мне на голову. А это за что?
     — Эйды! — погрозил я поезду кулаком. — Баку проклятая! За обиду мою с рельсов сойдешь, гадина!
……………………………………………
          Тихо заурчал подо мною магнитопровод и стрелка передвинула рычагом наискось срезанные рельсы, и об левую основную стукнулся правый. Стук... Да-а, вот если б сюда сунуть ноженьку - полный ****ец. Я это уже проверял, я ходил сюда и в эти стрелки закладывал кости: только хруст. Значит, я сразу потеряю сознание, и не поможет мне никакой красный галстук, как нас в пионерах учили. Кто ж этой полутьме заметит самоубийцу во имя Сталина? А раньше считалось, что пионер ножкой остановит поезд, если это потребуется товарищу Сталину, и помашет красным галстуком...
Вот все это я обдумывал, еле дыша носом и сухим ртом и зачарованно глядя на острый блестящий меч-рельс, прижавшийся к основному. Да-а... Кость и мясо так и брызнут из щели! Нет, нет, так не хочу. Это уж какой-то кошмар.
       И встал я с ящика и повлекся дальше, все ближе к вокзалу. Электричка обдала меня прожектором и промчалась мимо. Владимирская. И тут же с другой стороны прогрохотала на Москву Серпуховская. По путям, если здесь ходить, все можно понять. Ишь, какарелки-сучки, словно капканы, щелкают!
      И опять тишина. Только вдруг заорал над путями душераздирающий бабий радиоголос — хулиганский, раздражительный:
      — Порожний состав о четвертого путя! Подавай на шастой!
Я чуть не упал от неожиданности. И через паузу баба снова все это повторила, добавив какого-то «Митрича» и три матерных слова. И — так это сказала, словно — мне.
       И тут же я вспомнил слово «прулялизьм»  и—так все вдруг заболело, та заныли все побои, я почувствовал ясно, как отделяется ребро от ребра, да вспомнил еще одно поганое слово—«спонсор» — это как будто чего-то  из носа текёт, что — упал опять на железный ящик стрелки и завыл: Го-спа-ди! За что же это меня так, а! Ведь меня мама любила, ведь чтобы я жил, для этого сколько поколений русского люда жило-умирало, трудилось, воевало, сидело в тюрьмах—чтоб маленькому Вове жизнь дать! А вот эти—какие-то oxpaнники-спиртоносы и мясорезы давай дубасить меня, и чуть не убили, и вот-под электричку толкают!! Гады! Земля должна содрогнуться от моего горюшка!! Услышь меня, Господи, помоги ребёнку твоему...
     И — тишина. И — легкий вой рельсов. И — чудо! — голос невдалек раздался:
     —Слышу. Иду.
      Я размазал слезы и напряженно вглядывался в сторону виадука, откуда шел голос. Что это, Царица Небесная?
      Далеко, по виадуку, вдоль его освещенных перил шел ко мне человек. И шел как-то быстро, как бы слегка летел: только что был эвон где, а вот уж близко. Вез шапки идет, лица пока не очень видно, но волосы видать, что длинные, по плечам, и мокрые. А правда - заморосило ведь. Вот уж о метрах в трех от меня: лицо молодое, в усах, сросшихся с мягкой бородке, и улыбается. Я, оказывается, сидел на земле, обнимая зелёный светофор; пальто-то на нем старенькое-престаренькое, вытертое, и чуть ли не до пят.  А ноги в изношенных ботинках, на которые спускались какие-то порточки.  Он сразу сел возле меня на землю и погладил меня по волосам:
     — Ну вот, пришёл я к ребенку моему.
     — А кто вы... дяденька?
   Но вместо ответа Он сам опросил:
     — Что, с тобою, сирота? Что так плачешь и Господа зовешь? Кто обидел тебя?
Светились в улыбке зубы белые среди брадоусия. Как дурачок, доверился я и стал жалиться:
     — Вот... это... звал я Бога моего, понимаете ли... Тут такое дело вышло… Набили меня у Броньки в гостях, в Большом Дровяном переулке. Гуляли мы. Да они слова стали поганые говорить: прулялизьм, консенсус... потом как это? — спонсор. Презентация. Я чуть сума не сошел — ведь нормальные же  вроде люди, а как будто камлание какое-то языческое идет. Понимаете?
     — Ну-ну,— поощрял он меня.
     — И вот... А я им — про бородавки жахнул.
     — Это чьи же?
     —Да у Ленина.
    Он расхохотался.
      —Вы напрасно смеетесь. Били меня так за эти бородавки, да еще за то,  что у Ленина мозги неодинаковые, что вот... пришел ножку в стрелку засунуть,  чтоб от поезда не отвертеться. Ведь на мне живого места нет: так отмутузили меня Егорыч с Витьком. А Егорыч—он зверь, он охранник, а раньше, сидел наверно, в кадрах, в энкаведе сидел. Да. И спиртоносы ему дань несут, он на охране в «Кристалле» работает, на спиртоводочном заводе, на Самокатной улице, во-он там.  А Витек — быкобой на Микояновском комбинате. А Бронька, хоть он и ничего мужик, рэкетир на Рогожском рынке. Во какие!
     Удивительное доверие вызывал во мне этот человек, спокойно слушающий меня, сидящий со мною же на земле, склонивши голову от внимания.
     — Разве я виноват, как вы считаете?
     —Да это, конечно, какая ж тут твоя вина. Но не может же так быть,  чтоб только за бородавки ленинские и неравные мозги. Может, еще что было, сирота? И давай-ка мы с тобой встанем с земли, а то ты простудишься,  да перейдем вон туда, на край насыпи, к Яузе, там и посуше.
      —Да я  ничем двинуть не могу, все разбито, даже вон носом еле дышу дорой товарищ. Во—ребро-то от ребра так и отходит— это Витек на мне плясал. Глаз видите? - этим не вижу, до брови не дотронешься, нависла над глазом.
       —А я  тебя сейчас вылечу. — Он мягко обгладил все больные места, нос и бровь чуть-чуть потрогал. И — чудо! — сразу все, как отлегло, конечно, сгустки все остались, и нос висел, и бровь, и ребра слегка расходились, но — никакой боли. Мало того, мне вообще так хорошо стало, весь тяжкий похмель улетучился, а пришла даже какая-то эйфория. Я хотел обнять этого человека, но Он легко вскочил и потянул меня за руку.
     — Ну, переходим, Вова. Смотри, осторожней, а то споткнешься.
     Мы перешли пути, прошли еще сколько-то к виадуку, там вид открывается всегда хороший на Яузу и монастырь, но сейчас монастырь лишь чуть белел, зато горела Яуза в фонарях и носились по ней полоумные машины. Тут и кусточки были, еще без листвы, трава прошлогодняя сухая.
      Да и дождь, вроде, перестал накрапывать. Мы и сели на траву. Он руками обхватил колени и задумчиво смотрел на реку.      
Я глядел  на Него во все глаза.
— Доктор вы, видать, замечательный. Просто волшебный доктор.
— Да-а, доктор... — улыбнулся Он.
—А что же по путям шастаете? Тоже под поезд попасть можете.
А Он свое продолжал:
    — Ну, так, значит, побили тебя. И слова противные говорили. Это верно, слова нехорошие. У русских есть свои чудные слова, не надо бы так баловать с языком. Но ты считаешь всех в мире виноватыми...
— Да, Господи, конечно! Что ж кругом делается! Какие свиные рыла кругом, куда ни глянь. По телевизору, например: это ж бандит на бандите, только красятся, народ обманывают. Вот эти типы там, в Большом Дровяном — это и есть наше общество. Работать никто не хочет, только ля-ля-ля: идет всплошную, товар не производят, а деньги гуляют из кармана в карман. Себя проедаем. Мой народ, доктор, это та же баба, которую все, ю ни лень, насилуют ежечасно. Русский народ — это Сонечка Мармеладова, лежащая в больничной тюремке. И каждый походя бьёт. В кровь, в кровь чтоб брызгала! А после каким-нибудь говном накормит и водой окатит -— оклемайся, бедная, тротуарная дура.
— А сам-то ты ни в чем не виноват разве?
Я подумал.
— Да грешен, конечно, грешен. Я им подначивал...
Во-от, видишь. А так легко всех судишь. Начинай с себя, хотя, конечно, понимаю, как тебе, сироте, сейчас горько и больно. Все ли прошло-то?
      — Все, доктор. Сейчас и выпить бы еще.
    Он засмеялся.
     — Ишь, ты. Так выпьем еще, обязательно выпьем. Кстати, а что это меня все доктором называешь? Ты разве не узнал Меня?
Я глянул на Него. И... осветилось Его лицо, прямо свет пошел из Него, а молодые глаза глядели глубоко и серьезно, и в них колыхалось как бы что-то,  Свет Небесный горел... Ну, как бы это объяснить?.. Там колыхалось море жизни... Я увидел там вдруг горящие факелы... римских солдат в шлемах,  женщин, припавших к Распятию... и Его, испускающего дух на кресте...
     — Господь мой, это Ты! Я узнал тебя! Неужели Ты — Ты ко мне пришёл?!.. Да за что же мне такое?! — возопил в счастии я и вдруг повалился  Нему на колени головой и так зарыдал, так зарыдал... Но это были счастливые облегчающие рыдания, это были такие рыдания... в них моя израненная душа будто выпрямлялась, вырастала, поднималась над всякими страшными Его — речами и Витьками, я готов был простить всё всем, всему миру—так хорошо и легко мне становилось. А Он гладил меня по голове и приговаривал:
       — Плачь, плачь, хороший ты Мой дурачок ты Мой, Вова из Дровяного переулка, душа твоя ныне очищается. Вот мы сейчас и пойдём туда, где били тебя, чтобы мириться.
      — Ой, Господи, да ведь Егорыч убьёт меня... — очнулся я, приподнял и опять пытливо заглянул в эти молодые глаза: не шутит ли.
      — Ничего, ничего, они всё поймут, они сами дети Мои несчастные, их тоже пожалеть надо, всё хорошо будет.
— Ин ладно. Попробуем. Ты же со мною, Господи, Ты защитишь, ежели что. А как думаешь, Иисусе Христе: вот я сейчас в Твоих глазах Тебя видел, муки твои, вообще — честно — я об Тебе много думал, так вот будут  ли у меня стигматы на теле?
  И опять Он смеялся.
— Ишь ты какой — «стигматы»! Ты такой глубокой веры не имел, как святая Терезия или святой Бенедикт. Впрочем, если очень хочешь — будут!      
—Во, я после гляну!
        Потом мы еще долго, задумчиво глядели вниз, на мчащиеся по розовой набережной машины, на огни Яузские, поплескивающие в воде, на беленький наш,  маленький Андроньев монастырёк, так сонно и мирно белеющий на крутояре.
Пронесся над нами поезд СССР—Грузия, обдав запахом мочи и гари.
— Эх, стигматов бы мне, а то никто не поверит, что я с Тобою встречался.... Значит, Господи, вот так Ты и приходишь к плачущим и зовущим Тебя? Но почему вот так избирательно, ко мне именно, и в эту минуту?
—Да как тебе объяснить? Всех Я слышу и везде, если успеваю, прихожу. Первым делом, конечно, к самоубийцам, их всего жальче. Вон, полчаса назад на Золоторожской улице муж жену убивал: успел, руку ему отвел. Но, конечно, все-таки везде не поспеешь, да и не все Меня зовут перед смертью. Но, разумеется, первым делом к зовущим Господа, Отца Моего, ты Ведь я вот в таком нищем виде, — Он, опять улыбаясь, показал на своё пальтишко да ботиночки, — везде хожу, а вы Меня просто не замечаете.


Рецензии